– У нее ангина, – вместо меня ответила благородная Алена. – Или бронхит. Это пока неизвестно. Но голос она потеряла. И вообще, у нее высокая температура. Комильфо еле жива. Уже два дня подряд болеет. Ничего не ест и только пьет воду и акамоль. Она точно ни в чем не виновата. Она жертва обстоятельств.
Я собралась возразить, но только прохрипела нечто нечленораздельное, а от натуги побледнела еще больше. Или покраснела. Как бы там ни было, по невозмутимому лицу Фридмана пробежала непонятная тень.
Он встал из-за стола и подошел ко мне:
– Откройте рот, госпожа Прокофьева, будьте так любезны.
Я не поняла, чего он от меня хочет.
– Рот откройте, как если бы вы были у врача, – объяснил Фридман, – и скажите: “А”.
Я широко открыла рот и сказала беззвучное “А”.
Фридман вернулся на свое место и скрестил руки на груди:
– Вас направили к врачу?
Я покачала головой.
– А к школьной медсестре?
Почуяв неладное, я решила больше не шевелиться.
– Я спрашиваю, была ли госпожа Прокофьева у медсестры? – обратился Фридман к остальным присутствующим.
Все молчали.
– Понятно. – Нижнее левое веко Фридмана предательски дернулось, чем выдало его с потрохами. – У меня к вам вот еще какой вопрос, милостивые господа. Раз уж мы с вами беседуем, скажите мне, пожалуйста: довольны ли вы вашими вожатыми?
– Довольны, – быстро проговорила Алена. – Очень довольны.
– Да, – сказал Натан. – Вполне.
– Нет, то есть да, – рассеянно пробормотал Юра, чьи мысли явно были заняты делами намного важнее вожатых.
– В таком случае почему вы не обращаетесь к ним за помощью? – спросил Фридман, и бесцветный его тон неожиданно обрел окраску. – Почему Артем обращается ко мне, а не к Тенгизу? Почему Зоя не потребовала у Фриды очереди к врачу или хотя бы к медсестре? И если она не может говорить, почему вы не сделали этого вместо нее? Если ваши вожатые каким-то образом…
Тут Фридман осекся, видимо решив, что наговорил лишнего.
– Двери моего кабинета всегда для вас открыты, вот что я имею в виду. Фрида и Тенгиз прекрасные воспитатели, лучшие из лучших, но они всего лишь люди, а людям свойственно ошибаться.
Я успела подумать о том, что мне не суждено понять израильский подход, когда во имя ответственности, откровенности и доверия от людей требовалось переступать границы порядочности и докладывать вышестоящим о промахах подчиненных или подопечных, но, видимо, эта моральная дилемма будет меня преследовать всю оставшуюся жизнь, и сейчас мне ее не решить…
В общем, я успела об этом подумать, и еще – представить себе, что из-за меня Натану и Алене запретят до конца жизни выходить за пределы Деревни, Юру Шульца выгонят домой, а Тенгиза и Фридочку с позором уволят, а потом в глазах у меня помутилось окончательно, и я даже успела сообразить, что если сейчас потеряю сознание, то увольнения им точно не избежать, и поэтому схватилась за рукав сидящего рядом Натана Давидовича и взмолилась дюку, чтобы он вытащил меня за волосы из этого болота, но Фриденсрайх фон Таузендвассер только усмехался и что-то говорил о роке, о боли, о неисправимых ошибках, о катастрофе – и я провалилась в не-здесь, в тысячу бездонных вод и в полный мрак.
Глава 21
Маша
– Проходи. Зоя, не так ли? Присаживайся.
И как в тот, первый, раз, села в кресло напротив.
Кабинет был уютным и теплым. На полу лежал коврик. Обогреватель включен. На окнах – задернутые занавески. На столике стояли часы, повернутые циферблатом к психологу Маше, коробочка с бумажными салфетками и два стакана с водой – один для меня, один для нее.
– Здравствуй. Я – Маша, психолог.
Я собралась обидеться на то, что психолог Маша полагает, будто я ее не помню, да к тому же делает вид, что не помнит меня. – Я вас помню. Вы беседовали со мной в Одессе. Как поживает ваш ребеночек?
– Я тоже тебя помню, – печально улыбнулась психолог Маша, вероятно в десятый раз пожалев о том, что меня приняли в программу “НОА”. – Спасибо, у нас все хорошо.
– Рада слышать, – сказала я. – О чем я должна с вами говорить?
– О чем хочешь. Обо всем, что приходит в голову, – любые мысли, ассоциации, воспоминания. Здесь нет никаких правил. Кроме трех.
– Каких?
– Во-первых, ты должна знать, что всё, что ты мне расскажешь, останется между нами. Такой у нас договор.
– Всё-всё?
– Абсолютно всё. Кроме того, о чем ты сама разрешишь мне говорить с другими, и кроме второго правила.
– А это что за правило?
– Если ты расскажешь мне о том, что у тебя есть намерение навредить себе или другим, об этом я буду обязана доложить твоим родителям и воспитателям. Как и в том случае, если я узнаю от тебя, что кто-то угрожает твоей жизни.
– Вы что, думаете, что я самоубийца какая-нибудь или преступница? – возмутилась я.
