Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Виктория Селман

От самого темного сердца

Victoria Selman

Truly. Darkly. Deeply

Copyright © 2022 Victoria Selman

© Остроглазова Н.А., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство Эксмо», 2023

В оформлении переплета использованы иллюстрации: Daniel Bond, Holiday62 / Shutterstock.com

* * *

В память о глубоко любимой Мэгги (2006–2020) Тебя безумно не хватает
Вдохновением для этой книги послужили реальные истории серийных убийц. Фанаты жанра криминальной документалистики без труда отметят психологические и поведенческие черты, известные им по делам BTK, Зодиака, Убийцы с Грин-Ривер, Альберта Де Сальво, Ричарда Рамиреса и многих других. Однако персонажи этой книги, их поступки и мотивы выдуманы и родились исключительно в воображении автора.

Софи!

Так много нужно тебе рассказать, что я не знаю, с чего начать. Наверное, с коршуна. Это не самое начало, но почему бы и нет…

Завороженная, прижавшись носом к стеклу, ты следила за тем, как он кружит в воздухе, а по лужайке скользит его черная тень. Ты сказала, что он вертится на месте. Ты сама любила так танцевать.

В Массачусетсе водятся коршуны, но ты их раньше не видела. Или не помнила. Ты была совсем маленькой, когда тебя перевезли в Лондон. Конечно, ты не ожидала увидеть в столице коршуна. Голубя, воробья, порой малиновку, но никак не хищную птицу.

– Чем это он занят? – размышляла вслух мама. – Может, заблудился? Бедняжка…

– Он охотится, – ответила ты – и была права.

Среди опавшей листвы на батуте беззаботно скакал воробушек. Он был обречен. Коршун камнем упал на жертву, схватил и разодрал на том самом месте, где обычно прыгала ты.

Восторг сменился ужасом, стиснув, как хищник свою добычу.

Утолив жажду крови, коршун взмыл в небеса, оставив среди грязных листьев одни только недоеденные лапки. Птичье место преступления.

Я часто вспоминаю об этом случае как о дурном предзнаменовании. Думаю о наступающей тьме. О грядущем крушении надежд. О непостижимости всего, чему суждено произойти.

Ты заплакала, всхлипывая и давясь слезами.

– Все будет хорошо. Бояться нечего, – успокаивала тебя мама.

Она солгала, Софи. Тебе следовало бояться. И хорошо не стало.

Глава 1

Тебе кажется, ты знаешь, как все было. И мне кажется, я знаю. Но что нам на самом деле известно?

Хочется верить, что в глубине души меня всегда что-то настораживало, не давало покоя. Хотя, если честно, я ничего не подозревала. Конечно, сейчас оглядываюсь назад и гадаю, не было ли то или иное подсказкой, знаком? Но даже если так, то прояснилось все намного позже, а тогда я ничегошеньки не знала. Ничегошеньки.

Так всегда бывает, когда оглядываешься в прошлое. Воспоминания искажаются, и создается впечатление, что повсюду были расставлены предупредительные флажки, хотя на деле их не было. Сам себе перестаешь верить. Прошлое превращается в череду вопросов «почему?» и бесконечных упреков.

Почему я не поняла, что происходит? Почему раньше не догадалась?

Ответ мне известен, хотя от него не легче, а только хуже.

Никто ничего не видел. Никто ничего не понимал. Не меня одну одурачили.

Сквозь щель почтового ящика проскальзывает и с глухим стуком падает на коврик письмо. Я тут, рядом: шнурую кроссовки, собралась с духом, чтобы выгулять собаку, готовлюсь выскочить под дождь. Зря я столько выпила накануне… Мучаюсь похмельем. Как обычно, ничего нового.

Замираю, не разгибаясь, на пальцы намотаны шнурки, глазами прилипла к коричневому плоскому конверту. По имени отправителя понятно, что там.

Звенящая тишина. Слышу, как дышу, как гудит в ушах, как тяжело стучит сердце.

