Позже она поняла, что даже у такого непосредственного и простодушного Сюдзо есть тайная забота, о которой он никому не говорил. Он хотел превзойти отца. Хотел разбогатеть и добиться отцовского признания. Но у него не получалось.
Теперь она понимает, что это общая проблема для молодых мужчин определенного типа. И Сюдзо был одним из них. Но Момоко-сан просто было тяжело от одной этой мысли.
Сюдзо не испытывал интереса к деньгам как к таковым. Он преследовал цель разбогатеть только ради внимания отца. Но он не замечал, что он такой, и просто страдал. А Момоко-сан должна была смутно догадываться, что они с Сюдзо похожи.
Ведь вот она, Момоко-сан, которая решилась, приехала в город, но все же не смогла привыкнуть к жизни в погоне за воображаемым богатством, и, честно говоря, затруднялась найти замену своей мечте о роскошной жизни. Они были похожи.
Момоко-сан сопоставила свое одиночество с одиночеством Сюдзо. Она подумала, что нельзя потерять его прекрасную улыбку из-за каких-то жалких мыслей. Нужно сделать его счастливым.
Желая обрадовать Сюдзо, молодая и нетерпеливая Момоко-сан посвятила себя всю решению этой проблемы. Для этого нужно стать его идеалом женщины, так она решила.
Сюдзо требовалась вовсе не покорная, скромная, следующая везде за мужем женщина. Наоборот, его идеал – бодрая, веселая, знающая себе цену жена. Момоко-сан приложила все усилия, чтобы стать такой.
Нужно продолжать быть для него привлекательной, и тогда она вся должна стать откликом на его жизнь. У нее выкристаллизовалась цель жить ради Сюдзо, и жить как можно более естественно.
Она часто заглядывала ему в глаза. Заглядывая, не подавала виду, что у нее на уме, вела себя весело и жизнерадостно.
Сюдзо отвечал ей с веселой улыбкой. Усердно работая, Момоко-сан должна была, полностью переместив свою точку опоры к Сюдзо, довольствоваться теми результатами, которые могла получить. Момоко-сан просто хотела защитить его. И, защищая, она сама подпадала под его защиту.
Сюдзо был родиной, которую обрела Момоко-сан в большом городе. Он был тем, что может заменить родину. Он был преисполнен красоты и искренности. Он был прекрасной статуей, которой можно любоваться каждый день.
Момоко-сан была еще слаба и не могла справиться с жизнью в одиночестве, ей нужен был кумир вовне, на которого она положится и которого поддержит. Поддерживают не потому, что сильны. Поддерживают как раз слабые. Именно благодаря тому, что она его поддерживала, она стала пытаться понять, кто она такая. Ей нужно было время, чтобы разглядеть в себе что-то стоящее.
Таким образом, жизнь Момоко-сан после замужества стала мирной и счастливой. Она родила и воспитала детей. Те встали на ноги.
У нее был дом – полная чаша. До того дня.
Момоко-сан беспорядочно перемешивала трубочкой вялые пузырьки в стакане с содовой.
С того дня прошло пятнадцать лет. И сейчас она не может спокойно вспоминать об этом, все внутри ее начинает бурлить.
Сюдзо, не проведя в постели ни одного дня, скоропостижно умер от инфаркта. Момоко-сан и теперь какой-то частью души не может принять его смерть. Толпа ворсинок у Момоко-сан внутри поднялась, колыхаясь.
«Умер, умер, совсем умер», – двигались они туда-сюда, колебались. Мельчайшее движение одной ворсинки, которое изначально никому не было заметно, тихо подтолкнуло соседнюю ворсинку, та соседнюю – и пошли мелкие круги, словно по воде, пробежали мелкие волны, и стали громким стоном, и во все четыре стороны покатились волнообразные раскаты:
Умер умер умер умер умер умер умер умер умер
Умер умер умер умер умер умер умер умер умер
Умер нет его умер нет его умер нет его
Напрасно как же так-то, напрасно умер напрасно как же так-то как же так-то
Ушел мой Сюдзо, оставил меня.
Куда ж ты ушел, меня на кого оставил?
Али неправда это? Неправда это? Неправда это? Кто-нибудь, скажите, милые мои, скажите, что враки это. А-а-бу-у-у-у-у-у!
И закрутился водоворот горестных воплей, стоны отчаяния резко, эхо за эхом, звали друг друга и хором гремели, ворсинки, да что там, весь волосяной покров содрогался и кричал страшным криком:
Ох горе-та горе какое, что делать-то не знаюююююююююю. Бы-ыывыыыыы, пыыыыыыы!
Оханьки, Сюдзо хороший парень был!
Сюдзо, ну почему, когда у тебя впереди-то все было, ну почему-у-у-у-у?
Разве нет богов и Будд на небе?
Верните его, возвратите его!
Верните возвратите верните возвратите верните возвратите, верните возвратите
Верните возвратите верните возвратите, боги, идиоты, верните, возвратите
Верните возвратите верните нет никакого Будды черт подери
Верните возвратите верните возвратите верните говорю я вам!
Момоко-сан вцепилась в стакан с несчастной содовой и перемешивала ее снова и снова. А вдруг и это поможет?
Вертитесь-крутитесь, пузырьки!
Она снова и снова болтала и перемешивала кончиком трубочки три маленькие нежные льдинки, которые еще не растаяли, словно это были враги ее мужа.
Водоворот отчаянных воплей достиг наивысшей точки, ворсинки кричали так, что их стоны почти доставали до небес, но раздался вздох отступления – и активность стала постепенно сходить на нет, а звуки затихать.
Вместе с этим водоворот ворсинок, которые синхронно извивались и дрожали, колеблясь, разделился на три кольца и стал неспешно успокаиваться.
Центр и левый фланг, лица, обращенные друг к другу, напряжение витает в воздухе и достигает критической отметки. И в этот момент появилось множество ворсинок-всадников.
«Прекратить! Больше не воюйте напрасно! И тогда отрубите друг другу головы…»
Ах, господин Кумагаи Наодзанэ!
[13] Я узнала о вас в учебнике и тайно обожала вас!
Ух ты, и Дон Габаччо здесь! И Торахигэ
[14].
Это мой идеал мужчины. Мои излюбленные звезды мюзикла. Они долго бродили и зрели во мне и теперь обрели плоть и кровь и отняли большой угол у микроворсинок, вот до чего дошло! Ну и ладненько! Разве мы не будем прямо сейчас говорить о том, что такое энта любовь?
Точно. Всегда с улыбкой, платит наличными. Решает на месте и сразу делает. Четко отделяет черное от белого.
Любовь, она высокая, любовь, она сильная… любовь, она….
Да уберите вы уже фоновую музыку!
Я вот что знать-то хочу: в нашей любви ли загвоздка была али в любви мужчины и женщины что не так?
Ты ж наверно знаешь!
Любовь-хитрюга!
Любовь подстрекает забыть себя!
Да еще и учит, что это благородно!
Кому?
Женщине!
«Хочу стать женщиной, тебе угодной!»
«Превозмогая холод, вяжу я свитер, что ты носить не будешь».
Что-то, может, выйдет с этими словами из песни! Самоунижение какое! Рабская душа!
По крайней мере, ворсинки мои, и женщина внутри вас, женщина внутри засевшей оставшейся здесь женщины! Слушайте, крепко слушайте, уши навострите и слушайте!
Важнее любви всякой свобода, самостоятельность! Пока не прекратите преклоняться перед любовью вот так, не разберете!
Если так приукрашать любовь-то, не поймешь ничаво. Сразу она тебя захватит в лапы свои!
Да, уж я верно говорю. Первое – это свобода. Третьего и четвертого нет, а любовь – пятая!
А что ж второе?
Так зачем еще раз-то говорить…
Момоко-сан, пожевывая кончик трубочки, чуть кивнула.
И в этот момент правый фланг, от которого не исходило не единого слова, вдруг начинает шевелиться.
Только ли это? Правда ли только это?
Я не могу представить себе это, совсем не могу.
Женщина, притворяющаяся слабой, но сильная, эта женщина, об эту женщину ноги вытирали! А когда с ней так обращались, она ж отвечала. Ну, конечно, не осознавая этого. А так, подчинялась ему, закрыв глаза, забыв о себе, ему служить… Служила я… И что ж вышло?
