Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

И от такой мысли опять защипало в горле, на глаза навернулись слезы… Вспомнились, представились знакомые девушки, разошедшиеся с мужьями или вовсе безмужние, но с ребенком; одни были симпатичные, другие страшненькие, одни при деньгах, а другие почти нищие, но на всех была одинаковая печать ущербности, брошенности; и все они с одинаково обреченной убежденностью, качая на руках орущего малыша или грустно любуясь, как он резвится на детской площадке, повторяли: «Он – это единственное, что у меня есть. Миленький мой, любимый!.. Я всё-всё сделаю, чтоб у него всё хорошо получилось!..»

Теперь и Ирина готова была, искренне готова была повторять те же слова, «сделать всё-всё». А это значит, что больше она уже ни на что не надеялась.

Убрала в сейф пробирки, измеритель нитратов. Присела на стул… Она вдруг страшно ослабела, обессилела и боялась, что не дойдет до автобусной остановки… На самом деле, сколько можно ходить туда-сюда, зачем втискиваться в переполненный некоммерческий автобус, экономя три рубля на проезде? Зачем вообще шевелиться, если совсем нет сил? Ради чего?.. Ах да, да – ради сына… Хм, и радоваться ему, как богу, и целовать его, сказки Чуковского каждый вечер читать перед сном, а потом какой-нибудь «Остров сокровищ» и «Робинзона Крузо». И по парку гулять, по одним и тем же аллеям, иногда ругать, объяснять терпеливо, что такое хорошо и что такое плохо. А остальное все – по инерции, почти механически, потому что это необходимо для жизни. Необходимый для жизни набор из нескольких операций. Еда, сон, туалет, стирка, уборка, работа… Хорошо, что есть работа, пусть и не нужная никому, со смешной зарплатишкой, зато перед родителями не чувствуешь себя иждивенкой. Тоже приносишь в дом пачечку разноцветных бумажек… И так еще долго-долго, много-много дней, месяцев, лет впереди… Единственное, чем пока отличается она, Ирина, от других подобных ей неудачниц, – тем, что не очень-то жалуется. В основном молчит. А когда станет как Дарья Валерьевна, значит, полный конец, значит, всё…

Нет, это еще вопрос, что лучше, что хуже. Может, она, Ирина, просто миновала период жалоб, бесконечнейших монологов или не способна на них; может, она скатилась намного глубже этих Дарь Валерьевн, скатилась в кромешное отупение, где нет уже слов.

Враскачку, как немощная старуха, поднялась на ноги. Натянула тонкий шуршащий плащ, взяла сумочку. По привычке оглядела маленькую комнатку-лабораторию, свое ненавистное и дорогое убежище. Вышла. Два раза провернула ключ в замке… Завтра вернется, чтоб отсидеть очередные пять-шесть часов, наслушаться речей администраторши, а потом так же сбежать…

Торговля, как всегда ближе к вечеру, была в полном разгаре. С разных концов рыночка, сливаясь в какофонию, беспрестанно раздавались призывы то русских старушек, то азербайджанских молодцев: «Огурцы! Капусточка!.. Яблоки кому?! Виноград, виноград без косточек!.. Редиска свежайшая!.. Хур-рма!..»

Дворник Шуруп сладко дремал на лавочке возле своей каморки в ожидании вечера, когда надо будет пройтись метлой меж опустевших прилавков.

Все они сейчас казались Ирине такими довольными жизнью, увлеченными, почти счастливыми тем, чем были заняты, что рыдания досады и зависти снова забурлили в горле и захотелось остановиться, взвыть: «Да очнитесь вы!.. Это же обман, обман! Это ничто! На что же вы тратитесь!» Но и продавцы и покупатели выглядели непрошибаемо деловитыми и радостными, и она поняла: закричи, люди на мгновение изумятся, повернут к ней лица, а затем продолжат свои дела. Только, может, Дарья Валерьевна побежит к телефону – в психушку звонить…

Медленно, рывками, как против сильного ветра, Ирина двигалась к остановке… Куда идет? Разумом она отвечала, без доли сомнения отвечала, куда, к кому и зачем, а сердцем… Сердце пульсирует под левой, окаменелой без мужских ласк грудью однообразно и равнодушно: тук-тук, тук-тук, тук-тук… Сердце сперва жадно вбирает, а потом с силой выбрасывает в артерии кровь. И через десять лет, когда Ирине натикает тридцать семь, так же точно будет пульсировать, и через двадцать. И когда-нибудь, когда привыкнет к скамейке возле подъезда, радуясь солнышку, чириканью пташек, тому, что ее, Ирину Юрьевну Губину, миновали серьезные болезни, голод и наводнения, оно, хриплое, усталое, задавленное ожиревшей, бесплодной грудью, остановит свою пульсацию, замрет, перекроет путь крови. И грузная, бесформенная старуха, что когда-то была молодой, пусть не слишком красивой, зато очень хотящей жить женщиной по имени Ира, Ирина, а еще раньше миленькой, веселой, ничего не знающей девочкой Иришей, захрипит, как испорченный насос, закатит под набрякшие веки глаза и повалится со скамейки, всполошив сидящих рядом соседок, испугав резвящуюся поблизости детвору. Сын Павел, узнав о случившемся, скривится: блин, опять непредвиденные расходы, хлопоты, суетня…

– Маш… Машка, привет! – камнем ударило почти над ухом.

Ирина отклонила голову, даже отступила на шаг в сторону и тогда уже подняла глаза. Рядом с ней, растянув ярко-красные губы в улыбке, примерно ее возраста женщина. Лицо вроде знакомо, но знакомо так смутно, будто явилось из другой, не из этой жизни. И, защищаясь от лишних усилий вспоминать, от испуга и неожиданности Ирина торопливо, враждебно бросила:

– Я не Маша.

Женщина остолбенела, губы на секунду собрались в недоуменный кружочек, но тут же снова разъехались в стороны:

– Ой, Иришка, ты?! Ириш-шик, прости!

Две тонкие мягкие руки обхватили ее, обняли; щеку густым ароматом духов лизнул поцелуй.

С трудом вытягиваясь из тины вязких напластований прошлых лет, сотен отпечатанных в памяти лиц и голосов, появилось это же лицо, что сейчас улыбалось ей, но чуть другое, почти детское, с другой прической, в другой обстановке… И вслед за ним всплыли имя, фамилия, мелькнули картинки-случаи, разговоры…

Да, Марина… Маринка Журавлева. Вместе учились с первого по девятый. Потом она, кажется, пошла учиться на парикмахера. Такие почему-то обычно шли в продавцы или парикмахеры… В последний раз Ирина видела ее в больнице, лет в семнадцать. Маринка тогда попала в аварию, а они, несколько девушек и парней выпускного одиннадцатого «В», навестили ее, постояли вокруг кровати, кто-то, кажется, говорил что-то успокаивающее, ободряющее. Ирина, прячась за спинами, зачарованно разглядывала забинтованную, будто в шлеме, голову, висящую в стальном каркасе ногу, слабо улыбающееся, исцарапанное и ссохшееся личико бывшей одноклассницы…

– Как я рада видеть тебя, Иришик! Ты б только знала!..

– Я тоже…

Маринка Журавлева принадлежала к числу тех, кого открыто не любили учительницы, от вида которых расцветали на уроках физруки, кого сторонились, словно заразных, большинство девушек, на кого опасливо, украдкой заглядывались их сверстники парни. Но учительницы не любили их не как учениц, а как равных себе; физруки при любой возможности тихо говорили им что-то такое, от чего те смущенно-кокетливо передергивали плечами и дули на челку; девушки, сторонясь их, почти явно им завидовали, от этого злясь на себя; парни, мечтая о близости, представляли рядом именно их…

Всплыв из тины прошлого, образ Маринки стремительно, неостановимо раскручивал в Ирининой памяти тот период ее жизни, когда жизнь только еще начиналась и ничего не было потеряно…

В их классе подобных Маринке Журавлевой учились четыре девушки, а вообще по школе – не больше пятнадцати. Когда еще обязательно носили форму, они вместо черных фартуков постоянно наряжались в белые, а платья укорачивали намного выше колен; они красились, обесцвечивали волосы, носили сережки и кольца, наклеивали длинные ногти.

Обычно лет до тринадцати такие девушки, наоборот, были гордостью учителей, получали чуть не одни пятерки по всем предметам, они были активны, опрятны, жизнерадостны, отзывчивы. Их первыми на общегородской торжественной линейке принимали в пионеры, давали разные классные нагрузки, поручали брать на буксир отстающих. Но потом они менялись… Да, лет в тринадцать-четырнадцать… Учились, правда, еще хорошо, хотя становилось заметно, учеба их мало интересует; тогда-то они и начинали краситься, укорачивали подолы, превращались в блондинок или вовсе в каких-то пеструшек; у них появлялись друзья («парни», как гордо они их называли), обычно года на два-три старше, из бывших учеников этой же школы, а теперь, после девятого класса, ставшие явными хулиганами, а то и вовсе бандитами. Такие девушки, не стесняясь, курили на школьном крыльце, частенько приходили на уроки с похмелья, и благопристойное большинство класса о них шепталось: «Она ходит с Баем, который бугор квартала!.. Она два аборта уже сделала!.. Она на игле!.. Она сразу с тремя парнями переспала!..»

И еще – в них были какая-то странная уверенность в себе, смелость, жажда новых и новых приключений, бесшабашность.

Девушки другого склада – Ирина знала это по их разговорам, – сами робкие, созданные для вялой семейной жизни, размеренной любви к одному-единственному мужчине – мужу, для заботы о родных своих детках, на которых природа определила им положить силы и жизнь, – страшно завидовали бесшабашным, часами сплетничали о них, бывало, собравшись в стайку, шли на дискотеку в ДК «Колос», где обычно проводили вечера молодые бандиты, но переступить ту грань, что разделяла бесшабашных и добропорядочных, не могли…

– Ириш, сколько же мы не виделись? Лет десять уж точно. Да?

– Где-то так, – кивала Ирина, тщетно пытаясь выбраться из воспоминаний в настоящее, включиться в общение с одноклассницей, но воспоминания пока были сильнее.

Они никогда не дружили, даже в начальных классах, а когда Маринка стала одной из тех немногих, отношения совсем прекратились.