– Я вовсе так не думаю. Мы просто заключаем договор, для того чтобы ты могла мне доверять.
– И вы не будете обсуждать меня на заседаниях с воспитателями?
Этот вопрос явно смутил психолога Машу, и она почесала нос.
– Обсуждать тебя, наверное, придется, от этого никуда не деться, ведь часть нашей работы – думать о каждом из вас, но я никогда никому не стану докладывать о том, что происходит между нами.
– А третье правило какое?
– Наша встреча длится ровно пятьдесят минут. Если мы придем к соглашению работать вместе, мы будем встречаться раз в неделю в одно и то же время. Приходить на встречи – твоя ответственность.
– Окей, – сказала я. – А почему пятьдесят минут, а не сорок пять и не шестьдесят две?
– Таково правило, – ответила психолог Маша, снова почесав нос. – Пятьдесят минут кажутся тебе слишком долгими? Слишком короткими?
– Понятия не имею. Так о чем я должна с вами разговаривать?
– О чем хочешь, – повторила психолог Маша. – Я в твоем распоряжении.
– Давайте вы лучше будете задавать мне вопросы, а я буду отвечать.
– Давай начнем так, если так тебе будет проще. Как ты думаешь, почему ты здесь оказалась?
– Потому что Фридочка сказала, что я должна срочно к вам сегодня прийти. Я и пришла.
– Но по какой причине Фридочка тебя ко мне направила?
– Вам это известно не хуже, чем мне.
– И все же?
– Это обязательно рассказывать? Вы же и так все знаете.
– Как хочешь. Мне кажется важным услышать твою точку зрения.
– Ладно. – Увиливать было глупо. – Дело было так. Я заболела, у меня пропал голос. И я, это… слегка… потеряла сознание в кабинете Фридмана. Но я очень быстро пришла в себя, ничего страшного не произошло, зря все всполошились. Потом он отвез меня в больницу. Кажется, она называлась “Врата справедливости”, что-то в этом роде. Мы просидели три часа в реанимации, дожидаясь очереди. Все это было ужасно с самого начала, потому что у Фридмана в машине был крутой дистанционный телефон – он вообще очень крут, этот ваш Фридман, как барин какой-нибудь, – и он все время кому-то звонил и разговаривал на иврите. Он, наверное, думал, что я идиотка и ничего не понимаю на иврите. Но я многое поняла. Я всегда понимаю то, что не должна понимать, и слышу то, что не должна слышать. Он сказал Фридочке, чтобы срочно звонила моим родителям. Они, сто процентов, довели мою бабушку до инфаркта. Теперь родители захотят забрать меня домой, я в этом совершенно уверена. А потом он орал на Тенгиза.
– Орал? – переспросила психолог Маша. – Фридман?
– Ну что вы цепляетесь к словам. Не орал. Тихо говорил. Но злобно и страшно.
– Так. А дальше что было?
– В итоге у меня обнаружили стрептококк, и мне прописали антибиотики, но врач, который меня принял, сказал Фридману, что следует срочно показать меня психиатру, потому что с моим эмоциональным фоном и с головой не все в порядке. Но Фридман вроде решил не спешить с психиатрами и предпочел срочно показать меня вам.
– Почему врач решил, что тебе нужен психиатр?
– Да потому что я разрыдалась у него на приеме, и тогда он выгнал Фридмана из кабинета и решил остаться со мной наедине. Он, наверное, сделал вывод, что меня тут в Деревне мучают и надо мной издеваются, что вовсе не правда. Но он, вероятно, рассказал Фридману, что я у него ревела, потому что в вашем Израиле принято всем все моментально докладывать, и за это, наверное, премии выдают тому, кто быстрее всех настучит. Я целый час просидела с этим доктором, и он задавал мне идиотские вопросы, которые никак со стрептококком не связаны.
– Ты говорила, что у тебя пропал голос. Как же ты разговаривала с врачом?
– Голос вернулся, – вспомнила я.
– Когда именно?
– Какое это имеет значение?
Психолог Маша сделала такое лицо, которое я назвала про себя “Старательно делаю вид, что не задаю вопрос, но сгораю от любопытства, и у меня не получается это скрыть”.
Я прокашлялась. Я все еще хрипела.
– Врач задавал мне странные вопросы, типа, боюсь ли я темноты, пауков, змей, толпы и высоты, кажется ли мне, что за мной гонятся инопланетяне или разведка, что меня подслушивают, что я мессия, сплю ли я, ем ли, потеряла ли я в весе или резко поправилась, и все такое. На все это можно было отрицательно качать головой, ничего не говоря. А потом он спросил, слышу ли я голоса и вижу ли я предметы или людей, которых другие люди не слышат и не видят.
– А ты? – Психолог Маша подалась вперед всем корпусом.
– А я кивнула положительно.
– Ага, – воодушевилась психолог Маша и сделала лицо “Наконец я нарыла клад!”. – Значит, ты сообщила врачу, что слышишь голоса и видишь несуществующие предметы.
– Ну да.
– И это правда? – спросила психолог Маша с лицом “А вдруг клад – подделка?”.
– Конечно правда. Мне надо было врать этому доктору? А вы не слышите голоса и не видите несуществующих людей, когда читаете книги или когда воображаете что-нибудь?