Я шепотом только скажу вам и никому ни словечка. Так вот: проглотила я этого мужчину. Сзади веревочками управляла. Изнутри руководила.
Мужчина потерял опору, что женщина ему давала, и так ему неспокойно стало, что мочи нет. Это как в той забаве, когда двое в одно пальто залезают. Для потехи-то оно смотреть интересно, а коли каждый день так – куда как тяжко. Волком взвоешь.
И тут, совсем не к месту, дико раскачивая бедрами, вылезли ворсинки в плюмажах из красных, синих и желтых перьев и в черных колготках в сеточку:
«Живя во имя любви, никто из вас не может дышать полной грудью! Что ж такое любовь?» – бросили они, развернувшись, и моментально исчезли. Три лагеря ворсинок, которые все это время колебались и качались, постепенно скрывались в дымке и исчезали.
Момоко-сан пыталась скрыть бившую ее дрожь. То, о чем совсем не хочется думать, все равно лезет в голову.
Момоко, Сюдзо твой утомился больно али не так? Он сердце-то свое тебе оставил, а сам все бежал да бежал, не чуял, что утомился. Бежал – и однажды упал.
Момоко-сан, это твоя любовь, не иначе, уморила Сюдзо! Уморила до смерти!
Али не так? Али не так? Али не так?
Жить для Сюдзо. Как раз в тот момент, когда скорлупа, которую ты сама себе сделала, стала казаться тебе тесной, именно тогда, когда ты без посредничества Сюдзо встретилась с самой собой, вот тогда он и умер.
Она была занята собой и не могла заметить изменения, происходившие с Сюдзо. Она не видела Сюдзо, так горячо любимого ею Сюдзо, как раз тогда, когда был близок его конец. Это раскаяние, эту боль она тащит за собой в настоящее.
Ах, время, прошедшее между ними!
Мы с Сюдзо похожи. Значит, любить его – это все равно что любить себя. Никакой разницы нет, так я думала.
Сюдзо – это отец, и старший брат, и младший брат, а одно время был и сыном, наверное. Как бы он ни был близок, он все равно не я, он – другой. Прошло очень много времени, прежде чем она это поняла. Не Сюдзо изменился, изменилась Момоко-сан. Момоко-сан познала желание жить для себя. Сколько бы ни звучал голос, обвиняющий Момоко-сан, вернуться невозможно. Сюдзо, я не вернусь.
Кроме того.
Она не может забыть странную улыбку Сюдзо, появившуюся примерно за полгода до смерти. В то время Сюдзо много работал по дереву. Он граверным ножом вырезал деревянные ксилографии.
Сюдзо нашел это. Не исходившее от отца, и не для Момоко-сан, а свое. Свою радость.
Сюдзо.
Наша любовь… А это ж на самом деле такое слово щекотливое, то есть неловко это все, сил нет, но я это говорю потому, как слов у меня, кроме этого, нет, и это слово ко мне прямо как приросло, но я все равно скажу. Наша любовь-то – она изменилась! Через много лет прошла и лик свой поменяла. Мы ж с тобой повзрослели, стали зрелыми.
Люди, они ж ведь меняются. Могут они меняться.
Момоко-сан трясущимися пальцами достала из сумки тетрадку про четыре с половиной миллиарда лет и прижала к груди.
У нас было прошлое в четыре с половиной миллиарда лет. Значит, надо надеяться, что мир продолжится и дальше.
Сюдзо, мы с тобой переходные люди. Мы не можем вырваться из границ того, что я, живущая сейчас, – это я, а ты – это ты. Но люди изменятся. Потихоньку, понемногу. Я думаю, в будущем женщина и мужчина станут совершенно другими, такими, что и представить себе нельзя. В этой тетради записано много такого, что наводит на эту мысль.
Момоко-сан уставилась куда-то вдаль, ее лицо смягчилось и даже изобразило улыбку.
Как же изменятся мужчина и женщина? Что будет с институтом семьи? А детей как воспитывать будут?
И не будет уже, видно, такой формы отношений, как брак.
Думаю, люди по своей сути живут одни. А там уж если появляются какие-нибудь непрочные связи, то и хорошо.
Поглаживая тетрадь, она представляет себе то и это. В глубине глаз Момоко-сан засветилось любопытство. Допустим, наступил 4102 год. Люди все переселились на звезду, так, наверное. И иногда смотрят на свою мать, родную планету – Землю, и тяжко вздыхают.
Момоко-сан расправила руки, сложила обе ладони в трубочку и стала смотреть вдаль, словно через телескоп. За окном, далеко за горизонтом, простирается Млечный Путь, и она всматривается в маленькую звездочку: «там, среди многих мужчин, я хочу найти Сюдзо. Поэтому хочу, чтобы Сюдзо тоже нашел меня, которая тоже там, рядом, в унынии взывает к далекой-далекой Земле».
Сюдзо, хочу к тебе.
На дне стакана, видимо, еще оставался газ: один пузырек медленно всплыл на поверхность и исчез.
4
Утренняя прохлада усилилась. Голоса насекомых, усердно стрекочущих всю ночь напролет, тоже, слава богу, зазвучали неуверенно.
Момоко-сан лежала на матраце, прикрытая только большим махровым одеялом, и не могла встать, все говорила себе: «Еще чуть-чуть». Голова у нее была ясная, сна ни в одном глазу, а тело никак не хотело отрываться от постели.
Да и зачем вставать? Делать все равно нечего. Каждый день одно и то же. Каждое утро один за другим следуют эти «все равно», она пытается разбавить это шествие, говорит: «И этакое бывает! Ничаво ж не поделаешь», – но сказанные слова не становятся ни оправданием, ни утешением. И она снова и снова ворочалась, вертелась с боку на бок.
На самом деле неделю назад у нее начала болезненно неметь правая нога от икры до пятки. И она не могла это просто проигнорировать. В молодости она бы не обратила внимания на такую ерунду, но сейчас Момоко-сан не может не думать, что это какой-то знак. А если это дряхлость, дряхлость старости неспешно подкрадывается к ней, – и она вообще не сможет двигаться, станет для других обузой? Беспокойство только вызывает новое беспокойство – и вот ей уже кажется, что это не просто онемение правой ноги. Она обычно хвалится тем, что умирать совсем не страшно. Но такое постепенное увядание – это страшно. Стать беспомощной, не способной ухаживать за собой – это страшнее смерти, так считает Момоко-сан. Словно шахматные фигуры, падающие одна за другой, ее мысли повернули в дурную сторону: быть может, старение – это война, когда поражение уже признано? Даже прихлопнутые крышкой, сомнения с легкостью вылезали наружу и погружали ее сердце в тьму. Она не может спать, но и не может встать, а тем временем речь зашла не только о том, вставать или не вставать, но и о мысли «я ж в любом случае жива». Тогда на этой волне она прямо с утра попадала в тупик, и в ней начинало говорить чувство протеста: нет, это все противно, надо это остановить, нужно избежать дальнейшего отчаяния, надо что-то делать; на этом месте ей хотелось в туалет, но потом она чувствовала низом живота, что еще потерпит, и в результате решала от такой безысходности еще поваляться.
И вот тогда она точно услышала его. «Эй, сюда поди, поди сюда».
Знакомый голос. Голос, щекочущий мочку уха. Она рефлекторно вскочила и с отрешенной улыбкой осмотрелась. Слегка кивнула. Затем Момоко-сан действовала стремительно. С небывалой прытью для женщины, которой перевалило за семьдесят, она скинула с себя махровое одеяло, соскользнула с кровати и раскрыла занавески на окне. Яркие солнечные лучи, практически горизонтально проникая в окно, тут же осветили ее кровать.
С улыбкой до ушей она спустилась вниз, привела себя в порядок, поставила чай, открыла внешнюю дверь. Поднесла чай к алтарю
[15], поставила свечку, позвонила в колокольчик – весь этот ритуал казался ей до невероятного новым.
Она сказала себе, что когда есть цель, день удается, а потом ответила: «Да, то что мне нужно, – это цель», подошла к раковине и достала с полки алюминиевую коробочку для обеда бэнто. Это антиквариат: Момоко-сан носила ее в школу в первом классе. Раньше на коробочке были нарисованы тюльпаны, но они со временем выцвели, сквозь покрытие проступил металл, да и к тому же поверхность стала неровной. Это тоже какое-то развлечение. Все детские коробочки для бэнто она уже давно выбросила, но с этой не может расстаться.
