– И мы хотим получать доход. Доход от использования водопада? – Он повернулся к Магнусу.
– Доход от использования водопада, – кивнул Магнус.
– Да вы же все остальное потеряете, – сказал папа.
– Просто мы… Решили, что хватит. Шум нам не нужен, – сказал Сёнстебё.
– Вы что, испугались? – спросил папа.
– Нет-нет, не испугались.
– Человек, взорвавший мост, испугался, – прошипел вдруг папа.
Сёнстебё вздрогнул, заозирался и внезапно рассмеялся.
– Я когда-то работал взрывником, это верно. Память у тебя хорошая. Но никаких мостов я не взрывал.
Он врет, думала я, папа, скажи что-нибудь, ведь он врет. Но папа молчал. Он чуть отпрянул и прищурился.
– Вы, кажется, все неправильно поняли, – наконец сказал он, – мы не ради вас все это затеяли.
– Вот как?
– Мы делаем это ради нас всех.
– Ну да. Разумеется. Да…
– Ради наших детей. Ради внуков. Водопады останутся навсегда. Иначе разрушению тоже конца не будет.
Сёнстебё заерзал.
– Значит, вы не уедете?
– Нет. Не уедем.
Тогда Магнус сделал шаг вперед. И заговорил – громко и слегка поспешно:
– Люди в Рингфьордене волнуются, Бьёрн.
Папа обернулся к нему.
– И что?
– Пока работа стоит, рабочие каждый день теряют тысячи крон, а это многим не нравится. Это обычные люди, они вложили свои средства, они ждут изменений. Надеются на них. И с каждым днем злятся все сильнее.
– Тем лучше, – не уступал папа.
– Ты же не всерьез.
– Тем больше внимания мы привлечем.
– По-моему, вы и сами не понимаете, какую кашу заварили.
– Так это я заварил?
– Да. Ты.
– Не я придумал пустить по трубам реку, не я продал землю, не я купил право на использование водопадов. И не я вышел замуж за главного инженера «Ринг-гидро».
Мама – дело в ней, опять. Речь снова о них двоих, это никогда не закончится. Расставание длится вечно.
– Нам с этим еще много лет жить, – повторил Сёнстебё, – достаточно уже мостов взорвали. – Говоря это, он смотрел на меня.
После этого настроение в лагере переменилось. Песни стихли, смех тоже. Теперь мы просто ждали.
Они явились через два дня – к тому времени мы уже двадцать один день там жили.
Был вечер, и сперва мы увидели блики, а потом услышали шорох шин по мокрой дороге.
Машины ехали колонной, длинной, конца не видно, они останавливались на обочине, дверцы распахивались, и из каждой машины выходили мужчины, в каждой сидело четыре-пять человек, кто-то приехал на мотоцикле, а один – даже на тракторе.
Они дождались друг друга и пошли к лагерю, мы встали – мы выходили из палаток, бросали готовку, шикали на детей, убирали гитары в футляры, прятали в карманы трубки. Наши гости были похожи на нас, а мы – на них, я узнала нескольких фермеров, рыбаков, сослуживцев Свейна с электростанции – знакомые лица, люди, воплощавшие для меня место, где я выросла, безопасность и предсказуемость, люди, над которыми я, возможно, слегка подсмеивалась, над их основательной немногословностью, невежеством, недостатком образования, но которых, однако же, уважала – за трудолюбие, за способность радоваться той жизни, что дана им. И тем не менее я никогда особо не думала о них, воспринимала как должное, они просто жили рядом, вытаскивали из моря рыбу, жали пшеницу, собирали яблоки, день за днем, в дождь и ветер и под палящим солнцем.
Они несли с собой плакаты, написанные от руки, как наши, вот только содержание отличалось.
Убирайтесь из нашей деревни!
Проваливайте, откуда пришли!
Хиппи, валите домой!
Мы двинулись к концу дороги, они тоже, мы приближались с разных сторон, словно магниты к полюсу.
