АНОНИМYС
Хроники преисподней
© текст АНОНИМYС
© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
* * *
Пролог. Старший следователь Волин
Инспектор службы безопасности славного аэропорта Шереметьево вид имел суровый и даже грозный, но в глаза Михаилу Юрьевичу смотреть явно не желал. Если бы Михаил Юрьевич интересовался подобными материями, он бы знал, что инспекторов нарочно учат не смотреть в глаза пассажирам, чтобы те на них как-нибудь не повлияли – например, не смогли загипнотизировать. Не то, чтобы инспекторы слишком боялись гипноза, но, как говорится, береженого Бог бережет.
Однако Михаил Юрьевич ничего не знал о гипнозе, поэтому и не беспокоился особенно. Не забеспокоился он и тогда, когда их с женой Ларисой чемоданы осмотрели с особым тщанием. Ничего плохого не пришло ему в голову даже когда его задержали на рентгене чуть дольше, чем ему бы того хотелось.
Нехорошее предчувствие появилось у него, только когда инспектор попросил пройти на личный досмотр.
– А что случилось? – заволновался Михаил Юрьевич.
– Ничего, стандартная процедура, – отвечал тот.
Михаил Юрьевич успокоился и, кивнув жене – мол, все в порядке, сейчас вернусь, – отправился следом за инспектором. За ними по пятам шел полицейский и невесть откуда взявшиеся понятые – две штуки, как и положено по закону. Если бы Михаил Юрьевич знал, что за ним следует не простой служитель порядка, а начальник линейного отдела полиции, вряд ли он был бы так же спокоен.
– Вы, наверное, из-за стомы
[1] хотите меня досмотреть, – догадался Михаил Юрьевич. – Мне недавно операцию на кишечнике сделали, теперь вот, что называется, все мое ношу с собой. Но только уверяю вас, там я ничего не прятал, да это и невозможно.
Ни инспектор, ни полицейский, ни, подавно, понятые ничего не ответили на это двусмысленное заявление. Вся компания молча зашла в комнату для досмотра и дверь за ними закрылась. Спустя минуту рядом с закрывшейся дверью невесть откуда возник интересный собою шатен – старший следователь СК Орест Витальевич Волин. В саму комнату, однако, заходить он не стал, а лишь прислонился к стене, как бы охраняя выход на тот случай, если бы изнутри кто-то попытался с боем вырваться наружу. Кто и почему мог вырваться из комнаты для досмотра, было не совсем ясно, однако старший следователь заметно нервничал. Он даже вытащил из кармана пиджака пачку сигарет, но вспомнил, что в аэропорту курить запрещено и сердито запихнул сигареты обратно.
Минут через пятнадцать дверь распахнулась. Первым вышел полицейский. Посмотрел на Волина.
– Ну, что? – живо спросил старший следователь, отделяясь от стены.
– Ничего, – отвечал полицейский, разводя руками. – Чист как стеклышко ваш гражданин Капустин.
– А рентген? – спросил Волин. – Рентген что-нибудь показал?
Оказалось, что и рентген ничем не помог служителям Фемиды. Услышав это, старший следователь нахмурился. Ваш, сказал, рентген в данном случае и не мог ничего показать.
Такое замечание полицейскому не понравилось.
– Почему это не мог? – проговорил он несколько обиженно. – У вашего Капустина что – контрабанда прямо в желудке лежит? Наверняка есть контейнер для перевозки. И контейнер этот был бы виден на экране.
– Да в том-то и штука, что нет никакого контейнера, – с досадой отвечал Волин. – Ладно, что думаете делать дальше?
Офицер удивился: а что они могут сделать? Отпустят гражданина Капустина на все четыре стороны, пусть летит белым лебедем в свою Голландию или, правильнее сказать, в свои Нидерланды.
– Нельзя его отпускать, – старший следователь, обычно спокойный, как слон, явно встревожился.
– Нельзя там или можно, а придется, – отвечал полицейский. – Никаких законных оснований задерживать гражданина у нас нет.
– У вас, может, и нет, а у меня есть, – хмуро заметил Волин.
Полицейский пожал плечами: это пожалуйста, но действовать будете на свой страх и риск. Он хотел добавить что-то еще, но тут дверь снова открылась. Из комнаты вышли понятые, потом инспектор и, наконец, сам Михаил Юрьевич.
– Я свободен? – спросил он у инспектора. – Могу идти на посадку?
– Можете, – любезно отвечал тот и даже показал рукою, куда именно нужно идти.
Однако не тут-то было.
– Секундочку, – сказал Волин, припирая Михаила Юрьевича к стене и вытаскивая из кармана удостоверение Следственного комитета. – Гражданин Капустин, вы задержаны по подозрению в незаконном перемещении через границу драгоценных камней!
* * *
– Да ты совсем охренел?! – за всю свою жизнь Волин не видел полковника Щербакова в таком бешенстве. – Ты слышишь меня, майор?! Читай по губам: ах! ре! нел!
Полковник до такой степени вышел из себя, что вопреки русской грамматике выкрикивал слова по слогам, словно пьяный боцман на палубе перед матросами-новобранцами. Глаза его таращились, как у краба, рот был похож на хищно оскаленную пасть мурены, а сам полковник больше всего смахивал на взбесившуюся акулу-людоеда. Буря, которую он поднял в кабинете, грозила разнести все вокруг и окончательно потопить проштрафившегося подчиненного.
Страшным усилием воли старший следователь отбросил военно-морские ассоциации и голосом тихим, но твердым попытался объясниться. Но полковник не желал прислушиваться к голосу разума.
– Мало того, что ты без законных оснований снял человека с рейса! Мало того, что не уведомил о своих действиях непосредственное начальство! Так ты еще предлагаешь взять и разрезать российского гражданина на части! Живьем!!
Тут Щербаков неожиданно умолк и посмотрел на подчиненного с укором.
– Слушай, майор, – сказал он почти негромко. – Мы, конечно, ведомство силовое и даже, можно сказать, карательное. Но не до такой же степени… Как ты можешь, а? Ты же был ребенком, мама у тебя была, папа, дедушка… Синиц кормил, котят гладил, старушек через дорогу переводил. Песни, наверное, пел. Стишки читал вслух – Пушкина, Лермонтова. «Когда был Ленин маленький с кудрявой головой, он тоже бегал в валенках по горке ледяной…» Вот это вот все – было же у тебя в жизни, было, признайся! А теперь чего? А?! Ты пойми, майор, в тебе сейчас не сотрудник Следственного комитета говорит. В тебе сейчас говорит какое-то, прости Господи, чикатило! Натуральное чикатило – и больше ничего. И ты мало того, что сам чикатилом стал, так еще и нас всех пытаешься чикатилами сделать…
И полковник снова умолк. В глазах его теперь плескалась одна только нечеловеческая печаль. Выждав из вежливости пару секунд, Волин начал защитительную речь.