«На самом деле я себя любила больше, чем детей», – промелькнуло у нее в голове из центра справа налево, а потом слева направо. «И я столько лет жила, скрывая это!» «На самом деле я дура», «обман тоже хорошо» – эти фразы вырывались у нее вместо обычного пения себе под нос. При этом она беспрестанно что-то делала: открывала холодильник, электрическую рисоварку, делала порцию рисовых колобков онигири: для начинки – жареный фарш с измельченным имбирем, засоленные плоды периллы, оставшаяся со вчерашнего мелкая рыбка. Она проворно приготовила колобки, быстро заглотила половину, прихлебывая чай, а вторую половину в это время ее руки уже убирали в коробочку для бэнто. В пустующие ячейки – то, что есть под рукой: маринованную капусту и две-три сушеные сливы. Вот она и позавтракала, и обед есть. Она налила горячий чай ходзитя в бутылку, положила в рюкзак и сразу вышла в прихожую, крепко завязала шнурки и, обернувшись мельком, отвесила легкий поклон дому – у Момоко-сан была такая привычка перед выходом на улицу.
Было очень тихо. Она зашагала, вдыхая грудью прохладный воздух со смутным ароматом цветов османтуса, но вдруг вспомнила; голову заполнили беспокойные мысли: а она дойдет? Сможет ли она ходить полдня, выдержит ли, вернется ли домой?
Однако нога сейчас совсем не давала о себе знать. Нельзя и вообразить себе лучшего самочувствия, чем у нее сейчас. Момоко-сан воспрянула духом. Ведь с тех пор как смогла думать, что будет жить одна, она будто тренировала нижнюю часть тела. Ровный стук ботинок об асфальт приятно отзывался в ушах.
Она вышла на большой проспект. Хотя проспект – это только название, просто улица была немного шире. Раньше там были и супермаркеты, и лапшичные, и магазины одежды, и в обеденное время улица оживленно шумела, а сейчас, через несколько десятков лет все как-то вымерло и затихло. «Город стареет вместе с людьми», – проскочило у нее в голове, но о такой скукотище она сейчас думать не будет.
В такие моменты Момоко-сан говорила: «Пусть хоть война великая, нас не коснется это»
[16]. Это была любимая фраза ее учителя в старшей школе, и, видимо, эти слова были для него связаны с чем-то важным, но она их использовала сама в значении «я ничего не вижу и ничего не слышу». Некоторое время она шла по улице, потом повернула направо и пошла вперед. Пришла к парку номер три на северном конце квартала. Изначально этот район искусственно перестроили в холмистую местность, но в отдалении от холмов еще сохранилось то, что избежало стандартизации, – старые, узкие, будто звериные, тропы. Эти тропы вели к самому подножию холма.
Тропинка, по которой можно было сбоку попасть в парк номер три, тоже была одной из таких дорожек.
Когда сюда приходишь, хочется оглядеться вокруг, хоть никого и нет. Здесь находится секретная база, которую они втроем построили с двумя друзьями Масаси, братьями-близнецами; они говорили: «Только это большой секрет, тетя. Мы только вас приглашаем сюда». Вот так она, скрываясь от человеческих глаз, была приглашена в детскую секретную крепость. Дети таскали ее везде, и она здесь все обошла. Поэтому она тут знает даже узкие тропки, не нанесенные на карту. Но это было давно. Сейчас она снова вступает на эту дорожку. К брюкам тут же прицепились травинки в утренней росе и холодили ей ноги, но она, не обращая внимания, шла дальше.
Дорога шла вдоль зеленой части парка. Хотя назвать это дорогой было трудно, разве что в середине кое-где проступала коричнево-красная земля, а по обеим сторонам все поросло заколосившимися и уже поникшими осенними травами. Летом здесь почти никто не ходит. Момоко-сан тоже ходила главным образом зимой, а летом она тут не появляется – боится змей и гусениц. Последний раз она приходила в сезон дождей.
Неужели этот сезон наконец-то наступил и она и этой осенью смогла добраться сюда? Ей остро хочется кого-то за это поблагодарить. В молодости она бы не могла и вообразить такого чувства.
Дорога ведет к городскому кладбищу, где покоится ее муж. Конечно, можно доехать на автобусе до станции, а оттуда пересесть на автобус до кладбища. Конечно, немалый крюк, зато не нужно напрягаться физически. Но Момоко-сан никогда не едет на автобусе. Она берет с собой обед и идет пешком. Это отнимает полдня, но она же идет к мужу, тратит время, усилия. Она опьянена собой, восхищена своим поступком.
И эти мысли она сразу забыла. Чем больше она шла, тем больше начинала идти просто ради того, чтобы идти. Она ступает по земле. Ступает так, как она хочет. Чем больше шагов она делает, тем больше радости это ей приносит – быть может, потому, что она родилась в горах? Что-то принесет мысль и снова унесет – ей приятны мысли, которые даже не вполне мысли. У людей, родившихся в горах, пусть они пятьдесят лет назад оставили родные места, тело помнит горы и лес, и именно эта память доставляет такую радость.
«Это ж лес, мне от одного этого хорошо», – улыбнулась она.
Дорога становилась все круче; она виляла по ее изгибам, продиралась сквозь оказывающие сопротивление травы, не желая сдаваться им. То левой, то правой ногой она раздвигала траву, пинала ее, давила. Пригибаясь к земле, травы резко пружинили вверх и били ее по ногам, а она, срывая их, бросала оземь. Почему она так ожесточенно сражается с этой травой? Ей и самой было это странно. Ей казалось, что чем больше она борется с травой, тем больше ее саму выстригают. И там, на голом, побритом, остриженном, блестящем дне проступают очертания яростно воющего зверя. Этот старый знакомый провел с ней месяцы и годы, но она с ним даже не здоровалась. А теперь наконец-то, наконеееец-то она заговорила с ним и тихонько смеется. Мягкая и послушная, она привыкла наряжаться в воинский шлем, а под ним держала беснующегося зверя. Разве не так было? Может, взять его на руки, сказать: «Ну будет, будет». Я все время на ноль множила, делала вид, что нет его, а он ничего, не испортила, жив, слава богу – вот такое у меня на минутку настроение стало. И на этом сказке конец.
Если дикое признавать диким, то и старость не так и страшна. Так думала Момоко-сан, шагая по лесу. На самом деле приятно встретиться с самой собой вот так, между делом, по дороге на могилу мужа.
Когда брюки вымокли в росе почти до карманов, она наконец выбралась из травы. Начался пологий спуск по бамбуковой роще. Если за бамбуком не следить, он разрастается так густо, что солнечные лучи, проникающие в щели между стволами, не достигают земли, и поэтому трава внизу не растет. Идти по сухим листьям бамбука легко и приятно, к тому же здесь уже не видно домов, не слышно звуков автомобилей. Она вздохнула с облегчением, стряхнула усталость с плеч и смогла теперь спокойно смотреть по сторонам.
«Говори. Попробуй поговорить», – слышится голос.
Момоко-сан очень часто говорит сама с собой. Сама спрашивает, сама отвечает. Видимо, это от жизни в одиночестве. Но когда она выходит на улицу и к ней подходят, чтобы что-то спросить, ей становится нехорошо. А ее внешность располагает к тому, чтобы ее спросили, поэтому она всегда нервничала, когда выходила на улицу. А вот когда она остается абсолютно одна, ее будто отпускают на волю, это прямо от сердца идет. Давай, говори что угодно, я ж тебя слушаю. Но говорить-то не о чем. Внутри ее пустым-пусто, так она и шагает. Но никакого неудовлетворения она не испытывает. Просто шагает, чувствуя, как мягко пружинит земля под подошвами. Иногда остановится и прислушается. Закроет глаза.
Когда же она впервые обратила внимание на скрипящий звук от трения стволов бамбука друг о друга? На родине она не видела никогда даже бамбука мосо
[17], поэтому, услышав этот звук впервые, очень удивилась. Она подумала, что из-за бамбука сейчас что-то вылезет. Это было совершенно не похоже на скрип, который может издавать дерево. Тьма бамбуковой рощи тоже удивила ее. Роща такая густая и внизу так темно, что нельзя просунуть руку между стволами. Кромешная тьма. Самое удивительное, она чувствовала родство с этой тьмой. Она, которая в детстве так боялась темноты.