Один из них вышел вперед. Это был Свейн. В руке он держал мегафон, а на голову натянул толстую вязаную шапочку, хотя обычно носил шляпу. Он поднес мегафон к губам и оглядел нас. Мне показалось, он заметил меня, однако заострять внимание на этом не стал.
– Мы, жители муниципалитета Рингфьорден, – начал он, – пришли к вам с ультиматумом. – Он вытащил листок бумаги и принялся зачитывать: – Мы требуем, чтобы до полуночи сегодняшнего дня вы освободили территорию и не препятствовали строительным работам, решение о которых принято законодательно.
Магнус подошел ко мне и взял меня за руку.
Свейн продолжал:
– Если вы добровольно не освободите территорию в указанный срок, может случиться все, что угодно. Повторяю: все, что угодно.
Он опустил мегафон, убрал бумажку, и его спутников охватило ликование. Они кричали и потрясали кулаками.
Магнус стиснул мне руку и тихо прошептал:
– Хватит, Сигне. Все, хватит.
– Мы и не такое выдержим, – сказала я.
Он выпустил мою руку и направился к нашей палатке.
Я стояла и смотрела на папу. К нему подошли Ларс и еще несколько человек, и все они принялись что-то негромко обсуждать. Я сделала несколько шагов вперед.
– Я останусь, пока меня отсюда не вынесут, – яростно шептал папа.
– Нет, – возразил Ларс, – ты же их видел. И понимаешь, на что они способны. Пора заканчивать.
Тем временем наши гости из Рингфьордена заволновались: послышались выкрики, и толпа стала наступать на нас, медленно, словно крупное, двигающееся ползком животное, и я вздрогнула, увидев, как поблескивают ножи.
Они показывали нам ножи.
Свейн вышел вперед, встал между нами и ими, попытался утихомирить их, однако те по-прежнему кричали и размахивали руками.
– Поганые хиппи, валите в свой Осло!
Свейн заговорил громче, просил их успокоиться, а потом повернулся к папе с Ларсом.
– Дайте нам ответ – и если ответите прямо сейчас, то мы позволим вам спокойно собраться и уйти.
Ларс с папой тревожно совещались, папа сердито насупился:
– Нет. Им нас не победить.
Но Ларс развел руками.
– Тут дети. А они злятся… Из этого ничего хорошего не выйдет.
Все остальные закивали, папа единственный не соглашался, я подошла к нему и встала рядом.
– Если мы уйдем, то проиграем.
Папа вздрогнул.
– Сигне, нет. Ты давай уезжай.
– Но ты-то сам останешься?
– Вы с Магнусом, – голос у папы сорвался, – уезжаете. Прямо сейчас. Ясно тебе?
Ларс усмехнулся.
– То есть собственную дочь тебе жаль, а чужих нет?
Папиного ответа я не слышала – резко повернулась и пошла к палатке, к Магнусу, чувствуя, как горят щеки. Папа не берет меня в расчет, я для него по-прежнему ребенок, маленькая девочка, и это приводило меня в ярость, к тому же мне было стыдно за папу, потому что я, как и Ларс, считала, что он все делает правильно, как полагается, а на поверку, когда ему приставили нож к горлу, вышло, что в своем безрассудном эгоизме он ничем не отличается от других. Папа хотел походить на Ларса, однако до Ларса ему было далеко.
Я подошла к палатке. Смеркалось, и я споткнулась, но все же удержалась на ногах, и в ту же секунду услышала за спиной шаги. Кто-то окликнул меня по имени.
Она бежала ко мне. Сперва я ее не узнала. В кроссовках и куртке она смахивала на мальчишку, а двигалась с прежней легкостью, словно ни на день не постарела.
Это была мама.
Мама и Свейн, Свейн и мама – разумеется, она приехала с ним сюда, а Эльсу оставили присматривать за мальчиками, моими единоутробными братьями, которых я едва знала. Мама приехала сюда поддержать Свейна, поддержать деревню и показать, за кого она – за отель, конечно, но прежде всего за свою новую семью. Зря, подумала я, очень зря. Вовсе необязательно, с тобой и так все ясно, мы знаем, чего ты стоишь, чего тебе хочется, чем ты зарабатываешь деньги и как собираешься обеспечить твоим детям будущее. Зачем ты приехала сюда, чтобы снова продемонстрировать это, только другим способом, зачем опять показываешь, что отрекаешься от меня и всего того, что принадлежит мне, от того, что когда-то было для вас с папой общим?
