Евгений Водолазкин
Чагин
Мой Телемак, Троянская война окончена. Кто победил — не помню. Иосиф Бродский. Одиссей Телемаку
Часть первая
Дневник Чагина
Когда-то Исидор Чагин был знаменит. Его удивительная память вызывала восхищение. Иногда — сомнение: не являлись ли опыты с его участием результатом тщательно подготовленной манипуляции? Не верилось, что человек способен запомнить текст любой сложности и хранить его в голове как угодно долго. Потом выдающегося мнемониста забыли — что звучит почти скандально. Многие свидетели его славы уже в могиле, а те, что живы, поглощены противостоянием неизбежному.
Недавний всплеск интереса к покойному связан с исчезновением его Дневника. В полицейском протоколе событие четко определено как кража со взломом. В ходе следствия мне («Вы были последним, кто работал с Дневником») пришлось ответить на множество вопросов, но выяснить судьбу рукописи не удалось.
Да, я был последним, кто работал с Дневником. Скажу больше: был также первым и единственным. Когда я объявил, что собираюсь написать о моей работе, кто-то сказал, что это мой долг. Потом еще кто-то: банальности произносятся многократно. Я не люблю слова долг. Оно представляется мне в виде скорбного отсчитывания купюр. Это не случай Чагина, и двигало мной не чувство долга. Какое-то другое, не столь могучее, чувство.
Изучая эту жизнь, необычную и по-своему трагическую, я стал смотреть на нее изнутри. Кое-что из Дневника я успел выписать, но в основном — запомнил. Всё это легло в основу моих заметок. Бумага — большое подспорье для памяти, потому что всякий, кто запоминает, имеет и свойство забывать. За исключением, может быть, Чагина, который ничего не забывал.
* * *
Исидор Чагин, архивист (1940–2018).
Табличку для могильного креста заказывал я. По-моему, достойный текст — информативно и лаконично. О покойном, понятное дело, можно было сказать и больше. Можно было и фотографию поместить. Некоторые так и делают, но в этом, я считаю, нет необходимости. Имя, фамилия, род занятий, годы жизни — вполне достаточно. Избыточность вредит.
Уход его прошел незамеченным, как то и подобает архивисту. Сам сотрудник архива, говорю это без тени иронии. Всякому роду занятий — своя жизнь и своя смерть. Я бы тоже хотел умереть незаметно — уронив голову на какое-нибудь архивное дело, под включенной лампой с круглым зеленым абажуром…
После отпевания в Князь-Владимирском соборе (оно прошло в узком кругу) гроб привезли на кладбище. Гражданская панихида, вопреки обыкновению, проходила не в Архиве — там делали ремонт. Вместо изысканных архивных интерьеров с Чагиным прощались в кладбищенском ритуальном зале. Бетонные, пораженные грибком стены, потрескавшиеся плитки пола. Простуженный голос сотрудницы похоронной службы, бледной усталой женщины с носовым платком в кулаке.
Зачитывая некролог, она запнулась. Бросила взгляд в свою бумагу, потом на Исидора и не очень уверенно сказала, что руки покойного пахнут просоленными морскими канатами. Многие заулыбались, поскольку никаких канатов в жизни Исидора не было. Он, вообще говоря, казался ходячей скрепкой.
Позднее сотрудница, читавшая некролог, подошла к директору Архива и попросила извинить ее за недоразумение с канатами. Этот фрагмент попал в ее выступление из файла о моряке. В правильном тексте сообщалось, что руки Исидора пахли пылью веков. Директор добродушно похлопал ее по плечу. В конце концов, моряков в Петербурге не меньше, чем архивистов. Да и какая разница, чем пахли руки покойника? Кто там будет принюхиваться…
Когда выходили из ритуального зала, начался дождь. Крупные капли били по зонтикам и по крышке гроба. Распорядительница отметила, что по усопшему плачет сама природа, но на это никто не отозвался. Всем было очевидно, что природа плакала по каким-то своим причинам. Из-за дождя гроб закапывали быстро, и мокрые лопаты могильщиков мелькали, как в ускоренной съемке. Через четверть часа все уже спешили к автобусу.
У ворот кладбища директор догнал меня и взял под руку.
— От Чагина нам достался солидный архив. Там много всего, но главное, говорят, Дневник. Учитывая особенности Исидора Пантелеевича, думаю, небезынтересный.
— Архив архивиста, — пробормотал я. — Архивесело.
— У вас, Мещерский, хорошее чувство юмора. Бесценное качество для архивного работника.
Сдержанно поклонившись, я было пропустил его вперед — догадывался, к чему он клонит. Но директор сжал мой локоть, и мы остановились прямо в воротах.
— Займетесь архивом Чагина?
Я не спешил с ответом, а директор меня не торопил. Он задумчиво рассматривал объявление на воротах. За нашими спинами толпились коллеги, но, несмотря на дождь, никто нас не обгонял. Что значит быть начальником…
— Расписание работы кладбища, — медленно прочел директор. — Я бы добавил: к сведению покойников.
Он обернулся ко мне:
— Ну что, займетесь?
— Трудно, Аскольд Романович, отказать в такой просьбе на кладбище, — ответил я.
Это был ответ, полный достоинства, поскольку согласие соединялось в нем с возможностью отказа. Пусть даже этой возможностью я и не воспользовался.
Директор вручил мне ключи от квартиры Чагина, чтобы предварительную работу с материалами я произвел на месте.
— Руки покойного пахнут пылью веков — в этом что-то есть, — директор засмеялся. — Проследите, чтобы на моих похоронах сказали именно так.
Я изобразил легкий ужас: разве директор может умереть?
* * *
На самом деле руки Исидора пахли дегтярным мылом. Все знали, что он моет их после каждого рукопожатия. Кроме того, от него пахло чесноком. Этот запах исходил не только изо рта Чагина, но выделялся каждой порой его кожи. Мылом и чесноком пожилой сотрудник защищал себя от вредоносных микроорганизмов. В конце концов, в зрелом возрасте каждый имеет право на причуды.
Чагин ушел на пенсию года два назад — по собственному желанию. Если бы он хотел, мог бы преспокойно работать и дальше: его ценили. Но Исидор, очевидно, хотел другого. Может быть, отдыха. Или даже путешествий — умер он, как выяснилось, в Тотьме, маленьком северном городе.