По верху конверта красными буквами выбито «Тюрьма Бэттлмаут»; так на ферме клеймят скот.

Желудок сводит. Сжимаю зубами язык, во рту вкус утреннего кофе смешивается с чем-то отвратительно кислым. Выступивший пот пахнет перегаром.

Он сбежал всего через полгода заключения. Ловкий фокус.

Вскрываю конверт и достаю письмо. Мэттью Мелгрену. Подчеркнуто.

«Мэттью». Как официально, ведь все зовут его Мэтти – мы, пресса, телевизионщики из криминальных шоу. Такие передачи шли по всем каналам.

Мэтти любого заворожит своей кажущейся нормальностью и обаятельной улыбкой. Красивый, образованный. Убийца, нарушающий все клише. Он не был одиночкой, не был замкнут, имел хорошую работу.

Подруга у него тоже была, и здесь ничего подозрительного. Недавно на DVD вышел простенький фильм о его взаимоотношениях с моей мамой. Продюсерам прилетело за то, что на роль убийцы они позвали настоящего красавчика. Весь «Твиттер» шумел о том, каким подчеркнуто неотразимым показали Мэтти и как невыносимо это было для родственников его жертв.

Только встревоженная общественность упустила главное: у него и сейчас нет отбоя от фанаток, которые заваливают его трусиками и порно, и по-настоящему оскорбительным для погибших женщин было бы показать Мэтти отталкивающим, переврать историю. В конце концов, будь он неказистым троллем, едва бы ему удалось привлечь своих жертв, втереться в доверие. Мне ли не знать.

Мэттью Мелгрену.

Глаза скользят дальше по тексту, дышать все тяжелее. Дойдя до конца, обращаюсь к маме. Голова раскалывается, во рту пересохло.

– Я рассталась с Томом. – Нужно говорить не об этом, но я должна собраться с мыслями.

– Софи, мне так жаль… Что случилось? Хороший вроде парень…

Фыркаю:

– Все они поначалу милые.

Слова повисают в воздухе, вызвав в нашей памяти одно и то же лицо.

– Он тебя обидел?

Я смеюсь, но без души.

– Сказал, что мне нужно чаще носить юбки.

– Софи, Софи…

Любому такой ответ показался бы глупостью, но я уверена, что мама меня понимает. Я с такой же уверенностью знала, что она горстями пьет таблетки, еще до того, как зависимость стала отражаться на речи.

– Ты мне не все сказала, верно?

Как всегда, мама видит меня насквозь. Какой смысл что-то скрывать, особенно сейчас?

– Мне пришло письмо. Из Бэттлмаута.

– Мэтти…

Даже сейчас, спустя столько лет после всего, что случилось… В ее шепоте – тоска, метание, неугасшая любовь… Я тут же вспоминаю о перочинном ножичке с перламутровой рукоятью, который храню в ящике комода. Боль помогает изгнать чувство вины, приносит облегчение. Боже, да я как собака Павлова!

Моей немецкой овчарке Бастеру тоже не чужды рефлексы. Каждый раз, когда раздается крик, неожиданный грохот или удар, он чувствует мое настроение и утыкается носом мне в ногу. Я треплю его за уши. «Хороший пес».

– Мэтти умирает, – говорю я маме без намека на радость или сожаление. – Рак поджелудочной.

– Сколько осталось?

Пожимаю плечами:

– Пара недель. Может, меньше. – Набираю побольше воздуха и медленно выдыхаю. – Пишет, что хочет поговорить. Увидеться.

– Сознаться?

В ее голосе слышится надежда, отчаянная потребность поставить точку. Мурашки по коже. Мне это необходимо не меньше, и все же…

– Возможно, но кто его знает… Он до последнего твердил, что не тот, кого все ищут.

– Ты поедешь?

– Не уверена.

Жажда получить ответы. Ужас перед правдой.

Опускаю взгляд. Руки трясутся, а с ними – крепко сжатое в кулаке письмо.