Я остановилась. Мне хотелось закричать, но нельзя было, потому что с криком пришли бы и слезы, я чувствовала, как они подступают, и потому замерла и ждала, что она скажет, ждала, как она в очередной раз, растравляя мне рану, расставит приоритеты.
Но сказала она нечто совершенно иное:
– Доченька… – Она шагнула ко мне. – Солнышко, ты перепачкалась совсем…
Я сглотнула, слезы рвались наружу, потому что я и правда перепачкалась, и мама это видела. И хотя она больше ничего не сказала, я вдруг поняла, о чем она: пойдем со мной, пойдем домой, полежишь в ванне, пойдем домой, я налью тебе ванну, до краев наполню ее горячей водой, и пену налью, пену, которая пахнет чистотой, пену, которую я для себя берегу, налью, сколько захочешь, я помою тебе голову шампунем «Тимотей», буду долго втирать шампунь тебе в кожу, я потру тебе спину жесткой мочалкой, сотру отмершие клетки кожи, сделаю тебя мягкой, словно младенец, подниму тебя, заверну в самое большое, чистейшее полотенце, стану вытирать тебя, пока кожа не запылает, дам тебе свой халат, просторный и мягкий, и останусь с тобой, на этот раз не брошу тебя и не уйду ругаться с твоим отцом, не забуду тебя в ванне с остывающей водой, на этот раз я буду с тобой, пока ты не уснешь.
Я могла бы поехать с мамой, тогда, в ту минуту. Могла сесть в мамину теплую чистую машину, где двигатель работал тише, чем во многих других машинах, и поехать с ней в отель, в наше крыло, домой.
Я перевела дыхание.
Нет.
Нет.
Она хочет купить меня, это двойное предательство, она приехала показать, на чьей она стороне, возможно даже, показать, что она главная, и вдобавок хочет купить меня. Неужто для нее вообще ничего святого нет?
Я отвернулась и пошла прочь, быстрее, к Магнусу и палатке, надеясь, что вид моей удаляющейся спины отобьет у нее желание разговаривать со мной, однако мама зашагала следом.
– Погоди, Сигне, стой!
Теперь и Магнус ее заметил и бросил свое занятие – палатку он уже наполовину разобрал.
– Ты что это делаешь? – спросила я. – Не трогай палатку.
Но Магнус смотрел на маму.
– Ирис?
Мама подошла к нам и протянула ко мне руки, словно собираясь обнять, но я скрестила руки на груди.
– Доченька, – сказала мама, – как бы я хотела, чтобы ты меня поняла. Ведь я думаю о тебе и о мальчишках.
– Ты обо мне думаешь? – Как бы я ни старалась говорить спокойно, голос у меня дрожал. – Думаешь обо мне и творишь такое?
Тогда мама повернулась к Магнусу.
– Я же говорила, что будет так.
– Что-о? – возмутилась я. – Вы это обсуждали? Вы меня обсуждали?
– Мы переживаем за тебя, Сигне, – сказала мама.
Мы?
– Это еще что такое? – Ко мне вернулся мой обычный голос. – У вас что, кружок кройки и шитья, где болтают о том, как живется Сигне?
Я переводила взгляд с мамы на Магнуса. Уму непостижимо, как они умудрились спеться.
– Я думала, главное – это водопады, – добавила я, – и Эйдесдален. Разве нет?
Мама с Магнусом переглянулись. Спокойные, уравновешенные, они словно по команде повернули головы и посмотрели на меня с тем же удивлением, какое я прежде замечала в глазах Магнуса. Я тотчас же почувствовала себя высокопарной громогласной дурочкой, лишней в их компании, эти двое так похожи, а я совсем другая, и вот они пытаются постичь эту мою непохожесть, стараются изо всех сил, но все без толку. Потому что прагматику не понять, что такое страсть.