После девятого, получив аттестат о неполном среднем, Маринка вдруг (она училась, несмотря на загулы, по-прежнему довольно прилично) ушла из школы. Говорили, что поступила на парикмахера, дружит с грозой района Феликсом, отсидевшим уже два года за воровство…

Ирина вспоминала о Маринке, лишь когда подруги в разговорах упоминали о ней; раза два она являлась на школьную дискотеку со своим верзилой Феликсом и компанией. Парни томно разваливались на обрамляющих квадрат для танцев сиденьях, а девицы извивались перед ними, точно наложницы перед падишахами. Со стороны это выглядело и отвратительно, и завораживающе.

По слухам, Феликс главенствовал в банде, которая вечерами раздевала прохожих. Милиция на них выйти не могла, банда работала без улик, а погиб Феликс глупо, совсем по-мальчишески. Увидел у какого-то паренька мотоцикл «Ява», решил, видимо, тряхнуть стариной, сел за руль, сзади посадил подругу Маринку и, на полную выкручивая газ, помчался по улице.

В газетной хронике происшествий потом написали, что был он «в состоянии алкогольного опьянения». Да, трезвый так не врежется – в лоб встречной машине. Микроавтобусу РАФ. Скорость была чуть ли не за сто у Феликса… Его самого разрезало металлической стойкой, соединяющей у микроавтобуса крышу с корпусом, а Маринка перелетела через рафик и приземлилась на асфальт.

Кажется, месяца два пролежала в больнице с травмой черепа, да с такой, что делали ей трепанацию, и вдобавок кость левой ноги раздробило. Даже после выписки она долго ковыляла на костылях с аппаратом Елизарова… Но Ирина ее тогда уже не встречала, последний раз видела в больнице, недели через три после аварии… У ребят и девушек, заканчивающих одиннадцатый «В», была впереди большая жизнь, институты, интересная работа, свадьбы, семейные радости, а Маринка лежала с задранной ногой, в шлеме из бинтов и слабо улыбалась. Казалось, кончилось ее бурное времечко, теперь же будет какая-нибудь инвалидная коляска, вечные уколы, таблетки, приступы страшной боли…

И вот спустя десять лет перед Ириной стояла высокая, полная здоровья и энергии, жизнерадостная женщина с темными густыми волосами. В белой прозрачной блузке, под которой виднелся кружевной лифчик, в черной юбке до колен, на ногах остроносые туфельки на тоненьких каблучках. Лицо чуть-чуть, но умело подкрашено, волосы вроде небрежно подобраны шпильками, хотя каждый локон, каждый завиток на месте. И Ирина, как и тогда, в школе, снова испытывала к ней смешанное чувство брезгливости, зависти и страха, как к чему-то непонятному, до странности притягательному. И самой себе она казалась сейчас, рядом с Маринкой, особенно толстой, бесформенной, безобразной… Вот зачем этот плащ дурацкий надела?! На улице ведь лето совсем… Зачем на ногах эти плоскодонные лодочки?.. Да, они удобные, но ведь удобны и домашние шлепанцы… Чего она ждет от мужчин, если сама не старается, не умеет сделать себя хоть более-менее привлекательной… Да что тут поделаешь, если природа не дала.

Ирина с досадой, почти злобой подумала о папе. Такой ведь мужчина, и нашел себе в жены какую-то уточку. И она вот тоже уточкой получилась… Глядя сейчас на Маринку, краем глаза успевала заметить, как проходящие мимо поворачивают лица в их сторону. Но видят не ее, а только эту бесшабашную, бог знает с кем только не погулявшую, зато приятную, точно яркий, сочный плод, Маринку Журавлеву.

– Ну, рассказывай, как дела твои, как жизнь вообще, – повела она Ирину по тротуару.

Ирина оглянулась на остановку, где в ожидании автобуса толклись десятка три уставших под конец дня людей, и, не сопротивляясь, пошла рядом с бывшей одноклассницей.

– Да как… – пожала плечами. – Работаю, сыну скоро четыре…

– У тебя сын? – обрадовалась и удивилась Маринка. – Молоде-ец! Как зовут?

– Павлик.

– Четыре года – самый прекрасный возраст. Дети лет до шести – подарок…

– Хм. А потом?

– Потом другое… Моей-то принцессе десять. Я ее и дочерью уже не считаю. То ли сестра, то ли подружка…

Теперь удивилась Ирина:

– Дочь… Даже и не думала, что у тебя… – Она чуть было не сказала «могут быть дети», но в последний момент выразилась мягче: – Дочка есть.

– Как же, десять лет вот-вот. В июле исполнится… Только тогда оклемалась немного после аварии, и живот обозначился. Феликс оставил память… – В Маринкином курлыканье послышалась грусть. – Да-а, потрепыхалась я тогда. С матерью у меня ведь лет с пятнадцати отношений почти не было, у Феликса жили. А тут его родственнички еще до похорон все мои вещи выкинули. Прямо на свалку, говорят, вынесли… Мать ко мне один раз только приходила в больницу. «Что, дошлялась?» – и вышла сразу. Даже в тот момент не простила. Да я и сама, Ириш, виновата – доводила ее, дура, постоянно… Тетке по отцу спасибо. Сидела со мной, кормила. После отца я у нее одна из родни осталась. Отец ведь мой тоже в аварии погиб, я еще маленькой была совсем. Да-а, судьба вот…

По привычке, наверное, Маринка шла быстро, далеко вперед выбрасывая прямые от бедра ноги; каблучки резко и громко стучали по асфальту, точно торопили, задавали ритм. Ирина еле успевала за ней, путаясь в полах своего плаща, не думая, куда и зачем идет вместе с этой чужой, почти и незнакомой женщиной. Зачем слушает ее курлыканье.

– Тетка меня и после больницы к себе взяла. Хотя… У них с мужем избенка трехоконная на болоте, он – алкаш конченный… А тут еще, представь, беременная. Ни работы, ни жилья, ни вещей никаких. Постоянно таблетки, на ноге этот аппарат Елизарова. Боли знаешь какие были!.. Мне еще в больнице посоветовали аборт сделать. Предупредили, что или сама загнусь, или ребенок будет неполноценный. Одно из двух, а скорей всего, и то и другое…

– Да уж, – отозвалась Ирина, чувствуя сострадание, обычное сострадание, какое испытывала всегда, когда слышала подобные истории. – И как, решилась?

– А что делать… Тем более я так тогда Феликса ведь любила… Главное не родить было, а выносить хотя бы до семи месяцев. Потом кесарево сечение там… Ну, понимаешь… Но нормально в итоге все получилось. Все-таки семнадцать лет – как на собаке зажило. Аппарат только сняли, и снова стала летать… Однажды иду, останавливаются «жигули». Выскакивает Миха, феликсовский дружок. Он старше его, они вместе в кэпэзэ как-то сидели, потом иногда встречались… Ну, разговорились, он, оказывается, на феликсовских похоронах был, рассказал, как там было… Я ему о своем рассказала. Он меня, в общем, в кафе пригласил, посидели…

Как-то быстро и незаметно оказались в центре. Возле «Ватерлоо» редкое теперь для города оживление – милиционеры устанавливают ограждения перед ступенями, рядом кучкуется народ, разматывают кабели телевизионщики…

– А-а, сегодня же открытие! – воскликнула вдруг Маринка радостно, почти счастливо.

Ирина не поняла:

– Какое открытие?

– Да вот казино открывается наконец-то. В шесть. – Она вскинула руку, глянула на крохотные золотые, кажется, часики. – Через… почти через три часа. Может, посмотрим? Салют, я читала, будет, и вход свободный.

– Нет-нет, извини! – поспешно, испуганно ответила Ирина. – Сына из садика надо забрать. Мама сегодня допоздна работает… – Но в душе против воли уже боролась между тем, чтоб ехать домой и остаться.

– А у вас в садике дежурная группа есть?

– Дежурная?..

– Ну, ночная?

– М-м, вроде да. Но я не знаю, никогда не оставляли.

– Один-то раз можно, наверно…

Они также быстро шли дальше. Ирина молчала. Чего-то ждала. А бывшая одноклассница, будто забыв про «Ватерлоо», курлыкала дальше, мгновенно меняя интонацию с радостной на печальную:

– В общем, Ир, взял он меня к себе. Миха. Я согласилась, конечно. А что оставалось?.. Да и само собой так получилось. У него квартира была двухкомнатная, своя, и я как вдова друга поселилась. А потом и спать стали… В-вот… Миха уже тогда делами серьезными занимался… Это ведь в девяносто втором было, рынки только начались, и сразу эти рэкетиры безбашенные появились, а Миха торгашей охранял. Неофициально, конечно… У него бригада была, брали кое-какой налог с каждого контейнера, с палаток, а те зато жили спокойно. Ну, крыша, в общем… Три года почти мы с ним прожили. Как супруги. – Маринка невесело улыбнулась. – Все было отлично… Отлично… Он быстро раскручивался. Бензин продавал, сигареты. Пивзавод хотел приватизировать. Из-за него, наверно, и застрелили…

– Застрелили? – переспросила Ирина и почувствовала себя персонажем какой-то криминальной передачи; даже поозиралась – не следят ли, не снимают ли их на камеру…

– В девяносто пятом… перед самым Новым годом… – Маринка говорила с трудом и шаг сбавила. – Врагов-то у него хоть отбавляй было… конкурентов то есть… Был бы он жив сейчас, всех бы здесь шеренгами строил… Может, зайдем? – вдруг оживилась она, кивнула в сторону бара «Корона», – по коктейльчику выпьем? И позвоним заодно.

«Куда позвоним?» – хотела спросить Ирина, а вместо этого послушно и молча повернула вслед за Маринкой к «Короне».

Они обогнули стоящую у входа черную иномарку. Обернувшись, Ирина увидела Дмитрия Павловича Стахеева. Он вслед за кем-то забирался в машину… Мягко хлопнула дверца, и машина побежала по улице…

– На таком БМВ тоже бы сейчас рассекал, – как-то злобно кивнула вслед ей Маринка. – Да кого… Миха себе такую б пригнал – все бы попадали.

Ирина, усмехнувшись, кивнула.