Во-первых, ни на какие части никого резать он не предлагает. Нужно всего-навсего провести операцию и извлечь из подозреваемого возможную контрабанду.
– Возможную?! – возопил полковник. – Будем резать живого человека, чтобы извлечь возможную контрабанду?! Ты понимаешь, до чего мы так дойдем? Сперва будем извлекать возможную контрабанду, потом – ловить возможных преступников, затем – сажать возможных убийц! Так, по-твоему, должен работать Следственный комитет?
– Нет, не так, – твердо отвечал старший следователь. – И если вам, Геннадий Романович, не нравится «возможная контрабанда», заменим ее на «вероятную». Или даже на «очень вероятную».
Тут полковник опять раскричался. Из крика его выходило, что ни возможная, ни вероятная, ни даже очень вероятная контрабанда, его, Щербакова, не скребёт. Потому, что контрабанда – это вопрос таможенников, пусть они ее и изымают изо всех возможных и невозможных мест. Какого хрена майор вообще полез в это мутное дело?
Вопрос был законный, и старшему следователю пришлось начать историю, что называется, от печки.
* * *
Любушку Кóпьеву Орест знал еще со школы. Она училась в параллельном классе, и была соседкой его бабушки по лестничной клетке.
Бабушка, Татьяна Алексеевна, Любушку обожала. Скромная, милая и отзывчивая, она производила на взрослых неотразимое впечатление. Чего совсем нельзя было сказать о сверстниках. Девчонки ее игнорировали, парни старались не замечать. И дело было не в отзывчивости, а в болезненной принципиальности Любушки. Обычно тихая и спокойная, она вспыхивала как спичка, если видела где-то непорядок или несправедливость. И тогда к ней лучше было не приближаться.
– Порвет, как Тузик грелку, – сообщил как-то Оресту его друг Вавилов, однажды ставший жертвой любушкиной принципиальности. – Держись подальше, целее будешь.
Что такого страшного сотворила с ним Любушка, а главное, за что, Вавилов не сказал, но ясно было, что дело не шуточное.
Бабушка, впрочем, ничего этого не знала, и обожала Любушку совершенно чистосердечно.
– Куда смотрят твои глаза? – выговаривала она внуку. – Погляди, какая девушка рядом ходит, не чета твоим шалавам!
Справедливости ради, никаких особенных шалав рядом с Орестом не наблюдалось: девчонки как девчонки, некоторые даже не курили. Однако из любви к бабушке он на всякий случай все-таки присмотрелся к Любушке. Но сколько ни присматривался, ничего нового не обнаружил. Губы там, нос, бедра, ноги – ничего выдающегося. Ну, может глаза необычные. Не в смысле красивые, а в смысле добрые и такие жалостливые, как будто при ней щенка придушили.
– Когда женщине говорят, что у нее добрые глаза или, например, пышные волосы, это значит, что ничего лестного о ней сказать нельзя, – объяснял Оресту дедушка Арик. – Поэтому никогда не говори девушке, что у нее красивые глаза, это оскорбительно. Хочешь сказать комплимент, говори, что она вся красивая – целиком, без изъятий. Но с комплиментами тоже будь осторожен. У девушек богатое воображение. Скажешь что-то из чистой любезности, а она вообразит бог знает что. Имей в виду, влюбленная девушка – это бомба пострашнее ядерной. Если, конечно, влюбленность не взаимная.
Но все это казалось Оресту старческими разговорами, никак не связанными с реальной жизнью. На практике выходило, что Любушка ничего такого собой не представляла, а под горячую руку могла и навалять – пусть даже только словесно. Если так, то с какой же стати уделять ей особое внимание? Вот он и не уделял.
Жизнь тем временем шла своим чередом. Они закончили школу, Орест поступил в юридический, Любушка – в медучилище. Потом ее долго не было видно, кое-кто даже думал, что она умерла. Но на самом деле она не умерла, а просто уехала к мужу – что, согласитесь, не всегда одно и то же. Потом Любушка развелась, снова стала Кóпьевой и возвратилась в родительскую квартиру. Волин опять стал время от времени встречать ее во дворе и говорить «привет!», как в старые, школьные еще годы.
Хотелось бы, конечно, сказать, что со временем Любушка расцвела, сделалась интересной женщиной, и холостой Волин даже стал на нее заглядываться. Но, увы, ничего такого не случилось: Любушка не расцвела, осталась такой же, как и была в школе, только вместо первого размера лифчика стала носить третий, а глаза у нее сделались еще более жалостными, как будто на глазах ее душили теперь не одного щенка, а целый выводок. И так бы, наверное, он и ходил мимо нее до самой старости, если бы однажды вечером Любушка вдруг не остановила Волина прямо во дворе, где она сидела на скамейке, дожидаясь, пока старший следователь вернется с работы.
– Орик, ты ведь в Следственном комитете работаешь? – спросила Любушка. Вид у нее при этом был непривычный, то есть не жалостный, а озабоченный.
Ориком звала Ореста бабушка. Он был Орик, а дед был Арик, хотя на самом деле деда звали Аркадием.
– В Следственном комитете, – подтвердил Орест, с удивлением разглядывая озабоченную Любушку.
– А я в клинике, – сказала она, – старшей медсестрой.
– Круто, – кивнул Орест, и тут же слегка устыдился своей реакции, потому что ничего крутого не было в профессии медсестры – ну, разве что для эротических фильмов хорошо.
Но Любушка не снималась в фильмах и не стала размениваться на мелочи, уточняя, что круто, а что нет.
– У меня к тебе серьезное дело, – продолжала она, наморщив лоб. – Присядем?
Они присели на скамеечку и присели как-то неудачно, оказавшись слишком близко. Впрочем, Волин ничего не почувствовал, кроме легкого неудобства, а Любушка, кажется, не почувствовала и этого.
– Я тебе расскажу одну историю, а ты уж сам решай, что делать, – сказала она.
История оказалась действительно любопытной.
Некоторое время назад к ним в клинику пригласили работать одного хирурга, по фамилии, скажем, Конопатов. Он не был мировой знаменитостью, но был широко известен в узких кругах. В соцсетях он не отсвечивал, но профессионалы его знали. Причем мнения о нем у разных людей сильно расходились – от гения до бездарности.
Так или иначе, доктор Конопатов начал работать в любушкиной клинике. Правда, перешел он с условием: вместе с ним приходит и вся его команда – от анестезиолога до медсестры. Условие, конечно, было немножко странным. Но сейчас вообще странное время: все сошли с ума на командах, таскают их за собой, как близких родственников.
– В принципе, понять это можно, – заметила Любушка. – Профессионалов почти не осталось, особенно среди тех, кто моложе пятидесяти.
Из этого короткого замечания Волин понял, что характер Кóпьевой ничуть не изменился, эта была все та же принципиальная девчонка, в которой доброта странным образом сочеталась с непримиримостью.
