Тамара вздохнула.
– Анания считает, что нужно ответить на письмо, пусть Таня приезжает в гости.
– Зачем?
Тамара задумалась:
– Выбор у тебя неоригинальный, между плохим и хорошим. Или ты выбрасываешь это письмо и ничего не говоришь мужу, и это плохо. Или же отдаешь письмо ему. Здесь у тебя тоже выбор негустой – ты можешь поскандалить с ним, а можешь сразу простить. Простить, как ты понимаешь, это хорошо, по-людски.
– А обманывать меня, значит, тоже по-людски.
Тамара побарабанила пальцами по столу.
– Обманывать не по-людски. Но это смотря что называть обманом. Я так понимаю, дочь родилась задолго до вашего брака, ей уже тридцать с лишним лет. Получается приблизительно 1987-88 год. Он ведь у тебя в Кишиневе в те годы служил?
Анаит кивнула.
– Служил, и связь там у него была с молдавской девушкой. Жениться собирался, но родня все сделала, чтобы этого не допустить, отец аж ногами топал – возьмешь в жены нашу и точка! Мне эту историю золовки рассказывали. Но никто, ни одна, даже словом не обмолвилась, что там у него есть ребенок.
– Вдруг они не знали!
Анаит скривилась, допила одним глотком кофе.
– Они-то не знали. Ага! Чтоб они, да не знали?
Тамара кивнула, соглашаясь. Золовки сестры славились чудовищной тягой к сплетням. Вездесущие и шумные, они неслись вперед каждой новости, разнося ее по городку в беспардонных сорочьих клювах. Любой заслуживающий маломальского внимания повод они превращали в целую историю, доводя ее до абсурда несуществующими деталями, которые непрестанно придумывало их падкое на злословие, скандальное воображение. Потому в Берде золовок Анаит не любили и за глаза дразнили дорожной пылью, подобно которой они взвивались по любому поводу в грязное облако, пачкая все вокруг.
– Может, даже хорошо, что они о ребенке помалкивали. Берегли тебя, – попыталась утешить сестру Тамара.
Анаит усмехнулась:
– Не меня берегли, они не хотели позорить своего брата. Он ведь для них словно бог – умный, образованный, успешный. Не то что их никчемные мужья. – Она запнулась, вспомнив о собственном бедовом зяте, но Тамара сделала успокаивающий жест – все в порядке.
– И в покое они оставили меня не потому, что хотели пощадить, а чтобы оградить брата от сплетен. Если бы не их безмерная любовь к нему, они бы меня со свету сжили… – Она оборвала себя, но заставила договорить: – Из-за моего бесплодия.
Тамара поднялась и боком, стараясь не задевать большим животом мебель, задвигалась по кухне, убирая со стола посуду. Анаит попыталась ее остановить, но та отмахнулась – ноги затекли, дай немного подвигаться. Моника-прищепка хотела последовать за ней, но все-таки осталась сидеть, крепко держа за подол тетю. И все же мать из своего поля зрения она не выпускала и следила за ней обеспокоенно. Сжалившись над племянницей, Анаит поднялась и пошла к сестре, ступая мелким шагом, чтобы девочка поспевала за ней. Пока Тамара перемывала чашки и тарелки, она протирала их кухонным полотенцем, а Моника стояла между ними и держала обеих за края их платьев.
– Теперь и тебе ходить с жеваным подолом, – улыбнулась Тамара, переведя взгляд с дочери на сестру.
Вместо ответа Анаит принялась с таким усердием вытирать мокрое блюдце, будто собиралась протереть в нем дыру.
– То есть вариант развода мне не рассматривать?! – спустя минуту тягостного молчания скорее утвердила, чем спросила она.
Тамара пожала плечами.
– Раз спрашиваешь – значит, разводиться не хочешь, так? Так! Да и зачем? Что это тебе даст?
Анаит снова запрыгала губами, но, покосившись на племянницу, взяла себя в руки:
– Не знаю.
– Вот когда узнаешь, тогда и поговорим.
И Тамара попыталась обнять сестру, но потерпела неудачу – мешал выпирающий живот. Анаит улыбнулась сквозь слезы, провела ладонью по ее животу, вздохнула.
– Мне вот что покоя не дает. Он, значит, с той девушкой встречался, он ее беременную бросил. Меня столько лет обманывал. Я, дура, страдала, винила себя, здоровье свое тяжелыми гормонами гробила, столько выкидышей пережила. Все не могла простить себе, что оставила его без потомства. Поберег бы он меня, что ли, рассказал бы правду. Может, я меньше бы тогда маялась.
Тамара ткнулась лбом в плечо сестры, выговорила с невыносимой мукой в голосе:
– Ну хочешь, как только рожу – забирай одного из близнецов, будет твоим.
Анаит рассмеялась сквозь слезы:
– Дурочка. Они и так мои. Все твои дети – мои тоже.
– Конечно, твои тоже, – с облегчением зашептала Тамара.
