— По-моему, мы уже решили, что мои желания роли не играют.
Она просыпается раздраженная и хмурая, еще не вполне забыв об их размолвке. Может, потому она и проспала: чай уже готов, тесто замесили, сестер не видно. Она ложится снова и вздыхает. Закрывает глаза. По дороге проезжает телега, слышен стук копыт, потом какой-то человек умоляет сына убрать свою дурацкую рогатку и слушать, потому что работа часовщика требует внимательности. В Лахоре, думает Мехар, у нее будут часики, она будет ходить в них по городу, она будет ходить по городу свободно, не закрывая лица. Заслышав голоса во дворе, она встает и приникает к ставням. Это Гурлин, она расстроена, а Май ее успокаивает. Только делает это странным образом — слишком настойчиво, слишком долго сжимает ей то руку, то плечо. Гурлин колеблется и выглядит неуверенной. Мелькает воспоминание — твердые пальцы Май, объятие всхлипывающего Монти, — но тут же пропадает с появлением Гурлин.
— Что произошло? — спрашивает Мехар. — Чем ты так расстроена?
Гурлин вынимает тесто.
— Я спрашиваю, что произошло?
— Ничего. Ребенок. Пока ни намека, и я огорчаюсь.
Какое-то время Мехар смотрит на нее, потом решает, что это похоже на правду.
— Мы все чувствуем то же самое. Погоди, время придет.
28
Сураджу удается поступить подмастерьем к оформителю вывесок на базаре Миссии, на главной городской магистрали. Целый день он толкает арендованную двуколку с арендованными инструментами и материалами — стремянками, кистями, трафаретами, тяжелыми ведрами цветного порошка — с одного конца огромного рынка на другой. Когда пора сдавать снаряжение на склад, у него уже так ломит плечи, что сил остается только протянуть руку и забрать плату.
— А здесь что, работы мало? — спрашивает Май, наблюдая, как он отмывает зеленую краску с шеи и рук, с коричневых ног и выглядит в этот момент как осыпающееся дерево.
— Я хочу, чтобы мне платили за труд, — отвечает он.
Воду накачивает Мохан, потому что Сурадж не в состоянии, снова накачивает жизнь в плечи младшего брата. Мехар глядит на них из окна фарфоровой комнаты, сжимая в руке жемчуг, и ей вдруг делается странно оттого, что она оставит этот дом, так и не сказав ни слова среднему брату — мужу Харбанс, потому что заговорить друг с другом им всегда мешала излишняя формальность. Сурадж встает, и чудная мысль рассеивается, а когда он бредет через двор и скрывается в одной из внутренних комнат, Мехар нашаривает платок, завязывает в него жемчуг и прячет у груди под туникой.
На следующее утро Мехар оставляет ведра в косой тени и входит в хижину, где он уже ждет ее у окна.
— Ты что так долго?
— Молоко разносила.
Мехар умалчивает о том, что эту работу взвалила на нее Гурлин, — это только испортит им встречу.
Позже он ложится на живот и проводит большим пальцем по мелким ямочкам на ее талии — вмятинам от плотного пояса шальваров. Какие аккуратные, какие мягкие рубчики. Он проводит по ним языком.
Снаружи в пшенице какой-то шорох.
Мехар подходит к сброшенной тунике и достает из-под нее маленький сверток. На ладонь Сураджу скользят жемчужины.
— И что мне с ними делать? — спрашивает он. — Надеть на работу? Меня не поймут.
— Продай их, — говорит она, продевая голову в тунику и поправляя рукава. — Добавь деньги к своим накоплениям. Тогда мы быстрее окажемся в Лахоре.
— Я теперь работаю.
— Как будто никто не заметил! Ползешь на койку, охаешь — то болит, се болит. Продай и избавь нас от своих жалоб.
— А Май?
— Она еще ни разу меня о них не спрашивала. А мы скоро уйдем.
Она видит, что не убедила его, и продолжает:
— Они мне даже не нравятся. Белый не мой цвет.