Так или иначе, с требованием Конопатова о переводе его людей согласились, тем более, что вакансий в клинике хватало.
Как уже говорилось, доктор, несмотря на свою известность, держался скромно, почти незаметно. Единственное, чего он терпеть не мог, так это обсуждения его персоны и особенно – профессиональной деятельности. Тут хирург взрывался, как петарда, и начинал искрить. Опять же, ничего удивительного: люди стали страшно самолюбивые и болезненно ранимые – куда ни плюнь, всюду у них травма.
Но совсем недавно случилась странная история. В клинику доставили пациента Капустина с обострением НЯК.
– НЯК? – удивился Волин. – Это что за зверь такой?
– Неспецифический язвенный колит, – объяснила Любушка. – Длительно текущее аутоиммунное воспалительное заболевание кишечника с весьма неприятными последствиями. Терапия есть, но степень эффективности для всех разная. Обычно лечат салофальком, гормонами и так далее. При запущенности или осложнениях показана хирургия, вплоть до пересадки донорского кишечника.
Волин кивнул, не желая углубляться в неаппетитные детали, и Любушка продолжила.
Доктор Конопатов осмотрел прибывшего и рекомендовал хирургическое вмешательство. Насколько мог понять Волин, предлагалось отделить нижнюю, больную часть кишечника, идущую от ануса, от верхней части, связанной с желудком. Верхнюю часть кишечника в таких случаях выводят наружу, на боку устанавливают стому, в которую и выходят каловые массы. Больная же часть кишки просто подшивается к мышце в забрюшинном пространстве, и, освобожденная от нагрузок, как бы отдыхает, В этом случае лечение оказывается более эффективным. При благоприятном течении болезни через полгода пациента снова оперируют, кишку восстанавливают и стому убирают.
Может быть, Любушка объясняла это все как-то иначе, но старший следователь, не имевший медицинского образования, понял именно так.
Одним словом, Конопатов, ставший у Капустина лечащим врачом, рекомендовал ему операцию. На взгляд Любушки, сначала стоило попробовать консервативную терапию. Но хозяин, как говорится, барин, врачу виднее. Лишь бы потом клиент и родственники бучу не затеяли, в суд не пошли, в общем, чтобы не возникли проблемы.
Именно по этой причине Любушка, как старшая медсестра, решила проконтролировать процесс. Пока пациент понемногу приходил в себя, она еще раз внимательно изучила его карту. Выяснилась удивительная вещь – пациенту назначили иммунодепрессанты
[2]. Само по себе это не было чем-то странным. НЯК – болезнь аутоиммунная, бывает, что в процессе лечения назначаются иммунодепрессанты. Однако их не прописывают после операции. Иммунодепрессанты после операции прописывают, когда есть риск отторжения чужеродной ткани. Но в случае Капустина ни о чем таком речи не шло, так что они были совершенно лишними. Не говоря уже о том, что могли повредить здоровью и без того ослабленного пациента.
Тогда чего ради подавлялся иммунитет?
С этим вопросом Любушка подошла к Конопатову. Тот, вместо объяснений забился в истерике, стал кричать, что он врач с двадцатилетним стажем, а ее дело, как старшей медсестры – следить за чистотой больничного белья и трудовой дисциплиной.
Ошарашенная Любушка отошла прочь и не стала даже жаловаться главврачу. Строго говоря, хирург был прав: не ее дело выбирать лекарства для пациента. Но Любушку удивила болезненная реакция врача. Наверное, она вскорости забыла бы об этом случае, если бы не встретила случайно жену Капустина. Оказалось, Конопатов дал им направление в голландскую клинику, где они и продолжат лечение.
Это удивило Любушку еще больше. Зачем было гнать уже прооперированного пациента в Голландию? Жена отвечала, что там есть специализированная клиника, случай ее мужа им интересен, поэтому они не только возьмут его на лечение, но и оплатят Капустину и его супруге билеты на самолет, а также проживание за границей.
Любушка знала, что НЯК – заболевание сложное и лечению поддается трудно. Однако случай Капустина не представлял собой ничего экзотического. С какой же стати голландцы вдруг ни с того, ни с сего раскошелятся на бесплатное лечение пациента, да еще и на проживание сопровождающего лица. Тут было явно что-то не то.
– А что? – спросил Волин. – Что именно, по-твоему, тут не то?
– Не знаю, – отвечала Любушка. – Ты же следователь, ты и решай.
Волин только головой покрутил. Он следователь – он и решай. Да что тут решать, милые мои? За что ухватиться? Во всей истории только две странности. Первая – назначенное после операции подавление иммунитета. Вторая – бесплатное лечение за границей. Кому и зачем нужен за границей больной с подавленным иммунитетом, только что, между нами говоря, прошедший через хирургическую операцию… Что он за драгоценность такая, что надо его волочь за тысячи километров от родного дома?
На этом слове он как будто споткнулся. Драгоценность, говорите? Волин почувствовал, что в воздухе заструились флюиды – предвестники будущей удачи.
– Значит, нижнюю часть кишки пришивают к забрюшинному пространству? – задумчиво проговорил он. – А внутри она пустая – эта кишка?
Любушка отвечала, что кишка, разумеется, пустая, ее специально освобождают перед операцией от каловых масс…
Тут рассказ Волина перебил полковник Щербаков.
– Ну да, – сказал он саркастически. – Пустая кишка – просто находка. Это не задний проход контрабандой набить, туда ведь может заглянуть любой таможенник. Пустая кишка – это круто! Напихать в нее, например, наркотиков и провезти через границу, да? А про рентген ты слышал, майор? Рентген же все высветит!
– Это смотря что будет внутри, – отвечал Волин. – Если, например, алмазы, то может и не высветить.
– Откуда у него там алмазы? Он что, алмазный прииск содержит?
Разумеется, никакого прииска Капустин не содержал. И вообще, поговорив с ним, Волин понял, что пациента используют втемную. Иначе жена не стала бы рассказывать налево и направо, что они в Голландию едут. Ясно, что Капустин ничего не подозревает. Напротив, верит доктору и за границу собирался со спокойным сердцем. А вот доктор Конопатов…
– Что доктор? – перебил его полковник. – Ты еще и доктора хочешь за жабры взять? Доктора тоже резать будем?
Доктора резать старший следователь не предлагал. Однако с ним стоило поговорить поподробнее. Волин выяснил, что у Конопатова есть родственник, работающий начальником смены на алмазном прииске. То есть чисто гипотетически они с доктором могли наладить хищение алмазов. Оставалось только найти способ сбывать их на Запад. Полковник прав в том смысле, что в заднем проходе контрабанду теперь возят одни лохи. Если везти в желудке – видна будет оболочка. А вот если утрамбовать алмазы в кишку, притом, что на аэропортовском рентгене их не увидят – это выходит совсем другой коленкор. Сразу становится понятно, зачем Капустину прописали иммунодепрессанты – чтобы организм не отторгал камни, пока их не вытащат уже в Голландии.