* * *
Осень обернулась для Берда благословением: убавив сумасшедшую летнюю жару, природа зарядила недолгими, но обильными дождями, возвращая к жизни саму жизнь. Сквозь шершавую паклю выгоревшей травы пробивалась нежная поросль, воспрянули кронами леса, иссушенная горная речка, набираясь сил, снова потекла по своему зернистому руслу, слизывая с камней мертвые пучки мха. Дворы заполнились веселым детским визгом, завозилась-заголосила в птичниках разнообразная птица, провожая первые перелетные стаи, расчеркнувшие тонкими клиньями небеса. Человеческая память, инстинктивно отгораживаясь от плохого, задвинула воспоминания о засухе в дальний угол подсознания и спешила наполниться новым и утешительным: прохладой ясного утра, голосом ливня, запахом влажной земли, сверчковой колыбельной ночи…
Первое заговорное воскресенье в сентябре начиналось традиционно: заскрипели, распахиваясь одна за другой, двери, выпуская во двор людей, выносивших на свет божий дорогие сердцу артефакты.
Проснувшись по своему обыкновению за несколько минут до звона будильника, вышел во двор Григор, чтобы оставить на ветке тутового дерева нательный крестик. Курил, жадно вдыхая дым, хмурился и представлял, как Мариам, изнанкой наружу – чтоб не вылиняла, развешивает на бельевой веревке вышитую дочерью скатерть. Набравшись духом, он рассказал ей о беременности Рипсимэ. Мариам расплакалась – зло и коротко, но сразу же притихла. «Пусть у тебя все будет хорошо, но если вдруг… Все-таки двадцать лет – огромная разница в возрасте. Если вдруг… Я всегда здесь. И ребенка твоего буду любить всем сердцем». Он поблагодарил ее, потому что знал, что она не хотела его обидеть, однако, вернувшись домой, сразу же полез под душ – смывать с себя липкое чувство страха. Стоял под струей горячей воды, зарывшись лицом в ладони, и шептал: «Пусть все будет хорошо, пусть до последнего своего дня я буду с моей Рипсимэ». И ему, закоренелому атеисту, казалось, что где-то там, на небесах, где решаются всякие не зависящие от человеческой воли и желания вопросы, кто-то выводит невесомым пером по древнему, свисающему бесконечным серпантином манускрипту: «Желание удовлетворить, любовь продлить до гроба».
Отворив дверцу серванта, доставала с верхней полки серебряный подсвечник Саломэ. Выходила из гостиной, окинув ее довольным взглядом: без унылого ковра, прикрывающего стену, комната выглядела совсем по-другому, нарядней и светлей. И дышалось в ней легко и в полную грудь. Комод, мастерски отреставрированный Самсоном, стоял теперь в углу, слева от окна. В одном из его ящичков лежало найденное в тайнике свидетельство о собственности. Его перевели на несколько языков, заверили и оставили на потом: сейчас вряд ли чего-то возможно добиться, но спустя сколько-то лет, когда двум вечно враждующим народам хватит мудрости остановиться и взглянуть друг другу в глаза, сизифов камень, быть может, наконец-то утвердится на вершине горы, чтобы восстановить справедливость, и тогда голоса тех, кто сгинул в страшных жерновах резни, наконец-то достигнут небес.
Кряхтя и проклиная собственную спину за вечное нытье, выносила прабабушкин гребень из слоновой кости Анания. Тамара, заглянув в комнату детей и удостоверившись, что они крепко спят, семенила через дом, неся отцовские четки. В конце октября она родит двойню – девочку и мальчика, как две капли похожих на нее саму, и Анания вздохнет с облегчением: ну хоть кому-то ты передала свою удивительную красоту. Тамара махнет на нее рукой: да какая там красота, обычная внешность – два глаза, две руки, две ноги, одно сердце.
Одно сердце, подхватит эхом Анания.
В ноябре из Румынии прилетит Таня. С подарками – не только отцу, но и для его жены. Анаит будет бережно разворачивать свертки, ахая и восторгаясь. Шерстяное платье с высоким воротом отложит Тамаре – той светлое больше к лицу. А вот кожаную сумочку оставит себе, как раз о такой мечтала. С Таней они быстро найдут общий язык, расстанутся чуть ли не родными. Будь у меня дочь, она была бы похожа на тебя, – подумает Анаит на прощанье, но говорить об этом не станет – постесняется. Каждое заговорное воскресенье она скорее по привычке, чем надеясь на чудо, будет выносить браслет с синим камушком-оберегом и оставлять на скамейке, прикрыв его для сохранности прозрачным блюдцем. Детей у судьбы она вымаливать больше не станет.
Самсон до первого воскресенья октября не доживет. Уйдет накануне, во сне, в один недолгий вздох преодолев бескрайнее расстояние, плещущееся между миром живых и миром мертвых. Дом свой он загодя оставил Тамаре, но она об этом еще не знает – завещание будет оглашено и вступит в силу спустя год после его кончины. Он не доверял бестолковому Агарону и чуял сердцем – еще пару лет, и великое терпение Тамары кончится. Тогда и пригодится нежданное наследство, не сомневался Самсон, составляя завещание таким образом, чтобы никому, кроме Тамары, его дом не достался.