– По-моему, тебе тут не место. Особенно теперь, – сказала мама.
Я обернулась к Магнусу. Сдерживать слезы больше не получалось. Он обо всем ей рассказал.
– Я остаюсь, – бросила я Магнусу, – ты чего, не понял? Отвали от палатки, я остаюсь!
Магнус отшвырнул все, что держал в руках, и протянул руки ко мне, словно сдаваясь или желая заключить перемирие, уж не знаю, да и какая разница, у меня сил не было смотреть на него, на его самообладание, слушать его спокойный голос. Но на этом все не закончилось, так легко мне не отвертеться, потому что у Магнуса для меня имелись и другие новости.
– Свейн устроил меня на работу, Сигне. Я хотел раньше сказать, но тут это все началось. Твоя мама и Свейн взяли меня на работу в «Ринг-гидро». Им инженеры нужны, и мы с тобой теперь сможем домой вернуться, зарплата у меня будет лучше, чем еще где-нибудь, тебе даже и работать не придется, и на ребенка нам хватит, ты сможешь писать, в море выходить, как ты любишь, а жить будем здесь, и заживем мы хорошо, Сигне. Хорошо.
Именно этого он всегда и хотел, об этом мечтал: дом на берегу, скамейка на склоне, где мы, состарившись, будем сидеть и любоваться видом, сад у причала для моей «Синевы», я буду выходить в море, он – копаться в саду, время от времени, по воскресеньям, даже ужин готовить станет, чтобы гости потом восхищались, но прежде всего, он мечтал, как каждый день будет уходить из этого дома и возвращаться туда – представлял себе, как наденет костюм, символ надежности и правильности, может, и папку для документов захватит, представлял себе, как будет сидеть в кабинете, как со временем у него и секретарь появится с пишущей машинкой, и шкафчик для бумаг, представлял себе, как его повысят, надежный запах чернил, копировальной бумаги и свежесваренного кофе, и зарплатную ведомость тоже себе представлял, как он каждый месяц получает это незыблемое доказательство собственной нужности и несет его в банк, где деньги будут множиться, так что со временем он купит дом побольше, машину получше, стильные торшеры в гостиную и зимнюю одежду своим двум детям, мальчику и девочке.
Совершенно обычная, относительно неплохая жизнь – вот чего он хотел, жизнь без острых углов и без шума, в которой будет поменьше всего того, из чего состою я.
Как обернулась бы моя жизнь, если бы в тот день я сдалась? Если бы согласилась воплотить его мечту? Может, мы и по сей день были бы вместе? Обзавелись бы домом на берегу фьорда? Детьми? Скамейкой? И зажили бы хорошо? И я тоже?
Но я не согласилась – ни на его мечту, ни на него самого.
Я бросилась бежать.
Я бежала, прочь от мамы и Магнуса, прочь от папы, Ларса и Свейна, мимо недовольных, которые кричали мне вслед, осыпали бранью девчонку, ту самую, что выросла в их же деревне и когда-то была одной из них.
Но никто меня не тронул – они позволили мне бежать.
Я бежала вниз по дороге, мимо выстроившихся на обочине машин, их там больше сотни было, и в каждой человек по пять, то есть разбираться с нами явилось пятьсот человек.
Со мной разбираться им не пришлось.
Я бежала, шла, снова бежала.
Лишь у пристани я остановилась, вдохнула влажный воздух фьорда, запах морской воды, но это не помогло.
Давид
Я ревел, пока всего себя не выплакал.
А после уселся на койке и, как Лу, поджал ноги.
Во мне поселилась какая-то незнакомая тишина. Наверное, такая тишина бывает внутри ракушки. Ракушка, мидия без моллюска.
От слез на отросшей у меня на щеках щетине осела соль. Из-за соли кожа казалась жесткой и сухой.
Я облизнул губы. Тоже соленые.
Соленый от слез, соленый от пота.
Соль.
Она иссушила меня до трещин. Она пробудила меня и заставила вспомнить.