Вошли в бар, сели за столик, освещенный толстой, под стеклянным колпаком, свечой. Маринка тут же поманила юношу в белой рубашке жестом хозяйки. Тот, подхватив со стойки папочку, подошел.

– Меню, пожалуйста.

– Две «Отвертки», – ответила Маринка, перекладывая папочку на край стола, – и телефон.

Юноша удалился. Маринка достала из сумочки сигареты «Кэмэл», зажигалку.

– Ты номер садика помнишь?

– Тридцать шестой.

– Да нет… – Маринка как-то снисходительно улыбнулась. – Телефонный номер.

– А… Где-то был… – И Ирина полезла в свою сумочку, где среди помады, тонального крема, ваток, ключей были свернутые листочки с нужными адресами и телефонами.

Копаясь, она в который раз подумала с раздражением: «Книжку пора завести… Невозможно же так!» Магазин, где есть отдел канцтоваров, напротив их дома, но постоянно то забываешь об этой книжке несчастной, то денег жалко, а чаще всего просто лень зайти…

Уже готовая вывалить на стол содержимое сумочки, она наткнулась на бумажку с номером детсадовского телефона. И как раз официант принес два бокала с желтой жидкостью и синими соломинками и громоздкую трубку.

– Спасибо, – совсем вроде небрежно, но в то же время и неуловимо ласково произнесла Маринка. – Давай, Ирушик, диктуй.

Она продиктовала. Через несколько секунд ожидания Маринка протянула ей телефон:

– Говори…

– Алло! – заполошно выкрикнула Ирина. – Здравствуйте!.. А можно воспитательницу из третьей группы. – И добавила на всякий случай: – Очень важно!

– Щас, – отозвался усталый женский голос; в трубке что-то хрустнуло и затихло.

Спустя пару минут, за которые Ирина успела выпить половину приятно отдающего апельсином коктейля, трубка ожила снова:

– Да, слушаю!

– Зоя… гм?.. – Отчество воспитательницы вылетело из головы, Ирина мучительно замолчала; спасибо, на том конце провода подсказали:

– Зоя Борисовна.

– Зоя Борисовна, здравствуйте! Это мама Павлика Губина. – И Ирина с непривычки понесла околесицу, запуталась, боясь сказать напрямую, что сегодня не сможет забрать сына.

– Значит, я так понимаю, – видимо, устав слушать, перебила воспитательница, – Павлик сегодня остается ночевать?

– Н-да, если можно…

– Конечно, можно, Ирина Юрьевна. Что вы! – Голос сделался радушным и успокаивающим. – Это же наша работа… Ничего страшного. Отдыхайте.

– И еще! – боясь, что воспитательница положит трубку, заторопилась Ирина. – У нас дома ведь телефона нет. Так, пожалуйста, если можно, скажите, чтобы Светлана или Аня Степанова зашли к моим… они в том же доме живут, и передали моим родителям…

– Все понятно. Хорошо, я скажу, – опять перебила воспитательница. – Или записку в двери оставят, если никого дома не будет. У нас это оповещение отработано.

– Ой, спасибо вам, Зоя Борисовна! Большое спасибо…

– Ну вот видишь, – как старшая, улыбнулась Маринка, – а ты боялась. Даже юбка не измялась.

Этой своей шуткой она снова напомнила Ирине курящих, гуляющих с парнями своих четырнадцатилетних одноклассниц, и тот заполошный, испуганный голос в ней закричал: «Уходи ты! Иди домой! Домой!» А другой, взрослый и умудренный, заглушил эти крики холодным вопросом: «Зачем?»

– Еще сейчас по коктейльчику… – Маринка плавным движением поднесла к глазам часики. – И можно двигать. Зря, конечно, они в будний день открытие сделали… А, какая разница… Хоть посмотрим, как там в казино бывает. Давай, Ириш, досасывай свою «Отверточку».

Как и та шутка с юбкой, Ирину коробило название коктейля – грубое, механическое, впрочем, кажется, очень точное. Он именно отвернул что-то в душе, какой-то болтик, и влил внутрь теплое, горьковато-сладкое, так приятно щекочущее… За несколько минут настроение изменилось совершенно… Ирина втягивала в себя через соломинку новую порцию теплого, горьковато-сладкого и, как занятную передачу по радио, слушала дальше историю бывшей одноклассницы…

– После Михи опять на полных бобах осталась. Мы же с ним не зарегистрированы были, а у него жена формальная и ребенок. Он с ней не жил уже несколько лет, а она жила с одним из главных Михиных партнеров. Ну и… Запутанная, короче, история. Но я ничего делать не стала, чемодан собрала, и всё… Хорошо, денежки кой-какие скопились, сняла однокомнатку. Стала работу искать.

Зажегся мягкий, не слепящий электрический свет. «Пять часов», – автоматически отметила Ирина; в душе вяло и сонно трепыхнулось беспокойство и тут же пропало.

– И как ты? – спросила Маринку.

– Да как… – Та, переменив позу, закинула ногу на ногу, и Ирина заметила на загорелой коже (где в конце мая загореть-то успела? в солярии?) несколько круглых розовых шрамиков. Наверное, от того аппарата Елизарова… И еще один шрам был длинный, неаккуратный, со следами небрежных, торопливых стежков. Но, как ни странно, он не пугал, а, наоборот – делал Маринку живей, соблазнительней, похожей на испанскую танцовщицу из какой-нибудь портовой таверны; Ирине вдруг захотелось погладить ее теплую упругую ногу. – Как… Вспомнила свое парикмахерство, в салон устроилась. Конечно, не сразу, не все так просто. Это, оказывается, такая работа блатная! Легче масоном каким-нибудь стать… Зато теперь седьмой год уже – тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, – свожу концы более-менее. Старший мастер, свои клиенты… Мать умерла в прошлом году, я ее похоронила нормально. В родной угол перебралась.

– М-да-а… – Ирина соснула «Отвертку», спросила полушепотом: – Одна живешь?

– С Викушей.

– А… кто это?.. Если не секрет, конечно…

– Да нет! – хохотнула Маринка. – Это дочку я так зову. Викторию.

– У, ясно… – Ирина замялась, а потом уточнила все так же полушепотом: – Я не в этом смысле…

– Я одна, – спокойно, без всякого сожаления сказала Маринка. – Так, бывают романчики… чтоб форму не потерять. Но, знаешь, Ириш, после Феликса с Михой, честно тебе скажу, трудно с кем-то серьезно сойтись. Или боровы стопроцентные попадаются, или мальчишки. А возраст такой, что с боровом еще не хочется, а мальчики, они только с виду сладкие… Через неделю тошнит от них… Феликс и Миха настоящие парни были, герои, но герои вот, оказывается, мало живут…

Где-то совсем недавно, прямо сегодня Ирина уже слышала о героях… И, как подсказка – вместо Маринки Журавлевой заколыхалось перед глазами мясистое скорбное лицо Дарьи Валерьевны, засвербел в голове ее пересказ книжки о главной потере России… Ирина дернулась, будто на нее пахнуло морозом…

– Что, скоро в это «Ватерлоо» идти? – отвязываясь от страшного совпадения, спросила она и добавила, усмехнувшись: – Нелепое какое-то название сделали! Ведь Ватерлоо – поражение, бессмысленный поступок, кажется. Ну, такое значение…

Маринка пожала плечами.

– Для кого как, наверное. – Взглянула на часики. – Времени уйма, на самом-то деле. Давай-ка, может, еще по бокальчику, и расскажешь, как у тебя. Я же о тебе вообще ничего не слышала. Да и никого года три как совсем не встречала. Представляешь?.. Ну, как ты-то живешь?

– Н-ну… – собираясь с мыслями, протянула Ирина. – Закончила универ, биохим, теперь сижу на рынке в лаборатории. Товар на нитраты проверяю.

– Неплохо, неплохо, – уважительно покривила губы Маринка, в то же время делая официанту новый заказ.

– Да ну – зарплата смешная, и работать не хочется. Три дня в неделю торчу там с утра до обеда… видимость создаю.

– А муж кто у тебя? Как зовут?

Эти простые вопросы снова сбили Ирину, взбаламутив в голове массу ненужных сейчас, тягостных мыслей. Захотелось, так потянуло обо всем честно, во всех мелочах рассказать, пожаловаться, спросить совета. Маринка может сказать что-нибудь дельное… Она знает… «А мужа как такового нет. Только штамп в паспорте», – оформились уже первые фразы. Но какая-то новая, неизвестная сила заставила Ирину сделать тон бодрым, почти высокомерным:

– Муж, Павел, – художник. На полтора года старше меня. Портреты всяким шишкам рисует. Мастерская у него отдельная, с такими вот зеркалами. Очередь. Работает медленно, правда, зато не как нынешние – лишь бы намазать. Поэтому и гонорары нормальные.

Маринка, поверив, опять уважительно покривила губы:

– Молоде-ец! Я всегда, кстати, творческих уважала. У таких в жизни хоть смысл настоящий есть. А когда еще платят за это…

– Ой, Мариш, сколько бы ни платили, а денег все равно нет… Ему надо материалы высококачественные, краски самые лучшие, холст… Дача зимой вот сгорела, теперь восстанавливаем. Сын растет… Родители немолодые уже…

Наверное, благодаря все той же «Отвертке» или, скорее, вранью про мужа, обычным женским жалобам – таким обычным и таким женским – Ирина почувствовала себя свободнее; она оказалась на равных с той, что всегда пугала ее, была ей непонятна, недосягаема; с той, которой она против воли и здравого смысла завидовала.

– Так бы можно было, конечно, пошире жить, поразнообразней, – говорила и говорила, не могла уже остановиться Ирина, – но, понимаешь, для меня семья, муж, родители, дом вообще – это… Только не смейся, пожалуйста!.. Это, Мариш, святое… Сегодня вот ты предложила, а я испугалась и, конечно, отказаться первым делом хотела. Куда я без мужа? Как сына в саду на ночь оставлю? Родители с работы придут, а ужина нет… Извини, я так не могу… – Она сделала паузу, точно размышляя, взвешивая свои слова, на самом же деле наблюдая за реакцией Маринки.

Та заметно понурилась – задумалась, наверно, о своей не очень-то правильно прожитой молодости.