– Детей своих она все равно не обидит, а этому лодырю пусть ничего не обломится!
В ожидании новой хозяйки пауки вьют сети под балками потемневшего потолка, скрипят полы от бесслышной беготни сквозняков, безвозвратно ветшают изъеденные молью шторы. Бронзовая медаль за оборону Порт-Артура лежит в кармане старого, с протертым почти до дыр воротом и локтями, шерстяного пиджака. Искристая же душа Самсона, вырвавшись, наконец, из земного своего обиталища, летит к своей семье. Слова короткой речи, которую много раз при жизни репетировал Самсон, выветрились из памяти безвозвратно. Единственное, что у него теперь есть, – ясное, словно дыхание утра, ласковое, будто убывающий закатный свет и древнее самого мира слово – люблю.
С миру по картинке
Предисловие
Все, что есть у меня на душе, – забытые вещи. Серебряное кольцо в аэропорту Бостона. Утром я попрощалась с сестрой и племянницей, а потом наблюдала, как они, неумолимо уменьшаясь, уходят по длинной узкой улочке. Племянница Эва смешно подпрыгивала, поминутно поправляла лямку рюкзака на плече, чего-то щебетала, Каринка ступала слишком прямо, несвойственным ей осторожным шагом, словно нашаривая дорогу в темноте, и я точно знала, что она плачет. Плакала и я, глупо и навзрыд, как умеют плакать только дети, несправедливо лишенные обещанного подарка. В самолете обнаружила, что забыла кольцо в аэропорту. Сняла, когда мыла руки, и оставила на краю раковины. Расстроилась так, что рассказала об этом сидящему рядом пожилому мужчине.
– Вы потеряли его в городе, где живет ваша сестра, – чуть поразмыслив, протянул он. – Теперь, где бы то кольцо ни оказалось, оно будет ее охранять.
Все, что есть у меня на душе, – обереги.
– Это тебе, – подруга Вика протягивает странной формы камень с круглой дырочкой в сердцевине, – он последний, остальные уже использованы.
Я перекатываю на ладони темный, в рыжих подпалинах, продолговатый камушек. Смотрю вопросительно. Вика вздыхает. Она из тех людей, для которых каждое слово – пытка.
– Один мой знакомый ездил в горы. Сорвался в ущелье, зацепился за корень дерева, росшего на краю. Этот корень пробил камни, они на нем и висели, как бусы. Он их собрал.
Вика умолкает. Я долго греюсь о камушек. Наконец отваживаюсь спросить:
– Что с ним нужно делать?
– Нужно встать спиной к реке, загадать желание и бросить его в воду. Обязательно правой рукой. Сделаешь?
Кроме камушка, Вика вручает мне каштан, который на самом деле зеленый, хотя и кажется коричневым (мало кому дано угадать, что он зеленый). И крохотный серебряный кулон: крылатый ангел с посохом.
Камушек давно покоится на дне нашей бердской речки. Каштан все так же притворяется коричневым, хотя я не сомневаюсь, что на самом деле он зеленый. Ангел с посохом теперь всегда со мной – после того как Вика мне его подарила, я много путешествую.
Деревня Гора
По дороге в Углич проезжаем безымянную деревню: избы с потемневшими порогами, скрипучие ставни хлопают на ветру, одряхлевшие деревянные заборы лежат на боку, словно кто-то огромный, проходя мимо, намеренно облокачивался на них, подминая под себя нестройный ряд кольев. У домов скошенные, словно опрокинутые на спину мезонины. Причуды местного строителя-кудесника: ставил мезонины таким образом, чтобы они глядели окнами в небеса.
Мне достаточно выехать за черту большого города, и русская четвертинка моей армянской души расправляет крылья, взмывает ввысь и обрушивается на меня с такой неоспоримой и необоримой мощью, что я задыхаюсь, оглушенная чувством узнавания – и это, и это мое!
И просыпаются мои поморы, молчаливые северные люди, не ведавшие ига и крепостных оков, свободные, как белая вода Северной Двины, уносящая в далекие моря-океаны рассказанные шепотом несчастливые сны.
И всплывают в памяти разговоры, которым никогда больше не случиться: «Придешь с утра, а у лошадей заплетена грива в мелкие косички. Это домовой их водил всю ночь, вот гривы в косы и заплелись. Стоишь потом, расплетаешь. Вредно не расплетать».
«Когда это было? В Допетровдень и было. Что это за день такой? Седьмой день русальной недели. Когда надобность в дождях пропадала, русалок провожали на тот свет. Так и называлось: проводы русалок. А воскресенье, стало быть, называлось Допетровднем».
«Чем пользовались во время месячных? Возьмешь клок сена, крепко оботрешься и дальше пойдешь».
«Это не черника, а голубика. У голубики на кончике крестик».
«В холодные годы детей в печи купали. Растопят, дадут отойти от сильного жара, поставят внутрь деревянное корытце с теплой водой – и купают».