— А какой твой? — спрашивает он, чтобы ее умаслить.
— Красный, — говорит она, подумав. — Может быть, розовый. Да, бледно-розовый. Купи мне в Лахоре розовых драгоценностей.
— У тебя уже есть одна дивная розовая драгоценность, — говорит он, и она возмущенно разворачивается к нему спиной.
29
Какую-нибудь одежду. Две пары хватит. Зеленый хлопок, а на случай холодов клетчатую саржу. И свадебную шаль. Ее она точно не оставит. Хотя много брать с собой не стоит. Они должны продвигаться быстро. Идти придется всю ночь. «Они сбегут прекрасной лунной ночью и исчезнут в серебряном чужом краю». Кто произнес эту фразу, Мехар не помнит. Наверное, кто-то из родных. Отец? Свечи. Да. Нож. Фрукты. Припрятать несколько роти от ужина. Завернуть в шаль. Так что да, шаль взять надо. Идти им далеко. Он тоже может закутаться в шаль. Или покрыть голову одеялом. Он замерзнет. Или нет? Масло, растереть ему ноги. Столько идти. Пока не окажемся там. Найдет ли он работу? Новая жизнь. С ним. Только с ним. Ну и характер у него. Но я знаю, терпеть не нужно. Нужно управлять. И он говорит такие прекрасные слова, что я готова умыть лицо пылью у его ног. Его прикосновение как молния. Розовая драгоценность! Свадебные драгоценности. Сундук Май. Если б только. Как бы они помогли в Лахоре. Как достать ключ, как достать… Небольшую сумку. Можно начать складывать все эти вещи в хижине (или поближе, в поле?), чтобы в нужный день были под рукой. Боже, господи, защити нас. Дай мне уйти отсюда незамеченной. Я завернусь в шаль, он — в одеяло, мы выйдем на дорогу и уйдем прочь из этой деревни. Прочь, прочь, прочь. Прошу, защити нас. Яви нам милость.
— Ты его сейчас угробишь, — говорит Гурлин, и Мехар с извинениями достает фитиль из растопленного жира. — Много мечтаешь последнее время.
— Я работаю. Не приставай ко мне.
— Работаешь? — ехидно переспрашивает Гурлин. — Теперь это так называется?
— Хватит уже! — вмешивается Харбанс и умоляюще продолжает: — Давайте просто заниматься делом. Пожалуйста!
Мехар снова опускает фитиль в жир. Но подумав, что скоро оставит сестер, а еще потому, что ее гложет чувство вины при виде Гурлин, она спрашивает:
— Ты сама-то как? Помочь чем-нибудь?
— Мерзкие твари, — отзывается Гурлин.
Она лежит на чарпое, приложив листья мяты к рукам, где осы ужалили сильнее всего.
— Как ты все время на них нарываешься?
— Чтоб они сдохли, — говорит Гурлин, рука у которой трясется, и смотрит, как Харбанс просеивает чечевицу.
Все стихло, и они лежат в кроватях, но дверь вдруг открывается почти без стука. Они разом садятся, а Гурлин встает, как будто ожидала визита Май в такой час. На стену кидаются тени: Май держит фонарь.
— Я узнала про ос, — говорит Май. — Как сейчас? Все по-прежнему?
— Да. По-прежнему.
— Ну, — говорит Май, поворачиваясь к выходу, — сама виновата.
30
Полуденная спячка прервана богатырскими ударами в ворота. Перед грубо разбуженной Май стоят пятеро вооруженных мужчин.
— Ну и? — невозмутимо произносит она.
— Я хочу говорить с хозяином.
— Так говорите.
Братья выносят стулья, стол, и главарь садится, широко расставив ноги и угнездив между них винтовку — ствол покоится у него на бедре. У главаря итальянские усы, загнутые и напомаженные до блеска, и легчайшая бородка, точно его голову поддерживает тоненький гамак. Глаза продолговатые и яркие, ресницы как у женщины. Изящное лицо. Только в руках есть что-то грубое: твердые желтые шишки на ладонях, под самыми пальцами. Винтовка действительно выглядит тяжелой. Зовут его, как известно всему штату, Тегх Сингх.