Психолог Маша опять почесала нос.
– Я тебя внимательно слушаю, – на всякий случай дала она мне знать, как будто не представляла сейчас собой одно большое и любопытное ухо.
– Ну так потом врач спросил меня, вижу ли я что-нибудь или кого-нибудь прямо сейчас в том его кабинете, кроме него и моего отражения в окне за его спиной. Наверное, вы правы и я должна была ему соврать. Но я так долго молчала, что мне это надоело. Мне вообще, честно говоря, все надоело, и я решила проверить, вернулся ли мой голос, и я произнесла это вслух. Так он неожиданно вернулся именно в тот момент.
– Несуществующий предмет?
– Голос!
– Что же ты произнесла вслух? – Психолог Маша чуть ли не подскакивала в кресле от нетерпения.
Вероятно, я была уникальным случаем в ее короткой практике и она уже воображала себе, как доложит обо мне ее мадриху и наставнику, главному психологу всех психологов, которого знали все и о котором Тенгиз сказал, что он хороший мужик; и получит большую и жирную психологическую премию. Может быть, благодаря мне ее сразу возведут в ранг “настоящего психолога” из ранга “интерн”. Эта мысль мне приглянулась, потому что говорила о том, что я способна на хорошие поступки, а не только на гнусности и непростительные ошибки.
– Фриденсрайх фон Таузендвассер, – сказала я.
Зачем я это сказала, я и сама не знаю. То есть знаю. Тогда, с врачом, когда я впервые в жизни произнесла вслух это имя, мне так понравилось, что я не удержалась от соблазна и в этот раз.
– Что? – Тонкие брови психолога Маши приподнялись.
– Фриденсрайх фон Таузендвассер, – повторила я, и дурацкая улыбка растянула мой рот до ушей, хоть я и очень старалась казаться серьезной душевнобольной, чтобы психологу Маше было со мной интересно и полезно. Она ведь так старалась.
– Фриденсрайх фон Таузендвассер, – старательно повторила психолог Маша, но в ее интонации не было ни вопроса, ни тревоги, ни недоумения вроде тех, что появились у врача в больнице, и даже больше не было любопытства.
В ней было просто желание познакомиться. С ним. То есть со мной.
Услышать, как это имя произносит вслух другой человек, оказалось событием еще более значительным, чем произнести его самой.
Странно, но в тот момент такое появилось у меня отчетливое ощущение, будто кто-то одним рывком открыл наглухо запертую глубоко внутри меня дверь чулана и порыв свежего морского ветра ворвался в чулан, сметая пыль, затхлость и запах нафталина. И все будто встало на свои места. Я прямо задохнулась от неожиданности.
– С тобой сейчас что-то произошло, Зоя, – подметила психолог Маша. – У тебя преобразилось лицо. Можешь рассказать мне, что ты сейчас чувствуешь?
– Свободу, – ответила я не задумываясь.
– Свободу. – Психолог Маша тоже улыбнулась. – Freedom.
Я чувствую себя Фридом?! Тут у меня явно зашевелились волосы на голове, потому что такого ясновидения я не ожидала даже от психолога Маши, и на какой-то миг я не на шутку испугалась за свое душевное здоровье и задалась вопросом, не мерещатся ли мне в самом деле несуществующие голоса, но психолог Маша имела в виду нечто иное.
– Freedom, – повторила она. – “Свобода” по-английски. Корень у этого имени такой.
Я была настолько ошеломлена всем происходящим снаружи и внутри, что больше не находила слов. Да и возражать, впрочем, было бессмысленно. Наверняка психологу Маше, как и мне, нравились лингвистические головоломки.
Мне вдруг показалось, что мы очень похожи – я и Маша. Быть может, Маша тоже в детстве сочиняла разные истории, сбегала к ним от страхов и сомнений, придумывала несуществующие миры и несуществующих героев. А потом повзрослела и стала психологом, чтобы обогатить свое воображение с помощью других людей, у которых тоже были свои истории и свои выдумки, о которых они ей рассказывали.
Быть может, когда я вырасту, я тоже стану психологом, ведь ничего увлекательнее, чем знакомиться с тайнами чужих чуланов, на свете быть не может. Это даже лучше, чем сочинять. В конце концов, каким бы богатым ни было человеческое воображение, оно всегда ограничено самим собой. Без глаз и ушей другого человека, без свидетеля оно задыхается, погибает, схлопывается. Почему я никогда этого не понимала?
– Ты видишь его сейчас в этой комнате? – спросила Маша.
– Я всегда его вижу, – ответила я. – И не только его.
– Это не галлюцинация, – с излишней уверенностью сказала Маша. – С тобой все в порядке. – А потом добавила: – Правда?
Она спросила с надеждой. Словно ожидала от меня правильного ответа. Словно ожидала, что я дам ей право на ее собственную галлюцинацию.
– Вы же психолог, – ответила я на Фридочкин манер, – вы и разбирайтесь. Но если вы меня спрашиваете, то мне кажется глупым ставить диагнозы человеку с богатым воображением.
– У тебя очень богатое воображение, – повторила психолог Маша, которая любила повторять за мной слова и фразы, словно работала не психологом, а эхом. – Я помню, еще с экзаменов.