«Деревенские завидовали матери: после смерти мужа не спилась, не рехнулась, одна детей поднимает, хозяйство крепкое, батраки наемные. Портили жизнь как могли. Приведут коров – а они выдоены. Или же в лесу специально забудут. Мать потом искала их в ночи».
«Угас род Медниковых, брат Василий погиб на войне, а мы взяли фамилии мужей. Получается – нас больше нет. Ну что ты так расстраиваешься? Есть мы, есть. Вот в тебе и продолжаемся».
Моя бабушка Анастасия ушла на русальной неделе, уплыла на волнах Северной Двины к морошковым своим берегам, туда, где заря цвета покоя, а ночное небо пахнет голубиковым вином. Туда, где живы все мои родные.
Пустят меня когда-нибудь к ним? Доплыву ли я до тех берегов?
Ищу на карте. Деревня Гора, Виноградовский район Архангельской области, население 35 человек по переписи 2004 года.
Население 35 человек.
Мертвых теперь больше, чем живых.
Санкт-Петербург
Солнце было большим и горячим. Оно рассыпалось едва различимой крупкой по свинцовой чешуе Невы, искрилось золотом. Ловило свое отражение в куполах Исаакия и мело длинным подолом по Сенной. Словно крышку расписной шкатулки, приподнимало кровлю Спаса на Крови, и, не дыша, заглядывало внутрь. «Сюда, сюда», – звало, загораясь пером жар-птицы в сырых дворах-колодцах и за перилами горбатых мостов.
Этот город нужно наблюдать из окон и в окна. Времени в нем не существует. Лишь тут и там оно застряло невидимыми порталами в деревянных, много раз крашенных масляной краской, створках. Потянул на себя за ржавую щеколду – и очутился в другой эпохе. Обернулся – но в привычное свое настоящее не вернулся. Так и остался на продуваемой северными ветрами набережной, в зябком свете речных фонарей.
Под потолком гостиничного номера висели воздушные шары. Хвост каждого украшала открытка. Пригляделась и ахнула – это были обложки моих книг. С обратной стороны администраторы вывели аккуратным школьным почерком цитату. Сгребла в охапку, сидела, глотала слезы.
Это город, несомненно, умеет любить.
Подхватив подол пышного платья, совсем по-детски, вприпрыжку, переходила дорогу босая невеста. Следом, размахивая ее туфлями и свадебным букетом, чеканил крупный хозяйский шаг жених. Пожарное судно ловило для них радугу в тугой струе воды. Не пережившие пандемию милые кофейни глядели им вслед пыльными покинутыми витринами. За каждой такой витриной – обломки человеческих надежд.
Ахала перед дверью в коммунальную квартиру.
Сбруев А. И. 1 з.
Киреев А. И. 2 з.
Чуйкина Т. В. 3 з.
Портал в реальность, которую не застали наши дети. И не рассказать им и не объяснить – каково это, умилиться при виде крохотной таблички на хлипкой деревянной двери, покрытой обветшалыми слоями масляной краски.
Накрыло на Английской набережной. Плакала, зарывшись в грудь сыну. Жаловалась и оправдывалась.
– Времена настали совсем безрадостные. Но ты же видел, я держалась. Я честно старалась. Я не жаловалась, я ни разу тебе не пожаловалась! Терпела, сцепив зубы.
– Мам.
– Мы такие идиоты! Мы через многое прошли, действительно через многое. Мы наивно полагали, что, безропотно проходя эти испытания, отодвигаем их от наших детей. Старались подстелить соломки вам везде. Берегли, как могли. Но видишь, как вышло. Мы все провалили, сынок. Мир сошел с ума, он никогда не будет таким, каким любили его мы.
– Мам!
– Ты отлично знаешь, как непросто писать. Словно годами дышать вполсилы. Или жить в кромешной темноте, запретив себе бояться. Я стараюсь – сколько могу. Но, кажется, я немножко сломалась. И, вполне возможно, что не немножко. Писать стало совсем невмоготу. Ведь посмотри, какие безнадежные настали времена! Какие бездушные и страшные!
– Мам!!!
– Да, сынок?
– Хочешь, я тебе подержанную «девятку» на «Авито» куплю?
Если вдруг вы видели женщину, которая на залитой августовским солнцем Английской набережной, истерично смеясь сквозь рыдания, нагнулась и всплывшим откуда-то из закоулков памяти крестьянским жестом утерла подолом платья заплаканное лицо, не сомневайтесь – это была я.
Армения, Ереван
Лето
Кто-то скосил сухую траву, сгреб ее в дальний угол двора и поджег, запах едкий, горький, тленный. Городские морщатся, мне же не привыкать, я радуюсь ему, словно старому знакомому, дышу полной грудью. Подталкивая пустую баночку из-под монпансье, скачет по расчерченным мелом квадратикам одинокая мысль – скоро осень. Скоро. Осень.