Глава 2

– Мне тоже пришло письмо, – говорит мама.

– От Мэтти?

– Нет. – В ее интонации проскальзывает разочарование, но она быстро берет себя в руки. – От тюремного капеллана по имени Билл.

– Старого?

– Что?

– Ничего. Извини. Не обращай внимания.

Старый Билл – из британского сленга[1]. Ей, как американке, он до сих пор чужд. А я так и не научилась спокойно переносить дискомфорт.

Когда нервничаю, начинаю глупо шутить. Мой психолог Дженис называет это защитным механизмом. Очередная уловка, чтобы уйти от реальности. За долгие годы я выучила немало таких приемов.

На одном из стикеров, расклеенных мамой по дому, написано: «Хватит обороняться. Пусть все видят настоящую тебя».

Ага, конечно.

– И что же сообщил этот капеллан? Билл.

– Что избавление в прощении. Что мне станет лучше, если я смогу отпустить обиду. Что я сама себе причиняю боль.

– Господи Иисусе.

– Не богохульствуй.

Не сомневаюсь, что эти двое – мама и капеллан – нашли общий язык.

– Надеюсь, ты сказала ему, куда засунуть свою проповедь о прощении.

– Я не ответила, но письмо сохранила. – Это мне уже известно, письмо она держит в коробке с фотографиями. – Если хочешь, прочитай.

– Спасибо, обойдусь.

– Вот бы все обошлось и мне полегчало…

Ее печаль отдается во мне ответной волной эмоций. Вот бы обнять ее, заверить, что все будет хорошо. Слишком поздно.

– Когда думаю о времени с Мэтти, то уже не знаю, что из этого правда, а что – мои детские фантазии.

– Какая разница?

– Для меня – большая.

Повисшее молчание таит столько невысказанного! Стольким хочется с ней поделиться… Как много всего не стоит и говорить… Обычно я ограничиваюсь мысленными разговорами.

– Его последней жертве было всего восемь лет. Как мне, когда мы с ним только познакомились. А ее сестре – двенадцать, как мне, когда его посадили.

– Мы не знаем наверняка, кто ее убил.

– У присяжных сомнений не возникло.

Мама вздыхает и прикладывается к напитку. Я представляю, что в руках у нее джин. Пока шел суд, джин по утрам вошел в привычку. И к обеду ей уже было все равно, что пить, лишь бы не трезветь.

– Ты никогда не думаешь: что, если все это ошибка? – спрашивает мама.

– Нет.

Неправда. Конечно, я задумываюсь. Как иначе?

Что сделал он, что, по его словам, сделали они, – все это преследует меня так давно, что я уже забыла, каково это – не задыхаться, не заставлять себя делать вдохи и выдохи.

Даже сейчас где-то в душе я надеюсь, что однажды проснусь и все окажется дурным сном. Что имя моего героя очищено. Что он не убил всех тех женщин, не расправился с девочкой, которая даже во сне не расставалась с плюшевым медвежонком.

Я ежедневно следила за судебным процессом по газетным заметкам, и потом читала и смотрела все, что касалось его дела. Видела снимки, изучала полицейские отчеты. Но пока он отрицает свою вину, всегда остаются сомнения. Вдруг они обвинили невиновного? Вдруг совершили ужасную ошибку? Было ли мое детство пропитано обманом? Или я сама себя обманула?

– Знаешь, он мне писал после суда. Любовное послание. Излил душу. Умолял верить ему, верить в то, что было между нами. Писал, что начал познавать свою духовность. Начал медитировать. Там, в тюрьме, участвовал в благотворительности. Даже консультировал заключенных, страдающих депрессией.

А ты и рада подачке. Клюнула. С твоей подсказки Мэтти начал с чистого листа. Поклялся в вечной любви.

– Билл сказал, что Мэтти дал ему прочитать письмо, хотел подобрать верные слова.

Зачем морочить голову одному, если можно запудрить мозги двоим?

Что-то в ее голосе поменялось, словно из шарика выпустили воздух.