В течение многих лет Чагин являлся на службу в одно и то же время и, как мне казалось, в одном и том же виде. Надо думать, одежду Чагин менял, но каждая смена повторяла предыдущую. В любое время года он ходил в темно-сером костюме и такой же рубашке. Серым был и его галстук, который не сразу опознавался, потому что сливался с рубахой. Осенью и весной Чагин носил болоньевый плащ цвета мокрого асфальта, а зимой — темно-серое пальто с цигейковым воротником. Когда вышел роман «Пятьдесят оттенков серого», я подумал, что так могла бы называться и книга об Исидоре.
Замечу, что Чагин радовал не только глаз, но и ухо: он говорил скрипучим бесцветным голосом, довершавшим его особенный облик. Однажды я (мальчишка, нахал) сказал Исидору, что для полноты образа ему не хватает черного зонта, и он молча кивнул. Я подумал было, что он обиделся, но через несколько дней Чагин пришел именно с таким зонтом — и больше с ним не расставался. В погожие дни он использовал его в качестве трости.
Особый чагинский стиль я никогда не считал стилизацией, но сейчас, спустя годы, понимаю, что оттенков серого могло быть и поменьше. Увеличивая их количество, Исидор не только демонстрировал качества художника (они у него были), но и создавал вокруг себя оболочку — если угодно, зонтик, — которая защищала его от внешних воздействий. Чагин ценил свое одиночество и делал всё, чтобы оно не нарушалось.
Между тем Исидор не всегда был таким. Просматривая книги по истории архивного дела, мы, его сотрудники, время от времени натыкались на немыслимые снимки. Молодой человек в белых широких штанах и светлой сетчатой тенниске. После каждого такого открытия под изумленный шепот книга переходила из рук в руки: неужели это Исидор? Да, это был именно он — весь в белом, без запаха чеснока. Фотографии (за исключением разве что очень хороших) не передают запахов, но одежда, прическа, а главное — взгляд Исидора — такой запах исключали.
В другой журнальной публикации — фото Чагина в длинном кашемировом пальто. На шее — светлый шарф, свернувшийся двумя небрежными кольцами. Сходство шарфа с удавом так очевидно, что переводит фотографию в разряд экзотических. В еще большей степени это делает широкополая шляпа. Киплинг. Гумилев. Чагин.
Но самое удивительное в снимке — это прилипшая к углу Исидорова рта папироса. Исидор и папироса — о, боги… Появление папиросы объяснял помещенный на той же странице журнала причудливый текст. Исидор вспоминал фокус, который показывал в юности.
Затягивался. Задерживал дым. Говорил за двоих:
— Солдат, куришь?
— Курю.
— Трубка есть?
— Есть.
— Плюнь.
Плевал.
— Дунь.
Дул.
— Выпусти дым.
Только после этого выпускал весь дым — он, наш Исидор.
Наконец, все мы знали об удивительном мнемоническом даре Чагина. Старые журналы описывали, как наш коллега запоминал колонки в сотни цифр и воспроизводил их без единой ошибки. Как, ознакомившись с любым текстом, готов был повторить его сейчас же, и через месяц, и через пять лет.
Несколько раз мы просили его продемонстрировать свои способности, но Исидор отказывался — кроме одного раза, лет семь назад, когда я только начинал работать в Архиве. Да, мы как раз отмечали мое поступление на работу. И к нам неожиданно присоединился Чагин. Стояла ранняя весна, и в открытую форточку вливался сырой питерский воздух. Он не был еще теплым, но уже ощущалось в нем что-то незимнее, пьянящее.
Возможно, этот воздух опьянил и Исидора — настолько, что он даже произнес тост. Слов его я не помню — не думаю, что они были очень яркими. Когда все выпили, Чагин вдруг предложил дать ему любой текст для запоминания.
На одном из столов лежал статистический отчет по Смоленской губернии за 1912 год. Мнемонист предложил присутствующим выбрать страницу и знакомился с ней в течение тридцати секунд. Потом передал книгу соседу по столу — и повторил всю смоленскую статистику. Последнее слово переносилось на следующую страницу, и в исполнении Исидора прозвучал лишь первый его слог.
В наступившей тишине было слышно, как от порывов ветра на столах трепетали бумаги. Трепетали и молодые коллеги Чагина, ничего подобного не видевшие. Слабо пахло дегтярным мылом, и для всех это был запах тайны. Вскоре Исидор попрощался и ушел. Больше подобные эксперименты не повторялись, да иначе и быть не могло, потому что тайна не должна становиться повседневностью.
Однажды я услышал, что свой удивительный дар Исидор в конце жизни потерял. И тогда мне вспомнилось, что уже тем весенним вечером перед лицом смоленской статистики он обнаружил некоторую неуверенность. В памяти это осталось только потому, что за моей спиной кто-то прошептал, что Акела промахнулся. Да, Чагин действительно допустил ошибку. Говорю я (ха-ха!), который не способен запомнить даже трехзначного номера автобуса.
* * *
Через день после похорон я сидел в Исидоровой квартире на Пушкинской улице. Мансарда в бывшем доходном доме. Я в гостях у Исидора — возможно ли это? Оказалось, возможно. После его смерти.
В комнате Чагина стеллажи занимали три стены из четырех. Четвертая, внешняя — это, собственно, полстены: на уровне груди она переходила в скошенный потолок с врезанным в него окном. На стеллажах стояли книги и коробки, преимущественно из-под обуви фабрики «Скороход». Сама комната тоже напоминала коробку — такая же маленькая и невыразительная.
Прихожей не было: входная дверь одновременно служила дверью в комнату. Справа от входа была еще одна дверь. Казалась вырубленной среди стеллажей. Вела к крошечным туалету и ванной. Кухня тоже отсутствовала. Ее (по мере возможности) представляла двухконфорочная электроплитка на высокой табуретке с прильнувшим к ней обеденным столом. Который служил одновременно и письменным. Несколько тарелок разных мастей и чашка держались на нем маленькой пестрой группой. Еще одна большая чашка с отбитой ручкой стояла особняком: в ней помещались ложки, вилки и нож.
Железная кровать. Я приподнял матрас, под ним — панцирная сетка. Легкое разочарование: хотелось чего-то другого. Гвоздей, допустим — как и положено аскету. Подошел к окну: ограниченный вид на Пушкинскую улицу. Проржавевший водосточный желоб закрывал половину проезжей части, зато полностью был виден Пушкин. Первый в городе памятник Пушкину. Маленький, но первый: всё начинается с малого. Представив себя Исидором, навалился грудью на подоконник, коленями почувствовал горячий чугун батареи.
Да, именно так он здесь и стоял — Исидор, светило архивного дела. Приветствовал солнце русской поэзии. Смотрел, как по дну водосточного желоба, желтого от листьев, бежит вода. Нащупывал коленями рёбра батареи. Есть на коленях точки, на которые приятно нажимать. Которые приятно обжигать. Расположены на внешних сторонах коленных суставов, отзывчивы к жару и жесткости.
