Роман Валерьевич Сенчин
Нулевые
© Сенчин Р.В.
© Беляков С.С., предисловие
© ООО «Издательство АСТ»
Летопись прекрасной эпохи
Нашу жизнь будут знать по рассказам Сенчина, как мы знаем о жизни русских интеллигентов позапрошлого века по рассказам Чехова. Я не раз об этом писал. И предсказание мое сбылось намного раньше, чем я рассчитывал. Нулевые ушли в прошлое недавно, но все же это другая историческая эпоха. Времена изменились удивительно скоро и резко. Та же страна, вроде бы те же люди, а жизнь уже совсем другая. Мы не чувствуем нашего исторического времени, как рыба, должно быть, не чувствует воды, в которой живет.
Автор подошел к исторической хронологии жестко, по-математически. Сборник Романа Сенчина открывается рассказом 2001 года. Вопреки распространенному предубеждению, именно в 2001-м, а не в 2000-м начался новый век. Последний рассказ в книге датирован 2010-м. Полные десять лет. Но история не во всем подчиняется математике. На мой взгляд, нулевые начались той знаменитой новогодней ночью с 31 декабря 1999 года на 1 января 2000-го, когда Борис Ельцин в последний раз обратился к «дорогим россиянам» и впервые произнес слова: «Я ухожу». Это и был настоящий, как позже выяснилось, конец 1990-х. Высшей власти достиг совсем молодой тогда Владимир Путин. Он так не походил на больного, уставшего и ненавидимого многими Ельцина, что со сказочной легкостью завоевал любовь народа, еще недавно совсем ничего о нем не знавшего. Это напоминало какое-то волшебство или мираж. Как раз в начале нулевых бестселлером стал роман Александра Проханова «Господин Гексоген». Там молодой президент – Избранник – в конце концов и оказался миражом: «Избранника не было. Только в кристаллическом ромбе кабины слабо пылала прозрачная радуга. Рассыпалась на пучки летучих лучей».
[1]
Но миражей не было. Постепенно, шаг за шагом, месяц за месяцем стало ясно, что живем мы совсем в другом историческом времени. Многие считают, что в лучшем за всю историю России.
Нулевые – время сравнительно спокойное. В самом его начале еще гремели сражения второй чеченской войны. Но к середине десятилетия наступил мир, который казался вечным. Как будто навсегда прошло время войн и революций. Нулевые – время счастливого и трудолюбивого обывателя, который не ставит перед собой великих целей. Его заботит насущное: взять ипотеку, купить приличную машину, найти хорошего репетитора для детей. Всё, что нельзя съесть, выпить, использовать, – для него непонятно. И слава богу! Довольно было в нашей истории благородных правдоискателей, что довели до великих кровопролитий прошлого века. Теперь российские пассионарии шли главным образом в бизнес, создавая финансовые империи.
Одной из первых примет нового времени стали автомобильные пробки, заторы на дорогах. Может быть, в столице они появились и раньше, но в другие города России пришли именно в нулевые.
В моем детстве (80-е годы XX века) на улицах полуторамиллионного промышленного Свердловска изредка встречались даже лошади: они возили телеги с бидонами молока и сметаны из пригородных совхозов. Эти телеги исчезли в девяностые, вместе с совхозами. На улицах появились иномарки, но их было сравнительно мало. И вдруг, в самом начале нулевых, – целая автомобильная революция. Машины завелись даже у людей, еще недавно еле сводивших концы с концами. Теперь они «стали на ноги». Люди уже не ограничивались одной машиной на семью. Сколько в семье взрослых, сколько совершеннолетних – столько и машин. Как-то постепенно стало исчезать привычное и всем понятное слово «иномарка». Считалось, что иномарка по определению лучше нашей машины, не важно «Мерседес» это или «Нексия». Теперь иномарок стало много, а в различиях между ними начали разбираться, наверное, даже дошкольники из старшей или подготовительной группы детского сада.
Из дворов убрали столы доминошников, исчезли и привычные старушки-сплетницы, что сидели на лавочках, кажется, со времен незапамятных. Неуютно стало во дворах. Воздух отравлен десятками автомобилей, да и сами лавочки уже поставить некуда. Всё свободное пространство заняли парковки.
Обзаводясь машинами, люди осуществляли давнюю, советских времен мечту. В СССР человек с машиной – состоявшийся, успешный человек. И вот теперь люди торопились доказать свою успешность, состоятельность. Если не хватало денег, брали кредиты. Иллюзия успеха? Да, но все же не вполне иллюзия. Красивая заграничная машина в собственности. Как ни крути, а сбылась мечта.
Начался бум потребительского кредитования. В девяностые банки ассоциировались с какими-то темными делами, с финансовыми аферами. Герой культового фильма поздних девяностых «Ворошиловский стрелок» приходит в банк, изумляется: «Денег в стране нет, а на какие шиши банки строятся?» В нулевые уже не изумлялись. Дорожку в банк протоптали миллионы простых людей. И банкиры давали им кредиты, зная, что большинство – честно отдадут деньги с процентами. Российский заемщик – ответственный, добросовестный, в меру пугливый – не станет нарываться на конфликт с могущественным финансовым монстром
На деньги, свои и кредитные, ремонтировали квартиры, превращая старое жилье в комфортабельные апартаменты с удобствами, о которых и не мечтали еще несколько лет назад. Обычная, нормальная квартира без новомодного евроремонта перестала цениться («бабушкин вариант», как презрительно называют ее риелторы).
Однажды, как раз году в 2001-м, я услышал рассказ девушки, профессорской дочки, как она предпочитает проводить летний отдых, куда, к какому морю любит ездить. Это мне казалось историей из другой жизни. В 90-е и я, и очень многие жители моего города только вспоминали, как ездили на море еще в Советском Союзе. Пройдет несколько лет, и к морю снова поедут миллионы людей. Но уже не в старые, обжитые Сочи и Ялту, а в Турцию, Италию, Испанию, Таиланд, Малайзию, Индонезию, на Мальдивские острова – купаться в Индийском океане. Или на Канарские острова – купаться в океане Атлантическом. Круизы перестали быть привилегией немногих богачей. Жители спальных районов поехали на далекие южные моря, о которых их родители разве что читали у Жюля Верна. А многие молодые люди вовсе оставили скучную жизнь в холодной северной стране и поселились где-нибудь на Гоа или в Таиланде, Камбодже, Вьетнаме. Хочешь, купайся в океане хоть круглые сутки, хочешь – медитируй, постигай тайны буддизма, кришнаизма, шиваизма…
Оставшиеся на родине жили теперь тоже по-другому. В 70–80-е советским гражданам приходилось много часов проводить в очередях. И в нулевые люди снова начали проводить в магазинах по многу часов, только теперь они не в очередях стояли, а занялись «шопингом». Варваризм, у которого нет и еще недавно не могло быть русского аналога. Провести в торговом центре выходной день, оставить ребенка в комнате для игр, а самим часами подбирать новые наряды или еще что. Рассказали б мне в детстве о таком отдыхе – не поверил бы. «Общество потребления» складывалось у нас уже в советское годы, начиная еще с хрущевского времени. Но только в нулевые потребление стало настоящим образом жизни. И теперь уже не покупатели выстраивались в очередь за товаром, а сами продавцы готовы стать в очередь перед состоятельным покупателем.