Момоко-сан пристально вглядывалась в окружающий лес, а когда глаза привыкали, опускала веки и пыталась смотреть через тьму. Перед ней являлись картины ярких, насыщенных оттенков, потом исчезали. Этот мир был только за закрытыми глазами, но там имелись и глубина, и объем. Как ей хочется проникнуть туда, а если нельзя, то хотя бы увидеть еще разок ту сцену, ту картинку! Но и это невозможно. Оставалось только просматривать одну за другой яркие гравюры, в остолбенении раскрыв рот. Когда же это было? Не так уж и давно, кажется.
Момоко-сан опомнилась; она усердно терла себе бок. Уже какое-то время что-то кололо ей живот – оказалось, к ее верхней одежде прицепились многочисленные колоски. Желая их смахнуть, она уже дотронулась до ткани, но остановилась. И колючки, и колосья – это все она, это вместе с ней, казалось, что без них ей будет одиноко.
«Осень, что ли? Да, точно, осень!» – раздался вдруг вместе с выдохом неожиданно громкий голос.
А я? Я каков урожай собрала?
Лишь только прозвучали эти слова, в бамбуковую рощу полился целый поток слов.
«Ничего, ничего я не собрала. Мужа потеряла я, с детьми разошлись, не помышляла я, что такой день настанет, когда я одна-одинешенька буду».
Прямой ответ принес ей облегчение. Невольно из глубин поднялся смех. Кричащий, ревущий, огромный смех. Она не может его остановить. Почему ей так смешно, Момоко-сан и сама не знала. Она просто смеялась, хлопая себя по животу, пуская слюну. Она не могла устоять перед поднимавшейся в ней бурлящей волной смеха. В то же время была и другая Момоко-сан, которая была поражена: «Над чем же ты хохочешь? Что здесь вообще смешного?»
Недолго посмеявшись, она устала и присела на опавшие листья бамбука. И оставалась неподвижной некоторое время.
Ей вспомнилось, что чем дольше она жила, тем больше на самом дне памяти оставалось различных видов смеха. Момоко-сан хорошо знает, что бывает смех, непосредственно связанный с счастьем, а бывает такой, как этот, неконтролируемый. Она уже вполне испытала, как подобный смех появляется из предельного отчаяния. Но ей казалось, что нынешний ее смех – это нечто иное. То, с чем она столкнулась сейчас, очень далеко от отчаяния. Но, вообще-то говоря, радостью это тоже назвать нельзя, – это, скорее, равнодушное ожидание в проходящем времени, вот какой это смех. Что же в него входит? Подумав так, Момоко-сан почти с отвращением решила, что слишком дотошна, но также подумала, что у нее появился новый вопрос.
Когда есть вопрос, можно пойти дальше, копать глубже. Любопытство по отношению к себе – если оно поможет ей преодолеть страшную скуку дней бесконечного ожидания, тогда она тоже верит, будто в молитву.
Она медленно поднялась, отряхнула пятую точку от листьев и снова пошла.
«Скучные деньки, я вот сама себя утешала, что, мол, состарилась и ничаво не поделаешь, ну а когда ж у меня самое яркое времечко было? В детстве, когда встретилась с Сюдзо, когда жила по полной, воспитывая двоих малых детей», – на лице Момоко-сан тут же проступает улыбка. И то, и это – все ей дорого, и от каждого из воспоминаний становится тепло. Для Момоко-сан это были драгоценные дни. Но нет. Она слегка покачала головой и подумала, что самым ярким временем в ее жизни было не это.
Полное счастье, когда ей больше нечего было желать, конечно, она испытала именно тогда. Но время, когда сердце ее бешено стучало, дрожало, сотрясалось, время, в корне изменившее ее, эти несколько лет после смерти Сюдзо, – разве не тогда ее «я» блистало ярче всего? Так думает Момоко-сан. Ведь это время, самое тяжелое, самое печальное в ничем не примечательной жизни Момоко-сан, оказалось окрашенным в самые сильные, насыщенные цвета.
Да и даже время, когда она потеряла Сюдзо… Сейчас, когда все отошло в далекое прошлое, Момоко-сан тихо кивает.
Определенный род печали, такую печаль, которая везде есть, неизбежную печаль от смерти близкого человека, в нашем мире уже давно сделали относительной категорией. Но она совершенно отчетливо смогла воспроизвести внутри себя боль того момента.
Странно: только когда Момоко-сан пробуждает в себе боль, она может помолодеть на десять или двадцать лет и думает, что может вернуться в то время; в этом есть ирония. Боль моя болит. Но вернуться хочу я в тот юности миг… Заглянем? Никого же нет. В сердце молодой супруги. Момоко-сан быстро высунула язык и огляделась. Спина ее сразу распрямилась, а шаг стал шире.
Когда Сюдзо умер, дело было не столько в том, что она перестала его видеть; мучительнее всего было искать и не слышать больше его голос. С его смертью было совершенно невозможно смириться, у нее горели уши, потому что они неустанно пытались уловить голос Сюдзо.
Она была измождена и телом, и душой, но стоило ей лечь, как сна ни в одном глазу. Не сомкнув веки ни на секунду, она встречала рассвет и с ужасом думала, что начался еще один день без Сюдзо. Однажды вечером, после нескольких таких дней, она легла в постель и только таращила глаза, но ничего перед собой не видела. Наверное, больше ничего и не будет. И вдруг: «Ты так устала. Я тебя буду оберегать до утра. Поспи», – послышался голос Сюдзо. Удивленной, пытающейся заговорить с ним Момоко-сан он настойчиво говорил: «Спи! Спи!» – «Сюдзо! Ты тут, что ли? Здесь али нет?» – спросила она в темноту. Она была рада. Действительно рада. Почувствовав в теле мягкую тяжесть, она вся расслабилась, медленно стекла в постель, но глаза были широко раскрыты. Если я засну, он же, наверное, пропадет, если закрою глаза, он так и уйдет… Но сон победил.
С тех пор ей стал слышаться голос Сюдзо. Каждый раз она как безумная оглядывалась вокруг. Замирала от потрясения.
Она хочет слышать его голос. Это то, чего она желает больше всего, но теперь почти невозможно поверить, что она услышит его вновь.
Тогда она все думала, откуда взялся голос, искала во всем смысл. Теперь Момоко-сан смеется своей наивности. Она тогда ревностно размышляла над тем, что где-то в окружающей ее реальности образовалась маленькая дырочка размером с угольное ушко, и через эту дыру открылся проход к нему, в его мир, и оттуда слышится его голос.
Сюдзо есть. Существует мир, где он теперь живет. Момоко-сан так думала. Сжимая зубы, она говорила себе, что теперь они просто живут в разных мирах. И потом она раскрыла глаза на то, как сама изменилась.
С тех пор как умер муж, она впервые почувствовала необходимость некоего невидимого мира. Ей захотелось как-то попасть в этот мир. До этого ей было вполне достаточно реального мира, и ни о чем подобном она даже не думала. Но. Она не может принять такие антинаучные вещи, она человек нового времени и получила образование после войны. Момоко-сан твердо так считала и презирала людей, которые выставляли напоказ воображаемый мир, считала их старомодными. Но. Но тогда она поняла, что все, что она накопила за жизнь, ушло в тень, истончилось. «Да, так, точно, я ж не знала ничаво». В тот день она повторяла это, словно вздыхая, еще и еще. «Ничаво не знала я…»
Она не знала, что существует такое горе, от которого как будто все тело разрывается. Печаль… Она считала, что, разумеется, знает, что такое печаль. Но то, о чем она думала, что понимает, оказалось в ее голове тонюсеньким слоем понимания, как лист бумаги. Все это кажущееся понимание стало чем-то мелким на самом дне ее раздутой от мыслей головы, и в глубине себя она вся задрожала.
Не могу я доверять той себе, которая была до сих пор. Есть мой мир, который я проглядела, не могла увидеть, даже если бы и думала о нем. Туда не пойти ли мне? Вот я одна и пойду. Я одна пойду, сама с собой.
Откровенность с самой собой в корне изменила Момоко-сан. Ее мужу открылся новый мир. Может быть, это смешно, но теперь везде раздаются голоса. Ей слышатся разные голоса. Стоит только Момоко-сан пожелать, нет, стоит только Момоко-сан даже не сметь ожидать этого, как слышатся голоса. Это не только голос ее мужа, ей слышатся непонятные, неизвестно кому принадлежащие голоса. Теперь она уже может разговаривать не только с живыми людьми. Ей слышатся голоса деревьев, травы, плывущих облаков, и она может с ними говорить. Они поддерживают Момоко-сан в ее одиночестве. Это тайна Момоко-сан, ее счастливое безумие. Момоко-сан думает о сокровенном. Печаль – это движение чувства. Это кульминация этого движения. Бывает радость, происходящая из печали.