Отчего-то мне кажется, что эти точки целебны, что, воздействуя на них с разной силой, можно вылечить любой орган. Ну, почти любой, уж такие это точки. Нужно будет, думалось, посвятить им публикацию. Назвать их точками Мещерского, сколотить состояние и уйти из Архива навсегда.
Стыжусь нахлынувших мечтаний. Это было бы предательством по отношению к Исидору и его коробкам — даже если учесть, что точки Мещерского изменят жизнь многих. Ладно, пусть потерпят. Пусть, я считаю, прочувствуют, каково им было без этих точек.
Открыл первую попавшуюся коробку: фотографии. Исидор на фоне Клодтовых коней — чуть ссутулившись, в руке потертый портфель.
Представил себе Исидора укрощающим коня. Портфель аккуратно положен сбоку, узловатые пальцы сомкнулись на узде. Ноги широко расставлены, голова запрокинута. Мимо проезжают «Москвичи» да «Волги», на заднем фоне, у дворца Белосельских-Белозерских — бочка с квасом…
Нет, без портфеля — это не Исидор. Одной рукой сжимает узду, а в другой все-таки держит портфель. Пусть на его могиле поставят такой памятник. Ленинградский архивист, укрощающий природные стихии.
Снимки на незнакомых улицах. В белых рамках (накладывали стеклянные прямоугольники) всюду написано: «Иркутск».
Исидор со связкой шаров на демонстрации. Первомайской, должно быть: все одеты легко, хотя и в фуражках — по моде того времени. Маленький Исидор тоже в фуражке. В том, что это май, нет никаких сомнений: на деревьях клейкие листочки. Даже сквозь черно-белую фотографию проступает их яркая зелень. Воздух полон света. И свеж — это очевидно. Мать держит Исидора за руку. Ни на одной из его детских фотографий я не увидел отца.
Коробка «Документы». Справки из иркутской детской поликлиники. Похвальные грамоты за каждый класс. Наш Исидор, похоже, ничего не выбрасывал, всегда был архивистом. Школьные дневники: четверки и пятерки. Имеются учительские замечания. Болтал на уроке русского языка. Или: забыл дома пенал. Исидор болтал, и уж совсем невероятно: забыл. Впрочем, это не помешало ему получить аттестат зрелости, которым, похоже, и заканчиваются бумаги его школьных лет.
Открыл соседнюю коробку — на внутренней стороне крышки написано: «Дневник». Знаменитый Дневник, о котором все знали и которого никто не видел. Четыре общие тетради, исписанные мелким каллиграфическим почерком. Этот почерк знаком мне по архивным описаниям. Характерная странность: буквы слегка наклонены влево. Напоминают построенные вертикально в ряд костяшки домино в минуту их цепного падения. Но буквы Исидора не падают. В своем неустойчивом положении они навеки замерли на расчерченных в клетку листах.
Записи открываются 1 января 1957 года. Исидор ведет их, не пропуская ни дня. Очевидно, он взял себе за правило (Чагин — человек правила) писать ежедневно — пусть даже по две-три строки. Но короткие записи — это, скорее, исключение. Ему всегда есть что сказать: если нет событий, Исидор описывает свои мысли и ощущения. Особенно ощущения.
Гимнастическая скамейка в спортивном зале. Распластавшись на ней, так приятно скользить. У Исидора дома нет предметов с подобными свойствами. Доски пола? Но они нечисты, и кроме того — в сучках. Здесь же — без сучка, что называется, без задоринки. Апофеоз скольжения, окончательная победа над трением. Но. Если снять тенниску, волшебство кончается. Голая кожа не скользит, прилипает к полированному дереву, издавая визжащий немузыкальный звук.
Характерный для покойного старомодно-канцелярский стиль: как представляется, коль скоро, следует признать. Слабость к церковно-славянскому: притча во языцех, паче чаяния.
Первая запись: «Могут спросить: для чего, обладая феноменальной памятью, ты решил вести Дневник? Отвечу так: память лишь воспроизводит события, а Дневник их осмысливает. Если подходить к делу ответственно, то писать надлежит в утренние часы, пока мозг свеж».
Еще раз скольжу по строкам глазами. 1 января… Сколько себя помню, утром этого дня никогда мозг мой не был свеж. А парню, между прочим, семнадцать. Успел, судя по тексту, выпить чая — и пишет, подходя ответственно.
Я бы тоже выпил чая. На Исидоровом столе — электрочайник. В ящиках стола нашел пачку индийского чая и ситечко на цепочке. Берешь его за кольцо, а оно интересно качается, как какой-нибудь тебе маятник Фуко. Засыпал чай в ситечко, погрузил его в чашку и залил кипятком. Четыре тетради; сколько это, интересно, в издании — том, два? Впрочем, до публикации их надо еще изучить.
Чай продолжал насыщаться цветом. Пользуясь свободной минутой, я направился к дверям деревянной походкой Исидора. Негнущиеся ноги, руки прижаты к туловищу. Открыл дверь (как бы вошел). Строг и неподвижен, голос скрипуч.
— Изволите хозяйничать, Мещерский? Пьете чай без спроса? Что называется, ничтоже сумняшеся…
Перебежал к своему месту у стола и ответил, опустив голову:
— Скорей уж не мудрствуя лукаво, Исидор Пантелеевич… Но согласитесь, что, используя ваши запасы и листая Дневник, я в каком-то смысле пью чай вместе с вами.
Я продел палец в кольцо ситечка, и оно марионеткой запрыгало в глубинах чашки.
— Видите ли, Исидор Пантелеевич, наш директор, поручив мне заниматься вашим архивом, не озаботился снабдить меня чаем. Ну, просто забыл, понимаете? В силу занятости упустил, как говорится, этот момент из виду.
Исидор (почему-то голосом директора):
— Так ведь не упустил, Пал Сергеич. Несмотря на свою занятость, как раз таки принес.
Я поднял голову — на пороге действительно стоял директор. С чаем и овсяным печеньем в целлофане. Он бросил мне печенье, и я поймал его с хрустким звуком.
— Руки у меня теперь заняты, — сказал я, — так что чай, Аскольд Романович, пожалуйста, не бросайте.
Директор кивнул:
— В этом, строго говоря, нет необходимости. — Закрыв дверь, он положил чай на стол. — Милейшее представление — как жаль, что я вас прервал. И часто вы так?
Улыбнулся.