Лето – время беспечное, легкомысленно-быстротечное, в лете столько радости, что кажется – его хватит на оставшуюся жизнь. Но на жестяных крышах гаражей раскинулись разноцветным листопадом вымытые ковры – желтые, синие, абрикосово-рубиновые. Скоро, совсем скоро осень.
На ужин медовый инжир, мягкий козий сыр, немного сухого вина под старое черно-белое кино, где влюбленный Богарт уедет за Хепберн в Париж. Наивный и прекрасный, канувший в Лету мир, к которому если и возвращаться, то в Ереване – он удивительным образом умеет быть созвучным всему, что принято хранить в сердце и в душе. Этот город знает толк в настоящей красоте.
Завтра будет алленовский «Манхэттен», прогулка по аллее платанов, долгое сидение на ступеньках Каскада, ветер и тишина. На синюю макушку библейской горы вновь задвинут облачный нимб, раскрасят закатным лиловым дома, запустят рапидную киносъемку городских огней. Ничто не изнашивает так, как раскаяние, признается близкий человек, и я вдруг пойму, что каждое расставание и есть повод для раскаяния. Повод вылинять, выцвести, облететь.
Ночь накинет на крыши домов вещаное покрывало небес, рассыплет звездную мелочь, выпустит летучих мышей. В этом городе так мало необходимых мне людей. Без которых я – ополовиненный сосуд, высохшее русло реки, забытая марионетка театра теней. В этом городе так мало любимых людей! И разлука с каждым – вечность.
Лета стало мало, совсем на донышке, лета стало ровно столько, чтоб попрощаться и отпустить. Во дворе, гремя пустой баночкой из-под монпансье, играет в классики жизнь.
Осень
– Такое ощущение, будто я оказалась в одной из твоих книг, – признается Аня, оглядывая залитую теплом узкую и долгую улочку.
На миг я теряю дар речи.
– Не представляешь, какой это для меня комплимент!
Мы стоим во дворе полуразрушенного дома. От когда-то прекрасного строения остался каменный каркас. Внутри растут липы, упираются ветвями в стены и крышу. Это, наверное, все, что нужно знать о моих книгах.
Иногда я привожу в Армению группы туристов. Небольшие – по шесть-двенадцать человек. Организатор этих поездок, Клуб Кожухова, перечисляет часть выручки благотворительному фонду «Созидание», попечителем которого я являюсь. Выгодная во всех отношениях история: я знакомлю людей с родиной, фонд получает какое-то количество денег, которые распределяет чаще всего на лечение детей. Реже – на стипендиальную программу для талантливых детей из малоимущих семей, коих в России огромное количество.
Хндзореск – город в скалах, где обитали пещерные люди. С легкой руки одного из наших туристов теперь мы его в шутку называем городом армянских троглодитов. Добраться до него – немалое испытание. Четыреста с лишним ступеней вниз, далее по шаткому длинному мосту, перекинутому через глубокое ущелье. Идти нужно по самому центру, шаг в шаг, стараясь не раскачивать мост. На той стороне – церковь святой Рипсимэ: крохотная, с пологой крышей, заросшей травой. Трава выгорела на солнце, и от этого кажется, что купол церкви покрыт одуванчиковым пушком.
– Здесь все такое наивное и простое, словно сделанное детскими руками, – выдыхаю я.
Но восторженный настрой сбивает голос одной из туристок.
– Всех бомжей Москвы собрать и сюда привезти! – мечтательно тянет она, разглядывая пещерный город.
Недоумевающее «за что?» гида тонет в дружном хохоте группы.
Отдельное счастье – диалоги. Они потом собираются пестрыми лоскутами в разноцветный плед и греют тебя зимними вечерами.
– Дочери двадцать один, живет отдельно, с молодым человеком.
– Ревнуете?
– Совсем не ревную. Отвечаю на каждый ее звонок дежурным «пора ехать убивать?» Она сразу пугается: нет, папочка, ну что ты, я по другому поводу звоню.
Трепетная девушка просит остановить микроавтобус, чтобы полюбоваться телятами.
– Ах, какие они у вас хорошенькие! Какие глазастые! А реснички-то, реснички! И худенькие такие! Я бы даже сказала – грациозные. Вымя маленькое, аккуратное, еле разглядишь.
Водитель, не вытерпев:
– Это не вымя!!!
* * *
Обсуждение «оллинклюзива» по-кавказски:
– Спа с мангалом!!!
* * *
– Как это место называется?
– Ехегнадзор.
– Какой надзор?
* * *
– Вы попробовали картофель? Он был чересчур альденте. Я бы даже сказал – с эффектом грядки.
* * *
Из подслушанного. Старенькая бабушка вслед деревенской моднице:
– Ты посмотри на нее! Ходит в трусах!
Внучка, закатив глаза:
– Бабо, это мини.
– Инчини? (Чтотакоэ?)
– Ну, короткая такая юбка. Не все, что выше колена, – трусы.
* * *
Не обходится без замечаний:
– Наринэ, вы сегодня поступили неосмотрительно, упомянув при мужчинах об импотенции.(Обсуждалась импотенция коррумпированной власти.)