– Вы, случайно, не знаете – из-за меня их теперь уволят?
– Кого уволят? – встрепенулась психолог Маша, будто покинув длительное сновидение.
– Фридочку и Тенгиза. Потому что они вроде как забили на мое здоровье и решили, что все у меня само пройдет, а мне стало только хуже.
– Ты ощущаешь чувство вины?
– А вы бы не ощущали чувство вины, если бы из-за вас уволили ваших воспитателей и выгнали домой одногруппника?
– Выгнали? – повторила психолог Маша с вопросительным знаком.
– Ну да. Юру Шульца. Фридман отправит его домой, потому что я затеяла весь этот сыр-бор.
– Зоя, – сказала психолог Маша, – мне кажется, ты слишком многое на себя берешь.
– Вам неправильно кажется, – возразила я.
– Мне кажется, – проигнорировала она мои слова, – что ты почему-то видишься самой себе разрушительной силой, как будто ты способна совершать какие-то невероятные пакости и вредить людям. Но мы же уже знаем, что у тебя очень богатое воображение.
– Но это не воображение, а реальность. Это я подбила Арта приревновать Аннабеллу… то есть Владу к Юре, и из-за этого они затеяли драку, на которую Арт не пришел, а настучал вместо этого Фридману на Юру. И теперь Юру отправят домой, а он ни в чем не виноват. И Фридочка тоже ни в чем не виновата, она заботилась обо мне, кормила, поила и давала акамоль. Она же не врач, откуда ей было знать, что у меня стрептококк, а не просто простуда? И Тенгиз тем более ни в чем не виноват. Если он временно пренебрег своими обязанностями и пустил нас на самотек, то только потому, что вы сами…
Тут я осеклась.
– Что ты хотела сказать? – насторожилась психолог Маша.
– Да ничего, – спохватилась я. – Наше время истекло. Пятьдесят минут прошли.
Маша в замешательстве бросила взгляд на часы.
– Да, ты права, – спохватилась она с заметным волнением. – Но ты не должна следить за временем. Это моя обязанность.
Я пожала плечами, потому что понимала, что психолог Маша еще очень зеленая и, наверное, пока не научилась идеально выполнять свои психологические обязанности.
– Спасибо, Маша, – сказала я, желая ее приободрить. – Вы мне очень помогли. Вы настоящий психолог.
Психолог Маша не удержалась от улыбки и в этот раз.
– Зоя, – промолвила она, – ты хочешь со мной работать?
Хорошая жизнь была у психолога Маши, раз это называлось “работой”.
– И что это значит – “работать с вами”?
– Я предлагаю тебе регулярно встречаться со мной, раз в неделю.
– У меня есть выбор? – удивилась я.
– Да, – сказала психолог Маша, – это твое решение.
– Я хочу с вами работать, – ответила я. – По-моему, вы меня понимаете, потому что вы и сами еще очень молодая и не успели забыть, как это, когда детство заканчивается.
– Молодая? – переспросила психолог Маша.
– Ну да. Вам от силы двадцать лет. – Нет, двадцать ей быть не могло, раз она отучилась в университете. – Ну, может быть, двадцать пять. – Я попыталась посчитать в уме годы армии, учебы, интернатуры, но ни к какому однозначному выводу не пришла. – Может быть, тридцать… Сколько вам лет?
– Почему тебе хочется знать? – спросила психолог Маша.
– Мне просто интересно, – сказала я, но тут же поняла, что это не полная правда. – Мне хочется, чтобы вы были для меня настоящей.
– Мне сорок лет, – ответила Маша, и у меня открылся рот.
– Не может быть! Вы же только что родили сына!
Она пожала плечами и встала из кресла:
– Я рада, что ты согласилась со мной сотрудничать, Зоя. Я буду ждать тебя на следующей неделе в это же время. Это время теперь принадлежит тебе.
Глава 22
Хабиби
Группа целую неделю бурлила слухами о происшествии в роще, разделившись на два стана: тех, кто поддерживал Юру Шульца, и тех, кто продолжал лебезить перед Артом. Леонидас и Фукс из земляческой солидарности примкнули к нам, но целыми днями придумывали хохмы про недальновидность Юры.
Они даже стишок сочинили:
Юра Шульц – отличный парень,Взял на стрелку нож тупой,Но мозги в трусах оставил.Так вали теперь домой!
Стишок подхватили все – и те, кто были за Юру, и те, кто были за Арта, и те, кому было все равно.
Двойная мораль Арта и его приспешников, умудрявшихся одновременно выступать против стукачества и поддерживать оное, не подлежала моему пониманию, но все взрослые поддерживали Арта, и даже Фридочка при всех похвалила его на групповой беседе, сказав, что он мудро поступил, избежав физического насилия.
Арт цвел и пах, рядом с ним пахла и цвела Аннабелла, а Юра чах, потому что его донимали постоянными беседами, заседаниями и разбирательствами со всеми начальниками, директорами и директорами начальников, коих в Деревне Сионистских Пионеров было немало, а над ними возвышалось управление программы “НОА”.
– Лучше бы они меня сразу выгнали, чем терпеть эту неизвестность, – в отчаянии сказал нам Юра за ужином. – Мои родители с ума сходят, думают, что Израиль превратил меня в криминала.