Товары, что в советское время были для избранных, для номенклатуры и для золотой молодежи, в нулевые стали доступными. «Хотите попробовать французскую сигарету?.. Кто откажется от французской сигареты! На пачке нарисован петух и написано “Голуаз блё”», – спрашивает герой повести Василия Аксенова «Звездный билет», культовой книги начала шестидесятых. А герои Сенчина запросто покупают сигареты «Голуаз» в обычном ларьке.
А что говорить о бытовой технике, которая была некогда предметом роскоши? Когда-то квартиры грабили, чтобы унести телевизор или видеомагнитофон. Сейчас они и даром не нужны. Некуда девать. Плоский телевизор с огромным экраном, DVD-проигрыватели, компьютеры, ноутбуки стали доступны, дешевы, привычны именно в нулевые. В повести Сенчина «Ничего страшного», написанной в самом начале нулевых, ноутбук – еще редкий, диковинный и дорогой девайс. Муж Ирины, счастливый обладатель этого чуда техники, оправдывается перед ней: «Я на квартиру копил, <…> хотел снять однокомнатку, а тут вот предложили…» Для героев Сенчина середины – второй половины нулевых такое уже и не представить.
Совсем иначе стали питаться. В рассказе «Изобилие» 1995 года перечисляется богатый (сейчас кажется – скромный, а тогда вполне себе богатый) ассортимент продуктового магазина: «Колбасы – пять сортов вареной и три копченой. Сервелат, салями. Ветчина рубленная и просто ветчина (видимо, спутал лирический герой ветчинно-рубленную колбасу с ветчиной. – С.Б.). Сыры – “Нежный”, “Голландский”, “Костромской”, “Пошехонский”, какой-то еще с зеленой плесенью…» Но на все это
[2]изобилие нет у героя денег, даже на хлебушек нет… Магазин для него – как музей.
А вот герой рассказа «Сорокет» (вторая половина нулевых) с удовольствием ходит по магазину, неспешно выбирает, что взять: «Юрьев ходил вдоль рядов, складывал в пакеты одно, другое, третье. Помидоры, огурцы, зелень, куриные грудки (жена пусть запечет в сыре), сыр, несколько видов колбасы (сначала хотел активно рекламируемое “Останкино”, но остановился на проверенном “Вегусе”) – копченой, сырокопченой, салями, сервелата, бастурмы немного, буженинки, карбоната – для мясного ассорти; несколько видов рыбы – для рыбного. Маслины, оливки…» При желании он может взять даже «какую-нибудь дорогую ерунду вроде консервированных улиток или кенгурятины». В восьмидесятые так питались разве что большие начальники, представители номенклатуры или преуспевающие подпольные дельцы. В девяностые – «новые русские» (понятие, которое именно в нулевые забудут), то есть бизнесмены или бандиты, или бизнесмены-бандиты, очень быстро разбогатевшие. А герой «Сорокета» – обычный человек, не очень-то преуспевающий. Один из многих. Такой же и Денис Чащин из романа Сенчина «Лед под ногами». В юности был рад рису с килькой в томате, а теперь «почти автоматически» набивает сумки, пакеты «обычным набором: немного свинины, немного баранины, розовая, аппетитная говядина, немного телячьей печени, филе индейки. В одном из тонаров торговали полуфабрикатами. Недорогими, но качественными. Чащин любил манты и говяжьи рубленые бифштексы…» Он медленно возвращается домой, «с удовольствием приподнимая и опуская тяжелые, туго набитые пакеты». Не севрюжина с хреном, конечно, не роскошь. Просто сытная, благополучная жизнь. В истории России случались хорошие времена, но такого не было, кажется, никогда. Я не экономист, а потому не буду искать объяснения в ценах на нефть или в других причинах. Сенчин и его герои тоже не ищут. Он стал не столько аналитиком, сколько летописцем этой удивительной, уникальной для нашей истории эпохи.
Литературные нулевые начались почти одновременно с политическими. Литературные девяностые были разнообразны. Поздняя военная проза Виктора Астафьева не имеет ничего общего с «Кысью» Татьяны Толстой (опубликован в 2000-м, писался с 1986 года). Фантасмагории Юрия Буйды времен его «Бориса и Глеба» написаны для одного читателя, «Генерал и его армия» Георгия Владимова – совсем для другого. «Голубое сало» Владимира Сорокина, «Чапаев и пустота» и «Generation “П”» Виктора Пелевина, «Двести лет вместе» Александра Солженицына – становились литературными событиям, но написаны они как будто в разные эпохи. И все же тогдашняя «прогрессивная» критика настаивала, что мы живем в «ситуации постмодерна», в эпоху постмодернизма: «Кто-то (Михаил Эпштейн, Вячеслав Курицын, отчасти Марк Липовецкий) видел в его полистилистике наглядное проявление абсолютно новой культурной парадигмы, что либо отменит, либо подвергнет деструкции все те художественные богатства, которые выработало и будто бы уже в архив отправило человечество», – вспоминает критик и литературовед Сергей Чупринин, главный редактор журнала «Знамя», открывший читателю Виктора Пелевина. Критики-посмодернисты искренне возмущались, когда премию «Русский Букер» (за лучший роман года, а позже – и десятилетия) вручили Георгию Владимову, писателю-реалисту, наследнику традиций Льва Толстого. В 2001-м студент МГУ Сергей Шаргунов написал в своем манифесте «Отрицание траура» про «агонию постмодернизма». Ему мало кто поверил, но исторически Шаргунов оказался прав.
[3]
«Теперь самому смешно, – замечает Чупринин. – Поскольку постмодернизм – у нас по крайней мере – оставив в истории несколько впечатляющих литературных памятников, пошел “путем зерна” и тихо истлел, дав реализму подкормку, в которой реализм, безусловно, нуждался. Технический репертуар прозы действительно расширился, действительно вобрал в себя – да и то наименее отчаянные, наименее “безбашенные” – средства воздействия на читательскую психику. Вот, собственно, и все».
[4]
Реализм вернулся в русскую литературу и снова занял в ней первое место. И в том немалая заслуга Романа Сенчина. Мы читаем о прошлом по двум причинам. С одной стороны, нам любопытно, как жили люди в прошлом, как одевались, что носили, что ели-пили. С другой, нам более всего интересно, что люди и сто, и десять лет назад в чем-то похожи на нас. Они зарабатывают себе на хлеб, они ищут свое счастье, они влюбляются и разочаровываются в любимых. Мы ищем и узнаем самих себя даже в героях Чехова, Толстого, Шолохова, хотя общих черт с ними у нас все меньше. Тем более мы находим общее у современного русского писателя.
Сенчин умеет рассказать с необыкновенной точностью, дотошностью о жизни людей. По его книгам в самом деле можно изучать историю. Не политическую, не историю президентов и депутатов. А историю простого человека, историю повседневной жизни. Самую главную и самую важную для нас историю. И политика интересна Сенчину лишь тогда, когда она становится частью повседневной жизни человека. Как в рассказе «Тоже история». Впрочем, в нулевые это встречается редко. Люди заняты другим. Трудятся, отдыхают, растят детей, ведут жизнь, иногда тяжелую, иногда комфортную.