— Зависит от того, чьи бумаги. — Я покрутил головой, как бы демонстрируя кругозор. — От характера, так сказать, материала… Да и просто от настроения.
Освободив большую чашку от ложек и вилок, наполнил кипятком и ее. Ловким движением перебросил в нее ситечко. Мы молча ждали, пока чай заварится и в ней. Слушали, как усилившийся дождь барабанил по крыше.
Гость пил чай из чашки с ручкой, а вот мою чашку так просто было не взять. Пальцы скользили по горячей гладкой поверхности, на сколах ручки — шершавой. Мне оставалось только ждать, когда чай хоть немного остынет.
— Я всё пытался представить себе, — надкусив печенье, директор отпил чая, — как выглядело жилище этого необычного человека.
— И как же, Аскольд Романович?
Директор сделал громкий глоток и встал.
— Именно так я его себе и представлял. — Он подошел к двери. — Да, главное. Ввиду небольшой ценности этого жилья его, возможно, передадут Архиву. В качестве, ну, как бы, подсобной площади. Так что предварительный разбор бумаг можете спокойно производить здесь.
Он втянул ноздрями воздух:
— Спа-кой-на.
Когда этот энергичный человек ушел, я (вздохнув с облегчением) растянулся на кровати поверх покрывала. Панцирная сетка скрипела при каждом движении. Я представлял, как под этот скрип проходила жизнь Исидора.
А может, скрипа и не было. Скорее всего, Исидор просто не шевелился. Лежал себе — руки вдоль тела или, допустим, сложенные на груди. Возможно, что даже и не дышал — на него это так похоже.
— Можете спа-кой-на работать здесь, — повторил я голосом директора. — Как, впрочем, и качаться на панцирной сетке — это ваше право.
Покачавшись на кровати, я встал. Ответил собеседнику прохладно:
— Я всегда спокоен, Аскольд. — Величавый отпускающий жест. — Сегодня, Аскольд, вы мне больше не нужны.
* * *
Вернувшись вечером домой, я объявил, что переселяюсь на служебную площадь. Сказал это после ужина, поскольку проблемные заявления лучше делать после еды. Так они лучше воспринимаются. Мать уже убирала со стола посуду, отец направлялся на балкон курить, сестра Маргарита несла из своей комнаты тарелку с несъеденным пловом. Маргарита, трудный подросток, всегда ест в своей комнате. Точнее — не ест, потому что худеет.
Фраза моя прозвучала буднично, как-то даже очень спокойно, отчего впечатление только усилилось. Отец прикрыл балконную дверь, мать поставила посуду на стол, а Маргарита застыла на пороге кухни со своим пловом. Собственно, я не планировал всерьез уходить — хотел только сказать об этом. Но, сказав, подумал, что, может быть, и в самом деле уйду.
— Тебе что, с нами плохо? — спросила мать.
— Хорошо… Не хочется тратить времени на дорогу.
— Всё естественно, — сказал отец. — Парень стремится к независимости.
Ему хотелось курить, и он щелкал зажигалкой.
— Я тоже стремлюсь к независимости, — сообщила Маргарита.
— Мне двадцать девять, тебе — пятнадцать, — напомнил я сестре. — Всё, что ты можешь делать, это ужинать в своей комнате.
Маргарита замахнулась на меня тарелкой, и плов с нее плавно съехал на пол. Мать показала Маргарите на стоящий в углу веник, но та не шелохнулась.
— Птенцы покидают гнездо, — от долгого щелканья сигарета отца зажглась сама собой. — Процесс грустный, но неизбежный.
Он выпустил дым в полуприкрытую дверь балкона.
— Побереги мудрость, — сказала мать. — Лучше подумай о том, что происходит с детьми.
— Всё нормально, мам, — успокоила ее Маргарита. — Он нашел себе архивистку.
Внимательный взгляд матери.
— Правда?
— Оренбургский пуховый платок. — Маргарита зябко повела плечами. — Колечко с камеей.
— Это лучшее, что может быть, — отец сделал еще одну затяжку.
Я кивнул. С этим нельзя было не согласиться.
* * *
Я все-таки переехал к Исидору. Спросил для порядка разрешения у директора, взял постельное белье, кое-что из необходимого — и переехал. Директор расценил это как тягу к полному погружению в материал. Крайнюю, что ли, степень исследовательского интереса: человек ночует на работе. Такое объяснение мне не приходило в голову, но возражать я не стал. В конце концов, в этой мысли ничего плохого не было. Теперь у меня были все условия для занятий наследием Чагина, и в первую очередь — его Дневником.
Прежде чем вести ежедневные записи, Исидор дает краткий очерк детства. Вспоминает, какой невкусной была еда в детском саду. Манная каша, вся в комках, успевала остыть, еще не добравшись до стола. Пшенная каша, наводя на мысли о песке, хрустела на зубах. Окаменевшие бруски свеклы в борще. Слипшиеся, словно покрытые слизью макароны. Желеобразный кисель с застывшей пленкой наверху. Упреждая возможные протесты, воспитательницы говорили, что в голодные годы у людей не было и такого. Этим людям Исидор тайно завидовал.
Требовалось всё доедать до конца. Выходя из-за стола, каждый должен был показать пустую тарелку. Тарелки — тяжелые, щербатые, без рисунков. Показывал свою тарелку и Исидор, а потом, зайдя в туалет, выплевывал то, что не смог съесть и держал за щеками. В туалете пахло хлоркой. Любопытно: Исидор пишет, что, включи они в столовой какую-нибудь музыку, он смог бы даже это доесть до конца. С музыкой еда хоть частично получала бы приемлемый вкус, потому что хорошая музыка — вкусна.
Исидору купили шаровары. Даже в то далекое время, когда одежде большого значения не придавали, было видно, что они недопустимо широки. Бабушка вывернула их наизнанку и, собрав лишнее, прострочила изделие на «Зингере». Она не хотела тратить черные нитки, которые и так недопустимо быстро расходовались. Использовать благоразумно решила оранжевую нитку, поскольку изнаночной стороны всё равно ведь никто не видит.
В детском саду у Исидора спросили, что означают сборки сзади на его шароварах. Сборки же означали единственно то, что шаровары надеты наизнанку: бабушка забыла вывернуть их обратно. Дети смеялись над необычным фасоном шаровар, особенно над оранжевой ниткой, а Исидор стоял, прислонившись к печи спиной, чтобы злосчастные сборки не были видны. Но их уже все успели увидеть, и оттого, что Исидор их скрывал, детям было только смешнее. Он чувствовал шершавость кафеля и жар печи, но в еще больший жар его бросал стыд перед детьми. «Дети — злы», — записывает в конце рассказа Исидор.