Мы теперь всегда ели за одним столом.
– Они тебя не выгонят, – уверенно заявил Натан Давидович в десятый раз.
– Откуда ты знаешь? – в десятый раз спросил Юра, ковыряясь вилкой в яичнице, потонувшей в масле.
Ежевечерний молочный рацион, состоявший из желтого сыра, брынзы, соленого творога “Коттедж”, яиц вареных, яиц жареных, квелых помидоров, отмороженных огурцов, хлеба и розовых йогуртов “Бадди”, совсем еще недавно казавшийся мне раем вегетарианца, настолько осточертел, что я принялась мечтать о бабушкиных рыбных котлетах под малиновым соусом, которые она готовила на именины, годовщины и День Победы.
– Они сотрясают воздух для устрашения и профилактики драк среди учащихся, но выгонять тебя не станут, потому что это подорвет репутацию программы “НОА” в Деревне, – в десятый раз ответил Натан. – Это же очевидно, что больше, чем о нас, они заботятся о хваленом имени лучшей школы в программе, в Израиле и во всем мире вообще. Потерпи еще немного. Поверь мне: они помашут кулаками, и все забудется.
Я Натану не поверила и решила вместо того, чтобы сидеть сложа руки, ожидая у моря погоды и милостей от природы, написать Антону Заславскому душераздирающее письмо, так как мне казалось, что декан программы “НОА” являлся главным начальником всех начальников, а в подобных случаях следовало сразу же обращаться к высшей инстанции, тем более такой распрекрасной, как этот человек.
В тот период мне много чего казалось.
Уважаемый Антон,
Пишет вам Зоя Прокофьева, ученица Деревни Сионистских Пионеров, “девочка из Одессы”. Смею надеяться, что Вы меня помните. Вы встречали меня в аэропорту и провожали в Иерусалим. Вы мне рассказывали про заповеди и про гранатовые косточки и играли в автобусе бардовские песни на гитаре. Пользуюсь случаем, чтобы поблагодарить Вас за Вашу заботу и сообщить Вам, что Ваши песни мне очень понравились. Все Ваши наставления я запомнила и пытаюсь заповеди не нарушать, но это не всегда удается, поскольку, как пел Б. Окуджава в память о В. Высоцком, “безгрешных не знает природа”. Пишу я Вам, чтобы заступиться за моего одногруппника, а именно Юру Шульца, которого хотят посадить на чемоданы и отправить к Вам за провинность. Вы, вероятно, услышите о нем много гадостей, как то: что он сломал окно в нашей комнате и залез к нам в туалет, а потом нарушил ультиматум и спровоцировал мордобой, который в итоге не случился, потому что Юрин враг не явился на поле битвы, однако наш начальник и Ваш наместник, Семен Соломонович Фридман, нашел у Юры холодное оружие.
За все это Юру хотят изгнать из Деревни, но я спешу Вам сообщить, что дела обстоят вовсе не так, как кажется с первого взгляда, а совсем иначе. Юра ничего плохого не делал. Он вообще кругом невиновен. Окно он не ломал, а взял на себя чужую вину. Драку вовсе не он спровоцировал, а другой член нашей группы, который сперва хотел отобрать у Юры стипендию. Что же касается ножа, Юра просто испугался, что на него нападут четверо сразу, а его никто не поддержит, и поэтому он пришел вооруженным. То была мера предосторожности. Он вовсе не собирался пускать нож в ход, тем более что это был тупой безвредный столовый ножик для масла. Умоляю Вас, Антон, не дайте несправедливости свершиться! Юра Шульц круглый отличник, честный человек и мухи не обидит. Он просто слишком благородный, а благородство от глупости мало чем отличается, и их часто путают, как путают в Вашем Израиле стукачество с честностью.
Надеюсь, что Вы рассмотрите и это свидетельство и не станете уповать лишь на то, о чем Вам докладывает господин Фридман.
На всякий случай сообщаю Вам, что, несмотря на некоторые трудности с адаптацией, в Деревне все превосходно, чудесно и замечательно, как Вы и обещали. У нас лучшие на свете мадрихи, которые тоже ни в чем не виноваты. Они тем только и занимаются, что заботятся о нашем благополучии и здоровье, но они тоже люди, а мы – подростки, и они не могут за всем доглядеть. К тому же с нами работает прекрасный психолог Маша, с которой я теперь регулярно встречаюсь и которая мне очень помогает, о чем мне хотелось бы рассказать ее мадриху, главному психологу всех психологов, но я не знаю, как его зовут, так что, если сможете, передайте ему, пожалуйста.
С глубоким уважением и благодарностью, Зоя Прокофьева.
Я осталась очень довольна своей инициативой, откровенностью и дипломатическими способностями. Письмо отправила, выяснив у Фридочки адрес дирекции программы “НОА”, под предлогом, что мои родители желают письменно связаться с управлением.
Ложью это было только наполовину. На днях мне позвонили родители, заставив сильно пожалеть о куче денег, которые они потратили на долгий разговор с заграницей, и об их испорченных нервах.