– Но… спасибо огромное, что пригласила. – Ирина с чувством, крепко пожала лежащие на столешнице пальцы Маринки. – Ты права – надо иногда развеяться. Хм, выпрячься… Ничего страшного… На рулетке вот сыгрануть!..

– А ты умеешь? – Маринка спросила каким-то тревожным голосом.

– А чего там уметь?! Поставила фишку на определенный номер и сиди следи, куда шарик закатится. Если в ту ячейку, где твой номер, – фишки тебе, а если нет, то, значит, фишка, прощай… Мы когда с Павлом ездили прошлой весной в Петербург, заглянули там в одно казино. Сыграли маленько. Так, для смеха…

Когда пришло время уходить, она долго, чуть не до ссоры спорила с Маринкой, кому платить за коктейли. Она была уверена, что денег у нее полный кошелек, и уверяла в этом свою бывшую одноклассницу… Сошлись на том, что заплатят поровну. Получилось – по шестьдесят рублей.

На улице, приобняв Маринку за талию, с удовольствием вдыхая ароматный весенний воздух, Ирина тихо, но уверенно предложила:

– А давай, слушай, юношей с собой зацепим. Каких-нибудь посимпатичней. Чего мы одни, как монашки? – И повысила голос: – Отмечать так уж отмечать! А, Маришик, давай?

Мягко, снисходительно улыбаясь, Маринка поддерживала покачивающуюся, раздухарившуюся уточку.



2002

Чужой

В прошлый приезд я отремонтировал лавочку возле калитки. Ее сколотили, наверное, вскоре после постройки дома, – то есть лет сорок назад, – и, естественно, она давно рассыпалась, на ее остатки не обращали внимания, даже гнилушки убрать ни у меня, ни у отца не появлялось мысли – других было много забот.

Родители не одобряли мужчин и женщин, стариков еще в силе, сидящих на таких вот, рядом с калитками, лавочках, о чем-то вяло и подолгу беседующих. Отец говорил про них с оттенком какой-то жалеющей иронии: «Счастли-ивые!» И он, и мама всю дорогу проторопились, вечно не успевали, хватались за новые и новые дела, и я, с детства привыкший им помогать, не сачковать, частенько недоуменно, почти досадливо про себя вопрошал: «Да сколько можно? Когда же отдохнуть?» Метко и остроумно кто-то придумал для этого сорта людей подходящее словцо – «трудоголики».

Впрочем, жизнь в своем доме, на земле поневоле делает многих если не трудоголиками, то трудягами, в противном же случае будешь коченеть зимой без заготовленных дров, тратить зарплатку на базарные огурцы и перемороженную свинину, прослывешь бездельником… Наш райцентровский городок сплошь из избушек, у всех огороды, все, кроме нескольких конченых алкашей, живут по одному распорядку, одними заботами. Честно говоря, мне такая жизнь всегда не особенно нравилась. Я чувствовал себя не на месте, и наша классная руководительница, учительница географии, нигде, кажется, дальше краевого центра не бывавшая, много раз говорила: «Ты какой-то… прямо не от мира сего!»

После школы я рванул в Новосибирск (ближайший к нам миллионный город с метро), провалился на экзаменах в универ, поехал дальше – в Питер, маленько поучился на штукатура, а потом загремел в армию. Отслужив, измотанный, уставший, вернулся домой. Через три года предпринял новую попытку вырваться: послал свои рассказы в Литературный институт, прошел творческий конкурс и поступил. Теперь, получив диплом, перебрался в аспирантуру; говорят, затем оставят в институте преподавать… За семь московских лет я написал несколько повестей, довольно много рассказов; состоялись публикации в журналах, вышло три книги, я побывал на Днях русской литературы в Берлине, работаю редактором в крупном издательстве. В общем, стал более-менее известным, материально обеспеченным. Времена ожидания родительских переводов в триста – пятьсот рублей, посланных через проводницу сумок с картошкой и крепкосоленым (все-таки трое суток езды) салом, превратились в воспоминания о студенческом прошлом; теперь я сам иногда спрашивал родителей в письмах: «Как с деньгами? Если что, не молчите – вышлю. У меня все отлично, готовлю новую повесть».

С прошлого лета я приезжаю сюда в первую очередь не для того, чтоб помочь родным по хозяйству, заработать на обратную дорогу и пропитание в Москве, а скорее отдохнуть от Москвы, на месяц сменить обстановку, набраться впечатлений, деталей провинциальной жизни, о которой в основном (правда, в последнее время все с большей натугой, с большей долей вымысла) писал все эти годы.

Привычные дела на огороде теперь для меня какие-то не такие. Не то чтобы я стал работать менее тщательно, по принуждению… Но вот раньше я знал: от подвязывания огурцов, прополки, пасынкования помидоров зависит урожай, небедный стол, запасы на зиму, огурцы, морковку, картошку можно сдать скупщикам и получить деньги; сейчас же в голове, даже против воли, крутится, сбивает мысль: «На базаре огурцы по три рубля за кило, помидоры – пятнадцать… Скупщики эти гроши платят, овчинка выделки не стоит, если посчитать…» Я подвязываю огурцы, обрываю у помидоров пасынки и лишние листья неспешно и с удовольствием, наверное, как обеспеченный дачник-пенсионер, – для души.

У меня уже не вызывает сочувствия, а, наоборот, умиляет ежелетнее нянченье мамой никак не растущих баклажанов, перцев, дынь. Ну не подходит им здешний климат, но, если маме нравится с ними возиться – что ж…

Приехав домой в прошлом году, я заметил между калиткой и палисадником с разросшейся черемухой остатки лавочки, представил, как приятно сидеть на ней по вечерам, щелкая семечки или попивая пивко, разглядывать жизнь родной улицы Красных бойцов, о чем-нибудь размышляя.

Распилил выданное отцом бревно на две половины, вкопал их на место гнилушек, прибил к столбикам оструганную доску. Сел, закурил, поерзал – удобно. Пригласил родителей и сестру, и все мы вместе разместились на лавочке. «Вот скоро состаримся с мамой, – невесело усмехнулся отец, – будем здесь кости греть». А мама похвалила: «Хорошо получилось, молодец». Для приличия потерпела минуту и поднялась: «Ладно, надо идти. Успеем потом насидеться». И отец с сестрой тоже пошли вслед за ней. Я выкурил еще сигарету, вспомнил, что собирался сделать ограждение для гороха. «Да, надо идти», – повторил мамину фразу, но получилась она какой-то другой, какой-то ворчливой.

Нынче я уже привычно проводил на лавочке часок-другой под конец дня. Сидел с бутылкой «Клинского» и «Кириешками», глядел направо, налево вдоль улицы, на вечные избы из толстых почерневших лесин, которые погубить способен только особенно свирепый пожар, на желтые купола Спасского собора, единственной из пяти церквей нашего городка пережившей эпоху советской власти… Мне нравилось так сидеть, нравился – как гостю – ритм городка. Неторопливый, размеренный, полусонный.

Вот мужичок в мятой, интеллигентского фасона шляпе везет на тележке одно-единственное пустое ведро. Везет осторожно, будто в ведре всклень молока, тщательно объезжает колдобины, комья традиционно высыпаемой на улицу угольной золы. Но вдруг остановился, бросил тележку, – ведро опрокинулось, – и уставился на высокие тополя над речкой Муранкой, где, переругиваясь, перелетая с место на место, устраиваются на ночлег галки. Смотрит мужичок с таким интересом, так самозабвенно – кажется, он никогда раньше не видел этой происходящей каждый вечер картины… А вот две пожилые женщины столкнулись (знаю их, живут друг от друга через десяток дворов), остановились посреди проезжей части – тротуара у нас как такового нет – и разговаривают, разговаривают, точно не виделись несколько месяцев. Машины, нечастые, правда, покорно объезжают их, как задумавшуюся корову.

Я поглядываю вокруг с усмешкой; я чувствую, что все больше и больше отдаляюсь от этих людей. Теперь меня сильнее коробят их малоскладные речи, пересыпанные вздохами, междометиями, с постоянно путающимися падежами, смешит их одежда – или просто убогая, или, что нелепее, слишком городская: эти короткие юбки, костюмы и галстуки, туфельки с тонюсеньким каблучком на фоне кривых заборов, на засыпанных угольным шлаком улицах… Я стал искреннее жалеть пацанов, будущее которых – торчать при магазинах грузчиком или шакалить на базаре, в лучшем случае – шоферить; я соболезнующе качаю головой вслед стройненькой, симпатичной девушке, которая через несколько лет наверняка превратится в мясистую, толстоногую клаву, задавленную и одновременно закаленную грузом новых и новых, никогда не переводящихся дел, – у обитательницы избы, даже самой большой лентяйки, этих дел несравнимо больше, чем у хозяйки нормальной благоустроенной квартиры…

Если недавно я обижался, когда меня называли «москвич», то теперь пожимаю плечами и про себя спрашиваю: «Да, москвич. И что? Завидно?» И мне уже в тягость выдерживать здесь месяц, меня раздражают проблемы, с какими связана, например, баня или полив огорода. В Москве тоже куча проблем, но там проблемы другие…

Нынче я не справлял с друзьями приезд. В прошлый раз, собрав их в кафе «Кедр», накупил хорошей водки, закуски, и вместо празднования пришлось отвечать на неприятные, с подковыркой, вопросы: «Значит, там решил свою жизнь устраивать?», «Зарплату тебе как, в долларах платят?», «Квартиру-то на этой… как ее?.. на Тверской еще не прикупил?» А Димка Глушенков, выгнанный из школы после восьмого класса, недоучившийся на тракториста, а теперь помогающий жене торговать на базаре копченой рыбой, ехидно так все изумлялся: «И вот, что читаешь чьи-то писульки, тебе двадцать кусков кладут?! Хе-хе, не слабо, я бы тоже за такое бабло почитать не отказался!» Я внутренне отвечал ему: «Ты и буквы забыл, как выглядят. Читатель».

Да, мои друзья не питают влечения к книгам, и это хорошо. Я про них написал достаточно откровенно, за это могут и рожу разбить – чего-чего, а самолюбия у них хоть отбавляй, и, кажется, чем меньше перспектив более-менее приличной жизни, тем сильнее растет самолюбие… В общем, то отмечание приезда не принесло мне никакого удовольствия, и теперь я решил его не устраивать.