Теперь, даже если она услышит голос мужа, то не будет осматриваться вокруг, как безумная. Она же знает, что голос исходит из нее. Значит, проход в другой мир находится в ней самой? Додумавшись до этого, Момоко-сан где-то в глубине глотки засмеялась странным, диким голосом: «Кхе-кхе-кхе». Все равно. Уже все равно. Порядки этого мира устанавливаю я.
С тех пор как умер муж, реальность перестала иметь для нее то значение, что имела раньше. «Нужно делать так, поступать эдак», – все правила, регулирующие ее жизнь, стали казаться незначительными. Договоренности, основанные на знаниях о нашем мире, впервые вступают в силу, когда появляется муж, а с ним и мир, который нужно защищать.
Она и детей воспитала, и мужа проводила. Момоко-сан сделала все, что требовал от нее этот мир. Она – человек, который завершил все дела, их больше нет. Муж умер, и ее связь с этим миром разорвана, теперь что она есть, что ее нет, существо, которое ничего больше не производит, а раз так, то все правила жизни можно игнорировать, и она может быть той Момоко-сан, которой сама считает нужной быть. Я буду следовать самой себе. В любом случае я больше не могу быть той, кем была. Она никому не говорила, и никто не знал, но ей с тех пор хотелось всему этому миру и знанию этого мира сказать все, что она о нем думает, заткнуть за пояс и отдалиться.
Внезапно ее поле зрения расширилось. На этом месте она всегда вздрагивает от удивления. Здесь заканчивалась бамбуковая роща и начиналась крутая каменная лестница. До этой лестницы на самом северном краю холма никогда не добирались лучи солнца, камни были вечно влажные и поэтому покрыты мхом. Момоко-сан очень любит глубокий зеленый оттенок мха, взгляд как будто утопает в нем. Она любит и приятное мягкое прикосновение мха к руке и не может удержаться от того, чтобы потрогать его несколько раз. Есть дорога и в обход лестницы, но она выбрала прямой путь, чтобы еще раз встретиться с этим насыщенным зеленым цветом. Она осторожно спускается, старается не поскользнуться. Странно, каждый раз, когда она делает шаг вниз, вместе с разницей высоты в одну ступень кажется, что ее сердце тоже опускается на эту высоту. …Заткнуть за пояс… Привыкнув к крутому спуску, Момоко-сан вспомнила, о чем думала в последний раз. Она засмеялась: какое старинное слово-то она достала! Никто его не использует, да и не знает, наверное. Слова тоже когда-то старятся и исчезают. Нет ничего неизменного. И она подумала о смерти Сюдзо. Вина за то, что не заметила его болезни, груз осознания того, что сама она живет так спокойно, – все это она несла с собой в уголке сердца. И это тоже с каждым годом уходит, бледнеет. Ничего не поделать.
Существуют вещи, которые человеку очень сложно сделать. И эти вещи пришлись на те дни и месяцы, когда она всеми фибрами своей души осознавала и понимала. Раскаяние и вина – все еще ладно. Ее можно простить. Если вообще было раскаяние. И вот тогда… Оставалась еще одна ступенька, и Момоко-сан, видимо, потеряла бдительность. Жестоко ударилась правой лодыжкой об угол камня. Ногу прострелила резкая боль. Она задержала дыхание и пыталась ее вытерпеть. Наконец, из уголка плотно сжатых губ вырвалась струйка воздуха, и она не выдержала. Ааа, что же делать-то? Оставалось только раскаяние. Сможет ли она идти дальше или придется повернуть назад? Обернувшись, она увидела перед глазами лестницу, по которой она только что спустилась. Если идти вперед, остается еще две трети пути. Она не уверена, что дойдет. Она хорошо себя чувствовала и забыла про свою боль в правой ноге, но теперь та возобновилась, и лодыжка горела каким-то жгучим онемением. Повернуть обратно? Не хочууу. Что-то сильно препятствовало ей. Нетушки. Она пришла в негодование.
Что ж, нога у меня разболелась, так теперича и не идти, что ли?
Что ж это, старая я, и нельзя мне ничаво, что ли?
Ей показалось, что она, которая вот так берет и поворачивает обратно, – это та Момоко-сан, которая жила неопределенно и тускло, которая придумывает отговорки, не пытается перебороть себя и сразу же: да, так и есть, так и было. И так и эдак ты крутишься, прямо как испорченный ребенок. Идти надобно! Вперед – и все тут.
Она нашла рядом удобную палку; используя ее как опору, поднялась и, волоча ногу, зашагала. Слава богу, с этого места дорога более или менее ровная. Около зеленого холма, с которого она спустилась, приятно журча, протекает речушка. Вдоль речки проходит сельская дорога, поросшая низкой травой; по другую сторону простираются рисовые поля – с них уже убрали урожай. Нужно идти медленно. По пути само пройдет.
Но боль никак не отпускала. Момоко-сан много раз останавливалась, словно нехотя оглядывалась на дорогу, смотрела вперед. На лбу выступил пот, но она продолжала идти, опираясь на посох. Казалось, что дорога впереди уходит в бесконечные дали.
Волоча за собой ногу, Момоко-сан думает.
Может, откуда-то спасение придет ко мне?
Может, в этой жгучей боли смысл какой-то есть?
Момоко-сан – человек, который постоянно хочет искать смысл во всем. Она вожделеет этого смысла. А иногда сама его создает. Когда внутри ее происходят тяжелые, невыносимые вещи, ей хочется углядеть смысл в своих страданиях. Благодаря этому смыслу она убедится, что да, действительно, эти страдания ей были нужны, и тогда сможет впервые принять боль и посмотреть с положительной стороны на страдания, что переживает прямо сейчас. Когда умер муж, для Момоко-сан это стало прочно закрепившимся за ней, вообще-то говоря, единственным средством выживания.
Пусть будет только смысл, тогда она сможет терпеть.
Однако, с другой стороны, в ней поселилось сомнение. Если самое большее, что она получит, – полдня ходьбы, зачем такой пафос? Зачем она так хочет пройти всю эту дорогу до могилы мужа? Она устроила себе допрос. Момоко-сан уже все это окончательно надоело, но уж такой она дотошный человек.
Покопавшись в себе, она наткнулась на мысль, которая заставила ее внутренне заскрежетать зубами. А она вообще когда-нибудь боролась до последнего? Момоко-сан была человеком, который хочет бороться. Несмотря на это, то, что она культивировала в себе, вело к застою: послушание, взаимодействие… Она переживала только из-за того, как ей быть любимой, она так и дожила до сегодняшнего дня, не воспитав в себе умения настойчиво делать что-то, не говоря уже о том, чтобы закаляться или бороться, и теперь она тащит за собой груз раскаяния. Так почему же так произошло? Этот вопрос для Момоко-сан равноценен отрубям нука в маринованных овощах. Все эти годы каждое утро она их перемешивала. То, что она поняла в свои почти семьдесят пять лет, было не чем иным, как простым и ясным, в хорошем смысле честным, искренним, а в плохом – чем-то совершенно примитивным.
Момоко-сан – женщина, которая получила в два раза больше любви, чем другие люди. Она купалась в любви семейной, но хотела все больше, больше. К тому же в ней было сильно желание радовать других, поэтому она хорошо чувствовала, чего хотят от нее. Ей казалось, что, следуя их требованиям, она может так хорошо создать себя. А чего хотели от нее близкие? Доброты, покорности, гармонии. Пожалуйста, когда угодно. В какой-то момент Момоко-сан стала проживать желания других людей. В результате она жила в четких границах дозволенного, не позволяя себе выходить за них ни на миллиметр. Для того чтобы противостоять этому, она была недостаточно целенаправленна, да и не было у нее достаточно сильного «я», которое могло бы настоять на своем.
Время, потраченное Момоко-сан на то, чтобы это осознать, и есть все прожитое ей время. Тут, кроме «эх», ничего и не скажешь.