Кабинет вожатых набрала мама, но бабушка и дед вырывали трубку, и тогда все начали кричать хором наперебой. Они желали знать в деталях о состоянии моего стрептококка, наказывали ходить в тапочках, застегивать куртку, избегать сквозняков и пить чай, говорили, что здесь за мной никто не следит и я впервые в жизни попала в больницу, чего в Одессе со мной никогда бы не случилось, и что уезжать из дома было глупостью, дуростью, опрометчивой ошибкой и идиотизмом, как ни крути.
Я пыталась им объяснить, что со мной все в порядке и я всем довольна, но они меня не слушали, угрожали, что напишут в это самое управление программы “НОА” и пожалуются одесским представителям Еврейского Сообщества Сионистов на безалаберность работников Деревни.
Я возразила, что у меня теперь есть личный психолог, который обо мне лично заботится, на что бабушка возопила: “Как?! Ты что, психически ненормальная? Зачем тебе психолог, Комильфо? Это они сводят тебя с ума в том Израиле! Все это закончится твоей принудительной госпитализацией в психушке! Господи боже мой, почему я не отговорила Олега и не запретила ему ее отпускать? Чем я думала?”
Дед бабушку немного успокоил, сказав, что времена изменились и психологи входят в моду, о чем он недавно читал в “Вечерней Одессе”.
А я, чтобы отвлечь их от болезненой темы, разыграла козырь: рассказала, что встретилась с Трахтманами. Подробно о встрече не стала докладывать, потому что это было очень дорого, и обещала описать ее в следующем письме, но со всем доступным мне воодушевлением заявила, что от Трахтманов я в полном восторге, что они чудесны и прекрасны и теперь будут заменять мне семью в Израиле, так что нечего за меня беспокоиться.
Как на это среагировала мама, трудно было с точностью себе вообразить, тем более что постоянно все трещало и прерывалось, но я почувствовала, что новость, хоть и была предсказуемой, все же застала маму врасплох.
Я поспешила сменить тему и попросила поговорить с папой, но тут повисла пауза, вероятно вызванная маминым замешательством из-за Трахтманов, а трубку вырвала бабушка и сказала, что папа на работе, что показалось мне странным, поскольку на часах было десять вечера, но трубка тут же перекочевала к деду, который объяснил, что в папиной школе затянулось родительское собрание, а потом они быстро со мной попрощались, и я обрадовалась, что они забросили идею писать в штаб и жаловаться на Деревню.
Этот разговор оставил во мне неприятный осадок из противоречивых и неопределенных чувств, в основном связанных с тем, что уже не раз преследовало меня со времени известия о том, что я еврейка: от меня требовали выбора между двумя сторонами, которые конфликтовали между собой. И столько было этих сторон и столько конфликтов, что казалось, будто меня раздирают на много разных частей и кусков и ничего цельного не остается. Мне казалось, что найти истину во всем этом многоголосии – неподъемная задача для пятнадцатилетнего ребенка.
Впрочем, в пятнадцать мы порой видим истину намного яснее, чем в сорок. Но чтобы дойти до этого осознания, следует прожить сорок лет. Как минимум.
Мне стало слишком трудно молчать. Поэтому после очередной встречи с психологом Машей я потребовала у Алены смертельную клятву молчания, а потом рассказала ей правду о том, что произошло на каникулах Суккот. Дело было на панорамной точке на вершине холма, куда я позвала бывшую лучшую подругу погулять между последней математикой и ужином.
– Офигеть, – подытожила Алена, когда справилась с первичным шоком. – Мы живем с монстром и с больной на всю голову.
– Влада не монстр, – возразила я, – у нее просто богатый внутренний мир, подростковые конфликты и кошмарный отчим. Это я – монстр. Я соврала Арту.
– Ничего страшного, – равнодушно бросила Алена. – Влада так или иначе дала бы своему дебилу знать, что Юра к ней приставал. Ты только ускорила события, вот и все. Никто не станет тебя винить за эти разборки Арта с Юрой, но раз уж тут все поощряют стукачество, я бы на твоем месте рассказала мадрихам про Владу. Она чокнутая. Кто ее знает, на что она способна.
– Она не чокнутая. Она очень умная девочка, а Арт сводит ее с ума, и она запуталась в самой себе, хоть сама этого не понимает… Мы должны ее оберегать, чтобы она не самоубилась. Короче, я не могу ничего рассказать.
– Но почему?
Я умолкла.
– Колись, Комильфо! – нетерпеливо рявкнула Алена. – Сказала “А” – говори “Б”.
И я рассказала ей о том, что подслушала.
– Офигеть! – повторила Алена с новым выражением. – Тебе удалось узнать, где и когда проходят заседания вожатых с психологом! Да ты нарыла клад!
– И это то, что тебя волнует?! – возмутилась я. – Я тебе только что сообщила о том, что Тенгиз потерял дочку!
– Да, это очень печально, – покачала головой Алена. – Очень жаль Тенгиза, только чем мы можем ему теперь помочь и при чем тут Влада?
В этот момент я пожалела о своей откровенности.
– Знаешь что, Аленка, – сказала я, став еще откровенней, – вот именно по этой причине я с тобой шесть лет не разговаривала.
– Чего? – Аленины брови поползли вверх.
– Я тебе тогда рассказала, что мою любимую лошадь отправили на колбасу, а ты даже бровью не повела. Ты бесчувственная как бревно.