Фирменная черта Сенчина – знание жизни и внимание к деталям. Мы редко хорошо помним даже прошлогоднюю погоду, забываем, какие фильмы смотрели несколько лет назад. Далеко не каждый вспомнит, сколько он зарабатывал лет десять назад. Историки еще не успели заняться столь недавним прошлым, да и не уверен, что им хватит времени и сил, чтобы так подробно, детально, скрупулезно реконструировать жизнь людей, как это делает Сенчин. Из его повести мы узнаем, что доцент-филолог в солидном нестоличном вузе зарабатывал в начале нулевых около 2000 рублей. А его жена, торговавшая сигаретами в киоске, получала 2500. Узнаем, что пачка «Пэлл Мэлл» стоила 16 рублей, а «Голуаз» в красной пачке – 21 рубль, «Твикс» и «Милки Вэй» по 8 рублей. Пятнадцать минут попрыгать в детском замке-батуте – 15 рублей. Сенчин обычно указывает, какую именно колбасу, какой именно сыр покупают его герои. Мы знаем и ассортимент табачного ларька, и содержание лекций по древнерусской литературе, и заголовки статей в бульварной газете, и еще множество подробностей жизни. Только сначала они кажутся странными, излишними. Очень скоро понимаешь, что эти подробности бесценны. Кто сейчас помнит, какой фильм смотрели на видеокассетах (а позже – на дисках) много лет назад? Какой кофе пили? «Кофе он пьет в последнее время “Пеле”, а кружка с надписью “Нескафе”». «Нескафе» и сейчас продают, но, если б не Сенчин, я бы и не вспомнил о кофе «Пеле», который активно рекламировали в начале нулевых.
Впрочем, Сенчин не дает нам забыть, что и в «тучные» нулевые очень многие люди жили бедно. Едва ли не добрая половина героев этой книги трудится на собственных огородах, чтобы не тратить свою «зарплатку на базарные огурцы и перемороженную свинину». Даже выловленных на рыбалке карасей не поджарить – на масло денег не хватает: «Так его ж покупать надо! Бутылка-то тридцать пять, что ли, рубликов…»
Доцент Губин и его семья не голодают, но лишних денег нет. Возможность подработать довольно необычным (читатель этой книги узнает, каким именно) путем – очень выручает его.
Может, сгущает краски Роман Валерьевич? Бедность в тучные нулевые? Да, и в нулевые бедности было сколько угодно. Вот вам подлинные мемуары преподавателя, кандидата наук, серьезного ученого, который работал в нескольких коммерческих вузах Екатеринбурга: «В 2007-м у меня родился первый ребенок, и вот тогда начались проблемы всерьез. Начался натуральный голод. Не такой, конечно, как в блокадном Ленинграде, но все же пугающий своим отчаянием, которое меня начало охватывать. Голод – это когда начинаешь критически экономить на еде, а денег все равно ни на что не хватает. Когда не знаешь, что еще можно продать или у кого еще можно занять, чтобы купить детское питание своему малышу. И так продолжается неделя за неделей, месяц за месяцем. <…> На рубеже нулевых и десятых годов мне довелось от УрГУ поехать в Челябинск для проведения в местном госуниверситете тура региональной олимпиады абитуриентов по истории. Ко мне тогда для сопровождения приставили одного молодого местного преподавателя, кандидата наук, который всего на несколько лет был старше меня. Официальные мероприятия завершились быстро, большая часть дня прошла в разговорах с ним. Он был женат, жена работала в том же вузе. Университет “любезно” предоставил им комнату в общежитии с двумя койками. На пару они зарабатывали чуть более 20 тыс. рублей в месяц. И они твердо знали, что у них никогда не будет ни детей, ни своего жилья, ни полноценной семьи с собственным бытом и хозяйством. А будут только ежегодная борьба за физическое выживание, предполагающая крайнюю экономию на всем, бесконечная и все более возрастающая учебная нагрузка и бесконечные унижения».
[5] Это тоже нулевые.
В рассказе 2001 года герои «За встречу» пьют разбавленный спирт, закусывая солеными огурцами и пирожками с картошкой. В середине нулевых Николай Дмит-риевич из рассказа «Тоже история» может оценить, хорош ли двойной эспрессо в столичной кофейне. Меняется стол, меняется жизнь, меняются привычки героев, их профессии, занятия. Остается неизменно лишь ощущение бессмысленности, неправильности жизни. Благополучие Никиты из повести «Конец сезона» эфемерно: ему уже тридцать два, многое в жизни он упустил. После тридцати пяти на работу не берут, осталось три года…
Герои Сенчина часто говорят о счастье, но счастья этого не находят. Оно еще более призрачно, чем благополучие: «Их счастливая пора, как оказалось, уместилась в несколько коротких осенних недель, когда они встречались урывками – то он поджидал ее после лекций возле университета, то она пробиралась в его театральную мастерскую» («Ничего страшного»). А потом муж уходит из семьи, и жена не знает, брошена она или нет, есть ли у нее муж? А у продавщицы из рассказа «Пусть этот вечер не останется…» и мужа-то нет. Вроде бы она любима, но будет ли у нее дом, семья, дети? Ей кажется, что, если будут, придет счастье. Увы, так бывает в добрых наивных фильмах, а не в жизни героев Сенчина. Среди его героев много семейных, но все они еще дальше от счастья, чем холостые и незамужние. Даже дети в этом мире обречены: «Жизнь сложилась как сложилась, Татьяне Сергеевне почти пятьдесят, внуку вот-вот четыре. Одна надежда, что у него все хорошо сложится. Слабая надежда, если откровенно признаться…»
Многие герои Сенчина заняты нетворческим физическим трудом. Ухаживают за огородами, сажают картошку, работают продавцами (одна из самых распространенных у него профессий, еще один знак времени), шоферами, милиционерами. Их работа нужная, необходимая, но как будто бесперспективная. Сколько ни старайся – все одно и то же. Вроде бы и стараются люди, надрываются даже, а ничего не меняется в жизни. В прошлом году пропалывали грядки, окучивали картошку, собирали урожай. И в этом году то же самое, и в следующем будет, если только какого-нибудь несчастья не случится. Труд его героев-интеллигентов, если вдуматься, гораздо хуже.
Что толку, если доцент преподает «в пединституте, рассказывая из года в год все одно и то же, а потом на экзаменах слушает сбивчивые пересказы собственных лекций…» Кому эти лекции нужны? Сенчин одним из первых ставит вопрос о бессмысленности высшего образования в современном обществе. В нулевые годы, как и еще прежде, в девяностые, высшее образование стало почти всеобщим. Только что кошки с собаками еще не обзавелись дипломами. Только вот вопрос – зачем? «На улицах Юрий Андреевич то и дело встречает знакомые лица тридцати-, двадцатипятилетних парней и девушек; и каждый раз как поленом по голове, когда узнает он в троллейбусной кондукторше бывшую бойкую девчушку, отлично прочитавшую доклад на тему “Областнические тенденции в литературе Древней Руси”». Жизненно, что уж там говорить.