— У тебя наблюдательные сыновья, — говорит Тегх Сингх, ставя на стол чайный стаканчик.
— Берут пример с меня, — отвечает Май.
Она тоже сидит, расставив ноги, руки уперты в колени, локти в стороны, как ручки у чайника, и вертит в зубах соломинку.
— Наблюдательность — это хорошо. Следить, задавать вопросы. Так и развиваются идеи.
Он милостиво улыбается Сураджу.
— Именно идеи делают революции. И эту сделают идеи.
Сурадж переводит взгляд на ласковое небо. Он не хочет встречаться глазами с этим человеком и заводить с ним разговор. Эта борьба, эта битва не для него, ему нет до нее дела, ему всего двадцать лет, и он еще ни разу не сталкивался с белыми.
— Пурна сварадж, — продолжает Тегх Сингх. — На меньшее мы не согласны. Полное самоуправление. Потребует времени, но немного. Я уже слышу дыхание новой Индии. Я слышу, она ждет, чтобы мы подняли ее на плечи, высоко к свету. Мы пойдем на жертвы. Кто-то из нас погибнет в битве. Но все мы должны быть готовы нести свою ношу.
Хорошо затверженная речь, судя по всему. Джит показывает Мохану три пальца, тот быстро уходит, возвращается с маленьким коричневым свертком и передает его Май.
— Трое сыновей, — говорит Тегх Сингх. — Может, один пойдет вместе с нами? Вступит в борьбу? Мы готовим атаку, и, скажу тебе честно, мать, люди нам нужны больше, чем деньги.
— Я не собираюсь отдавать сыновей. По крайней мере сейчас, — говорит Май, с улыбкой глядя на своих мальчиков. — А от денег только дурак откажется. Ты же не таков? Пусть это поможет делу.
И она передает ему банкноты.
— Все послужит делу, — произносит он слишком серьезно, и Сурадж подавляет смешок.
Они ожидали его прихода, как и все остальные. В деревне только и говорили, что о великом Тегхе Сингхе, который ходит по городу и вокруг и собирает средства для нападения на британцев. Средства и людей, судачили жители. Так что лучше готовьте деньги.
— И где эта новая Индия, про которую он рассказывал? За рекой? — спрашивает Мехар.
— Это просто очередная идея, — говорит Сурадж. — Лучше, когда тебя угнетают свои, чем британцы. Для нас это ничего не изменит.
Они лежат на боку, и Мехар прижимается к нему теснее, щекой между плеч.
— А где мы будем жить в Лахоре?
— Я найду где. Обещаю.
Пауза. Она представляет себе, как в хижину врывается вся деревня и застает их такими, как сейчас: она обнимает его сзади, он накрыл ее руки своими. Ей этого чуть ли не хочется.
— Вчера старая тетка Безант приходила, тебя искала, — говорит она. — Сказала, что очень необычно на тебя действует. И еще что в следующий раз тебя самого заставит сделать уколы в зад.
Он не смеется, только хмыкает, и в наступившей тишине перед ней проступают слова Тегха Сингха.
— Полное самоуправление, — шепчет она неслышно, как будто сама эта мысль — прекрасная ересь.
Внезапно раздается шорох, что-то движется в пшенице, и оба замирают. Сурадж бесшумно встает на колени, поднимается и идет вдоль стены к двери, явно готовый убить любого, кто бы за ней ни стоял. Но это всего лишь собака, тощая черная дворняга, которая скачет в золотистой пшенице. Сурадж смеется от облегчения, громко, не таясь.
— Ты только посмотри, — зовет он.
Они стоят в дверном проеме и глядят, как перед ними прыгает и гавкает радостная псина.
— А это что? — спрашивает Мехар, указывая на ленту вокруг собачьего горла.