– Я так ему и не ответила. Должно быть, это его очень расстроило.

– И поделом. – Прозвучало жестко. Залакированная труха. Показуха. Только тронь, я рассыплюсь.

– Так ты поедешь? – снова спрашивает мама. – Навестишь его?

Я долго не отвечаю. Она ждет, потягивая свой напиток. А я так крепко впиваюсь в свежий порез на запястье, что выступает кровь.

– Мне страшно, – наконец признаюсь я.

– Знаю, – отвечает мама шепотом.

Откуда ей знать? Она же не понимает, что я натворила.

Из блога «Досье реальных преступлений»Почему серийные убийцы после оглашения приговора так часто обращаются в прессу? Хотят покрасоваться? Сказать последнее слово? Накормить ненасытное эго?
Заявление Мэтти Мелгрена до жути напоминает речь Кена Бенито, известного как «Душитель из Сан-Франциско», арестованного спустя десять лет после того, как Мелгрена отправили за решетку.
Эта схожесть дала почву для обсуждения, не были ли преступления Бенито вдохновлены зверствами Мелгрена. Всем известно, что последний душил своих жертв их собственным нижним бельем, завязывая импровизированную удавку бантом.
Если все так, то Бенито не единственный, кто увидел в Мелгрене героя. Поклонники пишут ему, шлют деньги и интимные снимки – некоторых дамочек страшные убийства не отталкивают, а заводят.
Вот какое заявление зачитал от имени Мэтти его адвокат:
Сегодня произошла ужасная несправедливость. Я невиновен в этих убийствах, потрясших мир и заставивших женщин бояться выходить в одиночку.
Если кто и виновен в свершившемся, то это полиция, сфабриковавшая против меня дело, не гнушаясь подлогом и ложными свидетельствами. Ничего не доказано, тем более моя вина.
Этот приговор должен был прозвучать для другого человека. Я всей душой надеюсь, что его скоро найдут и призовут к ответу, не только ради меня, но и ради семей его жертв. Они имеют право знать, что на самом деле случилось с их близкими.
И я тоже имею право.
Чем бы ни было продиктовано заявление Мелгрена, многие до сих пор недоумевают, был ли он честен. И правда ли, что маньяк все еще на свободе.


Глава 3

Мне было шесть лет, когда мы с мамой переехали из Ньютона – спального района на окраине Бостона в штате Массачусетс – в Лондон. С моим отцом она познакомилась, едва поступив в колледж. В том же году они поженились, вскоре мама родила меня. Ее отчислили, а бывшие однокурсники перешли на третий курс.

Когда отец ушел, мне не исполнилось и двух. Бабушка с дедушкой, сверхщепетильные католики, этому не обрадовались:

– Что ты наделала, Амелия-Роуз? Он просто исчез?

Ни они, ни их соседи не могли одобрить развод. В нашем маленьком городе на каждом углу стояло по церкви. И куда бы ты ни шел, всюду встречал знакомых. Все друг друга знали.

– С чего бы ему уходить? – в сотый раз спрашивала бабушка, когда они с мамой в четыре руки мыли и расставляли посуду. Бабушка ополаскивала тарелки в мыльной воде, а мама вытирала насухо. – Никто просто так не уходит от жены и ребенка.

– А он ушел.

Дедушка оторвался от газеты, сложил ее и оставил на журнальном столике. На сгибе крупным шрифтом начало заголовка: «Тело женщины найдено в Чарльз…».

– Милая, твоя мать просто пытается разобраться.

Дедушка приехал в Штаты совсем мальчишкой. С годами он растерял былую шевелюру, но мягкий дублинский акцент никуда не делся. Бабушка говорила, что сначала влюбилась в этот говор, а потом уже в деда. Именно в таком порядке. Меня бы он привлек своей добротой, но ирландские нотки и правда звучали красиво, особенно когда он пел.

По словам мамы, отец тоже говорил с акцентом.

– Я этого не помню.