Бессмысленность существования – одна из главных тем философии прошлого, двадцатого века, не потерявшая актуальности и сейчас. Вот этой бессмысленностью более всего мучаются герои Сенчина. Не только его, конечно. В точности описаний, в узнаваемости социальных типажей Сенчин подобен Эмилю Золя. Но русский Золя не останавливается на этом, превращаясь… в русского Сартра.
Жизнь продавщицы чайной колбасы или сигарет «Ява Золотая» может быть куда более трагична, чем, скажем, жизнь Антуана Рокантена из романа Сартра «Тошнота». Антуан куда более свободен. Он не должен тратить время и силы на опостылевший труд, только чтобы выжить, заработать на жилье и еду. Он может выбирать, что ему делать. Остаться в Бувиле или вернуться в Париж. Писать ли дальше о надоевшем ему маркизе де Рольбоне или начать роман. Трагедия Лены или Ирины глубже, их жизнь воистину беспросветна. Им романа не написать. Большинство героев Сенчина (включая и преподавателей, писателей, художников) не могут обрести счастье в творчестве. Им остается просто жить ради жизни, потому что так уж заведено. Потому что даже бессмысленная жизнь лучше, чем небытие. А в жизнь вечную герои Сенчина не то чтобы не верят, но как-то о ней не задумываются. Доказав бессмысленность жизни, писатель не приходит к жизнеотрицанию. Герой Сенчина скорее будет отрезать от собственного тела куски плоти и есть их, чем покончит самоубийством. Самоубийство – трусливый и противоестественный шаг.
Нулевые окончились не под бой кремлевских курантов 1 января 2011 года. Настоящий конец нулевых – это прекрасная и зловещая Олимпиада в Сочи в 2014-м. В Москве, во время эстафеты олимпийского огня, факел погас четыре раза. Олимпийский Мишка чем-то отдаленно напоминал украинского президента Януковича, которому оставалось жить в Киеве последние дни. А в день закрытия Игр странно было видеть постаревшего Путина, полного какой-то мрачной решимости.
Конец эпохи гламура, конец вовсе не беззаботной, но все же какой-то легкой, приятной жизни, что стала привычной именно в нулевые. Время дешевого доллара и дорогого рубля, заграничного туризма и холодильника, полного импортных деликатесов (свои только учились делать заново), шикарных машин и доступных кредитов. Вернулось время бунтарей и поэтов, добровольцев и наемников. Оказалось, что в России остались пассионарные люди, которые живут не ради выплаты ипотечного кредита, не ради квартальной премии или нового урожая картошки. Может быть – к сожалению, остались, без них жизнь была бы понятнее, проще и легче, но поучать историю нелепо. Мы можем лишь изучать ее законы, а не навязывать их. Так или иначе, колесо истории сдвинулось, наступила другая эпоха, о которой пока рано говорить. Нулевые – тучные, сытные, гламурные – отодвинулись в сумерки исторического прошлого. Между тем герои Сенчина перешли из нулевых в десятые, а теперь уже и в двадцатые. Их жизнь – погоня за ускользающим счастьем, поиск смысла в бессмысленности жизни – темы вечные, актуальные и во времена Чехова, и в недавно прошедшие нулевые, и в наши дни.
Сергей Беляков
НУЛЕВЫЕ
Проза начала века
За встречу
Полтора месяца, почти все каникулы, Андрей благополучно скрывался за забором в ограде. Погулять по селу, с приятелями встречаться в этот раз совсем не тянуло, даже в магазин сходить или в клуб, а рыбачил он прямо в огороде – метров двадцать берега пруда лежали на их участке…
Но как-то вечером, уже под самый конец августа, вышел за водой и влип. У колодца на лавочке трое парней разводили спирт.
– О, Дрюня! – первым узнал его долговязый, чернявый Олег – Олегыч, – парень лет двадцати, живущий на соседней улице. – Здоро-ово!
– Привет, – ответил Андрей без особой радости, примостил ведра на краю лавочки; вытер руку о штормовку, протянул парням.
В первое лето, когда он приехал сюда с родителями, почти сдружился с Олегом, еще с некоторыми, кто жил в околотке. Валялись на пруду, пили пивко, вечерами ходили на танцы или в кино или просто гуляли по улицам, к девчонкам подкатывали. Такая жизнь Андрею понравилась, деревенские парни оказались совсем не страшными, и его, бывшего городского, да тем более из другой, можно сказать, страны, из Казахстана, приняли в свою компанию, даже как-то выделяли, уважали.
Но спустя год Андрей почувствовал, что надо что-то делать. Менять. Каждый день и каждый вечер были одинаковыми, разговоры и дела у парней тоже повторялись почти с детальной точностью. И в июле он взял документы и поехал в город, неожиданно легко поступил в пединститут. И вот уже четыре года появлялся дома, в маленькой трехоконной избушке, в хоть и большом, но дальнем селе, спрятавшемся между хребтами Саян, на два летних месяца. В первое время еще по привычке радовался парням, загорал на берегу пруда, ходил на танцы, катался на вечно полуживом, трескучем, но никак не умирающем «Урале» – гордости и драгоценности Вовки Белякова, которого все почему-то называли Редис и Редя. А потом, приезжая, почти не выходил за ворота, при редких встречах с ребятами на их предложение «посидеть, пропустить», как мог, отказывался – «сейчас не могу, жалко, дела…»
И сегодня – то же.
– Пропустить не хочешь? – спросил коренастый, почти квадратненький, с короткой стрижкой, в старых, истресканных сапогах-дутышах татарин Ленур. – Пойла набрали вот, а хавчика нету. Возьми чего зажевать – и поторчим.
– Да холодно… – Андрей поежился. – Может, завтра днем?
– Да чё ты! В сторожке прекрасно, – мотнул головой Олегыч в сторону развалин пошивочного заводика в конце улицы. – Там печка, всё. Давай, Дрюнька! Да и надо ж – за встречу.
– И как житуха городская, расскажешь, – добавил Вица, третий в компании.
Ленур энергично-аппетитно взбалтывал двухлитровую пластиковую бутыль с разбавленным спиртом, даже язык чуть высунул. И Андрей согласился:
– Ладно, только воду сейчас отнесу.
– И возьми закусить. Хлеба хоть, лука!