Это полоска красной флажной ткани, видно, осталась от праздника. Сурадж снимает ее с прыгучего животного и оборачивает вокруг головы Мехар, как венец. Она тут же вплетает ее в волосы и все время трогает и гладит.
— Ну как? — спрашивает она, даже не глядя на него. Она все еще стоит в дверях, а он позади.
— Моя королева.
— Когда я буду свободна, буду заплетать так волосы каждый день. Вы согласны, господин? — спрашивает она, оглянувшись, и Сурадж низко кланяется, прижав руку к груди.
31
Постирочный день, а где эти две ходят, один бог знает. У Мехар ноет плечо под весом мокрой простыни. Она расправляет индиговую ткань и перебрасывает через веревку. Нагибаясь за второй простыней, она ловит себя на мысли о последних месячных — когда они были? Помнит она вообще или нет? В этот момент из фарфоровой комнаты слышится дребезг разбитой посуды. Мехар бросает простыню в корзину и поспешно идет туда. На одной из кроватей сидит Май. Поразительно, но у каменной плиты спиной к Мехар стоит Джит. У него трясутся плечи, а на полу валяются осколки свадебных тарелок Май. Мехар опускает вуаль.
— Они упали, — объясняет Май.
— Я приберу, — говорит Мехар, и Джит выходит из комнаты.
Мехар видит из-под вуали, что Май тоже идет к дверям, ступая прямо по осколкам.
32
Призыв к молитве застает Сураджа на стремянке, и тотчас булыжная мостовая скрывается из виду от наплыва людей: пятьдесят, сто, две сотни выходят из своих лавок, достают молельные шапочки и направляются к мечети. Белые шапочки покачиваются внизу, как шелковые буйки на бурлящей реке. Стремянку дважды задевают — и Сурадж хватается за крышу, крича, что надо быть осторожнее. Наконец улица пустеет, и он снова берется за кисть. От стояния на перекладинах у него болят ступни, и он становится немного боком, так что в поле зрения попадает самый высокий из минаретов с лежачим полумесяцем, похожим на улыбку. Сурадж замирает с кистью в руке. Внутри него что-то поднимается, какое-то душевное волнение: новая дорога зовет за собой. После этого заказа у него остается еще только один, еще пару недель работы, и он уйдет по этой новой дороге. Что странно, в первую минуту он видит себя одного. Потом вспоминает о ней. Порошок высох. Он снова прокручивает кисть в краске и, решительно сжав губы, принимается за работу.
Дома, умываясь над каменной ванной, он чувствует, как сзади подходит Май.
— На два слова, — говорит она.
Он не спеша снимает с веревки полотенце, дважды вытирает лицо и шею, намеренно оттягивая момент, и наконец заходит, пригнувшись, к ней в комнату. Она сидит на стуле с прямой спинкой и ждет его.
— Я надеялась, это уже в прошлом.
Он кивает: продолжай.
— Жена твоего брата.
Он слушает, не меняя выражения лица, ни на миг не выдавая своего страха. Сказать по правде, его и поражает не столько осведомленность Май, сколько то, что она это с ним обсуждает.
— Ты развлекся, — продолжает она. — Теперь хватит.
— А если нет?
— Если нет, раздену сучку догола и проведу по деревне.
Он вздыхает, сразу устав от нарочитого драматизма.
— Ты бы уже это сделала, если б хотела, сама знаешь. Это он тебе не дает? Что, слишком сильно любит?
— Я хотела дать тебе шанс. Незачем людям перемывать мне кости без особой причины.
— Как милосердно. Но мы уходим. Даже не пытайся остановить нас.
— Отличный способ защитить честь матери. Матери, которая дала тебе все.
— Ничего, бывает, — глухо смеется он.
Май в ярости встает.
— Завтра я подаю заявление в сельский суд. Выкроишь время, чтобы посетить публичное раздевание? Бритье головы? Мехар будет счастлива тебя видеть, уверена.
Сурадж смотрит на нее, взвешивая угрозу, и спрашивает:
— А он знает? Ты не ответила.