– Где ж тебе помнить…

Я не слышала его голос уже целую вечность.

Мама повесила кухонное полотенце и заправила волосы за уши.

– Иди-ка сюда, Софи. Давай посмотрим картинки?

Я села поближе, положила голову ей на плечо, а она принялась читать. В ее исполнении Джон Арбакл говорил каким-то недостаточно мужским голосом, а вот Гарфилд[2] удавался ей замечательно.

Бабушка неодобрительно цокнула языком:

– Я пытаюсь с тобой поговорить, Амелия-Роуз.

Помню ее именно такой. Вот она цокает, закатывает глаза. А лицо напудрено так щедро, что сама кожа выглядит рассыпчатой.

Когда отец ушел, мы жили с бабушкой и дедушкой. Нам с мамой досталась общая спальня в деревянном доме на Годдард-стрит, где по ночам меня будили еноты, шумно рывшиеся в мусорных баках.

Однажды, устав от их постоянных набегов, я бросила из окна чашку с водой – хотела их спугнуть. Чашка разбилась вдребезги, десятки фарфоровых осколков рассыпались по дороге, и «кто угодно мог на них наступить».

– Тебе нужно научиться думать, прежде чем делать, – отчитывала меня бабушка. А наутро отправила меня с совком и щеткой на улицу. – Очень уж ты резкая, дорогуша. Такое поведение до добра не доведет.

Речь шла не столько о енотах, сколько о Тонни Синклере. Бабушку ничуть не волновало, что сопляк заслужил взбучку, которую я ему устроила. И что дрался он как девчонка.

– Так вести себя нельзя, ясно? Я не допущу, чтобы ты закончила как…

Дедушка бросил на нее предостерегающий взгляд и слегка покачал головой.

– Джорджия…

Почувствовав в нем союзника, я стояла на своем.

– Он сказал, что понимает, почему папа нас оставил. Я дала ему шанс взять свои слова обратно. Все по-честному.

Бабушка погрозила пальцем перед самым моим носом.

– Нельзя быть такой вспыльчивой, Софи Бреннан. В следующий раз попробуй объяснить, а не махать кулаками. А еще лучше просто уйди.

– Словами никого не проучишь.

Дедушка улыбнулся:

– Ты удивишься, сладкая.

Похоже, в этом вопросе у бабушки имелся кое-какой опыт. Однажды, когда все думали, что я сплю, я подслушала их разговор с мамой. Снизу доносились отдельные слова.

– Я знаю, что видела… Люди говорят… Лучше бы тебе…

Вскоре мы съехали из деревянного дома. У нас с собой было три чемодана, пакет с бутербродами и два билета на самолет.

– Мы летим в Лондон, малышка, – сказала мама.

– Не хочу туда. – Я почти плакала.

«Спор легче выиграть улыбкой, чем слезами, – говаривала бабушка. – А еще от улыбки не опухают глаза».

Одна из «жемчужин ее мудрости».

«Никогда не поздно изменить жизнь» – особый бриллиант, которым она одарила мою маму в день нашего отъезда. Они с дедушкой стояли на пороге, скрестив руки и упорно не глядя на нас.

Почему мы уезжали? Найти маме нового мужа? Тогда почему не в Штатах? Там же полно мужчин. Не скрою, мне нравился мистер Бенсон, хозяин магазинчика сладостей «Кэнди Кингдом» в торговом центре «Ньютон». У мамы появился бы мужчина, а у меня – бесконечный запас карамелек и клубничного мармелада. Беспроигрышный вариант, как сказал бы дедушка, но мама так почему-то не считала.

– Софи, ты знаешь, кто такой убежденный холостяк?[3]

Я задумалась:

– Мужчина без жены?

– Не совсем.

Вот она сидит в машине. Подбородок высоко вздернут, плечи расправлены. «Улыбаемся, улыбаемся». Улыбка была маской, под которой мама пыталась спрятать свою беззащитность и уязвимость.