Поездка с матерью в Москву. День, проведенный в парке Горького. При входе в парк мать купила ему эскимо, обертку от которого он сохранил. Затем они катались на карусели. Исидор описывает катающихся. Его воображение почему-то поражает то, как свободный полет сочетается в карусели с полной зависимостью от цепи. Мне показалось это хорошим символом: полет и цепь. Никаких таких сопоставлений Исидор не делает.
Катались на колесе обозрения, смотрели на Москву. Заходили в комнату смеха. Смеялись. Качались на качелях-лодочках. На настоящих лодках плавали по пруду. В скобках указывается стоимость всех билетов. Не думаю, что Исидор был меркантилен: его интересовала цена радости.
Елка в иркутском Доме пионеров. Дед Мороз предложил Исидору прочитать стихотворение, но мальчик его почему-то не прочитал. Тогда вместо него вышла девочка со стихотворением «Ленин и печник». Она прочла его без запинки и с выражением. В заключительной фразе («Да у Ленина за чаем засиделся, — говорит…») перешла на крик и разрыдалась.
Когда Дед Мороз спросил, почему она плачет, девочка ответила, что просто ей жалко Ленина. Доброго и беззащитного — жалко. Который то и дело всех прощал, включая неблагодарного печника. Дед Мороз сочувственно кивнул: Ленин запросто ведь мог сдать печника в ЧК (недаром эти слова рифмуются) или в частном порядке сжечь его в той же, допустим, печке… Рука деда в меховой рукавице описала эллипс и, нырнув в мешок с подарками, преподнесла девочке елочный шар с нарисованным на нем зайцем.
— Это от Ленина? — спросила девочка.
— Да. В каком-то смысле, — ответил, подумав, Дед Мороз. — Тут радоваться надо, а не плакать.
— Я плачу оттого, что Ленин умер, — она вытерла слезы. — Или он не умер?
Дед Мороз погладил девочку по голове.
— Умер, конечно, но как бы не совсем. Способен, как видишь, делать разные мелкие подарки.
Исидор тоже заплакал: он вспомнил печь в детском саду. Он плакал всякий раз, когда ее вспоминал. А еще ему было обидно, что он не получил игрушки. Он знал это стихотворение — в СССР его знали все, — так почему же он его не прочитал? Мальчика никто не утешал, поскольку плакал он беззвучно.
Мысленно отмечаю, что в раннем возрасте ничто не говорит о феноменальной памяти Исидора.
Как звали Исидора в детстве? Неужели Исидором? Сидором? Какое-то же должно было быть у него детское имя. А может, и не должно. Трудно представить Исидора с иным именем — даже в детстве. Он был так непохож на других, что именоваться ему надлежало как-то по-особенному. Мысль дать ребенку такое имя принадлежала, кажется, его отцу. Чагин-старший прожил с семьей недолго. К такому отцу можно относиться как угодно, но перед тем как уйти в неизвестном направлении, этот человек подарил сыну две важнейших вещи: жизнь и имя.
В Дневнике подробно описываются школьные годы — вплоть до особенностей парт (стучали при вставании) и надписей, вырезанных перочинным ножом под откидывающимися крышками.
В восьмом классе Исидор влюбляется в Лену Цареву, сидящую с ним за одной партой. Он вспоминает все ее случайные прикосновения, которые неизбежны при таком тесном соседстве. Ее слова. Кому-то они могут показаться малозначительными. Но не Чагину.
— У тебя нет запасной ручки?
— Есть, — ответил Исидор.
Затем следует подробное описание раздумий Исидора о том, правильно ли он ответил. Может быть, нужно было сказать: конечно. Или даже: а то! Немудреное есть кажется автору ответом банальным и неспособным вызвать ответное чувство.
Когда Лена Царева смотрит на доску, Исидор разглядывает ее ухо. Левое: Царева сидит справа от него. В солнечных лучах оно становится полупрозрачным и розовым. В Дневнике подробно описано, каково ухо на просвет и как оно иногда скрывается за прядью волос. Влюбленный мысленно касается его губами.
Исидору хочется проводить Лену домой и нести ее портфель, как он видел это в кинофильмах. Как это делали некоторые из его одноклассников. Правда, такие пары дружно высмеивались как жених и невеста, при этом рифмы ради упоминалось тесто. Боясь, что его и Лену также назовут женихом и невестой, Исидор отказывается от своего намерения. Он представляет себя и Лену сидящими перед раскатанным бабушкой тестом. Изначально оно было бесформенной массой, но превратилось в большую тонкую лепешку с неровными краями. Бабушка деликатно уходит, и пара (вот она, интимная сторона брака) отщипывает от лепешки кусок за куском. Доля жениха и невесты незавидна, поскольку сырое тесто — не ахти какой деликатес.
На этом детские воспоминания оканчиваются. Судя по всему, о любви Исидора Лена Царева так и не узнала. Или узнала? Интересно, что думала об Исидоре Лена — не могла же она не заметить его чувства. Каким он остался в ее памяти? Да и жива ли она вообще?
Когда я уже подумал, что составил о детстве Чагина более или менее полное представление, то тут, то там на полках стали возникать новые коробки с бумагами и фотографиями. Они именно что возникали — там, где прежде их вроде бы не было. В одной из коробок я нашел обертку от эскимо: плотная бумага, в центре — пингвин. Внутренней стороны обертки я коснулся языком. Сладость ее ушла. Как уходит, подумалось мне, сладость пережитого.
* * *
В первую же ночь моей жизни у Чагина по крыше мансарды кто-то ходил. Было слышно, как под ногами неизвестного прогибаются листы кровли. Я выключил свет и посмотрел в окно. Оно не было темным. В нем клубился питерский туман, отражавший свечение города.
В мерцающем прямоугольнике окна появилась фигура. Припав к стеклу, всматривалась в мрак комнаты. Я не шевелился, потому что каждое мое движение сопровождалось бы скрипом пружин. Кто это был — злоумышленник? Тень Исидора? Лена Царева? Но ведь Лене должно быть под восемьдесят — возраст, прямо скажем, не руферский. Да и зачем ей это? Сосредоточиваясь, закрыл глаза. Зачем?
Ну, не знаю… Пришла, например, попросить ручку. Заодно — почему нет? — упрекнуть одноклассника в отсутствии смелости. Сказать, что жизнь могла бы сложиться иначе, решись Исидор ее проводить. А портфель — он до сих пор в ее руке, ни на минуту не выпускала, всё ждала. Влюбленные медленно удаляются по крыше. В Исидоровой руке — Ленин портфель.