Этот июль получился хлопотливым, заполненным, так сказать, общественными делами. Узнав о моем приезде, прибежала корреспондентка районной газеты «Надежда», где я напечатал свои первые рассказы, и тут же, на лавочке, взяла интервью и сфотографировала. Потом меня пригласили в библиотеку – я побеседовал с библиотекаршами и учителями о литературе, культурной жизни столицы (которую, правда, почти не знаю, нигде не бываю), вообще о жизни… Потом было интервью на городском телевидении, передача в краеведческий музей моих книг… Сестра, актриса городского драмтеатра, существующего, кажется, лишь по традиции (с середины позапрошлого века), с не свойственной ей робостью сообщила, что режиссер хочет встретиться со мной, почитать мои новые произведения на предмет постановки; когда-то я носил ему пьесы и инсценировки, и он небрежно так мне отказывал, и теперь через губу я ответил сестре, что подумаю… По вечерам, поднимая рюмочку, отец объявлял один и тот же тост: «Ну, Роман, за твои успехи!», а мама то и дело счастливо плакала. Я же… Даже не знаю, как назвать свое состояние от интервью и прочих знаков внимания. Радость, конечно, удовлетворение, но с примесью снисходительности, с ощущением почти игрушечности этих интервью для четырехполосной, малого формата, состоящей на треть из объявлений, поздравлений и некрологов районной ежедневки, для телеканала, который наверняка никто и не смотрит…

Правду сказать, мне ничего сейчас здесь не хотелось. Только покоя. Для интервью и встреч нужно было тщательно бриться, одеваться в чистое; возня на огороде казалась почти бессмысленной (в Москве я привык просто закупать на рынке все необходимое в любое время года), тосты отца и слезы мамы вызывали только досаду. И я все чаще усаживался в одиночестве на скамейку с бутылкой «Клинского», хрустел «Кириешками». С удовольствием слушал заполошную перекличку снесшейся курицы с петухом, посмеивался над потешными уродцами-дворнягами, произошедшими от скрещения бог знает каких пород… Иногда на церковной колоколенке тускло, как алюминиевые, звенели колокола, и становилось как-то так грустно-сладостно, тоскливо, что тянуло заскулить.

Вяло, будто не о себе, я размышлял о будущем. Успехи успехами, книги книгами, Москва Москвой, восемь тысяч зарплата плюс гонорары, Берлин, премии, а с другой стороны… Хоть меня и называют здесь москвичом, но в Москве я самый настоящий провинциал, со всеми минусами этого типа людей.

Я теряюсь и безумею от большого скопления людей, после двадцати минут в метро становлюсь безвольным, как выжатый лимон; МХАТ, Третьяковка так же далеки, как и раньше; лучшее времяпрепровождение для меня – торчать у себя в комнате (живу по-прежнему в общежитии института: деньги, чтоб снять квартиру, есть, а энергии искать – никакой), читать, слушать радио, мечтать о чем-нибудь… Вот мне уже перевалило за тридцать, а ни жены, ни детей. Знакомых в Москве, конечно, полно, но все знакомства деловые, внутри литературной среды, а друзей что-то так и не появилось…

Лежа на кровати, планирую уехать, может, вернуться на родину, купить крепкую избу с большим огородом, и тут же сам себя спрашиваю: «А что мне там делать? В лучшем случае устроюсь в “Надежду”, буду получать тысяч десять за статьи о коммунальных, криминальных проблемах, о театральных премьерах. Какие еще варианты?» На нашем курсе получили диплом человек двадцать иногородних, и никто, кажется, не вернулся домой.

К тому же я понимаю, что долго там не смогу. Одно дело тосковать вдалеке, а другое – жить в этом райцентре. Взять моих дружков-одноклассников. Быстро женившись, родив по два, а то и по три ребенка, они будто остались пятнадцатилетними, только агрессивности в них прибавляется. Они вроде и не особенно ищут нормальную работу, ходят в трениках с лампасами и майках-алкоголичках, небритые, сонные. По полдня соображают на пузырек, а потом полдня давят его на бережку закисшей Муранки, споря, что круче – «Хонда» или «Ямаха».

Зато жены… Вот насчет жен я им завидую. Двужильные, покладистые, терпеливые, кажется, до бесконечности. Одно плохо – быстро стареют… Вот у того же Димки Глушенкова…

Тут пошел на базар за сигаретами «Ява Золотая» и встретил его Наташку. Она года на два моложе, значит, ей около тридцати. Была, помню, симпатичной, аппетитной девчонкой, обожала короткие юбки, на дискотеках танцевала красиво, волосы цвета свежей соломы заплетала в косу. А теперь волосы поредели, пухленькое лицо подсохло, зато от плеч растеклась. Сидит на жаре за прилавком, прикрывшись зонтиком, отгоняет мух от копченой скумбрии с мойвой. По обе стороны худые, ушастые – в Димку – дети. Девочка лет десяти и пацан дошкольник. «Привет, – поздоровался я. – Как дела?» «А-а, приветик! – она обрадовалась разнообразию своего тупого сидения. – Да ничего дела, ничего. А у тебя?» «Да тоже, – в тон ей ответил, – более-менее. А где благоверный?» «Да где-то тут, – Наташка кивнула на ряды прилавков с помидорами, огурцами, капустой, на ларьки, киоски, кишащих людей, – где-то шляется». Но сказала это без злости, а скорее с состраданием к нему, непутевому, который все не может нашляться… «Н-да, – вздохнул я и неожиданно для себя вслух подивился: – Как же ты дюжишь с таким, Наташка?» – «Да что ж, – она улыбнулась покорно, – куда тут, с подводной лодки…»

А через пять минут я увидел ее муженька. Голый по пояс, в растянутых трениках, с модной в нашем городке прической – три миллиметра волос, а надо лбом топорщится чубчик. Стоит возле пивного ларька, в правой руке стакан пива, в левой – обглоданный трехрублевый окунек. Рожа счастливая.

Наташку я знаю давным-давно, и лет с семнадцати она на базаре. Здесь же Димка ее каким-то образом и охмурил, женились. Я описал Наташку в одной своей повести как пример крепкой, здоровой, не лишенной привлекательности девушки, но живущей совсем не так, как надо бы… А в последнее время мне начинает казаться, что не она, а я буду жалеть о неправильно прошедшей молодости.

Устав от одиночества, пытаясь найти из него выход, мечтаю: встретить бы вот такую Наташку. А там – плюнуть на столицу, купить избушку в родном городке или какой-нибудь Чухломе и зажить хозяйством или же увезти покладистую, работящую жену в столицу. Такую, как в видениях Афони из фильма… Но потом представляю, какой она станет, как быстро превратится в мясистую клаву, и желание на время пропадает. И появляется надежда, что какая-нибудь москвичка клюнет на меня, полюбит, станет верной подругой писателя; мы с ней соберем, скопим денег и купим в кредит квартиру, лучше двухкомнатку – в расчете на будущих детей – и станем нормальной семьей. Дачу летом будем снимать в Малаховке…

Мысль о девушке и сейчас растревожила, я завозился на лавке, тряхнул бутылкой – пустая… Потянуло завалиться куда-нибудь в клуб, сыгрануть на бильярде, угостить коктейльчиком местных очаровашек… Сходить? Говорят, тут открылся недавно приличный… Взять Димку Глушенкова – он хоть дебил и голытьба, но умеет знакомиться, у него на это талант. И я, может, с ним… Может, найду там свою судьбу. Тоненькую, застенчивую, хорошую… Что Москва?.. Семь лет прошло – и никаких в этом плане подвижек.

И, как знак не делать глупостей, – на горизонте типичная уроженка нашего городка. Едва-едва ей за сорок (самый расцвет по московским меркам), но уже рыхлая, толстоногая, с навсегда озабоченным лицом, в платье, напоминающем колокол. Шагает вразвалку, торопится домой с работы, к неотложным делам – огород наверняка надо полить, свинье намешать, сорняки подергать, – а ведь должность у нее не мелкая – начальник почтамта. Это наша соседка по улице, вижу ее чуть ли не с детства, только вот имени-отчества не припомню. Да и столько, признаться, появилось знакомых, и все со своими именами и отчествами, что в голове все не умещаются…

Поравнялась, заметила меня, подошла.

– Здравствуйте, Роман Валерьевич! – Поставила сумку на край лавочки.

– Здравствуйте!

– Давно приехали?

– Две недели почти.

Она покивала и традиционно протяжно вздохнула. Задала новый вопрос, который задавала и в прошлом году, и в позапрошлом:

– Ну, как ваши творческие успехи?

И я тоже, как всегда, ответил:

– Да потихонечку. Спасибо… А как ваша жизнь?

– Да тоже так, ничего… Вот вчерашний день только такой тяжелый получился – вся поизмоталась.

– У-у…

– Такое у нас тут стряслось, вы, Роман Валерьевич, не поверите. Прямо до сих пор всю трясет…

Выслушивать ее жалобы охоты, само собой, не было, тем более что я настроился побриться, переодеться и попробовать сходить в клуб. А начальница почты уже навалилась могучим корпусом на штакетник палисадника и начала:

– Даже не знаю… Но это из ряда вон что-то такое… – Промокнула носовым платочком капельки пота над верхней губой, на лбу, снова вздохнула: – О-ох, в общем, прибегает ко мне вчера почтальонка с третьего отделения. Задыхается, плачет, слова сказать не может. «Да что такое?!» – говорю. Корвалолом ее отпоила, вроде оклемалась, а то, думала, скорую вызывать придется.

Перевела дыхание, словно и сама задыхалась; я, воспользовавшись паузой, для приличия пригласил:

– Присаживайтесь.

– Да нет, нет! Сейчас доскажу и побегу – ужин надо готовить. Сорожки тут купила, пожарить хочу, давно рыбы не ели… И вот оклемалась она, говорит: ходила по дворам, пенсии выдавала, переводы. Доходит до одних, достает ведомость…

«Вроде переводы надо самому получать», – тут же щелкнуло замечание в голове, но перебивать я не стал.