Не знаю, почему она казалась мне такой хрупкой. Может, из-за полупрозрачных, как у птички, запястий и тонкой шеи.

Говорили, что мама напоминает кудрявую Одри Хепбёрн. Не ту, что мы видим в «Завтраке у Тиффани» в жемчужном ожерелье и с сигаретой в длинном мундштуке. Мама совсем не походила на кинодиву. Она была похожа на Одри в водолазке, без макияжа, с убранными в хвост волосами. Свежее личико, озаренное невинной неувядающей красотой, та же тонкая длинная шея, заостренный подбородок и большие, как у олененка Бэмби, глаза. Только волосы у мамы были с рыжиной, цвета подсвеченного солнцем виски.

Тогда я еще не знала слова «уязвимый», но чувствовала, что в ней это есть. Если бабушка – настоящий кремень, то мама – лист картона; стоит намочить – тут же размякнет.

– Почему нам нужно уезжать из Америки?

В животе защекотало. С этим ощущением я просыпалась среди ночи от страха, что под кроватью затаились монстры.

– Нет, Софи, не нужно, а мы сами так захотели.

– Захотели?

Мы могли остаться?

– Мы выбираем свободу, никто не будет дышать нам в спину. Начнем с чистого листа.

– Я не хочу уезжать.

Она вздохнула, давая понять, что теряет терпение. Я уже не в первый раз высказывала свое несогласие.

– Ты знала, что в Лондоне улицы вымощены золотом?

– Правда?

– Скоро увидим.

* * *

Мама устроилась секретаршей.

– Сразу меня взяли. На большее я не гожусь, но на счета хватит.

– Если у нас столько счетов, почему бы просто не вернуться домой?

– Мы уже дома, Софи.

На первую неделю мы остановились в отеле «Холидэй Инн», а затем подыскали квартиру на втором этаже двухэтажного здания неподалеку от Парламент-Хилл. Парламент-Хилл – зеленый оазис на севере Лондона: парк с детскими площадками, беговыми дорожками и прудами, в которых можно было плавать. А еще кафе, где продавалось мороженое и булочки с шоколадом. Туда мы любили наведываться субботним утром.

– Помнишь «Сто одного далматинца»? Здесь они ночью подняли лай.

Она ошиблась, это было на Примроуз-Хилл. Немудрено перепутать. Для нашего американского уха названия звучали почти одинаково, если специально не задумываться.

Мы посмотрели «101 далматинец» в первую же ночь, когда заселились в «Холидэй Инн». Из-за долгого перелета и смены часовых поясов спать совсем не хотелось, и мы, уютно завернувшись в одеяло, уплетали пирожные «Твинкис» из ближайшего магазина.

Что-нибудь жевать перед телевизором вошло у нас в привычку, бабушка этого не одобрила бы. Я так и слышу ее голос: «Как некультурно!». Она была бы в ужасе, если б увидела, до чего мы докатились.

Бабушке очень важно, чтобы все было культурно. В моем представлении это значило правильно держать нож и вилку и не чавкать. «Леди видно по ее манерам, Софи». Так себе мотивация – в шесть лет у меня были мечты поинтереснее, чем становиться леди.

Подозреваю, что в моем возрасте мама вела себя так же, хотя, глядя на ее нынешние утонченные манеры, представить такое непросто. Из разрозненных кусочков мозаики у меня сложилось впечатление, что мама в детстве была как мальчишка наподобие Тома Сойера, ловила лягушек, затачивала деревяшки и подбирала косточки каких-нибудь зверьков.

Не знаю, что случилось с лягушками, но их косточки она хранила в жестянке из-под сигар в глубине прикроватной тумбочки. На крышке нацарапано «Сокровища Амелии. Руки прочь!».

Коллекция показалась мне мрачноватой, о чем я ей и сказала.

– Красота есть во всем, Софи, – ответила она. – Нужно только присмотреться.