Сейчас в дороге, на которую она выходит из дома, чтобы посетить могилу мужа, есть нечто неотразимое – это желание преодолеть путь, поставить цель и довести дело до конца. Однако в то же время, только она закончит думать об этом, раздается издевающийся, подтрунивающий голос, который пытается ее остановить: далеко же, слишком далеко, и чего тебе сейчас идти…
Жизнь Момоко-сан построена на подобном ежедневном перетягивании каната.
И дальше не пойти, и не вернуться – может, прямо здесь на тропе лечь и заснуть в слезах? Ее вдруг охватило отчаяние, но она не переставала двигаться вперед.
Солнце было высоко. Момоко-сан только за счет инерции шевелит ногами.
«И тогда было так больно…» – послышался не то плачущий, не то ласковый голос. Как будто пытаясь повиснуть на ее правой руке, державшей палку, стояла маленькая девочка с коротко стриженными волосами. Маленькая девочка сказала: «Ох и больно мне было. Больнёшенько!» Потом отбросила ее руку и поскакала на несколько шагов впереди Момоко-сан. Развернулась кругом и поманила рукой.
Да, так-то оно и было. Момоко-сан, вытянув руку вперед, ступала потихоньку, шаг за шагом.
Ох, как же хочется потрепать ровно постриженную челку этой девочки, потереться щекой о ее щеку, прижать к груди, будто куклу. В ее волосах, должно быть, аромат солнца, а щеки, красные, как наливные яблочки, наверное, приятно прохладные. Лишь только ей кажется, что она вот-вот коснется щечки девочки, головка с короткой стрижкой отпрыгивает еще на два-три шага вперед. Момоко-сан погналась за девочкой, а та хитро засмеялась и снова поманила ее рукой.
И поля, и спокойный осенний пейзаж, развернувшийся перед Момоко-сан, и умиротворенное журчание речушки – все ушло куда-то в туманную даль, а перед ней появились ее родные края: мелкий снег, начало зимы.
Момоко-сан идет вперед. Девочка, энергично зазывая рукой, привела ее к какому-то дому.
Это был ее дом, полный людей и шума: там оказались такие родные отец, и мать, и дедушка, и бабушка, и брат, и тетушка еще до замужества.
Момоко-сан, вся трепеща, дрожащей рукой взялась за дверь. Она чувствовала тот же запах, как тогда, когда зарывалась лицом в бабушкин фартук. Это запах ее родного дома. Когда она взошла на деревянную ступеньку, то заметила, что ее ноги уменьшились. Да и не только ноги, руки тоже стали маленькими, пухленькими, гладкими, округлыми. Удивившись, она поспешила в маленькую комнату рядом с прихожей. Там должно быть мамино зеркало. Есть. Заглянув под висевшую на зеркале ткань, Момоко-сан увидела, что превратилась в коротко стриженную девочку лет пяти. Момоко-сан вся дрожит. Треплет себе челку, дотрагивается до щеки. Эта упругая кожа, этот запах… это я. Это ж я в детстве. Ой, как радостно. Как же легко рукам и ногам! Ну прямо как во сне! Момоко-сан охватила бурная радость, и в то же время она смутно осознала, что сердце-то у нее осталось старушечьим. Ну и пусть. Я хочу встретиться сама с собой. Попробуем, говорю, вернуться туда. Оставив сердце и тело в разладе, она отправилась в далекое прошлое, простиравшееся к знакомой боли в ноге.
Точно. Я ж родилась левшой. Отец все беспокоился. Мол, писать левой рукой – это ж некрасиво. Вырастешь – стыдоба будет. И у бабушки был связанный с этим неприятный опыт. Она учила одну соседскую девушку на выданье шить кимоно и говорила, что стежок слева направо никуда не годится. Что шитье, что другое что – в любом случае тому, кто пытается научить левшу, сложно очень. По всем этим соображениям в три-четыре года за едой ей левую руку заворачивали полотенцем, сажали на колени к отцу и давали палочки в правую руку. И рыба была уже вся разобрана, чтобы удобно есть было, и тушеные овощи порезаны на кусочки, как раз на один укус. Она, не прикладывая особенных усилий, брала кусочки правой рукой, совершенно не напрягая ее, и, наклоняя голову, клала в рот. И за каждый кусочек бабушка, сидевшая рядом, хвалила: «Ну какая ж славная девонька, ну какая же у меня смышленая девонька!»
Когда один раз похвалили, хочется еще. Да и бабушку хочется порадовать. Так она стала держать правой рукой и карандаш, и палочки, но никакой энергии в своей правой руке не ощущала.
Бабуля назвала меня славной, смышленой. И мне было приятно. Я была во власти ее слов и без всякого сомнения верила, что я милая и умная девочка.
И вот я пошла в школу. Рядом со мной сидела очень симпатичная девочка с тремя косичками по имени Таэко-тян. Таэко-тян была энергичной и расторопной девочкой: если ученица за партой перед ней роняла ластик, она тут же бросалась его поднимать. Когда раздавали материалы и сзади начинали шуметь, она подскакивала к учителю со словами «Извините, нам столько-то страниц не хватает», получала бумаги и приносила всем.
Я только могла смотреть на все это, вытаращив глаза.
Это было на физкультуре. Мы выстроились в ряды и маршировали, готовились к соревнованиям. Прозвучал приказ «Направо!» – но только я не могла понять, что такое «направо». Мне казалось, что мое «право» и «право» остальных отличается, и я замешкалась, думая, какое же «право» имеется в виду, потом решила: а, ладно, и повернулась как получилось – и тут же столкнулась с соседкой. Раздалось «вперед», и только моя группа отставала. Несколько раз повторялось одно и то же, и я, такая глупая и странная, вся сжалась и будто уменьшилась. Похоже, у учителя тоже закончилось терпение. На заключительной пятиминутке он попросил всех поднять правую руку. А я не знаю. Сзади послышался смех. Рядом Таэко-тян тихо сказала: «Это которой палочки берешь». И тут я заревела. Таэко-тян, именно Таэко мне это сказала – это было невыносимо. «Перед этой Таэко, по-настоящему умной и красивой… а-а-а, бабушка… ты говоришь, но я на самом деле-то не знаю, какая я девонька»… – так я плакала. Момоко-сан засопела от смеха. Она прожила так долго, что, вспоминая детство, могла позволить себе хихикать.
А потом сразу наступило начало зимы, когда падал мелкий снег. Как правило, она донашивала одежду близкой ей по возрасту тети, которую называла старшей сестрой, но сегодня сидела на корточках в совершенно новых красных штанах. Обычно кто-то из взрослых был дома, но сегодня они оказались вдвоем с сестрой. На улице холодно и не погуляешь.
«Сестра, давай в прятки, ну давай в прятки…» – приставала она, сестра нехотя согласилась, и они стали играть в прятки дома.
Темнота шкафа, щель между хранилищем риса и полкой, угол, заставленный банками с соленьями, тень от дверных ставней – в старом доме было достаточно темных мест. Под конец я спряталась в вырытый в поле очаг котацу
[18], где еще краснели угли. И там потеряла сознание. Когда сестра меня нашла и вытащила, я ничего не соображала. Посмотрела вниз, а у меня штаны горят. Сестра голыми руками хлопала по ним и тушила огонь, и когда ко мне вернулось сознание, я почувствовала дикую боль в ноге. Я плакала, сестра не могла на это смотреть, принесла соевый соус. Она слышала, что соевый соус помогает от ожогов, и щедро намазала меня им, словно колобок с рисом. В момент, когда я закричала от новой страшной волны боли, вернулся дедушка и сразу же отвез меня в ближайший медпункт.
Так я с серьезным ожогом третьей степени всю зиму напролет ходила на перевязки. Я обожгла правую ногу. И с этим ожогом я перестала забывать, где право. Как только я думала о том, где право, квадратный блестящий ожог сразу зудел, словно говоря: «Эй, это здесь, здесь». Я даже стала думать, что и в ноге есть душа. Даже сейчас немного заметен этот блестящий квадрат. Можно считать, что я могу через него видеть разные вещи. Как меня сажали на сани, похожие на большую коробку, и везли в медпункт. На санях был большой колокольчик, когда они ехали, он звенел: динь-динь. И запах мази. У промасленной бумаги на газовой ткани был тот же запах, что у бумажных зонтов, которые еще лежали тогда дома. Я очень любила бумажный зонт, капли дождя барабанили по нему: бам-бам… Как тетя голыми руками потушила мне загоревшиеся брюки. Как меня отругал доктор, и я расстроилась. Штаны, которые я носила только один день. Что по пути была сосновая роща. Как я шла туда, вся сжимаясь от мысли о боли, которую придется испытать при перевязке, и как воодушевленно, глядя по сторонам, с победным видом шла обратно. Что заснеженная дорога была усыпана сосновыми иголками, которые так приятно пахли, когда на них наезжали санки. Гладко, тепло, близко…
Может быть, и с моей ноющей и гудящей ногой теперь тоже образуется?