– А в ведомости рядышком «тысяча пятьсот» и «пятнадцать тысяч» у двух разных людей. Она ставит галочку, как и надо, против «тысяча пятьсот», а отсчитывает пятнадцать. Хозяйка расписывается, берет деньги, почтальонка дальше идет. Еще нескольким выдала, потом доходит до тех, где надо пятнадцать. Смотрит, а у нее ничего и нет. Мелочь какая-то… Она, говорит, чуть прямо на улице не упала со страху. У нее зарплата-то две триста. Это ей сколько надо расплачиваться!.. Вспомнила, кому пятнадцать-то выдала, побежала к ним. «Так и так, ошиблась, вместо полутора пятнадцать дала. Уж верните, пожалуйста!» А хозяйка ей: «Выдала и выдала. Спасибо!» – «Да как же?!» Та только плечами пожала: «Это, – дескать, – ваши проблемы. Что с возу упало…» И калиткой хлопнула, задвижку задвинула.

По улице, грохоча и фыркая, прополз «Беларусь» с прицепом на спущенных колесах. Голос соседки смолк. Я глянул на часы – половина седьмого.

– Ну и вот… Что делать? Побежала ко мне, все это пересказала, поплакала. Ведомость показала, те копейки, какие у нее в сумке остались. Я ведомость-то смотрю, и фамилия, кому она деньги-то эти дала, знакомая. Кандаковы. Улицу проверила – точно! Это же подруги моей, Зои, дом. Вместе, считай, выросли. Потом я к мужу переехала, а она там осталась. «Собирайся, – говорю почтальонке, – пошли-ка к ним». – «Да они, – говорит, – и слышать ничего не хотят. Твои проблемы – и всё». – «Ничего. Это, кажется, подруги моей дом, отдадут». Ну, пошли. Моя почтальонка маленько как-то приободрилась.

Я достал пачку «Явы», вытряхнул сигарету, щелкнул зажигалкой. Встретился взглядом со скорбными до неловкости глазами рассказчицы, перескочил на шевелящиеся бледноватые губы, машинально кивнул им и уставился в лоб – как бы смотрю на нее, а на самом деле почти что мимо…

– Дошли, стучимся. Выходит мать Зоина. Я поздоровалась, стала ей объяснять: «Так и так, так вот получилось». А она после первых же слов: «И чего? Дали и дали – и всё». – «Тетя Оля, – говорю, – вы, может, меня не узнали? Это я, Ирина, я вот здесь вот, напротив жила. Я ведь теперь начальником поч-ты». – «Да узнала, – говорит, – узнала. Поче-му ж… – Но тон как-то помягче стал. – Только нету, – говорит, – у нас денег этих уже. Зоя брату сходила послала. Он машину как раз покупает». – «Как послала? Когда же успела?» – «Ну вот так – успела». Слышу, почтальонка подвывать начала, и тут решила на совесть теть Олину надавить. «Она, – говорю, – столько лет вам во всякую погоду газеты, пенсии носит, за все время ни разу в отпуске не была, мужа на фабрике сократили…» – «Это ее проблемы, – опять старуха мне. – Не за так ведь работает – за получку. А муж-то… Зойка вон взяла своего лоботряса выгнала в шею – и правильно. И нечего. А деньги – по пословице: что с возу упало, то и пропало».

От этого подробного, в лицах рассказа голова стала тяжелеть, сидение на лавочке показалось не таким уж приятным. Хотя дослушать и не мешало – может, пригодится. Вставить куда-нибудь или отдельный рассказ написать.

– И вот пошли мы обратно, как оплеванные какие. Что еще делать, ума не приложу. Хоть в милицию обращайся… На почтальонку, грешным делом, злюсь, а больше по поводу этих Кандаковых недоумеваю. Вроде и изба, и двор в порядке, и старуха прилично выглядит – не забулдыги какие, которые за копейку удавить могут. А вот свалилось на них вдруг, схватили эти пятнадцать тысяч, и – всё. Мертвой хваткой… О-ох-хо-хо-х… – вздохнула начальница и горестно покачала головой; я отозвался не менее протяжным и сложным вздохом:

– М-да-а-а-ам-м…

– Дошли до конца улицы почти, и тут вспоминаю, что здесь же друг Кандакова-сына живет. Инженер с мебельной фабрики. Он должен, думаю, его телефон красноярский-то знать. Говорю почтальонке: «Постой тут, а я вот к этим зайду на минуту. Может, кое-что выясню». Ее брать-то с собой боюсь – у нее такое лицо, любой перепугается. Ну, стучусь, собачонка затявкала. Стучусь, а сама думаю: зачем стучусь? На работе ведь, скорее всего. Середина дня как раз. Нет, открывается калитка – он собственной персоной. Обросший какой-то, измятый. «Чего вам?» Я представилась, он вспомнил, оживился маленько. Тоже ведь вместе росли тут. «Так и так, – говорю, – нужно телефон Виктора Кандакова в Красноярске. У вас нету случайно?» – «Да где-то был, – говорит, – где-то записывал. Да ты бы у Зойки взяла. Она-то точно знает». «Заходила, – говорю, – нету их дома». Вот и соврать пришлось, прости господи…

Я опять сочувствующе мдакнул. Бросил докуренную до фильтра сигарету себе под ноги. С тоской глянул на пивную бутылку.

– Ну, ушел и минут десять его не было. А жара такая, аж до озноба, и моя почтальонка на самом солнцепеке стоит, качается. Вот, думаю, еще не хватало, чтоб в обморок грохнулась. Жду инженера, соображаю, как дальше поступить, если телефон не найдется. Придется, думаю, со всего штата рублей по сто собрать, чтоб погасить эту ее ошибку. Но, опять же, где гарантия, что люди дать согласятся? – сами все с копейки на копейку…

– Это уж точно, – вставил я.

Последние фразы соседки неожиданно натолкнули меня на идею.

Ведь вполне можно попытаться написать такую вещь, по содержанию она будет близка распутинским «Деньгам для Марии»… Да, почти идентична с ней, но, конечно, с учетом сегодняшнего времени. Та-ак… И показать, что через тридцать с лишним лет ничего не изменилось, а скорее страшнее стало, бесчеловечнее… И хорошо, хорошо, что будет похоже на повесть Распутина – сейчас римейки в большой моде, на них лучше клюют, чем на полную, стопроцентную оригинальность.

– Жду стою, в конце концов возвращается, – вывел меня из мечтаний-планов голос начальницы почты, – с блокнотиком. «Вроде, – говорит, – где-то записал, а теперь не вижу». Стали каждую страницу вместе осматривать, а там одно на другом, одно на другом. «Ну, – думаю, – здесь за неделю все не переберешь». И только, скажи, эта мысль пришла, смотрю: «Витька Кандаков»! И красноярский номер в шесть цифр. Переписала к себе, а этот, инженер, так мне на ухо: «На бутылочку “Жигулевского” не займешь? Голову ломит, сил нет никаких». Дала, конечно. Что ж…

Я понимающе покивал.

– Ну, побежали на телеграф, заказали. Нету дома, жена говорит, на работе. Будет после восьми. «Ладно, – говорю почтальонке, – идите домой, полежите. Я одна дозвонюсь. Даст бог, получится, а нет – будем думать, что еще предпринять». А у нее глаза, будто я ее в тюрьму отправляю. Но – ушла. Я к себе вернулась. Ну, уж тут не до работы – саму трясет, мыслей куча мала. И про Кандаковых, и про инженера этого, который алкоголиком, кажется, стал, и вообще… Сижу, с часов глаз не свожу. У меня у самой-то рабочий день до шести, муж к семи приходит. Вот, думаю, придет, меня нет, ужина нет, изнервничается, пыль до потолка. В шесть домой побежала, с дочкой быстро отварили картошки, тушенку туда вылили. Он пришел, я ему все рассказала, а он удивился так, говорит: «А ты-то чего гоношишься? Тебе-то что? Здесь полностью вина почтальонки». – «Да как же? Тридцать лет человек проработал и вот запутался. Под суд ее, что ли, теперь?» – «Ну и хоть бы под суд. Другие внимательней будут. Да и какой теперь суд – попугают маленько…» О-ох, в общем, чуть не поругались…

«Еще проболтаешь пятнадцать минут, – подумал я, глянув искоса на часы, – опять поругаешься. Рыбу уж наверняка к его приходу не успеешь пожарить».

– Ладно, побежала на телеграф. Звоню, а сама дрожу, будто я это ошибку сделала. Гудки длинные долго, и каждый гудок как ножом… Наконец-то взяли. Мужской голос, басовитый такой. Я скорей: «Здравствуйте! Виктор?» – «Он самый», – оттуда. «Виктор, – говорю, – это такая-то, такая-то. Помните?» – «Ну», – слышу, сразу насторожился. «Вам Зоя деньги сегодня послала?» Он опять: «Ну. И чего?» – «Так это не ее деньги!» Объяснять стала – всё он молчит, не перебивает, слушает. «Так вот, – говорю, – почтальонка пожилая женщина, тридцать лет безупречной работы, и вот теперь ей – хоть под суд. Выплатить такую сумму она никогда в жизни не сможет». – «Что ж, – Виктор мне, – это ее проблемы». Опять эти чертовые «проблемы». Прямо бесит. Чуть что: «ваши проблемы», «ее проблемы». Научились… «Виктор, – говорю, – ведь это же не по совести. Нельзя так, за счет чьих-то ошибок». Ну и начала про человеческие отношения, про всё, а он вдруг как с цепи сорвался, как начал меня крыть, как начал! «Если ты, – говорит, – такая-растакая, к моим еще сунешься, я приеду – я тебе, сучка такая, всю задницу распинаю, ты от меня по сортирам прятаться будешь! Лохов нашла! Я приеду, такие деньги тебе устрою! Ты у меня повертишься!» Хотела трубку бросить, и тут в голове так – щелк. «Нет, – думаю, – это ты повертишься». И решила обманом его припугнуть. О-хо-х… – Соседка что-то неслышно, себе, коротко прошептала и затараторила дальше: «Так, – говорю официальным голосом, – я хотела по-соседски, по-хорошему, но, видать, не получится. Я, – говорю, – звоню не как подружка ваша какая-то. Я все-таки начальник городского почтамта. Телефон подключен к магнитофону, и наш разговор записан. Сейчас же я несу кассету в РОВД – пускай они разбираются. Ваша мать пойдет как мошенница, а вы – за угрозы насилия. До свидания, Виктор». И делаю вид, что трубку вешаю, а оттуда ор такой, но не хамский уже: «Погоди! Погодите!» – «Что еще?» – уже совсем холодно так. «Ну, – он мне, – извиняюсь, погорячился. На работе неприятности». – «Это не повод». – «Да я понимаю, – вздыхает. – Короче, завтра мать к вам зайдет, поговорит». Чувствую, смягчаться сейчас не дай бог, и так же: «О чем? Теперь больше не о чем говорить». А у него голос, наоборот, жалобный стал совсем: «Вернет она всё. Сейчас отобью телеграмму. Скажите адрес, как вас там найти, время».