— Твой отец тоже никогда меня не защищал, — произносит она словно про себя, на миг поддавшись воспоминаниям, потом ее взгляд снова твердеет, лицо напрягается. — Когда вы уходите? Вы оба?
— Так он знает?
Она быстро просчитывает в уме ходы.
— Это бы его убило. Пощадим его.
— Хорошо. Ты же никогда не могла причинить ему боль, правда?
Они долго смотрят друг другу в глаза, оценивая меру обоюдной обиды, потом Май отводит взгляд, и Сурадж выходит.
33
— Как твое самочувствие? — спрашивает Джит у Мехар в темноте.
— По-прежнему. Прости. Не понимаю, в чем дело.
— Наверное, мне стоит отвести тебя к доктору.
— Как скажешь.
— Просто это так дорого.
Она невидимо кивает.
— Я благодарна тебе за терпение.
— Ты же моя жена.
Он смыкает пальцы на ее щиколотке и ведет их дальше, одним долгим движением, исполненным желания. Она отодвигается подальше и слышит сдавленное ворчание рассерженного зверя.
— Я хочу что-нибудь для тебя сделать, — говорит он и делает паузу, но она не отвечает. — Мне надо перекрасить дом. Пусть он будет твоего любимого цвета. Какой цвет у тебя любимый?
— Никакой.
— Красный? Зеленый?
Пауза.
— Розовый?
— Пожалуйста, выбери любой.
Он со вздохом уступает.
— Как хочешь.
На выходе его ловит Май, и он следует за ней в амбар, где их никто не услышит.
— Она была с тобой ласкова? — спрашивает Май.
— Ей еще нездоровится.
— Тьфу. Так она сначала твоему брату родит.
— Прекрати. Прошу.
Он ходит взад и вперед, уперев руки в бока, и Май дает ему немного повариться в обиде.
— И все же я думаю, суд должен знать, — запускает она пробный шар. — Пусть они решат это дело, почему нет?
— Нет.
Он подходит к ней вплотную, тыча ей в лицо пальцем.
— Даже не думай. Даже не пытайся.
— Твой брат не собирается ее бросать.
— Ты с ним говорила? Что он сказал?
— Что они вместе уходят, естественно.
И затем, выждав секунду:
— Говорит, она ему слишком нравится.
Именно это слово «нравится» заставляет его заклокотать.
— Плевать ему на нее.
— Ну-у. Кто знает?
Май оценивающе смотрит на сына: нужно ли его подхлестнуть?
— Ты знаешь, если я в чем и уверилась, так это в том, что на все случаи жизни есть свой мужчина. Может, в конце концов и ты будешь рад, что младший брат вставляет твоей жене.
— Она моя, — рычит он. — Моя и есть. Моя жена.
У него срывается голос. Уже шепотом, как кощунство, он произносит:
— Это он должен уйти.
Май ждала этого, но знает, что сам он не додумает мысль до конца: дальновидность не его качество.
— Ты имеешь в виду революционеров? Они еще набирают людей?
Он смотрит прищурившись, не понимая толком, от кого исходит предложение: от него самого или от нее.
— Хватит пары дней, чтобы их найти. Ты мог бы начать прямо утром. Я скажу, ты ушел смотреть за скотиной.
— Он же мой брат.
— Соображай, дубина. Он необязательно умрет, но путь будет свободен. Успеешь осеменить ее. Она снова будет твоей.
34
Пока Джит в отлучке и двор заполонили маляры, поглотив всеобщее внимание, — по крайней мере, так кажется любовникам, — они используют возможность встречаться спонтанно. Сурадж придумал укрытие — груду глазурованных кирпичей, которые он сложил в углу амбара, под навесом из пшеничных колосьев.
Когда они занимаются любовью и он просит ее сесть сверху, она бледнеет, а от настойчивых просьб ее робость перерастает в ужас.
— Пожалуйста, — повторяет он. — Мне будет очень приятно.