Встал утром с тяжелой головой. Думал о фигуре в окне. О том вообще, хочу ли я здесь оставаться. Не хочу. При этом возвращение домой тоже не было большой радостью. Родители еще ничего, но Маргарита… Я по-настоящему устал от непростого ее взросления. Всё так. Но здесь, в Исидоровой квартире, я почувствовал к домашним едва ли не нежность.
Может, и в самом деле вернуться?
В дверь позвонили. Помня о ночной фигуре, я прильнул к глазку. Перед дверью стояла Маргарита. Когда я открыл, она показала глазами на комнату.
— Ты один?
— Один.
— Жаль. — Войдя, Маргарита положила на стол бумажный пакет. — Мать передала. Завтрак архивиста.
Я зашел в ванную набрать воды в чайник. Сквозь шум струи из комнаты пробилось ритмичное лязганье панцирной сетки.
Вернулся. Молча наблюдал, как Маргарита, сидя на кровати, болтала ногами. Сказал:
— Хорошо скрипишь.
Она кивнула. Мать будто бы хотела привезти завтрак сама, но оказалось, что у нее, Маргариты, дела на Невском — отчего же не заехать? Отчего не поскрипеть, если уж выдалась такая возможность?
Никаких дел на Невском у моей сестры, конечно, не было. И не думаю, чтобы мать стала передавать мне завтрак. Просто позавчера Маргарита придумала архивистку, а сегодня пришла на нее посмотреть.
Я достал из пакета пару уродливых бутербродов.
— Твоя работа?
— Нет, ресторан «Метрополь». — Маргарита рывком встала с кровати и выглянула в окно. — Здороваешься с Пушкиным по утрам? Наша бедная лачужка… Чаю можешь мне налить, а есть я не хочу.
Она прошлась по комнате и заглянула в ванную.
Улыбнулась:
— Обстановка полулюкс.
— Это не ты вчера ходила по крыше?
Сейчас я был почти уверен, что ходила она.
Маргарита отпила чая.
— Насыщенная у тебя жизнь. По крыше ходят. — Ее рука прохладно коснулась моего лба. — А она у тебя случайно не поехала, крыша-то?
— Кто-то ходил и заглядывал в окно.
— Поклонницы. Поклонницы-архивистки.
Нет, это не она: я знаю, когда она врет.
* * *
В одной из коробок я обнаружил свидетельства студенческой жизни Исидора: конспекты лекций, четыре курсовые работы и одну дипломную. Чагин, оказывается, учился на философском факультете. Наш Исидор — философ. Первая его курсовая называлась «Марксистско-ленинское понимание памяти».
Она пестрела множеством сносок. Очевидно, это был черновой вариант работы, потому что некоторые сноски остались не раскрыты. Не проставлено, к примеру, авторство цитаты «Материалистический подход к человеческой памяти наглядно демонстрирует, что важнейшее ее свойство — запоминать». Найти источник высказывания Исидору не удалось. На полях — догадка: «Маркс и Энгельс?» И ниже, другим почерком (научный руководитель?): «Ленин и Печник?» Это можно рассматривать как свидетельство популярности стихотворения, а также, пожалуй, того, что в пору учебы Чагин вращался в среде умеренно вольнодумной.
В выборе темы впервые обозначился интерес Исидора к памяти. Судя по дальнейшим курсовым, этот интерес не ослабевал. О связи темы работ Чагина с собственной жизнью говорится и в его Дневнике. Он описывает странное свойство своей памяти, о котором раньше не задумывался: способность запоминать большие объемы текста. «Интересно, — пишет Исидор, — это свойство было у меня всегда, и я его попросту не замечал? Или же это свойство я не замечал единственно потому, что такового не было?» Действительно, интересно. Уж если сам Чагин не мог ответить на собственный вопрос, то я — тем более.
Этот вопрос возникает у Исидора на втором курсе, когда им была написана работа «Разоблачение буржуазных философских представлений о памяти». Неожиданным образом на защите рецензентом был разоблачен сам автор курсовой: работа дословно повторяла фрагменты книги с тем же названием. Автором ее был факультетский профессор Спицын, также присутствовавший на защите.
Когда Исидору сказали, что он переписал исследование Спицына, автор курсовой не согласился. Рецензент помрачнел и поинтересовался, уж не из головы ли взял Чагин этот текст. Исидор отвечал, что — да, из головы. Рассердившись не на шутку, рецензент попросил его изложить хотя бы приблизительно то, что читалось в предисловии к курсовой.
Чагин не стал излагать приблизительно. Слово в слово он произнес свое предисловие, оказавшееся по стечению обстоятельств заодно и предисловием к книге Спицына. Рецензент ткнул пальцем еще в одно место курсовой, и Чагин воспроизвел его с такой же точностью. Когда изумленные профессора спросили у Исидора о причине полного совпадения двух работ, он простодушно ответил, что текст, хранящийся в его памяти, случайно принял за свой. Из этого сделаем осторожный вывод, что раньше удивительные способности Чагина никак не проявлялись и к их возникновению автор курсовой оказался просто не готов.
Как бы то ни было, история закончилась для Исидора благополучно. Рецензент уже вдохнул, чтобы заклеймить плагиатора, но слово неожиданно взял декан. Он призвал присутствующих не судить автора строго за несамостоятельность и указал, что в каком-то смысле было бы хуже, если бы в области буржуазных теорий студент начал мыслить самостоятельно. Ему, декану, было хорошо известно, к чему это приводит. Юноша не стал гнаться за оригинальностью и воспользовался книгой — не са́мой, возможно, интересной, не самой, возможно, глубокой, но (декан взвесил книгу Спицына на ладони) идеологически взвешенной.
«Мне показалось, что декан не любит Спицына», — записывает в Дневнике Исидор.
Мне тоже так показалось. Удивляло лишь то, что явный случай плагиата остался (по крайней мере, в изложении Исидора) без внимания. Выражаясь словами декана, взвешенность победила оригинальность, и в каком-то смысле это было идеалом философского исследования тех далеких лет.
После защиты общение Исидора с деканом продолжилось. Тот вызвал Чагина и, вручив ему машинописную страницу, попросил прочитать ее и воспроизвести. Это был фрагмент его, декана, выступления на философском конгрессе. Когда Чагин, прочитав страницу, немедленно изложил ее слово в слово, декан попросил его прочитать еще одну страницу. Текст был воспроизведен с не меньшей точностью.
Войдя в раж, декан спросил, а смог ли бы Чагин повторить весь доклад, на что тот ответил, что смог бы. В течение получаса он читал этот не слишком философский текст и затем произнес весь доклад без малейших отклонений. Потрясенный таким необычным явлением, декан молча обнял Исидора и отпустил на лекцию.