Словно заново пережив напряжение этого разговора, соседка тяжело простонала, вытерла платком пот с лица, переступила с ноги на ногу.

– Не знаю, какую уж отбил телеграмму, но в десять утра прибежала старуха с деньгами. «Вот четырнадцать триста, – говорит. – Уж вы простите. Нищета разум застила. И семьсот рублей сразу потратили. За свет заплатили, налог земельный, Зоя духи купила себе… Я отдам с пенсии. Или сын вышлет. Можно?» – «Нет, – говорю, – вот вам еще восемьсот. Это же ваша пенсия – тыща пятьсот. И в ведомости подпись уже стоит». Сказала все это сурово, а сама рада-радешенька. Как старуха ушла – побежала скорей к почтальонке, а она уж тем людям, кому эти злосчастные пятнадцать тысяч предназначались, сама отнесла. Надо ее в отпуск отправить – пусть отдохнет нормально… Во-от… Вот какие, Роман Валерьевич, сюжеты жизнь-то выдает.

Я тоже вздохнул – «н-да-а» – и сказал:

– Народец… И ведь до чего отупели, даже фантазии не хватает сказать: нет, получили мы полторы тысячи, как положено, ничего не знаем. И всё бы, никто никогда не доказал. Наглости хоть отбавляй, а мозгов… Обыдлился народ до предела.

Может, я бы еще продолжал реагировать, но наткнулся на взгляд соседки. Она смотрела на меня с недоумением и чем-то вроде брезгливости. Ко мне. Я осекся, понял, что сказанул не то, но глаза не отвел. Несколько секунд мы смотрели друг другу в самые точки зрачков…

– Ну ладно, – спохватилась, засуетилась наигранно начальница почты, – совсем заболталась. – Схватила с лавочки сумку, кивнула, не поворачивая ко мне лицо. – До свидания. – И пошла, быстро-быстро передвигая свои толстые ноги.

Я пожал плечами и закурил. Гулять расхотелось, в клуб – тем более. Еще какие-нибудь бухие дебилы прикопаются, ведь чужих здесь не любят. Единственное – можно дойти до ларька, купить бутылочку «Клинского»…

Рассказ мне в целом понравился. Неплохая может из него получиться вещь. Да, неплохая. Только вот проблема с деталями. Надо знать детали, без них выйдет неправдоподобно. Это уж точно… Что, например, это были за пятнадцать тысяч – действительно перевод или что? Как почта сортируется? Какой штат их почтамта? Да и другие вопросы есть. Хорошо бы еще раз побеседовать.

Я стал поджидать соседку у калитки, и два раза она проходила мимо в начале седьмого. Собираясь завязать разговор, я громко, внятно здоровался, но она в ответ кивала мне так же, как и в тот раз, прощаясь, – не поворачивая лицо… Неужели ее до такой степени задели мои слова? Да и что я такого сказал?..

Странно. По крайней мере – как-то наивно-смешно.



2003

Жилка

Вечером, устанавливая на крепких, прошлой осенью только сколоченных мостках насос для полива, Сергей Юрьевич дал себе слово посидеть завтра на утренней зорьке. Да и в самом деле – позади уже, считай, половина лета, пруд под самым забором, а он еще ни разу нынче не порыбачил. Собирается всё, собирается, поглядывая из огорода, как мужички душу отводят, и никак не соберется. То одно дело зацепит, то другое…

Обосновались они здесь с женой семь лет назад, когда сын надумал жениться. Передали молодым городскую квартиру, купили избушку. Кстати тут и выход на пенсию подоспел. Село же это знали с давних пор – традиционно ездили в сосновый бор, что поблизости, резать грибы, собирать в июле жимолость, а в сентябре бруснику. Проскакивали мимо села на своем «москвиче», любовались крепкими домами и опрятными палисадниками, прудом, на котором, как огромные поплавки, белели сытые, сонные гуси, а в воде, казалось, кишмя кишат жирные карпы и караси. Но Сергей Юрьевич не признавал тогда прудовую рыбалку, говорил о ней: «Как возле лужи на виду у всех торчать». Любил реку, течение, шум перекатов или таинственную тишину таежных озер, любил спиннинг, резиновую лодку, удочку-ходовушку… А вот заиметь свой домик с огородом хотелось, и как о чем-то несбыточном, почти не всерьез, они тогда мечтали с женой под старость лет здесь поселиться. Время пришло – и как-то легко, без суеты и волнения, без ломки поселились.

Постепенно завели кур, гусей, кроликов, козу, поставили пару тепличек и вроде бы превратились в крестьян. И как-то незаметно красоты природы поблекли, бор стал чуть ли не дальше, чем когда жили в городе, все силы и время уходили на хозяйственные заботы. Даже вот удочку уже некогда кинуть…

Под конец ужина, за чаем, Сергей Юрьевич почти торжественно объявил:

– Завтра утречком хочу порыбачить сходить. Что-то рыбки давно не жевали.

– Да как давно?! – первым делом чуть не с обидой удивилась жена. – Горбуша вон со стола не сходит!

Действительно, она каждый раз привозила из города то соленую, то копченую, то мороженую (для ухи или на жарёху) тушку горбуши. Дефицитная в прежнее время, теперь лежала эта красная рыба в каждом магазине и стоила ненамного дороже селедки… Да, горбуша… Но почему-то за рыбу ее Сергей Юрьевич никогда не считал – ел как мясо скорее. И уж тем более не ее имел в виду сейчас. Объяснять не стал, да и жена поняла, что удивилась-обиделась зря, – глянула на мужа извиняющимся взглядом, напомнила:

– Сумка в кладовке. На второй полке лежит… слева.

– Уху, я знаю. Спасибо.

Когда стемнело и всё, что успелось за сегодня, было сделано, Сергей Юрьевич вывалил на обеденный стол рыболовные снасти. Закурил перед тем, как начать разбираться.

Он не помнил, как досталась ему, откуда взялась эта коричневая, пупырчатой кожи офицерская полевая сумка. Теперь казалось, она была у него чуть не всю жизнь и всегда в ней хранились пластмассовые баночки с мормышками, крючками, мошками, колокольчики для закидушек и донок, катушки с леской, поломанные поплавки, куски свинца для грузил, спичечные коробки, запятнанные зеленоватой слюной кузнечиков, разнообразные, порой очень аппетитные блесны…

Глядя на эти старые, дорогие ему вещицы, Сергей Юрьевич вспоминал давнишние поездки на Енисей, походы по узеньким таежным речкам, хариусов, ленков, колючих непокорных окуней, головастых таймешат, похожих на овчарок щук, которые, бывало, выматывали все силы, сопротивляясь, пока затащишь их в лодку; вспоминал мелких, зато самых вкусных (если подсушишь, почти обуглишь на сковородке) пескариков. Налимья уха вспоминалась, заполошный звон колокольчика на закидушке, сулящий богатую, крупную добычу… Много рыбачил Сергей Юрьевич на своем веку, множество рек и речушек, протоков, горных озер прошел с удочкой, спиннингом, разную рыбу доставал из воды, а теперь вот остался пруд возле самого дома, перспектива поймать карася или окунька с ладонь, и вряд ли уже когда он метнет закидушку на Енисее, ожидая вытащить сияющего розовыми боками ленка граммов на восемьсот, вряд ли ему придется сражаться со щукой или охотиться на хариуса на безымянном таежном ручье, пуская и пуская по быстрине приманку-мошку… Да, было времечко.

Воспоминания о том, чего не вернуть, не повторить, расстроили, Сергей Юрьевич пожалел, что опростал сумку, выпустив из нее прошлое. Тем более что нужное для его теперешней рыбалки лежало на самом верху – три готовые с прошлого года удочки. Вот они – намотанная на картонку леска, шарики грузил, по два изогнутых, мелких, с острыми жалами крючка и поплавки, сделанные из винных пробок. Нехитрая снасть для нехитрой рыбешки…

Сергей Юрьевич отложил это в сторону, остальное сгреб, небрежно засунул обратно, закрыл сумку, отнес в кладовку. Потом под навесом во дворе, где светила всю ночь лампочка, привязал леску к длинным сосновым удилищам, порадовался, что они не утратили гибкости, не затрухлявили, хотя и сделаны лет уже пять назад.

Возвращаясь в избу, глянул на висящий у двери термометр. Двадцать три градуса. Хорошо. Карась любит тепло, да и для грибов подходяще. После позавчерашнего ливня вполне могут маслята высыпать. Надо б проверить…

В пять утра затрещал будильник. Сергей Юрьевич подскочил, вдавил пипку на его макушке, оглянулся испуганно на жену – не разбудил ли. Нет. Спит спокойно, лицо во сне разгладившееся, почти молодое. И ему захотелось обратно под одеяло – обнять ее, еще подремать. Привык вставать на час позже – под петушиную, на всё село, перекличку.

– Эх-хе-е, – вздохнул, пристыдил себя, – разленился, парень! – Стал, кряхтя, позевывая, одеваться.

Солнце пока только угадывалось за цепью холмов на востоке, но небо уже становилось почти по-дневному голубым, высоким. Чуть-чуть марала его сероватая поволока – дотаивающий след уходящей тьмы.

Седой, от старости ленивый Шайтан недовольно высунулся из будки, заворчал, будто спрашивая, зачем хозяин появился в такую рань. Чего не спится…

– Пойду карасиков… может, удастся натаскать, – непослушным еще языком объяснил Сергей Юрьевич, выбирая из ящика под навесом подходящую банку для червей.