– Это ты слишком чувствительная, – заявила хладнокровная Алена, вовсе не собираясь обижаться. – Ты всю жизнь ходишь в этой своей маске “меня тут не стояло, и мне все по барабану”, как будто не понятно, что тебе еще как не по барабану, слишком не по барабану и даже больше не по барабану, чем всем остальным. А этот твой барабан вообще ни к селу. Себе дороже. Зачем тебе чужие проблемы? У тебя своих достаточно.
– У меня нет никаких проблем, – сказала я. – Лично у меня все хорошо. У меня было замечательное детство, у меня были… то есть и сейчас есть мама, папа, бабушка, дед и богатое воображение, а у половины наших одногруппников – проблемы в семье и не пойми что у них дома происходит.
– Откуда ты знаешь? – удивилась Алена. – Ты столько всего подслушала?
– Да нет, это дедукция. Дети из нормальных семей не уезжают из дома на край света.
– Ты-то тогда зачем уехала?
– Не знаю. Так получилось.
– Да ты тоже чокнутая. “Получилось”! Тебя кто-то заставлял? В чем твоя проблема?
– А твоя в чем? У тебя тоже нормальная семья.
– Я хотела увидеть мир, – уверенно произнесла Алена.
– Много мира ты увидела из этой Деревни.
– И получить хорошее образование.
– Ав Девятой школе в Одессе очень плохое было образование, да?
– Я всегда знала, что я еврейка и что мое место в Израиле. Мои родители никогда этого от меня не скрывали и гордились своим происхождением, в отличие от твоей мамы.
То был удар ниже пояса.
– И поэтому они поменяли фамилию с Зимельсон на Зимовых и отправили в Израиль тебя, вместо того чтобы свалить самим.
– Они тоже приедут! – повысила голос Алена. – Я прокладываю им путь в Израиль!
– Ага, пионерка нашлась, – буркнула я, – и сионистка. Нормальные родители прокладывают путь своим детям, а не наоборот.
Алена резко встала со скамьи:
– Слушай, Комильфо, тебе опять необходимо со мной поссориться? Нет у меня нервов выяснять с тобой отношения. Я пошла. Шалом и всех тебе благ.
И моя бывшая лучшая подруга развернулась, собравшись уходить.
Только все это уже когда-то происходило, и неважно, кто уходил, я или она, но история не должна повторяться, потому что это скучно и нудно, как заезженная пластинка.
И я ее окликнула.
– Ну? – повернулась ко мне Алена своим гордым профилем.
– Ну… извини, – я сказала. – Не уходи. Я не хотела тебя обижать. Я всегда злюсь, когда мне грустно.
– У тебя в голове проводка разлажена. Поплачь, и тебе станет легче.
– Но у меня нет никаких причин для слез, – сказала я. – У меня все хорошо. Это у других плохо.
Алена покрутила пальцем у виска:
– Можно подумать, что для слез нужны причины.
– А что, не нужны?
– А что, к тебе потом приходит злая училка и требует, чтобы ты написала доклад, по каким именно причинам ты пролила каждую слезу, с железным обоснованием, аргументацией и научными доказательствами?
– Понимаешь, – сказала я, – я не могу рассказать Тенгизу про Аннабеллу… то есть Владу, потому что за это ее стопроцентно выгонят, ведь калечить себя – намного хуже, чем безобидный столовый нож, а если она самоубьется в итоге, как обещала, то Тенгиз решит, что это на его совести. Я точно знаю.
– Никогда в жизни не слышала ничего тупее, – сказала Алена. – Откуда ты знаешь, что решит Тенгиз? И что будет, если она самоубьется здесь, в Деревне?
– Мы ей не позволим. Ты должна мне помочь. Это на нашей совести.
– Бред, – мотнула головой Алена. – Ты понимаешь, что это бред? Влада – манипуляторша. Она пригрозила самоубийством, чтобы превратить тебя в марионетку, которой сможет управлять. Смотрю, ей удалось.
– Ты поклялась, что никому не расскажешь, – напомнила я лучшей подруге. – Кроме того, это прописано в девятой заповеди нашей комнаты: мы никому никогда не разбалтываем наши секреты.
– Ты дуреха, – Алена печально на меня посмотрела, – ты не понимаешь, что тебя используют. Можно подумать, что ты в нее влюбилась, в эту царевну Несмеяну.
– Да не в нее! – вырвалось у меня.
– Бляха-муха, – пробормотала Алена с озарением, – неужели в Тенгиза? Я поняла: ты его вообразила трагическим героем из своих книжек, втрескалась по уши и вознамерилась спасти.
Кажется, я страшно покраснела. Не знаю, не уверена. Во всяком случае, мне захотелось провалиться сквозь землю, и чтобы меня поглотила разверзшаяся Голгофа, и чтобы никто не пришел на мои похороны, и чтобы все забыли мое имя, фамилию и прозвище отныне и во веки веков.
Смущение – самое мучительное чувство на свете.
Алена все качала головой, как озадаченная неваляшка, и цокала языком.
– Окстись немедленно, Комильфо. Ему лет сорок, если не все пятьдесят! Ты ему в дочки годишься… нет, во внучки… Твоя любимая Маша что, спит на ваших встречах, вместо того чтобы тебя лечить? Что за гон вообще?