– Почему неосмотрительно?
– Это то же самое, что упоминать при женщинах о фригидности. О больном нужно уметь молчать!
Обещаю учиться молчанию о больном.
* * *
Обряд крещения, подсмотренный и уморительно в лицах пересказанный одним из туристов, Валерием.
«Священник спрашивает у него – отрекаешься? Он, недоумевая – зачем? Служка ему – отрекайся! Он – зачем?? Публика, в один голос – отрекайся! Он – зачем??? Мать – отрекайся, говорю, или я тебе не мать! Он – тогда ладно!»
– Как вы все поняли? Ведь армянского не знаете! – протестую я, утирая выступившие от смеха слезы.
Благодушно отмахивается:
– Разве это имеет значение?
* * *
Прощание с группой – большое испытание. Люди уезжают, оставляя о себе воспоминания. И тебе теперь с ними жить. Это на первый взгляд кажется, что расставания – неизбежное завершение встреч. Каждое такое расставание – отколотая частичка души.
Вернувшись домой, плачешь, зарывшись лицом в подушку. В этих слезах все, что накопилось за эти долгие прекрасные дни – счастье, восхищение, усталость, бесконечная благодарность, любовь.
На следующий день ходишь по городу, не узнавая его. Смотришь глазами тех, кто улетел. Иногда бездумно протягиваешь руку, надеясь, что кто-то возьмет ее в свою.
Улететь из Армении – словно немного умереть. Покидаешь ее с ощущением, будто тебе вырвали сердце и залили туда чернил. В провожатых – смугло-пепельное вечернее небо с эскизом библейской горы. Апельсиновая долька уходящего солнца. Смазанная лента городских фонарей. Старый «запорожец», заботливо припаркованный возле аршинной надписи «не парковаться». И забытая кем-то на скамейке школьная тетрадка.
Зима
Зимний Ереван напоминает старое кино: вьюжный, озябший, пахнущий горьким кофе и терпким вином город, отражающийся в витринах магазинов черно-белыми кадрами. Днем, залитый негреющим сиянием солнца, он сводит над тобой золотистые ветви вековых платанов – ты и забыла, что они не облетают до весны, шуршат обветренными листьями под шепот падающего снега, которого в этом году так много, что кажется – зиму придумали именно здесь, в этом каменном пристанище беззвездных ночей и шумных ветров.
Вечерами Ереван растерян. Он не любит полутонов и не умеет идти на компромиссы, потому, оказавшись в межвременье, блуждает одинокой тенью под сосульчатыми карнизами домов, ловя холодными пальцами редкую зимнюю капель. Вечерами он отдает всем тем, что ты вынесла из далекого детства и зачем-то бережно хранишь в памяти: виниловые пластинки, громоздкие музыкальные проигрыватели, листанные-перелистанные альбомы картинных галерей, абажур торшера, обтянутый шершавой на ощупь тканью, которую мама называет смешным словом «панбархат». Вечерами Ереван потерян и неприкаян: он смахивает на вычурную визитку, забытую кем-то на краю стола.
Ночами Ереван звучит под джаз. Тот, бесспорный, настоящий: Нина Симон, Билли Холидей, Элла Фицджеральд, Луи Армстронг, Дюк Эллингтон. Джаз – бесконечный сон старых дворов города, его обделенных неоновым светом узких улочек и подворотен. Он слышен даже там, где его не может быть хотя бы потому, что еще не придумали – в миниатюрах Тороса Рослина или в старинном алфавите Маштоца, где всякая буква – согнутая ковшом ладонь, подставленная под дождь или прикрывающая от слепящего солнца глаза. Каждый, буквально каждый прохожий, будь то опаздывающий на встречу юноша, рыдающая от горечи расставания девушка или сумасшедший, помнящий город таким, каким он никогда не был, – часть этого джаза.
Утрами Ереван будит тебя голосами родных сердцу людей. Он ласков и нежен и дорог тебе именно потому, что его голос – это голос твоей души, где единственное насейчас чувство – любовь. Ты кажешься себе невозможно глупой и предсказуемой – потому что сорок шесть, потому что было столько всего, чего хватило бы на целую жизнь, но Ереван звучит cентиментальным настроением Джона Колтрейна и будит тебя так, как умеет только он – барев, цавд танем, вонц эс
[6]? И ты впервые за долгие годы пугаешься, что завтра такого может не случиться, потому отвечаешь, задыхаясь от восторга и радости узнавания – ведь чувствуешь, потому и живешь: цавд танем, мне прекрасно, мне всегда прекрасно, когда рядом – ты!
Война
Ереван облетает листвой, будто избавляется от кожи.
Улица Сарьяна усыпана продолговатыми бомбочками желудей, тротуары Туманяна в шипастых оболочках из-под каштанов, на Терьяна выжимают гранатовый сок – рубиново-алый, кровавый.
Война всюду. Всюду война.