Момоко-сан кивнула, и ее шаги стали чуть легче.
Где-то в области поясницы она почувствовала что-то теплое и мягкое, подпирающее спину. Обернувшись, она увидела, что там стояла молодая женщина.
Та стояла, вся румяная, смотрела на Момоко-сан, но, наверное, ничего не видела.
«Сюдзо… схватил меня… нет, мою ногу… то есть… мою правую ногу… сильно сжал», – сказала женщина.
Ее дыхание было прерывисто, слова полны гордости, отрывочны.
«Меня ж Сюдзо тогда впервые пригласил… Горы… поход… Сюдзо любит горы… правда, очень любит… И я… я люблю. Мы взяли обед с собой… Вкуснятина! И вот как ели мы обед…»
Момоко-сан пристально смотрит на молодую женщину.
«К ноге… горная пиявка… прицепилась. Я как закричу… Сюдзо испугался, пиявку снял, из раны кровь пошла, и он меня за ногу схватил. Сильно сжал».
Момоко-сан засмеялась вместе с молодой женщиной. По телу пробежал электрический разряд.
И такое было. Она смотрела на такое знакомое, покрасневшее от смущения лицо женщины.
Только Сюдзо и я. Больше ничего не нужно. Это лицо женщины, опьяненной счастьем.
Это женщина, которая видит только то, что лежит на поверхности.
Ей и не снится, что когда-то это может закончиться.
Эта женщина настолько наивная, что можно только поражаться.
Эта женщина дорога сердцу Момоко-сан.
Внезапно в глаза ударил насыщенный красный цвет. Это много-много цветов ликориса. Несколько сотен, они в полном цвету и горят красным пламенем. Неужели она наконец добралась?.. Момоко-сан энергично встряхнула плечами.
Над речкой – красивый железный мост. По другую сторону реки, если подняться по ступеням, можно увидеть маленькое деревенское синтоистское святилище, которое тщательно оберегают местные жители. Заросли ликориса раскинулись вокруг святилища и по обеим сторонам лестницы. Во время празднеств загорались факелы, и на ночном небе в их свете отражался глубокий красный цвет лепестков и зеленовато-желтые травы. Как же это было красиво! Это был любимый пейзаж Сюдзо, он часто с фотоаппаратом сюда приходил. Момоко-сан остановилась, погрузившись в воспоминания.
Сюдзо много раз снимал этот вид. Однажды и я сфотографировала его, стоявшего по другую сторону от красных ликорисов. На проявленной фотографии Сюдзо был невероятно красив. Он смотрит на меня, весело улыбаясь. В его глазах – мое отражение. Я думала, что там только мое отражение. Всего на мгновение я представила себе, что эта фотография станет его посмертной, но тут же отогнала эту мысль. Даже думать об этом было страшно. Я не могла допустить такую мысль и на секунду.
Почему же я представила себе такое?
Через десять лет это стало реальностью. С тех пор внутри Момоко-сан, где-то в уголке души, живет женщина, склонившая голову, не смеющая разогнуться. Сейчас Момоко-сан протянула этой женщине руку, подняла ее и пошла рядом. Все равно нужно идти.
Солнце подошло к середине неба. На землю падали короткие тени. Обычно ей в это время нужно уже идти обратно. Она отошла к обочине, глотнула из бутылки с чаем и сразу пошла дальше. Ноги были как две палки, совсем ничего не чувствовали. Когда привыкаешь к боли, уже все равно. От отчаяния Момоко-сан воспарила духом.
Теперь слева к ней присоединилась другая женщина. Момоко-сан иногда поворачивалась и поглядывала на нее.
Это была женщина средних лет. Она шла, глядя вперед перед собой. Ее лицо со стороны казалось одиноким.
Это было лицо женщины, которая осознала, что, раз расставание неизбежно, жизнь сама по себе – очень печальная штука.
Но… все-таки… разве только в этом дело? Момоко-сан увидела в горле женщины горячий комок и вынула его.
Женщина, казалось, хотела говорить. Не обязательно с Момоко-сан, с кем-то еще; или, лучше сказать, создавалось такое впечатление, что вокруг нее много людей и она хочет с ними поговорить.
Женщина огляделась вокруг и начала, словно тщательно подбирая каждое слово:
«Бывает так, что сердце твое сникнет, и как его ни утешай, ничего не помогает. Как будто не знаешь, куда деть свое сердце, бессильно и томительно. Вот такое бывает. И ничаво-то не поделать. Я наполовину сдалась и вся погрузилась в это бесконечное, дрожащее одиночество.
На улице ясное, безоблачное осеннее небо, а я сижу безвылазно перед буддийским алтарем, и слезки одна за другой – кап-кап. Мне и самой-то противно стало, повалилась на пол, руки и ноги по сторонам раскинула. Веки поднимать и то тошно. Открою глаза, а там реальность. Под ладонями ощущается прохладный татами. И на этом спасибо. Крепко зажмуриться и ничего не видеть. Потом потихоньку-понемногу я вдохнула воздух. Вдох был мелкий, будто угасающий.
От этого едва заметного дыхания не поднимались ни грудь, ни плечи, ни даже диафрагма, ощущение жизни исчезло. Ну и хорошо. В тот момент, когда я подумала, что лучше бы и я, и все вокруг исчезло, послышался голос. Правда послышался, на самом деле.
Голос шел из меня, но все же я могу поклясться, что места, откуда он исходил, я не знала. «Растворись, растворяйся», – говорил низкий спокойный женский голос.
Это был нежный голос, но в то же время в нем ощущался напор, которому невозможно противостоять. Мне захотелось попасть туда, где этот голос лился, и я понемногу начала дышать. Это было странно, это было очень странно, но граница моих рук и ног, кончиков пальцев словно стала размытой, вся поверхность моего тела стала безмерно тонкой, грань исчезла – и я таю. Я растворяюсь в воздухе, и в этих частичках меня концентрируется моя печаль. Я была как будто целая и как будто по частям, плавала, была разбросана в воздухе, это было ни на что не похожее спокойное, умиротворенное чувство. Потом сознание сконцентрировалось в одной точке, и я вздрогнула от первого осознания бодрствования.
Я хотела испытать это чувство еще и еще и решила запомнить весь ход событий. И когда я подумала, что все нормально, я смогу это вернуть, я открыла зажмуренные глаза. В них брызнули лучи солнца.
Как же красиво! Тогда впервые я подумала, что свет, проникающий через ставни, прекрасен, ослепительно прекрасен.
От переполнявшего комнату света удлинились тени дверей сёдзи, они падали на татами и тянулись прямо до меня. Утопая в этом свете, я вдруг почувствовала: я свободна! Свободна! Я могу делать все, что хочу! Откуда-то изнутри упорно поднимался восторженный порыв. Ведь ничего же не изменилось, и не может измениться, а через мое отчаяние, темное, кромешно-черное отчаяние вдруг прорвался яркий свет. Я не могла в это поверить.
Вы понимаете мое удивление? «Растворись… Растворяйся». Что я должна была думать про этот голос?»
Голос женщины, полный жара, на мгновение остановился и потом тихо сказал: «Ты ж есть… Есть али нет?»
Она оглянулась, желая удостовериться, но ничего похожего на реакцию не последовало.
Женщина снова говорит:
«Сюдзо умер. Умер. И в это самое невыносимое для меня время есть нечто, подбадривающее мое сердце. Оно изнутри поддержало меня, когда я была на самом дне, сказало: «Живи свободно!» И тогда я заметила свое сердце, свое радующееся сердце. Вот так. Я радуюсь смерти Сюдзо. Есть и такая я. Я поняла: часть моей души, которую я все время до того скрывала, всплыла на поверхность в самый последний момент. Странная какая штука-то – эта душа…
Что «любовь», что «страсть» – все эти слова не про меня. Я не хочу говорить этими словами. Я была влюблена в Сюдзо, по уши влюблена. Но в его смерти для меня нашлась одна радость. Я хотела попробовать жить одна. Попробовать жить своими силами так, как я хочу.