Если я хоть в чем-то смыслю, так это в соли.
Я опустил ноги на пол. Вошел в салон.
Если я хоть в чем-то смыслю…
Я открыл картплоттер. Вытащил карты. Развернул их обратной стороной, той, где ничего не нарисовано.
Там же отыскал огрызок карандаша с ластиком на конце.
И принялся чертить.
Насос. Мне нужен насос. Возможно, подойдет тот, что здесь, на борту. И станцию надо будет как-то присоединить к нему.
Емкость. Придется поискать по окрестным дворам. Где-нибудь наверняка найдется подходящая.
И цилиндр. Трубка. Тома называл ее сигарой.
Я постарался припомнить все, чему он учил меня об обратном осмосе.
И делал зарисовки – тоже старался быстрее.
Вода попадает в «сигару». Там создается эффект движения по спирали. Вода и ее мельчайшие молекулы пропускаются внутрь. Таким образом вода полностью опресняется. То, что осядет снаружи – Тома называл этот остаток концентратом, – сбрасывается обратно в море.
Соотношение составляет восемь к двадцати. На каждые двадцать литров чистой воды приходится восемь литров концентрата.
Тома показывал мне цилиндр. Внутри была трубка с дырками. Наверное, такой вполне можно сделать. В трубке лежала сетка, похожая на мелкую рабицу. Такую тоже раздобыть несложно.
А вот сама мембрана… Карандаш завис над бумагой.
Тут нужно что-нибудь плотное. Ткань. Очень плотная, почти непроницаемая. И чтобы тем не менее пропускала мелкие молекулы воды.
Я встал. И поспешно слез с яхты.
Бросился через рощицу в дом.
Обошел все спальни. Обшарил все шкафы и ящики, но ничего пригодного не нашел.
Свитера, носки, футболки. Все пахло старостью, словно лежало там уже долго.
Я добрался до прихожей. На стене на крючках висела верхняя одежда.
Я приподнял куртки и возле самой стены наткнулся на желтый дождевик.
Штормовка, старого фасона.
Дождевик. Было время, когда мы нуждались в дождевиках.
Я пощупал материал. Плотный. И совершенно водонепроницаемый. А что, если…
– Папа…
Я обернулся.
Позади стояла Лу. Я и не слышал, как она вошла. В руках у нее я заметил свой чертеж.
– Это что? – спросила она.
Ни слова о том, как я ее удерживал. О том, как она ругалась на меня.
Она подняла взгляд. Посмотрела на меня. Ждала.
Я тоже ждал. Мы что, соревнуемся, кто сильнее?
Нет. Мы начали все заново – моя дочка и я.
Я вздохнул.
– Нам надо соорудить бак, – сказал я, – бак для воды.
Она медленно кивнула.
– Для какой воды?
– Соленой. Из моря. Мы наполним его до краев, – я показал на нарисованный бак, – вода будет уходить вот в эту трубу. Через этот материал. – Я взмахнул дождевиком.
– И тогда вода сделается пресной? – догадалась она.
– Да, тогда мы ее опресним, – ответил я.
Умничка моя, уж это-то она знает.
– И можно будет ее пить?
– Да.
– Когда мы будем на море.
– Да, когда мы будем на море.
Она кивнула.
– Тогда вода нам не понадобится. Только море.
Лу едва заметно улыбнулась. Тяжесть у меня в груди исчезла.
– И там можно будет на несколько недель остаться, – продолжал я, – или месяцев. Сколько захотим. Будем питаться рыбой и делать собственную воду. Вообще всю жизнь у моря проживем.
– Мне хотелось бы, – кивнула Лу.
– И мне, – сказал я.
Она немного помолчала. Улыбка улетучилась.
– Но сперва надо туда как-то добраться, – тихо проговорила она.
Я шагнул к ней.
Хотел обнять, но чувствовал, что еще рано. Вместо этого я растянул губы в самой широкой своей улыбке.
– Главное – чтобы дождик пошел, – сказал я, – дождевая вода наполнит канал.
– Да, – согласилась она, – главное – дождик.