– Мяска там…
* * *
Мама расщедрилась на соленые огурцы, несколько пирожков с картошкой, полбулки хлеба, пару головок лука. Отрезала сала с прожилками. Заодно, собирая пакетик, раз десять испуганно, будто провожая Андрея на опасное дело, попросила быть осторожней, скорей возвращаться… Андрей слушал ее с улыбкой: да, когда ребенок перед глазами, о нем, наверное, душа болит куда сильнее, чем когда знаешь, что он далеко и живет самостоятельно. По себе он знал, что вдали от родителей их существование представлялось разнообразным и спокойным, надежным, работа их – благодатной, а стоило приехать, увидеть, как и что – и дня хватало, чтобы захотелось сбежать…
И сегодня, с удовольствием вроде бы занимаясь делами, Андрей чувствовал грусть какой-то бесконечной и неисправимой безысходности. Выдергивал засыхающие, с отрезанными шляпками будылья подсолнухов, отщипывал ногтями бесконечные усы ягоды виктории, рвал сорняки, готовые высыпать на землю свои семена, и понимал, что такая работа никогда не кончится и на будущий год будет то же самое. Весной вскопка, посадка, летом прополка, полив, подкормка настоявшимся во флягах навозом, а под осень – собирание жиденького урожая, кучки ботвы, снова копка земли, чтоб померзли личинки, чтоб весной земля помягче была. И так – бесконечно. И если у него еще есть какие-то шансы изменить свою жизнь, то у родителей, кажется, уже всё… Когда-нибудь он похоронит их на здешнем маленьком кладбище, что лежит на опушке леса, а точнее – на границе села и дикой горной тайги…
– Ты где будешь примерно? – на прощанье спросил отец. – На всякий случай знать?
– В сторожке у пошивочного, скорей всего… Да я скоро вернусь. Просто надо же с местными отношения поддерживать.
– По идее-то надо, – отец кивнул невесело; у них с мамой это не особенно получалось – ни хороших знакомых, ни друзей тем более они за эти годы не нажили. Они здесь все-таки люди другого мира, городского. – Ну, счастливо…
Пока собирался – стемнело. Темнело тут быстро – стоило солнцу заползти за хребет, что чуть ли не нависал над селом, – и тут же наступала ночь. Будто выключали в чулане лампочку… Дни были даже в июне короткими. Поэтому и росло почти всё на огородах плохо. Только капуста не подводила, морковка, виктория и, конечно, картошка…
Олегыч, татарин Ленур и вечно смурноватый, слегка хромоногий Витя по прозвищу Вица ждали у колодца. Сидели на спинке лавочки, отпивали по глотку спирт из бутыли, запивали водой. Если бы не Андрей с закуской, наверняка так бы и рассосали все два литра, не заедая, или, что вероятней, полезли бы к кому в огород. Добыли чего-нибудь.
– Во, ништяк, ништяк! – Ленур увидел пакет у Андрея в руке.
– Прекрасно посидим, – добавил Олегыч и соскочил на землю. – Айда!
* * *
Пошивочный заводик находился в конце улицы с красивым названием Заозерная. Стоял несколько на отшибе; ворота виднелись по улице издалека, словно бы звали, манили работников к себе, машины с грузом или за грузом.
Два лета назад он еще вовсю функционировал, выпускал мешки из пеньки, давал работу двум сотням жителей, а позапрошлой зимой – сгорел. Сгорел дотла. Лишь каменный фундамент остался.
То ли случайно это произошло, то ли кто-то поджег. Родители рассказывали Андрею, что удивительно быстро сгорел, в полчаса. Головешки, как ракеты, по небу летали… Тушить никто не пытался.
И вот теперь осиротело ржавели на пригорке ворота (забор после пожара весь растащили), а чудом не съеденная огнем и пощаженная людьми сторожка служила местом выпивок и свиданий у молодежи…
– Во-о, ништя-ак, – улыбался Ленур, всё поглядывая на Андреев пакет. – Теперь можно…
– Прекрасно посидим, – добавлял Олегыч. – Не в обиду…
Сторожка имела почти жилой вид. Даже огарок свечи на столе лежал, а у железной печки лежали дровишки. Окно без стекол затянуто мешковиной.
Пока самый деловитый из парней Олегыч разбирался с закуской, Вица и Ленур пытались растопить печку. Привычно и беззлобно переругивались:
– Да куда ж ты, бляха, сразу коряги эти суешь? Дай разгореться.
– Ага, счас жар спадет, и эти хрен примутся!
– Вица, да ты долбон. Я и не знал!
– Гля, в торец схлопочешь, поскоть драная…
Андрей достал сигареты, присел на чурку возле стола. Теперь он слегка жалел, что притащился сюда. Зачем? Лучше бы провел вечер дома, в своей украшенной книжными стеллажами комнате, почитал, полистал бы энциклопедии, альбомы с коллекцией марок, которые собирал в детстве, караулил новые завозы в магазинчике «Филателия»…
– Айдайте, готово, – празднично объявил Олегыч. – Как в лучших домах.
– Н-но! – Вица, потирая грязноватые руки, устроился на пластмассовом ящике из-под колы.
Появились из тайника – щели в полу – три белых пластиковых стаканчика; один, треснувший, пришлось выкинуть. В оставшиеся потек спирт.
– Вица, Дрюнчик, глотайте первыми, а мы с Лёнчей, так и быть, во второй партии.
Ленур поморщился:
– Ты как в армейке базаришь. Кончай. Там тоже всё партии – на призыв, блин, на дембель…
– Ну, оттарабанил же, – усмехнулся Олегыч, – чего ее вспоминать? Полгода дома…
– Угу, сходи, я потом посмотрю, сколько ты ее помнить будешь.
– Ну, погнали, – поднял Вица стакан. – Давай, Дрюня, за встречу…
– Давай.
Выпив сладковатый, некрепкий спирт и куснув пирога, Андрей слегка удивленно заметил:
– А я и не знал, Лёня, что ты успел послужить. Вроде бы постоянно тебя здесь видел.
Татарин обидчиво выпятил губы:
– Не знаю, кого ты тут видел. Два года как с куста в Карасуке. И без отпуска.
– Летит время…
– Это здесь летит, а там… сукин хрен! – Ленур с размаху влил в себя спирт, громко, будто ошпарившись, выдохнул: – К-ха-а… С чем пирожки?
– С картошкой. А где это Карасуль?
– Карасук, бля. Новосибирская область. Юг. Рядом с твоим Казахстаном. Дырища.
– Понятно…
Олегыч набулькал в освободившиеся стаканчики, перед тем как выпить, поинтересовался:
– Как живешь-то вообще, горожанин?
– Так, – дернул плечами Андрей, – ничего.
– Ты ж в педе, да?
– Ну да.
– И чё, когда закончишь? Сюда думаешь возвращаться?
Андрею стало совсем неприятно. Вымученно кивнул:
– Наверно. Куда ж еще…
– Так, пьем или как? – встрял Вица.
Приняв по первой порции, довольно долго сидели молча. Курили. Огонек свечи колебался от сквозняка, по стенам и потолку бегали, метались жирные тени.
– Как ни крути, а в городе лучше, – произнес в конце концов Ленур.
– Кхе, – тут же смешок Олегыча, – хорошо, где нас нет.
– Не скажи. Я вот проучился в путяге три года, пробухал всю дорогу. Надо было как-нибудь там цепляться. Тетку найти, опылить, жениться… Потом вот армейка. А теперь чего? Двадцать два хлопнуло. А здесь чего ловить?
Андрей вздохнул:
– Да и там особо нечего. – И почувствовал в голосе неправду, и испугался реакции парней на эту неправду.
Но Вица выручил – хмыкнул, наполняя стаканчики:
– Когда башлей нет – везде хреновасто.
– Во, во! – с какой-то радостью, что ли, подтвердил Олегыч. – Это ты в точку.