Дом на окраине города, высокий каменный забор, сквозь плешивые макушки чинар просвечивает синее небо. Вытаскиваем из багажника большую коробку с продуктами. «Только не плачь!» – уговариваю себя. По сосредоточенному взгляду подруги догадываюсь, что она думает о том же.
В проеме двери – худенькая большеглазая девушка с годовалым ребенком на руках. Бежали в чем были, ничего не успели взять.
– Как вы? – неловко спрашиваю я.
– Хорошо, – машинально отвечает она и растерянно умолкает.
Едем с режиссером фильма «Зулали» Айком Ордяном в Дилижан – проведать раненого мальчика, который проходит там реабилитацию. Везем пирожки и выпечку.
– Пирожные с кремом? – интересуется возле шлагбаума санатория охрана.
– Грецкие орехи, марципан, финики, фундук, – добросовестно перечисляю я.
В приемной вопрос повторяется – с теми же требовательно-строгими интонациями. Снова уверяю, что крема нет.
Нас провожают в комнату отдыха.
– Посидите, сейчас его вызовем, – сообщает третий офицер и, заглянув в пакет с гостинцами, строго интересуется начинкой.
– А что плохого в креме? – не выдерживаю я.
Офицер вздергивает бровь.
– Вдруг он несвежий. Дети могут отравиться!
Воевали действительно дети. Наряду с военными и ополченцами страну отстаивали восемнадцати-двадцатилетние дети. Подавляющее большинство погибших – именно они. Нежное, ясное поколение, которому не любить, не плакать, не смеяться во весь голос. Не жить.
– Все органы смещены, селезенка почти разорвалась, поломаны ребра. Бронежилет не спас – спина в осколочных ранениях, – доверчивой школьной скороговоркой отчитывается о своем состоянии Рафаэль.
В запросах на переписку я обнаружила от него сообщение. Он рассказывал, как в армии, еще когда не было войны, читал ребятам на посту книги, в том числе мои.
«Теперь я ранен. Но книги помогают мне в реабилитации. Спасибо вам».
Я не могла не проведать его.
– Все будет хорошо, Наринэ-джан. Вот увидите – все будет хорошо! – обещает на прощание Рафаэль.
– Откуда такая уверенность?
– Потому что я влюбился. Посреди войны, представляете? Посреди смертей. Так что я знаю наверняка – все будет хорошо.
Подол леса отливает рыжиной листвы. Такое ощущение, будто облетевшие деревья растут прямо из глины, и, если внимательно присмотреться, можно увидеть ее в прожилках коры. Купол монастыря Агарцин ввинчивается в небо веретеном, собирая в пряжу шерстяные облака.
Украдкой поплакала в старые камни Гошаванка. Погладила завитки хачкаров
[7]. В крохотной точеной часовне надышалась сладким ладаном. Полюбовалась белыми голубями, сидящими на полуразрушенной стене трапезной. Послушала одинокого дрозда. Подставляла лицо холодному ветру. Пожевала сережку ольхи, который раз подивившись тому, что на такой высоте осень умудряется оставаться немного весной.
Дышала, дышала, дышала.
* * *
На обратном пути Айк рассказывает о монтаже фильма. О войне, на которую ушел добровольцем, отмалчивается или ограничивается общими фразами.
– Знаешь, о чем я мечтаю?
Внутренне сжимаюсь, представляя, что сейчас он скажет, что уезжает – его до сих пор зовут в Москву, предлагают работу в разных проектах.
– Мечтаю открыть киношколу и студию в Берде. У нас такие талантливые дети! С первого раза все понимают, повторять не приходится. Открою школу, буду учить маленьких. Потом открою студию – подтянутся киногруппы, снимать у нас кино. Тавуш – идеальное место для съемок: хочешь лес – вот тебе лес, хочешь поле – вот оно поле, хочешь речку – она под рукой.
– И горы.
– И горы.
Признаюсь, что хочу построить у нас небольшую гостиницу.
– Такую, чтобы для каждого это обернулось возвращением в детство: каменная печь, большой сад с тутовым деревом, местная вкусная еда, мастер-класс по правильному развешиванию белья, выезд в Совиное ущелье – жарить шашлык и любоваться циклопическими сооружениями. А вечерами будем обязательно растягивать во дворе экран и смотреть фильмы. «Не горюй», например, или «Амаркорд».
Так и будет, повторяю, словно заклинание, я.
В детстве, возвращаясь из музыкальной школы домой, я играла в игру: нужно было идти таким образом, чтобы не наступать на тени. Это была достаточно сложная задача, но я почти всегда с ней справлялась: вскарабкивалась на высокие бортики тротуаров, выходила на проезжую часть, разбегалась и перепрыгивала, казалось, огромные расстояния. И каждый раз верила, что победила в себе страх.
Моя страна сейчас очутилась в полнейшей тьме. Нужно обладать достаточной силой и стойкостью, чтобы разглядеть за краями этой вязкой черноты свет. Мы его увидим, мы отрастим новые крылья, мы обязательно долетим.
«Любите друг друга, любите сильно, чтобы жить», – повторял, словно заклинание, Комитас.