– А дождь рано или поздно обязательно пойдет.
– Думаешь?
– Знаю. Рано или поздно дождь пойдет.
В последующие дни Лу вопросов не задавала, ни единого.
Она молча работала вместе со мной. Бродила по окрестным домам в поисках еды и материалов. Таскала то, на что хватало сил, больше, чем я ожидал.
Безо всякого нытья съедала ту скудную пищу, которой я кормил ее.
Не жаловалась, когда было невкусно. И когда не наедалась.
И вообще говорила мало.
Даже по вечерам не задавала вопросов.
Мы сидели на палубе и смотрели на огни над деревьями. Лагерные огни.
Иногда оттуда доносились разные звуки, пронизывающие тишину вокруг.
Выстрелы.
Крики.
Зря я позволял ей смотреть на огни и слушать все эти звуки. Но первые несколько вечеров я и сам словно на раскаленных углях сидел.
Потом я стал укладывать ее раньше.
И ложился рядом.
Когда она, как мне казалось, засыпала, я крадучись возвращался на улицу.
Однако Лу снова просыпалась. Каждый вечер. Она возвращалась и садилась рядом, так же завороженно глядя на огни, как и я. И так же чутко прислушиваясь к звукам людей, которых мы когда-то знали.
Лишь один раз она спросила:
– Калеб, Кристиан и Мартин – они сейчас где?
С ответом я замешкался. Не знал, как ответить. А потом придумал.
– У них теперь трактор есть, – сказал я, – помнишь, они трактор забрали?
– Да.
– Так вот они взяли его и уехали.
– Хорошо придумали.
– Да. Очень хорошо.
С каждым вечером огней становилось все меньше. Криков и выстрелов тоже.
И вот, наконец, однажды вечером небо над деревьями осталось темным. В лагере было тихо. Словно и не существовало никогда никакого лагеря.
Лу и тогда ничего не спросила.
Она никогда не спрашивала о Франсисе. И о Маргерите.
Сигне
В последний раз мы виделись с тобой, Магнус… В последний раз разговаривали… Это было сразу после Лондона.
Я уехала туда, никому ничего не сказав, просто взяла и уехала – сперва из Эйдесдалена до Бергена, сняла со счета все, что у меня имелось, и купила билет на паром до Англии, который уходил в тот же вечер. До сих пор помню запах на борту – кисловатого сигаретного дыма, пива и картошки фри, потемневших кожаных сидений и засаленных пластиковых столов, дизеля из машинного отделения.
Было сильное волнение и свежий ветер, море пенилось, валы накатывались друг на друга, поверхность бурлила, как бывает только в Северном море.
Словно мало меня тошнило.
Лондон с его неровной брусчаткой и прокуренными пабами принял меня, но я принимать его не собиралась, мне он был не нужен. Никакого адреса у меня не было, к кому обратиться, я не знала. Как говорили, надо спросить доктора, а все остальное само собой уладится. Может, зря я сюда поехала, большинство женщин обращались в Комитет, и некоторые получали разрешение, но неужто я должна их умолять? Плакать перед ними? Помню, я ужасно разозлилась. С какой стати так все усложнять, ведь выбор-то все равно за мной.
Я зашла в привокзальную гостиницу, и администратор вручил мне ключ. Я стояла перед ним – в руках ключ, за спиной тощий рюкзак, на мне пестрая вязаная кофта, светлые волосы собраны в практичную косичку – и, наверное, выглядела очень наивно и очень по-норвежски, впрочем, это, считай, одно и то же, и неважно, с косичкой ты или нет.
– Могу я еще чем-нибудь помочь? – спросил администратор, полный и благодушный, увидев, что я не ухожу. – Anything more I can do for you, love?
Он склонился над стойкой и по-отечески взглянул на меня, а может, надумал склеить меня: он был в таком возрасте, когда и то и другое возможно, не исключено, что он и сам еще не решил. Но мне надо было задать ему этот вопрос, ведь иначе я не знала, как действовать.
– Мне нужен врач, – сказала я, – доктор. Э-хм… Женский доктор?