Она склонила голову и не видит его лица из-за плотной завесы своих волос. Ее руки вжаты в его худую грудь. Он оглядывает ее всю. Ее бедра обхватывают его собственные и обжигают кожу. Он проводит по ним руками, по талии, скользкой от пота, и маленькому кармашку живота. Под черным занавесом волос слышно ее прерывистое дыхание, и по всему его телу пробегает упоительная судорога. Она так опустошает его, что ему почти хочется плакать от мысли, что они навеки вместе.
— Я хочу уйти, — говорит Мехар, одевшись, и по движению его подбородка у себя на макушке понимает, что Сурадж несколько раз кивнул. — Почему еще не пора? И когда будет пора?
— Скоро.
— Когда?
— Мне заплатят примерно через неделю. Обувная лавка. Думаю, что смогу вытребовать дальше сверх уговора.
— Какой ты умный, а.
— Не чета тебе.
— Серьезно, Сурадж. Я хочу уйти поскорее.
Он выдерживает паузу — может, потому что она назвала его по имени. Что на нее нашло?
— Я же сказал «скоро».
— А брат твой продолжает ко мне приходить, между прочим.
Она сознательно подгоняет его.
— С этим я ничего не могу поделать.
— Ты можешь забрать меня отсюда.
— Сначала деньги.
— Ты можешь заработать в Лахоре.
— Осталось всего несколько дней!
Она сдерживает ответный выпад и резко высвобождается из его объятий.
— У меня коса была?
Он выпячивает нижнюю губу — где ему помнить, и она принимается заплетать волосы, нервно перебирая пальцами. Выпрямляется и перебрасывает косу на спину.
— У меня будет ребенок, — говорит она.
Ни единый мускул не дрогнул на его лице, и они долго стоят в молчании, так долго, что это уже нелепо, и оба не выдерживают и начинают смеяться, буквально трясутся от смеха и не могут остановиться.
На ферме ее ждет сюрприз: маляры загрунтовали стены и теперь распределились все четверо вдоль фасада, взяв по длиннющей метле, обмотанной тряпьем. Они жизнерадостно посвистывают и так, посвистывая, красят дом в ее любимый оттенок розового.
Почти месяц я провел на ферме, прежде чем почувствовал, что готов выйти за ворота, и отправился на главный базар. Через километр пути мне встретился тук-тук
[31], в который я запрыгнул и высадился из которого уже только в людном центре деревни. Я уже и забыл, как там шумно: куры, торг, мотоциклы и ветряные колокольчики, монотонное звучание гимнов из колонок на крыше храма. И над всей этой рыночной суетой — вызывающе синее небо и два самолета, которые вот-вот столкнутся в вышине, но нет, благополучно проплывают мимо друг друга.
Закусочную я нашел на длинной боковой улице, где в основном продавали обувь. Дородная женщина в туго натянутом переднике оторвала взгляд от гигантского вока, где в масле жарились пельмени, и посмотрела на меня.
— Как еда, нормально? — спросила она, не успел я открыть рот.
— Супер. Спасибо. Но можете больше не посылать.
— Уезжаешь?
— Буду готовить сам.
Она хитро улыбнулась, глядя на бурлящее масло.
— Он будет готовить сам, — сообщила она пельменям, как будто это были не пельмени вовсе, а отрубленные головы клиентов, которые послали ее подальше. Человек за ближайшим столиком рыгнул и ухмыльнулся.
— А подружку свою прокормишь? — спросил он.
Я отпрянул, как ужаленный, попрощался с поварихой и направился к главной улице.
Там я подстригся как никогда коротко. Я решил забежать к дяде в банк, хотя бы показаться, какой я теперь стал здоровый, но зря: управляющий отправил дядю покупать ему холодильник, со смехом рассказал мне охранник. Выйдя из банка, я увидел тетю Куку, которая шла по улице, крепко зажав под мышкой бордовую сумочку. За ней едва поспевал Сона. Они прошли мимо, причем каменное лицо Куку не выразило ни малейшего интереса, но у своего дома она остановилась, как будто ей в спину попал крохотный дротик, и медленно развернулась.