И мы смотрели. Нашим любимым занятием стала охота за «сокровищами» на Парламент-Хилл. Мы подбирали перышки, камушки и стертые стекляшки, которые я доверчиво принимала за изумруды. По вечерам мы уютно устраивались на диване, ели спагетти, смотрели «Коломбо» по телевизору или фильмы из ближайшего видеопроката. «Возвращение с Ведьминой горы». «Бриолин». «Оркестр клуба одиноких сердец сержанта Пеппера»[4].

«Оркестр» мама любила больше всего. Она фанатела от «Битлз» и собрала все их альбомы в виниле. В гостиной, где стоял проигрыватель, мы частенько под них танцевали. Мама плавно покачивала бедрами, а я только и умела, что скакать на месте.

Пока мы жили в Бостоне, меня отправляли спать в семь, а после переезда – почти в девять.

– Ты же растешь, – объяснила мама, хотя позже я стала догадываться, что ей просто не хотелось коротать вечера в одиночестве. Я, конечно, не жаловалась – уж точно не на это. Моим настоящим кошмаром был Дес Баннистер, разнорабочий из квартиры этажом ниже.

– Жуткий тип, – поделилась я с мамой. – От него кисло пахнет сыром, и зубы у него ужасные.

– Нельзя судить по внешности, Софи. Важно одно лишь сердце.

– Не думаю, что сердце у него лучше.

Она подергала меня за хвостик:

– Ты же его совсем не знаешь.

– Я знаю, как он обращается со своей собакой. У нее все ребра торчат. Он ее голодом морит. Видно же!

– Может, его собака просто привередлива в еде… Помнишь старого Гейба Робинсона с нашей улицы в Бостоне? Он был добрым или нет?

– А что?

– У его волкодава тоже можно было ребра пересчитать. Но Трикла уж точно не морили голодом, слишком Гейб его любил.

– Это совсем другое дело.

Мама глубоко вздохнула и склонила голову набок, как всегда делала, подбирая слова.

– Знаю, что переезд дался тебе нелегко. Знаю, какой несправедливостью кажется оставлять все, что тебе знакомо. Надеюсь, однажды ты поймешь, что все было к лучшему и что я думала о нас обеих. А пока тебе нужно постараться приспособиться, и все получится. Ладно?

– Я постараюсь, но Дес Баннистер от этого хорошим человеком не становится.

Я ковыряла носком землю, кусала губы, чтобы не расплакаться.

– Мы его не знаем. Не знаем, через что ему пришлось пройти, чем он живет.

– И что?

– То, что нельзя судить о человеке, не побыв в его шкуре.

Я подумала о том, как топали армейские ботинки Деса, подумала о его камуфляжных штанах. Вспомнила, как он пнул кружку с подаяниями у бродяжки на вокзале.

– Мне не нужно влезать в его шкуру, чтобы понять, что он за человек.

– Хорошо. Он тебе не нравится. Можно ли по нему судить обо всем Лондоне? Здесь столько всего прекрасного!

– Прекрасно, что дедушка не пытается задобрить меня, чтобы я не шумела в церкви.

Она рассмеялась:

– С каких пор тебе разонравились мятные конфеты, малышка? Я скорее имела в виду погоду. Ты хоть знаешь, какой холод сейчас в Массачусетсе?

– Наверное, сильный.

– Сильный? Такой дубак, что пальцы отмерзают, вот какой.

Она схватила меня за руки и притворилась, что кусает. Цап!

– И еще приятно везде гулять, скажи?

Я пожала плечами, не хотела соглашаться, хотя она попала в точку. Дома никуда нельзя было добраться пешком, только на машине. Пешеходные улицы стали для меня настоящим открытием.

В этом-то и заключалась проблема. Там был дом, а здесь – нет. Все говорили, как принц Чарльз. Когда я попросила намазать тост вареньем, на меня посмотрели как на умалишенную. А еще абсолютно нигде не продавали мои любимые сухие завтраки «Лаки Чармс».

– Ненавижу эти галеты «Витабикс», – говорила я маме. – Они на вкус как солома.