Задымившая при растопке печка теперь наладила свою работу, тяга была аж с подвыванием. То Ленур, то Вица подбрасывали в нее сучья и разломанные трухлявые доски.
– Гудит-то как, – сказал Андрей. – Завтра солнечно будет.
– Днем солнечно, а ночью дубак.
– Пора уже… – отозвался Ленур.
– Чего пора-то? Чего, блин, пора? – с неожиданной ожесточенностью вскричал Олегыч. – Я б зиму тыщу лет не знал! Вот зимой в натуре ловить нечего. Ни здесь, ни где…
– Летом, ясно, прикольней: тетки, танцы, пруд. Валяйся где хочешь.
– Да чё базарить, – осадил их Вица, – давайте глотнем.
Глотнули. Сначала Вица с Андреем, потом Ленур с Олегычем. Стали вспоминать лето.
– Нынче меньше приезжих было.
– Вообще какое-то пресное получилось. Вот в тот год…
– Да ну, и это прекрасное лето!
– Ничего прекрасного. Прекрасное, кхе… На танцы вход по тридцатине стал, и бесплатно хрен пролезешь. Одно дело с городских драть, а то с нас…
– Подпалить бы скотов! – прошипел вдруг Вица; Ленур и Олегыч уставились на него.
Олегыч очнулся первым:
– Бля, ну ты и мудел, вообще! А без клуба чё делать будешь?
– Н-дак, можно подумать, ты там каждый вечер торчишь…
– Под крыльцом! – гогот Ленура.
Вица досадливо вздохнул и снова взялся за бутыль…
– Нет, чуваки, летом все-таки прекрасно жить, – повторил Олегыч свою позицию и сочно потянулся. – Пруд хотя бы… С утряни пришел, окунулся и лежи на песочке. Один бухла подгонит, другой – чего на кишку. Да мне и танцев особо не надо. Всё равно с танцев на пруд все валят, а я уже там с кастриком, с окуньками печеными. И любая клава – моя.
– Да уж, аха, – усмехнулся Вица. – Как его?.. Идиллия.
– А ты чё, Дрюньчик, – обратился Олегыч к Андрею, – так скучно жить-то стал? Как не увижу – на огороде всё, всё чего-то роешься. Купаться даже не ходишь.
Андрей пожал плечами:
– Устаю, времени нет. Родителям же надо помочь.
– Вам повезло, – теперь Вица вздохнул как-то грустно-завистливо, – вода под боком, а у нас из колонки такой ниткой течет – за полчаса ведро… Ни хрена напора не стало.
– Какой там напор, – поддерживает Ленур, – башня рухнет вот-вот. Все кирпичи размякли, от труб одна ржавчина…
* * *
Разговор полз медленно, словно бы через силу, то и дело прерывался, перерастая в бессвязные мыки и хмыки. Парни, знал Андрей, и раньше на слова были бедны, их языки развязывались лишь при девчонках да после какого-нибудь особенно зрелищного фильма в клубе или по телевизору. А в основном же слышались междометия, кряхтение, матерки, сплевывание через щербины в зубах… И сейчас казалось, что им смертельно надоело сидеть здесь, в тесной, полутемной сторожке, пить жиденький спирт и пытаться общаться, но они почему-то всё не могут разойтись. Они будут сидеть долго-долго, по крайней мере – пока не опустеет бутыль.
Чтобы как-то расшевелить их и себя, Андрей спросил:
– Что-то Редю давно не видно. Тоже, что ли, в армии?
– Какое – в армии! – усмехнулся Ленур. – Мне б лучшем в армии на два года больше, чем как Редису.
От родителей Андрей знал, что приключилось с Вовкой Беляковым, но сейчас изобразил удивление:
– А что такое?
– Да что… Загремел он не хило, – ответил Олегыч, наливая в стаканы граммов по тридцать.
– Из-за чего?
– Да из-за тупи своей… Глотайте.
Андрей и Вица выпили. Ленур и Олегыч – сразу за ними. Вица, слегка запьяневший, сделавшийся общительнее, чем обычно, стал рассказывать:
– Тупи я тут не вижу особой. Если так судить, он правильно сделал всё… Ну, короче, это, в конце июня, когда все к бабкам своим съезжаться стали, как раз более-менее зажилось. На Ивана Купалу классно поотжигали…
– Да, – Андрею вспомнилось одно из невеселых последствий этого отжигания, – на колодце кто-то с журавля груз снял, потом вешать обратно замучились.
Олегыч многозначительно и довольно усмехнулся. А Вица, всё распаляясь, продолжал:
– Ну и Редис втюрился в одну приезжую, из Братска вроде она. Я ее вообще раньше как-то не видел.
– В Юльку Мациевскую, – уточнил Ленур. – Нехилая тёточка вызрела!
– Нехилая, а Редис из-за нее, суки, вон…
– Это понятно.
– Ну…
– М-да…
– А к этой Юльке, – оборвал Вица нить скорбных вздохов, – стал Гришка Болотов из Знаменки подкатывать. На танцы сюда на своей «Яве» каждый раз пригонял… Мы даже собирались ее увести, до того достал, урод, но потом же со знаменскими воевать – на фиг надо. Их-то раза в три больше – загасят.
Между их селом, в котором жили раньше в основном татары, и соседней русской Знаменкой, что километрах в пятнадцати и ближе к городу, издавна тлела вражда. Было время, парни пару раз в год сходились где-нибудь на нейтральной территории и устраивали побоища. Обязательно одного-другого увечили. Но потом их село стало хиреть, многие семьи перебрались как раз в Знаменку, и открытая война стихла.
– И Юлька эта, короче, на Редисика ноль внимания, – медленно, с трудом подбирая подходящие слова, вел повествование Вица, – а он прям бесится, серый весь стал. Втюрился, как этот самый… Каждый вечер на танцы, когда башлей нету – на крыльце стоит или в окна заглядывает: где там, блядь, Юличка. С Гришкой по пьяни всё рвался схлестнуться, мы еле держали.
– Я ему сколько раз: «Блин, Редя, забей. Девок вон сколько других. Выбирай и дрюч, никто слова не скажет», – подключился к рассказу Ленур. – Их штук двадцать приехало, и все хотят, и все не хуже Юльки этой. Нет, как чокнутый – только о ней и о ней.
– Чуть не ныл, когда она с Гришкой на «Яве» рассекала. А у него «Урал» как раз сдох окончательно, он целыми днями с ним возился, но чего-то…
– Да чего, – опять перебил Ленур, – мотор переклинило. Тут уж – всё.
– Уху… Но, эт самое, к Гришкиному мотику, когда он у клуба стоял, не подходил даже, даже колеса не порезал. «Я, – говорит, – буду в открытую. Я его задавлю, клянусь». Ну, Гришку.
Олегыч подвинул Андрею и Вице стаканчики.
– Опрокиньте.
– Долго он терпел, – опрокинув и наскоро закусив, вздохнул Вица. – И вот недели две назад случилось. Ты уже тут же был? И не слышал, что ли?
– Да нет, – соврал Андрей. – Я ведь и не ходил никуда.