Он резко отпрянул, улыбка исчезла.
– Right… – проговорил он. – Врач нужен…
Ответил он не сразу, да я и не ожидала, потому что видела – я тут не первая такая, он уже немало нас повидал, иностранных девушек вроде меня, туристическая отрасль во многом на нас и держится, мы приезжаем в одиночку, нас не интересуют ни Биг-Бен, ни Ковент-Гарден, а все, что нам надо, – упаковка болеутоляющих, грелка и тихий номер с хорошей звукоизоляцией, чтобы спокойно выплакаться.
– Значит, тебе женский доктор нужен, – повторил наконец администратор.
Голос его звучал бесстрастно, но глаза он отводил.
Он нерешительно замер, словно не зная, как поступить. Значит, собирается отказать?
Но потом он написал что-то в блокноте, вырвал страничку и протянул мне. Я взяла листок. Почерк мужской, уверенный, с сильным наклоном влево. Имя и адрес.
Я подняла голову и пробормотала:
– Спасибо.
– Тебе бы замуж, – сказал он, – тогда не пришлось бы этого делать.
С ответом я не нашлась. Не могла же я сказать, что он не прав, что ничего мне не «пришлось» и что есть человек, согласный на мне жениться, если я сделаюсь такой, как он хочет, вот только он мне не нужен, да и ребенок его тоже, что мир не нуждается в этом ребенке, в еще одном ребенке, уж наш-то ребенок точно лишний, и, если бы администратор спросил почему, я бы сказала, что объяснять тут нечего, все и так очевидно, и объясняют пускай те, кто хочет детей, а не мы. Возможно, я некоторое время думала иначе, это Магнус пытался меня переубедить, но после Эйдесдалена я лучше, чем когда бы то ни было, понимала, что права.
Я лишь снова поблагодарила его, подняла рюкзак и попыталась закинуть за плечи. Далось мне это с трудом, однако администратор помогать мне не стал.
– Hope you’ll enjoy London
[6], – бросил он и отвернулся.
Я вызвала лифт, подождала, но лифт не приходил.
Администратор уселся на свое место и, скорее всего, видел, что я стою и жду, и тем не менее не сделал и попытки объяснить, сказать, что лифт ходит медленно или, может, не работает, он лишь молча сидел за стойкой.
В конце концов, я поднялась по лестнице.
До пятого этажа я дошла вся в поту.
У врача мне пришлось ждать целый час, но, когда я вошла в кабинет, решилось все в два счета. Он позвонил в больницу и записал меня туда на следующий день. Всего ночь, думала я, одна ночь – и все закончится.
Тем вечером я бродила по улицам. Прошла мимо Английской национальной оперы, Национальной галереи, по Трафальгарской площади, но ничто не вызывало у меня интереса, я оставляла позади все эти колоссальные сооружения, напоминающие о былом величии англичан, их способности подчинять себе мир. Это всего лишь камень, думала я, весь город – один сплошной камень, красный кирпич. На меня накатывала тошнота – от этой обожженной глины, рукотворного материала, тщательно разрезанного на брусочки и превращенного в стены домов, со всех сторон, куда ни повернись.
Я добрела до Темзы, здесь воздух был более свежий и более влажный, я вдыхала его открытым ртом, словно хлебая, долго стояла на мосту и смотрела, как там, внизу, течет речная вода.
Потом под мостом прошел корабль, я обернулась и проводила его взглядом. Он нырнул под мост и вынырнул с другой стороны, шел на восток, возможно к морю.
Река соединяла город с морем, море соединяло страну с миром. В каждом большом городе непременно есть река, так мне папа когда-то сказал. Большие города появляются благодаря рекам, реки – самые важные во всем мире дороги. Папа, вспомнила я вдруг, папа. Что бы он сказал, если бы знал, что бы сказал, будь он сейчас здесь? Может, следовало заранее ему рассказать, может, он – единственный, кому я и впрямь должна была рассказать, я бы позвала его с собой или позволила ему привезти меня сюда, мы стояли бы вместе на этом мосту и разговаривали о реках, о рукотворной природе, которая тысячи лет назад появилась возле всех созданных человеком водных путей, он рассказал бы о Евфрате, о реке Тигр, созданной шумерским божеством Энки, богом источников и океанов, изобретений и созидания, который заполнил пустыню журчащей водой… Все папины анекдоты, его слова – нет, они мне ни к чему, в них мне не утонуть. А мама – что бы сделала мама, окажись она здесь? Увела бы меня прочь, налила мне ванну? Попыталась отговорить от принятого решения?