Полковник сидел, нахмурясь. Ну, хорошо, предположим, все так, как говорит Волин. Вот перевезли они алмазы в Европу – и что дальше? Как их вытаскивать?
– Очень просто, – отвечал старший следователь. – На месте проводится еще одна операция, алмазы вынимаются, пациента отправляют домой.
– А если с ним что-нибудь случится по дороге? Не знаю там – кишка порвется или еще что?
– Риск, конечно, имеется, – отвечал Волин. – Но представьте, каков будет куш, если все получится? Товара на миллионы евро – есть, ради чего рисковать.
Полковник еще некоторое время помолчал, потом буркнул, что майор его почти убедил. Но все равно, просто так резать человека они не могут. Нужно быть на сто процентов уверенными, что алмазы в Капустине есть. Может Волин дать такую гарантию ему, полковнику?
– Увы, – сказал Волин. – Полную гарантию дает только страховой полис. Но здесь и он бессилен. В принципе, можно попробовать перенастроить рентгеновский аппарат. Но, во-первых, это все равно гарантии не даст. Во-вторых, это может быть опасно для здоровья Капустина.
– Так что же делать? – спросил Щербаков, глядя на Волина снизу вверх.
Старший следователь несколько секунд держал многозначительную паузу, потом сказал:
– Нужен алмаз, товарищ полковник.
– Какой еще алмаз? – не понял Щербаков.
– Лучше натуральный. Но на худой конец сойдет и искусственный…
* * *
Вид у доктора Конопатова был хмурый и какой-то неприязненный. На лице доктора было прямо написано, что пациенты надоели ему хуже горькой редьки. Казалось, будь его воля, он собрал бы всех людей вместе и заразил бы какой-нибудь опасной и неизлечимой болезнью, чтобы они уже, наконец, приказали долго жить и не лезли к нему со своими недомоганиями.
На Волина он даже не посмотрел, когда тот вошел в кабинет со своим «здравствуйте, доктор». Брюзгливо косился куда-то в окно, ожидая, может быть, что оттуда явится ангел с огненным мечом и порубит на мелкий винегрет всё это никуда не годное человечество.
Озарившись лучезарной улыбкой идиота, Волин подошел к столу и, не ожидая приглашения, шлепнулся на стул. Конопатов вздернул бровь от такой наглости и, наконец, соизволил поглядеть на пациента.
– Что у вас?
– Послали, доктор, – вкрадчиво проговорил Орест Витальевич.
– Не удивительно, – буркнул тот, – я бы тоже…
Но тут же пресекся, видимо, решив, что такие каламбуры – это, пожалуй, уже чересчур.
– Вы меня не поняли, доктор, – с каждой минутой улыбка Волина становилась все шире. – К вам послали.
– Направление? – проговорил хирург, с отвращением оглядывая дурака-пациента.
– Без направления послали, – отвечал тот, – исключительно на словах.
Сказав так, старший следователь вынул из кармана пиджака шкатулочку размером с наперсток и поставил ее перед доктором.
– Это что такое? – спросил тот подозрительно.
– А вы откройте, – сказал Волин. – Откройте, не стесняйтесь…
Брезгливо сморщившись, Конопатов подцепил ногтем крышечку и откинул ее в сторону. В шкатулке посверкивал бесцветный полупрозрачный камень, похожий на слюду. Доктор судорожно откинулся на спинку кресла, заскрипела черная кожа.
– Что это? Что за глупые шутки?!
– Это не шутки, доктор. Это алмаз. Два с половиной карата как одна копеечка. После обработки, конечно, поменьше будет, но все равно, после огранки тысяч на двадцать долларов потянет. А у меня таких много. Смекаете?
Несколько мгновений доктор смотрел на незваного гостя с каким-то суеверным ужасом, потом заговорил. Голос его звучал скрипуче.
– Не понимаю, о чем вы? Что именно я должен смекать?
– Ну, как же, – глаза старшего следователя сияли небесной голубизной. – У нас товар – у вас купец. Желаем переправить алмазики на Запад.
Конопатов судорожно сглотнул: а при чем тут он? А при том, объяснил Волин, что у доктора есть канал сбыта. Серьезные люди хотели бы замутить с Вадим Вадимычем совместный бизнес. Прибыль – пополам, как он на это смотрит?
Доктор, наконец, овладел собой, на губах его заиграла кривая ухмылка. Какой-то странный и бессмысленный разговор они ведут. Он даже не понимает, о чем речь. А потому просил бы господина… как его там… немедленно покинуть кабинет. В противном случае доктор вынужден будет вызвать охрану. И Конопатов встал, всем своим видом демонстрируя непреклонную решимость.
– Сидеть, – тихо проговорил Волин, и доктор против своей воли почему-то опустился обратно на стул. – Не понимаете, значит? И как же вы, такой непонятливый, смогли набить алмазами Капустина и отправить его за границу?
Лицо доктора стало мертвенно-белым.
– Какой еще Капустин? – пробормотал он. – Вы кто вообще такой?
– Капустин – ваш пациент, а я… – тут Волин достал и развернул удостоверение, – старший следователь, майор юстиции Орест Волин. – Чтобы сократить время ненужных препирательств, скажу только, что Капустин был взят нами с поличным на границе.
– И при чем тут я? – Конопатов снова улыбался, на этот раз – с выражением собственного превосходства. – Он что, на меня вам нажаловался?
– Нажаловаться он на вас не мог, вы использовали его втемную. Однако у нас есть основания полагать, что именно вы придумали и реализовали оригинальную схему переправки контрабандных алмазов на Запад.
Доктор только плечами пожал. Он по-прежнему не понимает, о чем речь. Он доктор, хирург, при чем тут какие-то алмазы?
Волин несколько секунд смотрел на Конопатова, не отводя глаз, потом улыбнулся. Ну да. Почтеннейший Вадим Вадимович уверен, что его не выдаст ни его врачебная бригада, ни деверь, работающий на алмазном прииске. Однако он не учел главного.
– Чего же? – с неожиданным любопытством спросил доктор.
Он не учел того, что во всех медицинских учреждениях сейчас устанавливаются видеокамеры. И операция, которую он сделал Капустину, была записана на видео. А на видео этом можно разглядеть некие нестандартные манипуляции…
– Ерунда, – перебил его доктор. – Чушь собачья! В операционной камеры не ставят, это нарушение закона о персональных данных.
– Возможно, – согласился Волин. – Но, выбирая между штрафами и судебными исками от родственников, руководство клиники обычно выбирает первое. И потому на всякий случай все-таки устанавливает камеры. А чтобы не было претензий, маскирует их.
Доктор скривил физиономию.
– Не верю, – процедил он. – Вы берете меня на испуг.