– У, ясно… И вот Юлька, короче, собираться стала домой, а с Гришкой у нее крепче и крепче. Он каждый вечер тут, даже мотик стал в ограде у Мациевских ставить. Жених, дескать, все дела… И Редис тут сорвался. Ну… Мы тогда вместе сидели, спирта взяли… Я, Редис, Лёнча вот, Димыч, Пескарь…
– Нажрали-ись, – с ностальгической грустью вставил Ленур.
– Нажрались охренеть как, еле стояли. И решили в клуб идти, хоть башлей уже ни копья. Решили силой вломиться, отжечь там по полной.
– Ну дак, там веселье каждый день, а мы как эти…
– Выбирать надо, парни, – пустился в рассуждения Олегыч. – Так мало кому удается – и чтоб бухать, и потом в клуб цивильно… А так – или пить, или…
– На фиг мне трезвому в клубе? Чего там делать? – возмутился Вица. – Я лично трезвым вообще ничё не могу…
Разговор не спеша, но всё дальше отступал от истории с Вовкой-Редей… Устав слушать малопонятные высказывания о танцах, выпивке, деньгах, Андрей прервал их вопросом:
– Так что там случилось-то?
– Ну, что… Дотащились до клуба, глядим, а его нет. Ну, Редиса. Делся куда-то. Думаем, срубанулся, задрых в кустах где-нибудь. Он-то заглатывал дай боже́ в тот раз, как в последний раз будто…
– И получилось, что в последний.
– Ну не навсегда же! Ты чё, Лёнча?!
– Кхм…
– Стали в общем искать, обратно сходили. А датым-то как искать? Сами еле держимся… Вернулись к клубу опять, а там суетня, народ вокруг носится, ор такой!.. Ну, я плохо помню, что там и как в подробностях… Короче, оказалось потом, сбегал Редис до дому, взял топор – и туда. Вломился, и прямо на Гришку. Рубнул его вот так вот… Всё плечо разрубил, ключицу вывернул.
– Чё на себе показываешь? – поморщился Олегыч. – Дурак, что ли…
– Фу-фу-фу, – Вица замахал перед собой, словно отгоняя злых духов. – На фиг, на фиг…
Андрей вздохнул:
– М-да-а…
– Н-но! – кивнул Ленур, и в его тоне послышалась смесь сожаления, что так произошло, и гордости за геройство друга. – Творанул Редя – надолго запомним.
– Ладно, давайте, – Олегыч кивнул на стаканчики.
Выпили молча, слушая завывания в печке. Ленур понюхал сало и отложил. Вица стрельнул у Андрея сигарету «Союз-Аполлон» – «давай-ка вкусненькую покурим» – и продолжил:
– Кто-то за участковым сбегал, за фельдшерицей. Танцев, ясен пень, не было больше. А Редис в суетне опять смылся, мы его так и не видали… Юлька тоже сбежала. Гришка этот один на полу валяется, посреди зала, вокруг кровищи – вообще. Топора не было. Мы посмотрели, на крыльцо вышли…
– Не, погоди, – перебил Ленур, – там его директриса перевязывать пыталась. Теть Валя. Так бы, наверно, в натуре бы вся кровь вытекла.
– Уху, хлестала дай боже́… Короче, приехала скорая из Знаменки через час где-то, ментов бригада. Двое суток Редиса искали, всё вокруг облазили, все лога. По дворам шмонали. Засады везде, как в кино, собака следы нюхает… Нигде, будто утонул, в натуре…
– И ведь понятно, – снова встрял Ленур, – что некуда деться ему. Ни башлей, ни родни нигде, кроме как здесь…
– Сам потом сдался.
– Теперь парится. Через месяц, говорят, где-то суд. Лет пять могут завесить.
– Да ну! – вскричал до того вроде бы придремавший Олегыч. – Больше! Если бы сразу остался, то пять, скорей всего, а так – семь, самое малое. Если этот еще выживет.
– Но, может, смягчение – что любовь там, ревность…
– Хрен знает…
Андрей слегка иронично вздохнул:
– Любовь, оказывается, дело серьезное.
– Ай, да фуфло это, а не любовь! – отмахнулся Вица. – И есть она вообще? Просто в башку втемяшилось, мол, только эта и никакая больше. И всё. Просто дурь голимая.
– Да, блин, не скажи-ы! – Ленур замотал головой. – У меня тоже было, давненько, правда, так я по себе знаю: тут уж башка отключается, вот здесь, – он потер себя по груди, – что-то так… прямо горит.
– Душа? – усмехнулся Олегыч, как-то мудровато-снисходительно усмехнулся.
– Ну… может… Хрен знает…
* * *
После этого долго молчали. Курили. Потом молча же выпили и стали доедать закуску – спирт разжег аппетит, только вот на мозг действовал не особенно. Бутыль почти опустела, а парни были почти трезвые.
– Эх, прости Аллах… – После долгой откровенной борьбы Ленур сдался и бросил в рот ломтик сала, заел большим куском хлеба; на него посмотрели с улыбкой, но промолчали.
– Слушай, Дрюнча, – обратился к Андрею Вица, – вот твоя мать всё о культуре говорила что-то такое, вот про любовь тоже, про прекрасное. Так?
Вица из ребят был самым младшим, лет девятнадцать ему, поэтому успел побывать на уроках, которые, переехав в это село, стала вести мама Андрея. Уроки эстетики для пятых – девятых классов.
– Ну, – осторожно подтвердил Андрей, предчувствуя и настраиваясь на спор. – И что?
– Да, понимаешь… – Вица помялся, почесал кадык, а затем решился и начал, по обыкновению трудно подбирая слова: – Ее вот послушать, так всё в жизни чудесно, люди все правильные такие. Ну, в основе. Понимаешь, да? Этот… как его… Чехов, он вообще, по ее словам, какой-то святой. Людей лечил чуть не даром, был бедным, не воровал, еще и книжки писал хорошие… Или про небо как рассказывала, про созвездия всякие, про галактику. Хе-хе, спецом, помню, зимой собирались вечером, когда небо ясное, и по два часа на морозе искали, где какая Медведица, где Овца… И интересно казалось так, важно…
– Я уже не учился тогда? – спросил Ленур.
– Ну дак! Ты ж меня на три года старше, ты в путяге был уже.
– У-у…
– И к чему ты про это? – поторопил Андрей Вицу.
– А? Ну, я к тому, что ее послушаешь, ну, твою маму, так она эту нашу житуху и не видит, ну вот эту, эту всю, а там где-то витает в созвездиях, в прекрасном во всем. И других заражает. Мне вот лично как-то тяжело становилось, как будто мне внутри скребли чем-то таким. Ну, раздражение, короче, тоска такая… И до сих пор.
– Это и правильно! – оживился Андрей. – Значит, в тебе, Витя, борьба происходит. Может быть, благодаря этому ты силы почувствуешь и взлетишь.
– А-а, кончай. И твоя мать… Не помню уже, как ее зовут, извини…
– Валентина Петровна Грачева.
– Уху, – кивнул Вица. – Вот… Она о прекрасном расскажет и идет картофан тяпать, навоз ворочать. Какие ж созвездия, бляха? Если уж взлетать, так по полной взлетать.