И Шайтан, удовлетворенный ответом, широко, во всю пасть зевнул, спрятался в своем домике. И даже не шевельнулся, когда минут через пять хозяин с удилищами на плече, скрипя ведерком, прошел мимо, открыл и закрыл калитку.

Еще недавно пруд был красив и живописен; на песчаном берегу слева от плотины имелся песчаный пляжик, где с мая до сентября лежали-загорали местные и приезжие, а на мостках женщины полоскали по вечерам белье в чистой воде. Но выдалась в позапрошлом году небывало снежная зима – избы завалило чуть не по окна, по обочинам улиц стояли сугробы, как крепостные стены; начальство испугалось наводнения и, не слушая стариков, пруд велело спустить.

Осталось от пруда в ту весну лишь руслице речки Лугавки и болотце с плитами льда вокруг. Рыба частью ушла вниз, а в основном ее переловили острогами, а то и прямо руками. Мешками таскали… Весна же, как и пророчили старожилы, получилась долгой, недружной – зря, значит, спускали, разорили пруд.

Караси с окуньками более-менее развелись, а вот карпов, кажется, ни одного не уцелело. Не играют они больше в жаркий день, подпрыгивая над водой золотистыми оковалками, тревожа гусей и заставляя сердце Сергея Юрьевича выплескивать в кровь что-то, отчего хочется спешить куда-то, охотиться, чувствовать себя хищником – что-то такое, без чего мужик как бы не совсем и мужик…

Теперь на пруду тишь да гладь. Изредка лишь шарахнутся дружно у самого берега вглубь испуганные мальки, но это так – будто пригоршню песка по воде сыпанули.

Ладно, бог с ней, с рыбой. Рыба – дело наживное. Беда, что стал пруд после той весны зарастать, киснуть, пованивать. Пятачок густых камышей, где традиционно гнездилась семейка-другая диких уток и в мае бились, выпуская икру и молоку, караси, потихоньку стал расползаться вправо и влево, а вдоль берега образовалась полоса напоминающих елочки водорослей и салатового цвета точек ряски. Пляж съежился, купаться отваживались совсем немногие.

Перед тем как закачивать воду, Сергею Юрьевичу приходилось разгонять эти «елочки» граблями, вставлять меж двух жердин сетку от камазовского фильтра, а уж в него бросать хоботок насоса. Иначе насосется «Кама» водорослей и мусора и перегорит… Да и рыбачить стало теперь неприятно – как в болото крючок кидаешь, и пойманная рыба вялой, больной кажется, с запашком тухловатым.

Ну, ничего, пусть не ради добычи, так хоть для души посидеть, на пару-тройку часов от привычного отключиться. Пережить опять то ощущение, когда поплавок вдруг – как всегда, неожиданно – оживет, пойдет прочь от берега и исчезнет под водой. Дернуть вверх потяжелевшее удилище, а через несколько секунд вынимать из карасьей губы крючок с измочаленным, бледно-розовым червяком или, беззлобно поругиваясь, доставать его из окунька, который глотает частенько до самого желудка… Какая-никакая, но природная радость удачливого добытчика.

Сергей Юрьевич устроился на своих мостках, наживил удочки, забросил. Толстые концы удилищ вставил во вколоченные в доски мостков скобы, а серединой удилища устроил на торчащих из воды березовые рогулинах, что давно уж, чуть не в первый год житья здесь, он самолично вбил в дно.

Уселся на перевернутом вверх дном ведре, стал наблюдать за поплавками. Ветра нет, но вода беспокойна – ее то и дело касаются разные мошки, стрекозы, носятся туда-сюда водомеры, и впечатление, будто сеется мелкий-мелкий слепой дождик. Никакой ряби, а просто точечки, и на несколько сантиметров разбегаются от них кружочки. Красиво, только вот после нескольких минут глаза устают от этих кружочков, начинают чесаться.

Да еще комары налетели! Рядом совсем, за забором, – огород, двор, крольчатник, и там их даже вечерами не очень-то, и ведут себя осторожно, с опаской кружат поодаль, выискивая, выбирая момент, как бы так укусить, чтоб не прихлопнули, а здесь, на берегу, они – хозяева. Садятся сразу, без страха, и тут же жадно впиваются… И Сергей Юрьевич только успевал шлепать себя по незащищенной штормовкой шее, по ушам, ловил руками мельтешащее перед самым лицом комарьё, мошкару. На какое-то время и про поплавки забывал. Наконец не выдержал и раньше, чем захотелось, закурил сигарету. Хоть дымом слегка отпугнуть…

А клева-то нет. Разок-другой поплавок левой крайней удочки шевельнулся и снова замер. И, словно бы издеваясь, на лески всё пытались присесть тяжелые стрекозы, вокруг поплавков играли водомеры.

«М-да-а, – с досадой подумал Сергей Юрьевич, – наелась, видимо, после ливня рыбешка. Или снова грозу чувствует…»

К соседним, окруженным молодым камышом мосткам подошел мужичок. Нет, скорее парень еще – лет ему тридцать пять на вид. С верхнего края села. Имени его Сергей Юрьевич не знал, просто частенько встречал на улице, в магазине, у автолавки… Да и, впрочем, особых знакомых, приятелей они тут с женой не завели. Не получилось у них по-настоящему, как говорится, акклиматизироваться… Началось с того, что жена на приглашения соседок посидеть на длинной лавочке у общественного колодца всё отказывалась: некогда, мол, – а Сергей Юрьевич не составлял мужикам компанию насчет выпить… Вскоре их почти перестали замечать.

Теперь они с местными в основном только здоровались. Да и что – их частенько навещали дети, друзья из города, и сами, то он, то она, мотались туда на автобусе. Всего-то полста километров.

– Здоровенько, – раздалось приглушенно приветствие парня. – Как оно?

– Да пока не особо, – не поворачиваясь в его сторону, тоже негромко ответил Сергей Юрьевич.

– Хм… Что-то не идет в этот год рыбалка…

Сергей Юрьевич усмехнулся: «Мешками таскали, так чего теперь… И ты таскал, дай бог, спину, наверно, сорвал». Но говорить ничего не стал – чего бисер метать?.. Проверил удочки одну за другой, сменил червей. Глядел перед собой, на сползающие в воду огороды на том берегу, на черные кривоватые стайки, баньки, завозни; слушал, как где-то далеко ревет корова, зовя, наверно, заспавшуюся хозяйку, чтоб шла доила.

Тонкий короткий свист и легкий бульк, затем еще свист и еще один бульк – парень забросил свои снасти. Чиркнула спичка – закурил… Из-за плешиво поросшего осинником холма показался краешек солнца, и сразу по воде побежали яркие, но пока еще не слепящие искорки – отражения первых лучей.

– Жаркий день обещается, – снова голос с соседних мостков. – Хорошо бы… Карась-то тоже живой – жрать хочет, а ни вчера, ни третьего дня… Попусту и утро, и вечер тут проторчал.

Сергей Юрьевич опять отмолчался. Он никогда не был любителем балякать, а тем более – на рыбалке. Даже если клева нет – сиди, вспоминай о прошлых уловах, надейся, что и сегодня вот-вот станешь таскать одну за одной. Или просто о жизни подумай. Спокойно, со стороны, так, как это на неудачной рыбалке только и получается. А лучше всего вообще не думать, а… есть такое умное слово – созерцать. Небо вот, под которым всю жизнь живешь, но почти его и не замечаешь, взглянешь иногда мельком, есть ли где долгожданные тучи, или когда долгожданное солнце проглянется. Или холмы вот, подковой окружающие село, будто нарочно для защиты созданные, для уюта; бывал Сергей Юрьевич в настоящей степи, и такая тоска там давила от этой глади, которая от горизонта до горизонта…

Или за играми водомеров понаблюдать, проводить глазами совсем вроде неприспособленную к полету, но – когда надо, когда опасность грозит – такую быструю, неуловимую стрекозу. Да и комаришка прихлопнутый, если его разглядеть как следует, тоже ведь чудо природы, загадка необъяснимая…

– Оп-ля! – на этот раз голос парня до того ликующий и азартный, что Сергей Юрьевич не в силах был не повернуться в его сторону.

Парень снимал с крючка добычу. Не мелочь, кажется… Снял, взглянул на соседа, улыбаясь счастливо. И Сергей Юрьевич поздравил:

– С зачином!

– Ага, спасиб! И вам не скучать…

Поскучивать все же приходилось – не та рыба карась, чтобы клевать бесперечь, как, бывает, окунь или елец. Но и жаловаться тоже не приходилось.

Сергей Юрьевич выдергивал снасти молча, ограничиваясь волнением в душе, про себя кого-то прося (саму рыбу, наверное), если поплавок начинало подергивать или уводило в сторону, но слишком вяло, так что и не стоило подсекать: «Ну, давай! Дава-ай!» А парень рыбачил шумно, на каждого пойманного или сорвавшегося карасика у него находилось свое восклицание, каждого наживленного червяка он напутствовал словами вроде:

– Подмани-ка пожирней чего! Добрэ? Оп-ля-а!

Потом он вдруг сбежал с мостков и долго ковырялся в крапиве на склоне у берега. Видимо, черви закончились…

Село оживало, по дамбе прогнали в стадо коров, проскрипел на своем велосипеде Витька Дарченко, сторож из магазина… Часов с собой Сергей Юрьевич не захватил, но по всем признакам определил, что уже начало девятого.

Что ж, потихоньку нужно и закругляться. В ведре плескалось, ходило кругами десятка два карасей (на жарёху им с женой за глаза), да и дела ведь ждут. Но рыбалка не отпускала. Только настроишься удочки сматывать, как один из трех поплавков оживет, суля очередной улов, или сосед, заметишь, вытягивает очередную блестящую бронзой рыбку. И еще десяток минут потратишь, ожидая последней, самой крупной сегодня удачи…

У парня дела шли лучше. По крайней мере так казалось – он чаще выдергивал удочки, радостно или разочарованно вскрикивал, наживлял новых червей, приговаривая слегка досадливо и удивленно:

– Да что ж ты вертисся! Как змея прям какая!..

Правда, он первым и собрался уходить. Явно нехотя, но быстро смотал снасти, слил из ведерка, где был улов, воду.

– Н-ну, не зря посидел! – сказал на прощанье. – Слава богу. Жена хоть пилить перестанет.