— Ты поправился? — спросил я у Соны, и тот молча кивнул, тараща на меня глаза.
— Не твоими стараниями, — сказала Куку.
Я встретился с ней глазами.
— Неплохо выглядишь, — продолжала она, клянусь, уязвленным тоном.
— Мне гораздо лучше.
— Слыхала, ты быстро подружился с одной докторшей.
— Это сплетни.
— Значит, вы просто оба там живете?
— Она не живет на ферме. И вообще ничего плохого не сделала.
— Приезжает к тебе? Еда и женщины на дом — хорошо проводишь лето.
— Спроси Танбира Сингха, если не веришь, и нечего на нас наговаривать.
«На нас» — в глубине души я упивался тем, что меня считают любовником Радхики, может быть, даже надеялся, что в каком-то глубинном смысле это правда.
— Учителя? — помолчав, спросила Куку уже менее равнодушно. — Ему-то что известно?
— Намного больше, чем тебе.
— Да уж наверное.
На ее лице появилась нерешительность и как будто промелькнула боль.
— Это с ним у нее шашни, с учителем?
Я безнадежно покачал головой и пошел прочь. Скандал — вот чего хотели все эти люди, какая-нибудь удобная история, которую можно было бы затянуть человеку вокруг шеи, как петлю, и линчевать его.
Позже мы с Радхикой и Танбиром сидели на ферме и курили. Радхика лениво обмахивалась концом шелкового шарфа мандаринового цвета с красными чешуйками. У колонки высилась горка тарелок. Я приготовил карри из цветной капусты и картофеля — Танбир научил. Через платаны падал вечерний свет, испещряя полосками и кружками стену позади нас. Так мы сидели довольно долго, потом Танбир прислонился спиной к стене и спросил:
— И сколько еще ты с нами пробудешь?
— Пару недель, — ответил я.
— И я тоже, — сказала Радхика и улыбнулась. — Потом обратно в Хайдерабад, в клинику.
Она закурила очередную сигарету.
— Ты еще к нам приедешь? На каникулы?
— Конечно приеду. Я прямо влюбился в это место.
Само это слово «влюбился» приближало к ней, и в том, что нам предстояло уехать примерно в одно и то же время, почти вместе, был какой-то привкус судьбы.
— Влюбился в это место? — переспросила она.
— Я здесь как дома.
Она медленно кивнула, затянулась сигаретой.
— Тебе понравилось жить среди людей, которые выглядят так же, как ты. Это все сантименты.
— Никакие не сантименты. Это правда.
— Правда, но сантименты, — вмешался Танбир, да так убежденно, что я почувствовал раздражение. — Поживи тут подольше — и разлюбишь это место.
Пер Улов Энквист
— И это тоже будут сантименты, — сказала Радхика.
— Не всем же кочевать, как ты, — сказал Танбир с удивившей меня резкостью.
«Пятая зима магнетизёра»
Радхика улыбалась, сжимая в губах сигарету.
— Ты поэтому сам не уехал? Решил пожить достаточно, чтобы все разлюбить?
— А знаешь, что в этом самое хорошее? Отсутствие любви освобождает. Влюбленность затапливает тебя целиком, ты в плену, кроме нее ничего нет, и ты готов на что угодно, лишь бы сохранить любовь. Но стоит ей схлынуть, перед тобой снова открывается целый мир, все возвращается на свои места, которые были отняты любовью.
Радхика стряхнула пепел и пристально, с любопытством посмотрела на Танбира. Я хотел сказать ей что-нибудь, добавить собственные слова к разговору о любви, но мне ничего не пришло в голову.
— А что насчет твоей пра? — сказала наконец Радхика, кивнув в сторону моей комнаты. — Интересно, что любовь сделала с ней.
Танбир заговорил снова.