Мимо плыл мусор, медленнее, чем корабль, подчиняясь темпу реки, и я вгляделась, стараясь рассмотреть, что там: обрывок троса, скрученный в большой узел, а рядом – полусгнившая сигаретная пачка и бутылка спиртного, по-прежнему с крышкой. Эта картинка отпечаталась у меня в сознании, словно штамп: обрывок троса, размокшая сигаретная пачка и бутылка плывут по воде, которая некогда была чистой. А я стою на мосту, одна. И пусть так оно и будет.
Я стояла там до тех пор, пока от холода не застучала зубами, пока промозглый холод Темзы не заполз в каждую клетку тела – лишь тогда я пошла обратно, нырнула в кирпичи. Я пыталась идти побыстрее, чтобы согреться, и чувствовала, как обожженный кирпич проникает ко мне внутрь.
Наутро, в больнице с выкрашенными в белый стенами, мне опять вспомнились те красные кирпичи, я словно пробовала их на вкус, жевала кирпичную крошку, как будто именно из-за нее на меня накатывала тошнота. Их вкус – последнее мое ощущение перед тем, как я заснула, и первое – когда проснулась, этот вкус я привезла с собой домой, и кирпичная пыль скрипела на зубах, когда я рассказала Магнусу о том, что сделала, меня по-прежнему подташнивало, пока он кричал на меня, пока он плакал. Вкус этот сохранялся и потом, когда я лежала, свернувшись, у себя в комнате, когда рыдания, обжигая, рвались наружу, разрывали на части мое тело и я силилась плакать тише, бесшумно, чтобы не прослушать, если Магнус постучится, если он вернется. Помню, мне хотелось этого, хотелось, чтобы он вернулся, хотя я не раскаивалась, хотя во мне кипел гнев, у меня в голове не укладывалось, что все так закончится.
Однако он не вернулся. Или я плакала недостаточно тихо.
Давид
Было утро. Я сидел в рубке, в тени натяжного тента, который мы соорудили.
Разбитый – я теперь все время совершенно разбитый. Толком не сплю. Все время прислушиваюсь, не стучат ли капли. Не пошел ли дождь.
Я чувствовал, как на лбу выступает пот, и это несмотря на раннее утро. Скоро пора приниматься за работу. А у меня нет сил пошевелиться.
Лу заправляла в салоне наши кровати, тоненьким голоском напевая: «Братец Жак, братец Жак, ты все спишь? Ты все спишь?»
Анна обычно пела ее, присев на кровать.
Я чувствовал голод, хотя мы только что поели.
Я обшарил все окрестные дома. Нашел кое-что съестное – немного муки, несколько банок консервов, упаковку риса. По моим подсчетам, хватит, чтобы продержаться девять недель. Если мало есть.
Но полмиски вареного риса недостаточно.
И меня мучила жажда. Я отхлебнул из бутылки, хоть и знал, что зря. Воду туда я налил из бака в саду. Добыл все, что там было. Прокипятил. Процедил. И Лу дал не сразу – сперва на себе проверил. Вкус у воды был землистый, а еще она отчего-то горчила. Во рту надолго оставалось послевкусие. Но я не заболел.
Не думать об этом. Не думать. Работать. Жить одним днем, и каждый день – новые задачи. Медленно достраивать яхту. Достраивать опреснитель.
Чтобы, когда наконец пойдет дождь, быть готовыми.
А дождь пойдет, я уверен.
Когда пойдет дождь, оставшейся в топливном баке солярки хватит, чтобы пройти весь канал.