Любим. Живем.
Весна
У ереванского мая характер девицы, на которой отказались жениться. Потому ереванский май ежедневно выдает всю палитру капризов, на которую способна оскорбленная женская душа: ласковое солнце, следом душные облака, затем ветер, зной, дождь, ураган с устрашающей воронкой смерч над домами, к вечеру непременная гроза, а потом такая тишина, словно божьи руки еще не дошли до сотворения звука.
Город по-сарьяновски яркий, многоцветный: повсюду, на каждом углу, развалы фруктов – по ним скучали, их ждали. От запаха клубники кружится голова, подоспела черешня, шелковица – черная и белая, высыпали первые веснушчатые абрикосы и шершавые яблоки. Настала эра зеленой алычи, от одного взгляда на которую сводит скулы. Она хороша с мясом и с рыбой, в запеченном виде, припущенной и отварной, в хашламе и в борще, в соусе и в освежающем питье. Ешь, люби, живи. Отрезай от мая по ломтику, заворачивай в пестрый лоскут лаваша, добавь брынзы, зелени, бастурмы. Ешь-живи-люби.
Гуляю по городу, доверившись маршруту, который прокладывает сердце: захожу в каждый чудом уцелевший старый двор, заглядываю в каждое окно, прислушиваюсь к разномастной речи – по говору легко можно определить, западные это армяне или восточные. Во дворе дома художницы Жени Шаре, где я прожила зиму, все так же развевается флаг Арцаха. С крыши деревянной беседки, не мигая, смотрят на меня дворовые коты. Однажды я оставила окно распахнутым, и они пробрались в спальню. Хозяйничали там, пока я не вернулась. Заметив меня, они лениво перебрались на подоконник и были таковы. Я о них помню, они обо мне – нет. Мы состоим из воспоминаний, которые выбрали себе сами. Мы – отражение того, о чем не решились забыть.
Из подслушанного
В кондитерской, одна продавщица – другой:
– Там на улице солнечный дождь.
– Это хорошо. Значит, будет радуга. Обожаю радугу, она такая красивая.
– Красивое легко любить.
– Не скажи. Нужно быть достаточно сильным человеком, чтобы уметь любить красивое. Оно же давит на тебя своим совершенством.
– Ну да.
– Любить вообще не очень просто.
– Было бы просто – это была бы не любовь.
На самом деле диалог был немного другим. Но я захотела услышать его таким. Есть возможность – меняй реальность. Ну или хотя бы пытайся это сделать.
А вот ниже будет абсолютно документальный монолог, реальность которого не изменить, как ни старайся. Я месяц не могла о нем рассказать, только самые близкие знали. Но потом, наконец, решилась:
«Сын погиб на войне, под Джабраилом. Мы не стали хоронить его на Ераблуре
[8], не захотели, чтобы он оставался там в одиночестве, без нас. Похоронили на нашем кладбище, чтобы потом рядом лечь. Такой хороший был мальчик, в Туфенкяне работал, со взрослыми был взрослым, с детьми – ребенком. Собирался этой весной помолвиться. Ушел добровольцем, не вернулся. Наринэ-джан, вы простите, что я плачу, но сердце мое переполнено слезами, и они не заканчиваются. Люблю вас очень, вот что хотела сказать».
Однажды утром в моем гостиничном номере выплакивала свое горе горничная.
Нораванк
Памяти Маруси
Храм нужно было выбирать тщательно – не всякий бы подошел. В Грузии Маруся отказалась заглядывать в очередную, третью за день, церковь, уселась во дворе прямо на землю, сердито закурила и заявила: «Хочется кого-то убить и попасть в ад. Столько святости я не вынесу!»
Потому храм нужно было выбирать сердцем. Очень хотелось в Нор Варагаванк, но выбраться в свои края я не успевала – сопровождала группу туристов из России.
И я решила попросить за Марусю в Нораванке.
А дальше все пошло так, как того захотела бы она. Едва успели выгрузиться во дворе монастыря, как к нашей группе подошел высокий, крепко сложенный настоятель.
– Православные? С Пасхой. Пойдем, я вас благословлю.
И погнал слегка ошарашенную группу в храм. Благословив, вытащил из кармана рясы две бумажки: «Ваши туристы научили меня читать молитву за упокой и за здравие, так что диктуйте имена!»
Я не готова была просить за Марусин упокой, я не смирилась с ее уходом. Заметив мое замешательство, настоятель насмешливо поднял бровь:
– Ннннннну?!
И я решилась: «Маруся Васильева».
Он занес ручку, чтобы внести имя в список, но передумал писать внизу, и в самом верху втиснул имя в узенький зазор.
Я прижалась щекой к его плечу, расплакалась. Кто же мог знать, что Марусино имя напишут на армянском для того, чтобы помянуть!
И все же я была спокойна: настоятель Нораванка ей определенно бы понравился. Он большой, шумный и совершенно живой, никакой напускной святости. Нормальный человек из мяса и костей, из слабостей и страстей.