– Ни в коем случае, – любезно улыбнулся Волин. – Видео мы уже изъяли, вы сможете с ним ознакомиться перед тем, как нам придется вскрыть господина Капустина. Вопрос не в этом. Вопрос в том, кто из вашей банды первым пойдет на соглашение со следствием. Вы человек не такой юный. Лишние несколько лет на свободе могут оказаться для вас совсем нелишними…
Доктор Конопатов сидел, опустив голову вниз. Он, только что такой глядевший сверху вниз на все мироздание, теперь казался совершенно опустошенным. Лицо его было серым и сморщенным, словно спущенный воздушный шарик.
У Волина зазвонил мобильник. Он поднял трубку.
– Здоро́во, Орест Витальевич, – сказал телефон голосом генерала Воронцова. – Есть новая история из дневника Загорского. Приезжай, такого ты еще не слышал…
Глава первая. Два дяденьки без топора
«Холод, смертельный холод пронизал Митьку до самых костей, свирепый февральский ветер ударил в лицо, вышиб воздух из легких, закрутил в вечерней тьме снежную пургу, засвистал по-разбойничьи, завыл как зверь. И так тосклива была его дикая белая симфония, что самому захотелось упасть в снег на лапы, подвыть ей по-волчьи:
– У-у-у! У-у-у-у-у…
Люди добрые, слышалось в этом вое, подайте что-нибудь на бедность – укусить, а лучше пустите в дом отогреться, испить горячего чаю, а коли не чаю, так и нестрашно, и просто кипятку довольно. А если ни того, ни другого нельзя – то и пусть; можно просто свернуться в клубок, залечь у порога, дрожать, согреваясь, – все легче будет, может, даже хватит сил дождаться бледного, ледяного рассвета.
Но не по чину Митьке выть волком, какой из него волк – так, щенок мелкий, пес шелудивый, безродный и безответный. Вот только что Кудря с своими огольцами реквизировал у него санки, а санками этими, между прочим, жил и питался Митька последние пару месяцев и рассчитывал дожить с ними как минимум до весны.
Знайте же, уважаемые граждане и примкнувший к ним пролетариат, что санки эти были чудом из чудес. Достались они Митьке от товарища его, Вантея, такого же беспризорника, только поглупее немножко. Была оттепель, Вантей расслабился да и лег спать прямо на крыльце потребкооперации. У меня, хвастался, шуба такая, тепло держит, как печка, в ней на Северный полюс можно идти, только дырки на некоторых интересных местах заштопать. Но не спасла шуба: приморозило ночью, и не проснулся Вантей, а утром работники потребкооперации нашли его на пороге и отнесли маленькое окоченевшее тело в сторону, от греха подальше – пусть им дворник занимается. И даже шубу не сняли – от доброты душевной, надо полагать, или просто потому, что кому такая шуба, грязная и дырявая, нужна – уж точно не работникам потребкооперации.
Потому и не отправился Вантей ни на Северный полюс, ни на Южный, а отправился прямо туда, где, говорят, не нужны никакие шубы, потому что и без того там тепло от раскаленных сковородок. Так, во всяком случае, полагал сам Вантей еще до того, как замерз насмерть прямо посреди столицы.
– Отчего же ты думаешь, что тебя непременно в ад угораздит? – спрашивал Митька у дружка закадычного, Вантея.
– Мне иначе нельзя, – важно отвечал дружок. – В рай меня никто не пустит, уж больно я грешник великий, а если не в рай, так больше и некуда, кроме как в ад и преисподнюю. Явлюсь я перед самым главным чертом и скажу: «Наше вам с кисточкой, не обессудьте, коли что не так было…». Может быть, по такому случаю дадут мне сковородку поглаже и масла плеснут не самого поганого.
На самом деле, конечно, никаким особенно великим грешником Вантей не был, да и с чего бы ему? Людей не убивал, не грабил лесом, а если когда чего и утырит, так ведь без этого жизни беспризорной и не бывает. День на день не приходится – другой раз наешься от пуза, а на следующий день живот волком воет. Как тут не украсть, это даже милиция в особый грех не ставит, а уж апостол Петр, который врата рая охраняет, – и подавно. Если, например, подкатиться к нему мелким бесом, заныть, заскулить: «дяденька, пустите, дяденька, не виноват, вот истинный крест, больше не буду», то даже, наверное, и товарищ апостол пропустит в Царствие небесное. То есть, конечно, пинка под зад даст, разными нехорошими словами покроет, но все ж таки пустит, а это для их беспризорного племени главное: что ни говори, а жарить задницу на адской сковородке – дело малоинтересное и не сильно приятное.
Так или иначе, помер-таки Вантей, отошел к своим беспризорным предкам. А от Вантея по наследству к Митьке перешли его санки – крепкие, добротные, как лебеди белые скользят и по снегу, и по льду, и даже по замерзшему грунту. Но санки эти не сами по себе, не затем, чтобы, как до революции было, съезжать на них со снежной горы. Санки эти, как сказал бы Карл Маркс, есть ни что иное, как средство производства, отчужденное в пользу беспризорного пролетариата. На этом самом средстве Митька возил с вокзала багаж пассажиров – тем и жил, тем и питался последнее время. Не райский, конечно, рацион и даже не усиленный паек, но перебиваться кое-как можно. Но, видно, чертям в аду тошно было смотреть на его благополучие и они послали на землю Кудрю. А тот со своими пацанами всю местную ватагу разогнал, сам же после этого сел на вокзале царствовать, вершить суд и расправу.
С Кудрей воевать оказалось трудно – он уже не оголец был, не шкет и не пацан, а без пяти минут взрослый босяк. Горбатый, со злобной рыжей щетиной в поллица, ростом даже пониже Митьки будет, но клешни как у краба: схватит – не выпустит, шею, как тростинку, переломит. И это уже не говоря про шпану его, которая вьется вокруг, словно они мухи, а им тут медом намазано. Хотя какой там, извините, мед: субстанция, из которой Кудря слеплен, совсем иначе зовется – так, что в приличном обществе и не выговоришь.
Вот так и вышло, что убил Митьку Кудря, просто-таки без ножа зарезал. Пришел вечером со своими пацанами, не говоря худого слова, отнял санки. Умолял его Митька, просил вернуть, аргументировал даже: на что, говорил, жить буду?
– Что-нибудь да стыришь, – отвечал Кудря равнодушно, – хочешь жить, умей вертеться.
Но ладно бы одни только санки забрал. Есть такие люди – им покажешь палец, а они всю руку отгрызут. Кудря был как раз такой, и глаз свой горбатый немедленно положил и на матросский бушлат Митьки, бушлат дивный, обжитой, в три раза против вантеевой шубы теплый. Давай, сказал Кудря, тыкая вонючим пальцем в бушлат, давай, мать, сюда твою шкуру, тебе ни к чему. От таких слов Митька вспыхнул, как спичка, ощерился бешеным волчонком.