И это я. Это человек, который называется мной. Какая же я грешница. Но я себя не виню. Нельзя себя винить. Мы с Сюдзо связаны. И сейчас связаны. Сюдзо умер, чтобы освободить меня. Это такая задумка, его задумка, а также здесь есть замысел чего-то большого. Вот смысл, который я нашла, чтобы принять смерть Сюдзо».
Момоко-сан молча слушала слова женщины. Дослушав, широко зевнула. Почесала голову.
«Я не потрачу зря время, которое мне подарил Сюдзо, так я постоянно думала, но иногда свобода чересчур тяжела. Ведь с ней вместе идет одиночество».
Так она хотела сказать женщине рядом, но проглотила свои слова.
Она не поймет же, куда ей! Есть такие чувства, которые приходят только со временем, и они самые драгоценные. Это Момоко-сан хорошо знает.
Тут она заметила, что наискосок от нее идет женщина с согнутой спиной, похожая на нее саму. Бормочет про себя, как заклинание: «Одной хорошо, одной лучше». Твердая, но ограниченная женщина. Чтобы признать, что эта женщина – ее образ в будущем, потребовалась смелость, но Момоко-сан, смеясь, пошла за ней.
Лесная дорога оборвалась. На этом месте Момоко-сан предстояло сделать последний марш-бросок: совершить подъем по неровному склону, поросшему кипарисовыми деревьями. Холм приведет ее прямо к кладбищу.
Ее ноги, казалось, достигли предела возможностей и напоминали о себе непрекращающейся болью. «Я уж вся вышла. Не могу и шагу пройти, зачем на горку-то подниматься, поверну налево, пройду там минут пятнадцать по ровной дорожке, и будет автобусная остановка…» – звучал в ней и такой слабый голос, предлагавший бегство. Но зачем? Зачем же тогда этот свет в моем сердце? Зачем эта обильная вскипающая радость, обгоняющая мое желание позорно бежать? Подозрительно, странно». Момоко-сан наклонила голову.
«Надобно идти, надобно идти, иди ж!» – Поддаваясь своему храброму сердцу, она протащила свинцовые ноги еще на один шаг, потом еще два-три. Что с моим сердцем? Али эйфория… ходока? Да нет… не такая простая штука. Захотелось вдруг мне и еще мне друг в друге разобраться. А я так люблю раскапывать мельчайшие детали… Чуть вздыхая, последовала за своей привычкой. А как представить себе, что раз – и незаметно добралась за этим делом до вершины… Да нет, это все мечты, на самом деле так не выйдет… Это боль сильная, ее и хочешь позабыть, не позабудешь. Она оставила мысли и снова: два-три шага, три-пять шагов. Потихоньку взбиралась в гору.
Ох, боль же из-за того, что жива я, не иначе. Но эта боль заставляет меня сейчас корчиться, и видно, что на самом деле во мне есть какое-то высшее, крайнее спокойствие… Если спросить, что это такое за спокойствие, то это вот что. Это значит, что я когда-нибудь умру. Умру – в молодые годы я и не думала об этом. Это нечто, вселяющее ужас, презренное, и я все время старалась от этого отвернуться.
И вот тогда я поняла, что смерть – она не где-то вдалеке, она притаилась и дышит тут, рядом со мной. Но все равно я ничуточки ее не боюсь. Почему ж? Да потому что муж мой там. Почему ж? Да потому что ждет он меня. Меня сейчас, наоборот, влечет смерть. Вся боль и все мучение мое разом разрешатся. Смерть – это не ужас, это избавление. Да разве ж было у меня когда спокойствие такое? Я спокойна и смело смотрю вперед. И нет для меня страшного ничаво. И боль эта в ногах – нипочем мне она.
Она прислушалась к голосу, лившемуся внутри ее, и поговорить с ним смогла. Момоко-сан засмеялась. И, смеясь, сделала следующий шаг.
Есть много Момоко-сан. Многочисленные Момоко-сан идут.
Момоко-сан обнимает себя за плечи, подпирает спину сзади, тянет себя за руки, она и спереди, и сзади – какая приятная дорога!
Когда она поднялась на холмистый склон, ее цель – могила супруга – оказалась уже совсем близко. Достигнув могилы, Момоко-сан не складывала рук в молитвенном жесте. Она стала смотреть в небо, в то же небо, что простиралось над могилой.
Каждая Момоко-сан выбрала себе удобную позицию, а девочка с короткой стрижкой уселась на могильный камень, свесив ноги.
Вдалеке виднеется море. Зеркальное море. Над ним – небо. Граница моря и неба нечеткая. Все просто голубое.
Как будто вспомнив, она достала свой обед и, быстро поглощая его, стала думать, как ей возвращаться домой. Поехать, что ли, на автобусе. Уж Сюдзо вряд ли скажет, что сегодня у нее не хватило духа или что она трусиха.
Подумав так, Момоко-сан огляделась. И тут краем глаза увидела что-то красное. Обернувшись, она поняла, что это трихозант. Каким-то образом лоза из щели между соседней могилой зацепилась за ступу, и один цветок, уже наполовину помятый и высохший, дрожал на ветру.
Он еще был вполне красный. Ух ты, почему ж он вырос в таком месте?
Момоко-сан разразилась коротким смешком.
А!
Она тут же поняла смысл этого смеха. Смысл постоянно поднимающегося в ней смеха.
Я не просто ждала. Я среагировала на красный цвет. Я могу бороться. Я еще поживу. Смех, поднимающийся во мне, – это желание. Еще не все кончено.
И подумав так, Момоко-сан снова засмеялась.
5
Наступил декабрь.
Листья на деревьях наконец начали краснеть.
Похоже, что затянувшаяся осень собирается проскочить зиму и выйти прямо на весну: вроде зима, а чего-то в ней не хватает. В это время года Момоко-сан всегда так думает. Но все равно сейчас требования ее тела, похоже, не успевают за потребностью мысли, и ей, конечно, дорога крепкая, морозная зима северного края, но теплая нужна больше. Вдохновленная красотой зацветающей нандины, она смогла завершить год благополучно. Каждый год росла ее благодарность за время, проведенное «без происшествий», она во всем искала светлую сторону. Момоко-сан тихо наклонила голову, потерла руки, постучала ими, прислушалась к произведенным звукам.
Но тут возникло нечто, что прервало ее неспешное и расслабленное существование. Это было в середине последнего месяца года.
Ее позвоночник вдруг издал «брэкс!». Это был очень странный звук. Он был тихим, но явно давал о себе знать, походил на треск рвущегося старого полотна. Время от времени она стала его слышать. Сначала она и подумать не могла, что этот звук исходит от нее. Она не обращала внимания, приняв за скрип своего старого сорокалетнего дома.
Однажды, проклиная нерадивого хозяина, она убирала собачий помет, который каждое утро оказывался на асфальте перед ее домом, хотела удобрить рододендроны и нагнулась, и в этот момент послышался тот самый скрипящий звук. И только тогда она впервые решила обратить на него внимание. Но ей ни на секунду не подумалось, что со здоровьем что-то не так: ведь чувствовала она себя хорошо.
Она могла трусцой добраться до автобусной остановки. И аппетит у нее был. Вообще раньше Момоко-сан за ужином съедала порцию риса, потом ей не хватало, и она, склонив голову, молча задумывалась. Потом истошно кричала: «А теперь я, братцы, буду накормляться!» и протягивала руки ко второй порции. Так часто говорила ее подруга, с которой их разделяло семьдесят лет, бабуля. Она не знает других людей, которые так говорят. Это такие знакомые, близкие ее сердцу слова. Она с усердием уминает вторую порцию, но сама думает, правильно ли с точки зрения языка это «накормляться». Форма, по ее мнению, странным образом объединяла в себе пассив, побудительный залог и непереходность, словоупотребление внушало ощущение, что это саму ее естественным образом заставляли есть, как будто за ней скрывается некто, кто вовсе не являлся Момоко-сан. Кто-то, скрывающийся во тьме. Вообще это интересно. Кто же это ее заставляет? А если эта невидимая жизнь заставляет ее есть, смеяться, плакать, думать, а потом приходить сюда, то вторая порция риса исчезает, и с этих пор прерывается всякая мысль.