– Давайте-ка лучше еще долбанем, – предложил Олегыч. – Что-то куда-то вы углубились в другую сторону…
– Жизнь, понимаете, это борьба, – выпив, заговорил Андрей довольно раздраженно, то ли за маму обиделся, то ли решил парням что-то серьезное объяснить. – Постоянная борьба, постоянное сопротивление вонючим волнам животных потребностей. Практически все, что нас окружает, тянет нас вниз, в грязь, в яму сортирную. Но, понимаете, человек живет не для этого, не для низа. И единственный способ не свалиться – это сопротивление. Ну, пусть не взлететь, но хотя бы делать попытки держать рожу вверх, не глотать дерьмо. А иначе… Помните, глава района сюда приезжал? И была встреча с учительским коллективом…
– Когда это? – нахмурился Ленур.
– Лет пять уже. И он там сказал учителям: «Здесь, в сельской местности, образование людям только вредит. Детям сказками всякими мозги пудрят, а потом они бегут отсюда, ищут сказки, а от этого только и им хуже, и селу, и всем». Почти как ты сейчас, Вить, говорил… И те, кто возвращаются, всю жизнь, дескать, сломленные, усталые, развращенные, ничего делать здесь не хотят, спиваются… и потом открытым текстом уже: «Зачем трактористу или доярке постулаты Бора, формулы тригонометрии? История Столетней войны?» У мамы потом приступ астмы случился, после этого совещания. И тогда я решил ехать в институт поступать… Нужно к чему-то стремиться, что выше, потому что иначе какое будет отличие людей от свиней там, коров, куриц? У них одно предназначение: рожать себе подобных на пропитание нам, а у человека назначений… – Андрей резанул себя по горлу ребром ладони, – вот сколько.
– Хоть одно чисто человеческое назови, – хитро прищурился Олегыч.
Андрей задумался, и заметно было, как пыл его гаснет, словно воздух вылетает из продырявленного, не туго надутого шарика.
Честно сказать, у него было очень сложное отношение к этому высокому стройному парню, черноволосому, носастому, слегка похожему на цыгана. Олегыч, по рассказам, отучился в школе года четыре, мать его страшно пила, отца когда-то за что-то убили; он, кажется, никогда никуда не уезжал из села, ничего не читал, но как-то природно, первобытно был очень умен. Недаром и прозвище у него было простенькое и уважительное – Олегыч. И этим своим природным, первобытным, хищным умом он был и симпатичен Андрею, и опасен. А от этого любимого Олегычева словца «прекрасно», у Андрея неизменно пробегали по спине крупные ледяные мурашки, будто слышал он нечто жуткое.
– Н-ну…
– Ладно, братва, хорош грузиться! – сказал Вица. – Зря я начал про это… Ясно, надо взлететь стараться, навоз не хавать. Вот мы и, хе-хе, подлетаем, в меру силенок. – Кивнул на бутыль. – А иначе чего? Захлебнешься или из сил выбьешься. Лошадь вон может без остановки пахать, а потом ляжет и всё – и сдохла. Скучно, конечно, поэтому и… Редис вот любовь себе придумал, носился с ней, как этот.
– Доносился, – хмыкнул Олегыч. – Наливай, Вицка!
– Нет, погоди! – снова полез в спор Андрей. – В труде много необходимого. Я тоже это недавно понял. Иногда так увлечешься, до полной темноты делаешь…
– Работать бы я пошел, – перебил Вица. – Чего… Только куда? Здесь у нас глухо совсем с этим. В город надо. Устроиться бы куда на завод… В общаге поселиться, с ребятами, чтоб кто-нибудь на гитаре играл. Как в старых фильмах. – Олегыч опять хмыкнул. – А чё?.. Днем поработал, вечером переоделся в чистое и – танцы, выпивка легкая, хорошие чтоб девчонки…
– Ну и езжай, блядь, на здоровье! – не выдержал, перебил Олегыч. – Я тебе даже на билет до города бабок найду. Давай, Вица, взлетай!
– И куда я там?..
* * *
Закуска кончилась, спирта оставалось еще по глотку. Парни стали соображать, как быть дальше – расходиться спать или попробовать найти выпивки и «чего-нибудь на кишку» для продолжения…
– Ну-к тихо! – хрипнул вдруг Олегыч, наморщил лоб, прислушиваясь.
– Чего?..
И тут же раздались снаружи шаги, громкий сап запыхавшегося человека. «Отец, что ли?» – мелькнула у Андрея догадка, и стало неловко.
Нет, это оказался дядя Олегыча, брат его матери. Он резко распахнул дверь, огонек почти растаявшей свечи испуганно метнулся к завешенному мешковиной окну, чуть не захлебнулся в лужице парафина.
– Олег, гад, тут ты, нет? – сощурившись, дядя с порога разглядывал сидящих вокруг стола.
– Угу, – отозвался Олегыч. – А чего случилось?
– Где дрель?
– А?
– Дрель!..
– Я-то откуда знаю!
Его дядя был трактористом в дорожной мастерской. Невысокий, широкий мужичок лет пятидесяти, неповоротливый, но такой, что, кажется, если схватит за шею, сожмет, то все позвонки разотрет… В селе он был одним из самых хозяйственных, прижимистых, за это его уважали, но и не любили…
Вошел в сторожку, прикрыл дверь. Даже вроде крючок поискал, чтоб закрючить. В правой руке держал молоток.
– Где дрель, гад? – сдерживая бешенство, повторил он. – Тебя у нас видали на задах перед темнотой… Где дрель?
Олегыч медленно поднялся:
– Да не знаю… Не был я нигде… Точно.
– Я ж тебе бошку щас проломлю. Говори, кому продал? – Бешенство дяди сменилось холодной, самой страшной, решимостью. – Каждый день чего-нибудь тащишь…
– Да я…
– Ты это, ты!.. Ты башкой не дрыгай. Ворьё! Зря я тебя вилами тогда не пырнул, пожалел племяша… Где дрель? Кому продал, гаденыш?
– Не брал я дрель вашу! Не видел! – вдруг со злой обидой завизжал Олегыч. – Я на пруду весь день!.. Блин, теперь ту банку бензина всю жизнь помнить, что ли?! Ничего я не брал с тех пор!
– А на что пьешь? – Дядя кивнул на стол и пошевелил пальцами, сжимавшими молоток. – На что пьете? А?
– Да-а… ну как… – Олегыч замялся, даже, кажется, приготовился сдаться и тут же торопливо затараторил: – Да вот Дрюня… Андрей угостил! Перед отъездом посидеть позвал! Вот он, он в городе учится. Уедет скоро… Решили…
Дядя пригляделся к Андрею:
– Это Грачёвых сын?
– Ну да, да! – Олегыч затряс головой, явно почувствовав близость своей победы. – Вот встретились, посидеть решили. Литрушку спирта… Скажи ты, Дрюнь!
Андрей хотел сказать – сам еще не зная, что именно, – но вместо слов послышался хрип. Прокашлялся и тогда уж ответил внятно, твердо:
– Да, на мои деньги. Мы еще утром договорились. У магазина…
– А я у Дарченковых спирт покупал, – добавил Ленур. – На Дрюнин полтинник.