– Что творишь, Кудря? Санки отнял, бушлат забираешь. Зима на улице, я же околею!
– Ништо, – отвечал Кудря, – ходи в детскую ночлежку, согреешься. Там так топят – ажно, мать, взопреть можно.
Хотел Митька сказать, что днем в ночлежке не отсидишься, все равно на улицу идти, но Кудря и слушать не стал – протянул клешнятую руку к Митьке и ну его из бушлата выворачивать, как устрицу из раковины. Но только Митька не устрица, у устрицы зубов нет.
От ярости потемнело у него в глазах, а потом вдруг невесть откуда полыхнул яркий свет. Не помня себя, выхватил беспризорник финку и ловко пописал небритую морду. Вот тебе, сволочь горбатая, вот тебе еще раз – сдохну, но на всю жизнь по себе память оставлю!
Думал Митька, что так оно и выйдет ему умереть без покаяния, что в следующий миг разорвет его на части шакалья стая огольцев, прямо тут и растерзает. Но меньше всего ожидал того, что случилось потом. Получив пару порезов на физиономии, с ужасным криком отпрянул Кудря, скорчился, держась за харю, и подвывая, потрусил прочь. Шкеты его тоже прыснули в разные стороны.
– Убил! – завизжали. – Порезал, сука, пахана порезал!
А сами давай Бог ноги, как будто черти за ними гнались, а не мелкий шкет двенадцати годов от роду.
Вот так оно и вышло, уважаемые граждане, что блудным псом оказался как раз-таки Кудря со своими пацанами, а Митьку, напротив, правильнее было бы считать волком или волчонком зубастым – это уж кому как нравится.
Однако ясно было, что оставаться дальше тут нельзя – Кудря оклемается, вернется назад и врагу его не жить больше на Белорусском вокзале, а то и вообще на белом свете. Поэтому Митька взял ноги в руки и вскорости перебрался уже на Октябрьский вокзал: здесь он бывал раньше, хотя и никогда не работал.
Правда, и сейчас тут работать было нельзя – санки-то отняли, а на своем горбу много не унесешь, да и клиенты брезгуют: пошел, говорят, вшивая команда, только тебя тут и не хватало! Так что единственная работа, которая оставалась – карманником, щипачом. Но работа эта требовала во-первых, квалификации, во-вторых, помощников. И, наконец, был риск загреметь в милицию – место неприятное и к беспризорникам недоверчивое. Это только в святочных рассказах стражи закона, поймав бездомного, не лупят его что было мочи по всем местам, а, напротив, кормят, поят, а потом отпускают восвояси. В обычной жизни пойди еще найди таких благодетелей.
Однако голод не тетка и даже не двоюродная бабушка. Есть захочешь – не то, что в карман к пассажиру – в кобуру к гэпэушнику
[3] залезешь. Сначала Митька хотел только погреться в зале ожидания третьего класса, но там какие-то больно суровые контролеры оказались – выперли его на улицу без всякой жалости к злополучной его судьбе.
– Дяденьки, – умолял он, – пустите погреться, я только на полчасика…
– Шуруй отсюда, дефективный, – отвечал ему молодой стрелок охраны, – а то промеж глаз сапогом получишь.
И получил бы, не сомневайтесь, когда бы не природная его резвость.
Унылый и мерзнущий, Митька вновь оказался на улице, посреди белой мятущейся пурги. Красиво, конечно, когда снежинки вихрятся, то взлетают, то падают, внизу заметают мостовую, а вверху – растворяются в темном беззвездном небе. Но красоту эту может понять тот, кто смотрит на нее из окна теплого дома. А если не повезло тебе оказаться в самом сердце этой ледяной красоты, то моли Бога, чтобы оставил он тебя живым хотя бы до утра.
На голую ладонь ему упала снежинка и тут же обратилась в каплю. Митька слизнул ее горячим языком. Вот если бы так слизнуть весь снег и весь холод и оказаться где-нибудь на берегу вечно теплого моря, где пальмы и кокосы…
На худой конец можно было отправиться в детскую ночлежку, вот только ближайшая была далеко, сквозь пургу, пожалуй, и не дойти. Да и невеликое удовольствие, граждане, в ней сидеть: в ночлежках начальство само по себе, а верховодят там обычно малолетние бандиты вроде того же Кудри. Вот уж куда вечером сунешься в бушлате, а утром выйдешь с голым пупом – и даже не узнаешь, на кого пенять.
Говорят, что из всех испытаний холод – страшнее всего. Но и голод, скажу я вам, тоже радость невеликая, особенно, когда с утра маковой росинки во рту не было. А уж если голод с холодом соединятся, тут уж совсем пиши пропало. Потому-то и не оставалось Митьке ничего, как отправиться на охоту.
Охотиться надо было возле первого класса – там публика и обеспеченная, и не такая сторожкая. В третьем классе у какой-нибудь торговки бублик уворуешь, так она такой крик подымет, будто не бублик, а душу бессмертную у нее уперли. Нет, дорогие граждане, если за каждый бублик так цепляться, то никогда мы с вами социализма не построим и заветов Ильича не выполним. Надо нам добрее друг к другу и отзывчивее быть, и не держаться слишком уж крепко за бублики и кошельки, и тогда, хочешь – не хочешь, настанет на всем свете справедливость, а в человецех – благоволение.
Именно по этой причине, а ни по какой другой, Митька предпочитал людей богатых и положительных, в первую очередь всяких нэпманов, а также граждан при хорошей должности. Если уж идти под монастырь, так хотя бы знаешь, за что рискуешь.
В этот раз Митьке повезло. Еще издалека он углядел двух положительных в смысле финансов пассажиров. Пассажиры сошли с извозчика и двигались теперь сквозь пургу прямо к вокзалу. Один был в дорогом черном коверкотовом пальто, другой – в желтом теплом полушубке. Который в пальто, видно, вообще не мерз, потому что на седой его голове не было не то, что хорошей зимней шапки, но даже и простенькой кепочки, какую может позволить себе любой сознательный пролетарий.
Зато спутник его одет было так тепло, словно в Антарктиду собрался плыть вместо гражданина Амундсена. Тут имелся и уже упомянутый полушубок, и теплые валенки, и внушительная лисья шапка с хвостом, который осенял его голову, словно нимб у дореволюционных святых.
Но не полушубок и не шапка привлекли внимание Митьки. Изумил его внешний вид пассажира – желтое сплюснутое лицо, на котором, словно два косых фонаря, горели прищуренные глаза. Увидев глаза эти, шкет на миг даже стушевался, отступил в тень, малодушно хотел отказаться от воровской своей затеи. Однако в последний миг спохватился – уж больно соблазнительной казалась добыча. А еще понравилось, что не было у клиентов багажа, только небольшие саквояжи у каждого. По опыту он знал, что именно такие наиболее беспечны, и именно у таких бумажники набиты туже всего.