Через несколько дней приглашенный деканом профессор древнегреческого языка предложил Чагину запомнить две страницы «Истории Иудейской войны» Иосифа Флавия, и он запомнил. Не зная греческого, Исидор не смог этот текст произнести, зато написал его без единой ошибки, со всеми надстрочными знаками.
Пару месяцев спустя декан, сопровождавший комиссию из Москвы, встретил Исидора в факультетском коридоре. Помявшись, он спросил, помнит ли еще Чагин его доклад. Исидор помнил. Прочтя первую страницу, он остановился, полагая, что этого достаточно, но декан попросил его читать дальше.
Постепенно их окружили студенты и преподаватели, а декан всё не перебивал Чагина, и в глазах его стояли слёзы. Московская комиссия в изумлении смотрела то на Чагина, то на декана. Когда прозвучала заключительная фраза, председатель комиссии пожал декану руку. Обратившись к другим членам комиссии, он сказал:
— Как это прекрасно, товарищи, когда студенты знают доклады своих деканов на память!
— У настоящей науки свои традиции, — отозвались товарищи.
Раздались овации. Среди аплодировавших декану стоял и профессор Спицын, на чьем лице общее воодушевление не отразилось. Когда комиссия продолжила свой путь, декан на минуту задержался.
— А вы, Никита Глебович, знаете мой доклад на память? — спросил он у Спицына.
Шутке начальника Спицын улыбнулся. В это трудно было поверить, но на память доклада он не знал.
Через неделю декан философского факультета был назначен ректором университета. Через две недели Спицын был уличен в десятиминутном опоздании на лекцию и уволен за прогул.
Рассказ о неожиданном возвышении декана завершается у Исидора неподдельным сочувствием Спицыну. В драматическом повороте его судьбы Чагин видит и свою долю вины. Он также спрашивает себя, был ли вопрос декана шуткой.
* * *
С коробками, касающимися университета, я возился довольно долго. Описание — работа кропотливая и может показаться скучной. Она и в самом деле скучная, зато — успокоительная. Напоминает вязание. Каждый документ — единица хранения, его требуется детально расписать, пронумеровать страницы и внести в общий перечень содержимого. При этом, как и в случае с вязанием, можно думать о чем-то своем. Главное — не вспоминать об общем количестве документов, иначе можно прийти в отчаяние. Нужно описывать бумагу за бумагой, отдавшись процессу и не думая о результате. Как любил повторять Исидор: глаза боятся — руки делают.
В последующие ночи я не слышал шагов на крыше. Удивительно, но я о них совершенно забыл. Может быть, думал я, они мне тогда послышались? Я уже почти жалел о том, что шаги больше не звучали, — это вносило в тихое мое архивное существование какую-то загадку. Позволяло думать о том, что в жизни архивиста могут быть свои опасности.
Дневник Исидора почти ничего не говорит о его однокурсниках. Создается впечатление, что Чагин ни с кем не сближался. О переменах в его жизни свидетельствуют скорее фотографии. К студенческому времени относится снимок на Аничковом мосту, где Исидор — настоящий денди. Такие же фотографии были сделаны в Павловске и Петергофе. Кто его снимал? Сведений на сей счет Дневник не дает.
К этому времени относится начало дружбы Исидора со Спицыным. Вскоре после увольнения профессора Чагин узнал в деканате его телефон и позвонил ему со словами поддержки. Попросил разрешения прийти. Спицын был удивлен, но разрешил. Далее следует описание похода к Спицыну.
Уволенный преподаватель жил в коммуналке на 7-й линии Васильевского острова. Исидор знал этот дом. Когда-то в нем помещалась знаменитая Аптека Пеля, которая теперь была просто аптекой № 13.
Войдя в комнату Спицына, Исидор безошибочно уловил кисловатый запах неблагополучия. Судя по насыщенности запаха, возник он здесь давно и с увольнением профессора связан не был. Жилище Спицына было царством книг. Часть их стояла в дубовом шкафу, остальные лежали неправильной пирамидой на полу. Книги из шкафа Чагин перечисляет в порядке их расстановки. В полном соответствии с тем, что читалось на корешке, порой приводится лишь название, без указания автора. В нише между шкафом и стеной тускло блестели пустые водочные бутылки.
В центре комнаты помещался круглый обеденный стол, половина которого тоже была завалена книгами. Следуя жесту Спицына, Исидор сел в одно из двух кресел, стоявших по разные стороны стола. В другом кресле разместился хозяин.
Ко всему случившемуся профессор отнесся философски. Свою беседу с ним Исидор не пересказывает. Он облекает ее в форму диалога и приводит полностью. С точки зрения литературной техники, решение, без преувеличения, убийственное. В этот диалог включены все повторы, междометия и слова-паразиты. Но Чагин — не писатель, он — мнемонист, и в данном случае мало чем отличается от диктофона. Что важно: Исидор был способен запоминать не только письменную речь, но и устную.
Слушая Спицына, он думал, что профессор, в сущности, гораздо интереснее своей книги. Занятия буржуазными теориями особого философствования не предполагали. О том, что излишняя самостоятельность в этой сфере подозрительна, Спицын, подобно декану, догадывался. В какой-то момент он даже заметил, что в покинутом им университете надежность глупости всегда предпочтут блеску ума. Чтобы фраза не звучала слишком патетически, тут же добавил, что глупость (здесь следовала фамилия нового ректора) тоже бывает блистательной. Было очевидно, что нелюбовь двух философов взаимна. При этом возможности увольнять были у них, конечно, разными.
Когда Исидор попросил у Спицына прощения за плагиат, тот равнодушно махнул рукой. По большому счету, его собственная книга тоже была плагиатом. Пережевыванием того, что и без него десятки лет жевала советская философия.
— Значит, теперь существует две очень похожие работы, — сказал Исидор.
— Самое печальное, — Спицын закурил, — что обе не имеют научного значения.
— Будучи продуктом сознания, они отражают нынешнее, пардон, бытие.
Эту фразу Чагин произносил уже не в первый раз и, как ему казалось, не без успеха. Во взгляде Спицына он увидел лишь удивление.
— А вы, получается, считаете, что бытие определяет сознание? — Профессор раздавил папиросу в тарелке, служившей пепельницей. — Кто вам сказал такую глупость?
Исидор смутился.
— Вы… На лекции.
— Правда? — Спицын криво улыбнулся. — Значит, из университета меня выгнали за дело.