– Тебе почем знать? – шутила она, оторвав глаза от стикера, на котором что-то увлеченно писала.

По всей квартире были расклеены записки с цитатами. Мама называла их заметками для вдохновения. Жемчужины мудрости. Возможно, в глубине души она скучала по бабушке.

– Что там написано? – спросила я.

– «Только ты сам даешь себе определение».

– А словарь на что? – отреагировала я, довольная своим остроумием.

Мама покачала головой:

– Ни одна книга на свете. Только ты сама.

Бабушка на этом моменте, наверное, бросилась бы за Библией, но я не хотела напоминать маме, что она пока так и не записала меня в воскресную школу. Поэтому решила действовать прагматично.

– Вообще-то неплохо сказано.

Да уж. Хотя нам больше пригодилась бы цитата «Бойтесь волков в овечьей шкуре».

Глава 4

Я нахожу за изголовьем кровати один из старых стикеров, написанных ее идеальным бисерным почерком. Со временем бумага истончилась и свернулась, синяя шариковая ручка поблекла. Призрак. Шепот из давнего прошлого.

Что бы я сказала, будь у меня возможность сделать наоборот? Оставить записку той себе. Послать предостережение из будущего. Подать тайный знак.

Меня часто увлекает эта фантазия, хотя в итоге остается только чувство вины и упреки. Себе, маме. А их и без того уже немало накопилось.

И все равно не унимаюсь, не могу ничего с собой поделать. Как болячка, которая нестерпимо чешется, а расчесывать нельзя.

Я верчу в руке ветхую бумажку, играюсь. Что бы я написала?

«Бойтесь волков в овечьей шкуре»?

«Никому не верь»?

«Беги»?

Что, если все это – ужасная ошибка? Что, если он и вправду невиновен? Согласилась бы я пожертвовать самым счастливым периодом в своей жизни?

Думаю, да. Нет.

Боже! Неудивительно, что у меня все трещит по швам.

Провожу пальцем по маминым письменам. В горле стоит ком, и я чувствую, как внутренний черный пес готов сорваться с цепи. Фантом, затаившийся в ожидании шанса наброситься и придавить меня к земле. Он крадет у меня время, целые недели. Запирает в моей собственной тюрьме. Высасывает энергию, так что мне остается только сидеть, уставившись в одну точку.

В горле стоит ком, но других симптомов не наблюдается; нет того чувства, которое жжет глаза, прежде чем расплачешься. Мышцы не наливаются свинцом. Нет апатии.

Значит, это не начало нового витка депрессии. Я не стану замыкаться в себе. Одна мысль об этом пугает меня до смерти.

На маминой записке выведено: «Есть только сейчас».

Может, это знак, но я не тороплюсь звонить. Решиться – одно, действовать – другое. То же с прощением.

Я жду, когда мы с Бастером закончим обед, за которым он ест за нас двоих. У меня совсем пропал аппетит. Хоть какие-то плюсы. Наверное. С тех пор как мне стукнуло тридцать, контролировать вес стало сложнее.

Тянусь к телефону, ищу в письме номер тюрьмы. Мешкаю, но все же беру трубку, прикрываю рукой глаза.

Нет, не могу. Комок в горле начинает душить.

Завтра, думаю я, вставая. Прикидываю, не слишком ли ранний час для вина. Всего бокал, чтобы немного расслабиться.

И тут краем глаза вижу: «Есть только сейчас».

Стискиваю зубы, делаю глубокий вдох, набираю номер.

Когда берут трубку, мне уже не хватает воздуха, словно я взбежала по лестнице, а не просидела последние два часа в нерешительности за кухонным столом.

Ненавижу себя за то, что по-прежнему позволяю Мэтти задевать меня за живое. Я уже взрослая, столько лет провела, бегая от прошлого, и все же любая мелочь напоминает о нем…

Галстуки-бабочки. Отпечатки ног. Оброненная сережка. Прошлое – это не неведомая страна. Это камера пожизненного заключения без права на досрочное освобождение.