Не говоря худого слова, пристроился Митька за косым, который шел позади седовласого. Выждал удобного мгновения, да и запустил руку в карман полушубка. И даже, кажется, нащупал там что-то… Вот только радость его была недолгой. Косой в лисьем малахае, видно, обладал нечеловеческой чуйкой и сразу ощутил в кармане постороннее присутствие. В тот же миг рука его нырнула в карман и так прижала Митькину лапку, что тот, не выдержав, тонко и высоко заверещал, перекрывая даже свист ветра.
Седоволосый в пальто обернулся на крик.
– Что у тебя там, Ганцзалин? – спросил он недовольно.
– Жулик малолетний, – отвечал Ганцзалин. – В карман ко мне залез.
Господин в пальто иронически поглядело на Митьку. Стало видно, что у него, несмотря на седые волосы, брови совершенно черные. Митька встретился с пальто взглядом и отвел глаза.
– Пустите, дяденька, – сказал он почти шепотом. – Я не со зла – голодую.
– Проголодался, значит, – кивнул седоволосый. – Ладно. Идем-ка с нами, поговорим.
Паника охватила Митьку. Куда они его – в милицию? А, может, сразу в ОГПУ
[4], как уголовный элемент и контрика к тому же? Он попробовал вырваться, но желтолицый Ганцзалин держал его железно, как будто в тиски слесарные зажал. Казалось, дернись посильнее – с руки вся кожа сойдет.
– Не бойся, – успокоил его седоволосый. – Тебя как зовут?
– Димитрий, – честно отвечал мальчишка.
– А фамилия?
«Манда кобылья», – едва не ляпнул Митька по хамской беспризорной привычке, но вовремя спохватился. А зачем господину в пальто его фамилия? С какой, так сказать, целью интересуется? С хреном, что ли, собирается он есть эту самую, фамилию?
– Не хочешь – не говори, – пожал плечами собеседник. – Меня можешь звать Нестор Васильевич. А это, как ты уже, вероятно, понял, мой друг и помощник Ганцзалин. Он китаец.
– А отчество как? – спросил Митька.
– Считай, что Ганцзалин – это сразу и имя, и фамилия, и отчество. У китайцев такой порядок.
– А ваша как фамилия?
– А зачем тебе моя фамилия? – усмехнулся Нестор Васильевич. – С хреном, что ли, собираешься ты ее есть?
Митька было насупился, поняв, что его поймали на его же собственную хитрость, но Нестор Васильевич улыбнулся: ладно-ладно, не обижайся, Загорский моя фамилия.
Митька, помявшись, назвал и свою фамилию – Алсуфьев. Чего, в самом деле – поди, не в ГПУ допрашивают. Услышав митькину фамилию, Загорский остановился и коротко, но очень внимательно оглядел и всю фигуру и, главное, лицо беспризорника, засыпаемое мелкой снежной крупой.
– Что ж, – сказал, – ты, Димитрий, человек уже взрослый, у тебя и отчество должно быть.
И отчество – Федорович – Митька тоже назвал: не жалко. Но в этот раз лицо Загорского осталось неподвижным, он только на Ганцзалина своего бросил быстрый взгляд.
Зашли, наконец, в здание вокзала. Контролер из ТОГПУ
[5] посмотрел на беспризорника с величайшим подозрением, но останавливать не решился: уж больно важные граждане его сопровождали.
Зашли в буфет. Нестор Васильевич накупил гору пирожков с мясом и капустой, а еще салату в небольших тарелочках и пожарских котлет с макаронами, взял Митьке чаю, себе с Ганцзалином – кофею. А Митьке, сказал, кофе вреден, он еще маленький.
Митька с голодухи так навалился на пирожки – за ушами затрещало. Первые пару минут глотал, почти не жуя. Загорский только посмеивался, глядя на него, Ганцзалин же хранил на лице совершенно каменное выражение.
Дошло до салата, а потом – и до котлет. Наконец минут через двадцать усиленного жевания беспризорник утер рот салфеткой и отвалился от стола, совершенно осоловевший. Отложил вилку и Нестор Васильевич.
– Ну, – сказал серьезно, – рассказывай, Димитрий Федорович, историю своей тяжелой и многотрудной жизни.
Митька нахмурился слегка: да что там рассказывать. Жизнь, точно, была тяжелая и многотрудная. Родился он в семье рабочего и прачки. Мать умерла от перенапряжения, отец пошел добровольцем на фронт – воевать с Колчаком, да так и не вернулся. Из комнаты, которую они снимали, Митьку поперли, так вот он и на улице оказался.
– Вот значит, как, – задумчиво сказал Нестор Васильевич. – Отец, получается, рабочий, а мать прачка?
Тон Загорского совсем не понравился Митьке, и ему захотелось сбежать. Однако он был приперт столом к стене и бежать ему было некуда, разве что по стене под потолок. Тем более, что и Нестор Васильевич смотрел на него таким пронзительным оком, как будто бабочку иглой пришпилил. Сбежать от этого ока казалось делом совершенно невозможным.
– Выходит, ты из совсем простой семьи? – продолжал допытываться новый знакомый.
– Выходит так, – несколько недовольно, как бы обиженный подозрением, отвечал беспризорник. – Как есть пролетарский сын и круглая притом сирота.
– А скажи-ка ты мне, пролетарский сын, где ты научился так ловко обходиться ножом и вилкой?
Митька замер – поймали! Голубые глаза его вытаращились на Загорского и смотрели теперь с ужасом. Однако спустя мгновение его осенило.
– А приемные родители научили, – сказал он небрежно. – Советские такие мещане – вилочки у них, слоники фарфоровые, вся эта дребедень.
– Складно звонит, – заметил китаец.
– Одаренный мальчик, – согласился Загорский. – С фантазией. Все беспризорники твоего возраста чумазые ходят, как черти, а ты – нет. Привычка умываться каждый день тоже от приемных родителей тебе досталась?
Митька на это не нашелся, что сказать, и с негодованием уставился на соседнюю стену. Нестор Васильевич, однако, в покое его не оставил. Придвинулся к Митьке поближе. Негромко и очень доверительно заметил, что если Димитрий будет и дальше им врать, они ему помочь не смогут.
– А если не буду – сможете? – не удержался, воткнул-таки шпильку мальчишка.
– Очень может быть, – серьезно отвечал Нестор Васильевич. – Видишь ли, я – потомственный дворянин. И потому сразу вижу в другом человеке дворянина, даже если человек этот совсем маленький, как ты, например. А то, что ты пытаешься выдать себя за пролетария – это как раз понятно. Время сейчас такое: дворянами быть плохо, неуютно…
Тут глаза у мальчишки сощурились, из голубых стали черными, и в них закипела ненависть.