Но Алена глубоко заблуждалась. Во всяком случае, я никакой любви не ощущала. И даже никакой влюбленности. Все это являлось делом чести и внутреннего благородства. Мои мотивы были светлы, непорочны и вызваны высоким чувством справедливости.
– Ты неправа, – выдавила я из себя. – Мне плевать на Тенгиза. То есть не плевать как на человека, но плевать как на…
– Если ты просишь, – Алена, вероятно, решила избавить меня от адских мук стыда, – я никому ничего не расскажу. Но это полнейший тупизм. Ты и так наделала делов…
Моя лучшая подруга осеклась, вспомнив, что несколько минут назад уговаривала меня, что я ни в чем не виновата.
– Фридман его уволит? – еле слышно спросила я.
– Почему? – не поняла Алена.
– Потому что я заболела и меня никто не лечил, а это ответственность вожатого – заботиться о здоровье подопечных.
– Не уволят, дура, – сказала Алена. – Ты думаешь, так просто найти хорошего вожатого для работы в интернате? Натан говорит, что мадрихи получают минимальную зарплату, что они вечно перерабатывают, работают во внеурочное время, а за дополнительные часы им никто не платит.
– Зачем же они это делают? – спросила я.
– Видать, из любви к искусству, – ответила моя лучшая подруга.
Алена, Натан и я тоже не избежали разбирательств. После того как я немного поправилась, а психолог Маша, вероятно, убедила командира мочалок, что я не страдаю галлюцинациями или, во всяком случае, страдаю ими не в тяжелой форме, Фридман вместе с Тенгизом вызвали нас в кабинет по одному.
Алене и Натану был сделан строжайший выговор вместе с предупреждением, и они получили наказание: вместо уроков они должны были заседать в библиотеке и писать сочинение об эффекте постороннего наблюдателя за актом физического насилия. Кроме того, им назначили убирать весь наш общажный корпус в течение месяца.
Потом в офис позвали меня.
Фридман возвышался в своем кожаном директорском кресле над Тенгизом, который от природы был выше командира мочалок, но сидел на низком школьном деревянном стуле, и вид у него был страшно злой. У Тенгиза, не у стула.
Фридман зачитал витиеватую лекцию об ужасах последствий покрывательства насилия, потом спросил, как я себя чувствую и помогают ли мне антибиотики.
– Не выгоняйте, пожалуйста, Юру, Семен Соломонович! – взмолилась я. – Ну пожалуйста! Ну неужели вы не понимаете, что из себя представляет Арт, а что – Юра?
– Прошу вас не обсуждать с нами ваших соучеников за их спиной, госпожа Прокофьева. Это не комильфо. Тем более что моральный облик Артема Литмановича к данному вопросу не относится.
– Это комильфо! – не выдержала я. – И очень даже относится! Тенгиз, скажи ему! Ты же знаешь, что Арт…
Тенгиз так на меня посмотрел, что я невольно оборвала свою пламенную речь. Потом сказал:
– Зоя, позволь взрослым решать, что комильфо, а что – нет.
– Но вы постоянно всё не так понимаете!
– Что именно мы не так понимаем? – вежливо поинтересовался Фридман.
– Всё! Всё вы не так понимаете! Зачем вы позвонили моим родителям? Они теперь переживают, думают, что мне здесь плохо, и жалеют о том, что они меня сюда отправили!
– Госпожа Прокофьева, неужели вы полагаете, что нам следовало скрывать от вашей семьи состояние вашего здоровья? Мы – партнеры ваших родителей, их временные уполномоченные, но нам их никогда не заменить, и они всегда были и останутся самыми главными людьми в ваших судьбах.
Мне захотелось разозлиться, но вместо этого дыхание перехватило, глаза предательски защипало, и я вонзила обгрызенные ногти в ладони, чтобы не разреветься.
– Семен Соломонович, – с подчеркнутым уважением сказал Тенгиз, – обещаю вам, что я разберусь с Зоей.
И тихо добавил несколько фраз на иврите. Потом опять перешел на русский:
– Зоя прекрасно понимает, что заслужила наказание. Она раскаивается.
Я попыталась понять, что сказал Тенгиз начальнику на иврите. Многие слова были мне незнакомы, но понятых было достаточно, чтобы осознать, что Тенгиз взбунтовался против начальника, решив выгораживать меня за свой счет.
Фридман бросил на Тенгиза странный взгляд, который показался мне угрожающим.
В последнее время мне слишком многое казалось.
– Тирага, хабиби, – “успокойся”, – бесстрастным тоном промолвил начальник, но слово “хабиби” прозвучало зловеще, как харкающее проклятие. – Ани эфтор отха ми-зе. Бишвиль зе ани по.
Должно быть, эти взрослые думали, что на уроках иврита мы занимались чем угодно, только не ивритом; что Милена просто так в течение двух месяцев ежедневно маячила перед доской по пять часов; что мы не научились извлекать корни из слов, превращать корни в глаголы и не помнили, что глагол “лефатер” означал “уволить”.
“Ани эфтор отха” – “Я тебя уволю”.
– Не увольняйте его, пожалуйста! – выпалила я. – Не слушайте его! Он ни в чем не виноват!
– Не виноват? – с удивлением переспросил Фридман.