* * *
В конце пятого курса Чагина пригласили к ректору на чай. О мероприятии ему сообщили накануне, и весь вечер он думал об этом приглашении. Исидор прежде не слышал, чтобы кого-то из студентов ректор приглашал на чай. Да, это казалось Чагину удивительным, но что, в конце концов, он знал о жизни ректоров?
Помимо ректора и Исидора в чаепитии участвовали два Николая — Николай Петрович и Николай Иванович. Верный традициям школьных сочинений, Исидор дает их сопоставительную характеристику. Одного Николая от другого отличали отчество и цвет волос (Николай Петрович был чуть светлее), в то время как объединял их цвет глаз — по определению Чагина, грязно-коричневый. Если верить Дневнику, такими же были их плащи и папки. Какой цвет стоит за этим обозначением, сказать затрудняюсь. Может быть, и не цвет даже, а общее негативное отношение мемуариста.
Николай Петрович говорил негромким бархатным голосом, голос же Николая Ивановича был значительно сильнее и как бы брутальнее. Материал для его описания Чагин подыскивает с трудом. О бархате, по его мнению, здесь не могло быть и речи. В конце концов он останавливается на звуке распиливаемой фанеры, хотя и помещает в скобках знак вопроса.
Что и говорить, фанера в комплекте с брутальностью, да еще и грязно-коричневым цветом — всё это свидетельствует о неблагоприятном впечатлении, произведенном Николаями на Исидора. Но свидетельствует, кажется, и о другом: начинающий мемуарист стремится к яркости. Он не привык жалеть ни красок, ни звуков.
Вообще, Исидор довольно многословен. Словно камера видеонаблюдения, он фиксирует всё, что происходит на его глазах. Так, он описывает очередную просьбу ректора пересказать его, ректора, доклад, восхищение слушателей, затем их попытку остановить пересказ и многократные заверения в том, что сверхъестественные способности студента очевидны. По настоянию ректора его доклад (он не хотел лишить гостей этого удовольствия) был все-таки воспроизведен до конца.
Главным в этой встрече был, однако, не доклад и даже не сходство и различие Николаев. Кульминацией чаепития стал вопрос ректора:
— Исидор, друг мой, куда вас распределили?
— В Иркутск.
Его собеседники покачали головами: далековато…
И тогда Николай Петрович (было ясно, что из двух Николаев он — главный) бархатным своим голосом спросил:
— А вы бы хотели остаться в Ленинграде?
Хотел ли Исидор остаться? Хотел ли?..
— Очень! — выдохнул Чагин. — А что, разве это возможно?
— По слову поэта, — произнес Николай Петрович, — «и невозможное — возможно».
Николай Иванович строго откашлялся и сказал:
— Но это, как говорится, уже отдельный разговор.
Отдельный разговор состоялся на следующий день в номере гостиницы «Европейская». На этот раз чая не было. Когда Исидор и оба Николая сели за стол, официант принес бутылку «Советского шампанского» и бутерброды с краковской колбасой. Он хотел было открыть бутылку, но Николай Петрович сказал, что этого не требуется.
— Сами умеем, — подтвердил Николай Иванович со значением. — И имейте в виду: мы умеем не только это.
Официант посмотрел на него не без испуга и попросил разрешения удалиться.
— Вы, Николай Иванович, заставили его трепетать, — засмеялся Николай Петрович. — Я бы даже сказал — трепещать.
— Люди должны трепещать. — Николай Иванович поднял правую руку и сжал кулак. — Трепетать и пищать.
— А бутерброды слегка заветрились, — сказал Николай Петрович, меняя тему. — Факт не в пользу заведения.
— Вы — работники общепита? — спросил у Николаев Исидор.
Николаи взглянули друг на друга и рассмеялись.
— Мы — сотрудники Центральной городской библиотеки, — ответил Николай Петрович. — Я представляю в ней Отдел внутренней безопасности, а Николай Иванович отвечает за гражданскую оборону. Сокращенно — ГрОб.
Николай Петрович улыбнулся, но Николай Иванович был уже опять серьезен.
— Николаю Петровичу со всем, как говорится, не справиться. Так что немного помогаю ему и по части безопасности.
— Хобби такое? — уточнил Исидор. — В свободное время?
Николай Петрович потянулся за бутылкой.
— Просто Николай Иванович понимает гражданскую оборону в широком смысле.
— Обороняем граждан от всяких гадов.
Николай Иванович рубанул рукой по столу, и Чагин понял, что библиотека — куда более тревожное место, чем можно было бы ожидать.
Николай Петрович освободил пробку от проволоки и, как бы удушая, обхватил ее ладонью. Пробка несколько мгновений билась в его руке, издавая едва слышное шипение. Когда она затихла, Николай Петрович молча положил ее на скатерть. Над горлышком показалось и растаяло легкое облачко.
— Без хлопка, — констатировал Исидор.
— Хлопки нам не нужны, — пояснил Николай Иванович. — Это дешевый спецэффект.
Исидор вспомнил новогодние ночи в Иркутске. Он рассказал Николаям, как прекрасны летающие пробки, вслед за которыми извергается струя пены. Николай Петрович предложил не путать шампанское с огнетушителем, и на этот раз засмеялись все.
Николай Петрович разлил шампанское по бокалам:
— За наше сотрудничество!
Чокнувшись с Николаями, Исидор выпил бокал до дна и взял бутерброд. Во рту его таяли тонкие ломтики колбасы. Чагин хотел было уточнить характер сотрудничества, но ему было жаль отвлекаться от сказочного колбасного вкуса, и он взял второй бутерброд.
— Вам о чем-то говорит фамилия Шлиман? — спросил Николай Иванович.
— Шпион? — Чагин потянулся за третьим бутербродом. — Звучит по-шпионски.
— Все они, блин горелый, шпионы… — Николай Иванович нахмурился. — Шлиман откопал Трою. Но нас, товарищ, интересует не Шлиман, а Шлимановский кружок.
Николай Петрович взял пробку двумя пальцами и некоторое время рассматривал, как бы сожалея, что ей не удалось полетать.
— Мы внедрим вас в этот кружок, — в голосе его сквозила беззаботность.
Николай Петрович метнул пробку в стоявшую на подоконнике хрустальную вазу. Пробка влетела в нее, не коснувшись краев.
— Согласны?
Исидор, возможно, еще бы подумал о том, стоит ли ему внедряться, но точно брошенная пробка развеяла все сомнения. Дробясь в хрустальных гранях, она лежала на дне вазы решающим аргументом. Чагина убедили элегантность и точность броска: вероятно, именно так его и собирались внедрять.
Ответил:
— Согласен.