– Неуютно? – прошипел он. – У меня отца с матерью расстреляли за то, что они дворяне – это, по-вашему, неуютно? У меня старший брат в лагере сидит, потому что он эксплуататорский элемент – это тоже неуютно? Я один на свободе, потому что ребенок, но не сегодня-завтра околею на улице – и это, по-вашему, тоже «неуютно» называется?!
Беспризорник все еще шипел и сверкал глазами, но Нестор Васильевич уже не глядел на него, смотрел куда-то вверх, в потолок, застыл, как изваяние, только крутил на пальце железное кольцо. Потом откинулся на стуле, перевел взгляд на помощника.
– Как думаешь, Ганцзалин, сколько ему лет? – спросил негромко, но так, чтобы Митька слышал.
– На вид лет десять, – так же негромко отвечал китаец, смерив мальчонку взглядом.
Загорский не согласился. Уличная жизнь нелегкая, дети тут недоедают, растут трудно. На его взгляд, Димитрию не меньше двенадцати. Однако чувствует и говорит он уже как взрослый. Когда дурака не валяет, конечно.
– Да что вы от меня хотите? – не выдержал, наконец, Митька. – Что вы пристали к человеку?
– Ничего не хотим, – отвечал Загорский, – просто видим, что человек – в трудных обстоятельствах. Вот скажи, до чего надо было дойти дворянину, чтобы полезть публично в чужой карман?
Митька насупился и запыхтел: какого черта привязались, он еще ребенок!
– Тогда скажи: до чего надо было дойти ребенку, чтобы публично полезть в чужой карман? – неумолимо продолжал Нестор Васильевич.
Митька неожиданно заплакал, размазывая слезы по задубевшему от ветра и холода лицу. Плакал он горько и неостановимо, изливая в слезах весь страх свой, всю горечь и разочарование, которые скопились в нем за годы бродяжничества.
Ганцзалин и Загорский ему не мешали, сидели молча и даже, кажется, глядели в другую сторону. Вскорости Митька стал понемногу успокаиваться и, наконец, вовсе умолк и сидел теперь, отворотясь – по-видимому, стыдился своих недавних слез.
– Ну вот, – сказал Нестор Васильевич суховато, – а теперь, милостивый государь, можем поговорить предметно. Мой первый вопрос: вас что-то удерживает в Москве?
Митька шмыгнул носом и покачал головой отрицательно.
– Прекрасно, – кивнул Загорский. – В таком случае предлагаю вам отправиться в увлекательную и душеполезную поездку в город святого Петра. Или, как его теперь называют, в Ленинград.
* * *
Вагон первого класса уютно постукивал на стыках рельсов, за окнами плыла морозная тьма, но здесь, в поезде, было светло и тепло, как в небесных селениях. Загорский договорился с проводником, чтобы Митьку перевели к ним в купе.
– Да хоть весь сиротский приют селите, если хорошие люди, – отвечал проводник, заботливо пряча в карман червонец. – Я, случись ревизия, вас предупрежу заранее…
И, не дожидаясь просьбы, принес на всех троих чаю с сахаром и лимоном.
Митька чувствовал себя на седьмом небе, или даже в раю, что, вероятно, одно и то же. Тепло, светло, наелся он от пуза и впервые за много лет оказался в приличном обществе. Да мало сказать в приличном – он едет с настоящим детективом, вроде Шерлока Холмса и Ната Пинкертона, у которого в помощниках к тому же настоящий китаец!
Ганцзалин, впрочем, считал, что Нат Пинкертон против его хозяина – все равно что плотник против столяра, то есть вообще ему не конкурент. Это уже не говоря о том, что Нат Пинкертон – с ног до головы выдуман, а Загорский – с головы до ног настоящий. И его даже потрогать можно.
И Митька трогал украдкой, и задавал вопросы: а что, а как, а почему? И Загорский, посмеиваясь, но все-таки вполне серьезно на эти вопросы отвечал.
Конечно, если бы Митька был обычный беспризорник, он бы первым делом обеспокоился и напугался: а куда и зачем его везут двое незнакомых дядек? Среди бездомных еще со времен Гражданской ходили байки о том, как беспризорников приманивают на сытный харч и доброе обращение, а потом рубят на холодец вместо теленка. Возможно, это были не только байки, очень может быть, содержалась тут и некоторая правда, потому что время было страшное и голодное, и что там продают обывателю под видом студня – никто особенно не разбирался.
Но Митька не был обычным беспризорником, а Загорский с Ганцзалином не были обычными ласковыми дяденьками с топором за спиной. И Нестор Васильевич не стал мутить воду и наводить тень на плетень, а сразу объяснил, зачем они едут в Петроград.
– Уже убивал кого-то? – поинтересовался Загорский как бы между делом, пока беспризорник высасывал из стакана сладкий чай.
– Не до смерти, но мало что не убил, – сознался Митька, вспомнив Кудрю.
Нестор Васильевич кивнул. Пока не убил, а если дело пойдет так дальше, непременно убьет. Потому что человек не животное, и не должен он жить на улице. На улице человек дичает и превращается в зверя.
– И ты, Димитрий, рано или поздно станешь таким же зверем, как этот твой Кудря. Просто потому, что надо будет выбирать – или самому убить, или быть убитым.
– А что же делать-то? – упавшим голосом спросил Митька: уж очень ему не хотелось превращаться в дикого зверя.
– Становиться членом социального общества, – коротко отвечал Нестор Васильевич.
И объяснил, что есть в Петрограде очень хорошая школа-интернат имени Достоевского. Заведует ей давний знакомый Загорского, Виктор Николаевич Соро́ка-Роси́нский.
– Сорока-Росинский – хороший человек, – продолжал Загорский. – Он за тобой присмотрит, выявит твои таланты, склонности, даст путевку в жизнь.
Тут Митька неожиданно насупился. Не нужна ему никакая путевка ни в какую жизнь. И в интернат он не пойдет ни за какие коврижки. Почему? А вот потому! Нельзя ему в интернат – и точка.
Однако Нестор Васильевич такой аргументацией не удовлетворился и потребовал объяснений. Митька некоторое время крепился, а потом пробурчал:
– Не могу я в интернат. Меня брат искать будет.
– Это который в лагере сидит? – осведомился Ганцзалин.
– Он самый, – отвечал беспризорник. – Если я из Москвы в Питер перееду, он меня не найдет.
Загорский задумался, потом спросил, сколько брату еще сидеть в лагере? Этого Митька не знал.
– Вот видишь, – сказал Загорский. – Может год еще, может, три. А ты все это время по улице будешь шастать?
Митька упрямо мотнул головой. Брат будет искать его в Москве, а если он уедет в Питер, его не найдут.
– В каком лагере сидит брат?
Брат сидел в Соловецком лагере особого назначения – месте страшном и простому человеку совершенно недоступном, ну, разве что в качестве заключенного. Услышав такое, Нестор Васильевич нахмурился, потом опустил глаза, что-то прикидывая, и снова посмотрел на Митьку.