— У женщин это по-другому, разве нет? У них нет выбора, куда идти. Рождаются в одной тюрьме, потом выходят замуж и оказываются в другой.
Он тоже смотрел в сторону моей комнаты, на железные прутья в окне.
— Я имею в виду, слава богу, хотя бы в этом плане мы ушли вперед.
Опровергая всеми возможными возражениями легко доказуемую ложь в моем рассказе, Вы пытались представить меня обманщиком и заявили, что во всем мною изложенном нет ни слова правды. И, однако, я заклинаю Вас: верьте мне. Сойдите с пути недоверия, на который Вы вступили. Прошу Вас — просто поверьте мне.
Из письма Фридриха Мейснера графу Хансу фон Штехау Вена. 5 августа 1794 года
— Не в каждой тюрьме есть решетка, — сказала Радхика, затаптывая окурок. — И не всякая любовь — тюрьма.
Танбир низко наклонил голову, точно собирался как следует обдумать эту мысль, но больше ничего не сказал. Солнце почти закатилось, и к тому времени, когда дали о себе знать летучие мыши, Радхика и Танбир уже уехали и двор снова был в моем полном распоряжении. Я побрел к себе в комнату и взялся за прутья решетки. Здесь была заперта женщина — моя прабабушка. Я вспомнил, как об этом упомянул Принц, но меня в то утро волновало только мнение Радхики о доставке еды к моему порогу. Я сосредоточился на пустяке и пропустил мимо ушей главное. Глядя во двор через прутья решетки, я представил себе, что в глубине комнаты сидит Мехар, и подумал, какой же должна была быть ее жизнь.
Несколько дней спустя мы втроем докрасили дом и отпраздновали это дело виски и жареной рыбой, принесенной Танбиром с базара. Мы ели на крыше в пятне лунного света, которое мне в ту минуту казалось единственным в мире. Радхика выглядела потрясающе. Ее глаза сверкали, белые зубы ровной улыбкой сияли между полных губ. Она откинула густые волосы назад — и открылись ее длинные выступающие ключицы. Она пошла по вершине стены, откуда легко было упасть прямо в бурый загончик, но как будто совсем этого не боялась.
— Надо нам купить эту ферму у дяди и жить здесь, — сказал я осипшим от выпивки голосом.
Откуда-то взялась музыка, и мы с Радхикой танцевали что-то бальное; мои пальцы, помню, были жирными от всей этой рыбы, и, касаясь ими то плеча, то спины Радхики, я каждый раз извинялся. Она все смеялась, а Танбир смотрел на нее почему-то с гордостью.
— Ты постригся! — сказала она. — Как я рада.
— Сто лет назад. Думал, ты не заметила.
Она сделала два оборота от меня, потом ко мне, и я хотел сказать, что люблю ее, что она не похожа ни на кого другого, но не сказал или по какой-то причине не смог сказать.
Мы еще много пили и смеялись, и я уже не вспомню, о чем еще говорили, но помню, как начал засыпать и Радхика укрывала меня, а Танбир стоял у лестницы и крутил на пальце ключи от скутера.
По пробуждении я не сразу протер глаза и сообразил, что все еще лежу на крыше. В воздухе чувствовался холодок, поэтому я подошел к бортику закутанным в простыню. С полей поднимался легкий голубовато-серый туман. Я смотрел на поля, но больше не видел идущего через них грустного мальчика. Похоже, мальчик исчез. Остались чувство тихого упоения, медленно проступающих красок зари, искристый, как шампанское, свет, который начинал согревать мою кожу и колышимые ветром акры пшеницы и кукурузы, мягкие зеленые холмы, разбросанные в беспорядке, дальняя каменная хижина на горизонте и длинная сужающаяся дорога, терявшаяся из виду. Пробилось вверх оранжевое солнце — и на всю жаждущую землю словно уложили широкие ленты света. Первый раз в жизни я ощутил, что мир вращается. Сколько лет прошло, а я все еще вижу, как стою, зачарованный, и у меня перехватило дух от восторга.
35