Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алексей Слаповский

Вещий сон

Детективная пастораль

Quis? Quid? Ubi? Quibus auxillis? Cur? Quomodo? Quando?[1]
1

Среди ночи в квартире Виталия Невейзера зазвонил телефон, и хотя телефона у Невейзера не было, тем не менее он поднял трубку:

— Слушаю.

— Д...д...добрый день, — сказал заикающийся, но уверенный в себе голос.

Ночь! — мысленно поправил Невейзер, а голос продолжил:

— Сейчас машина п...п...подъедет. Собирайтесь, пожалуйста.

— Нет, не хочу, не поеду, устал, голова болит, с какой стати вообще... — забормотал Невейзер.

— Вот...т...т...т и славно, и договорились! — похвалил голос и пропал.

Тут Невейзер вспомнил, что приглашен на свадьбу в качестве телеоператора, мастера по запечатлению подобных неповторимых торжеств, и, делать нечего, стал собираться. Он надел черный в редкую благородную полоску костюм, какого у него никогда не бывало, белую рубашку, галстук, выброшенный полгода назад (подарок бывшей жены), посмотрел на себя в зеркало и решил, что ему непременно нужно выпить чашечку кофе — чашечку кофе из чашечки расписного фарфора с золотым ободком, — и вот он пьет кофе из чашечки расписного фарфора с золотым ободком.

У подъезда засигналила машина. Он выглянул. Это была большая черная машина, в подобных, судя по телевизору, ездят правительственные люди. Он заторопился, засуетился, схватил телекамеру, запихал ее в сумку и побежал вниз.

Шофер даже не взглянул на него. Он смотрел вперед, сжимая руль, будто уже ехал. На коленях у него лежал автомат.

— Почему ночью, почему такая спешка? — спросил Невейзер.

Шофер не ответил, и Невейзер понял, что он глухонемой.

Машина плавно тронулась, бесшумно помчалась, холодком вдруг обдало ноги; Невейзер обнаружил, что забыл обуться. Он засмеялся и сказал игриво, желая развеселить и задобрить шофера своей глупостью:

— А я вот даже обуться не успел!

— Возьми там. — Глухонемой шофер кивнул на заднее сиденье.

Невейзер обернулся и увидел полки обувного магазина, заваленные замечательной обувью, в этом изобилии выделялись именно те туфли, которые он облюбовал накануне в какой-то витрине: коричневые, с прострочкою, носок светлее и лаковый, а остальное мягко-шершаво, приятно глазу и руке. Облюбовать-то облюбовал, но цена была недоступна, а тут, пожалуйста, даром! Он обулся (носки были уже на ногах: белые, мягкие, чистые), стало тепло и уютно.

Но белые носки при черном костюме — дурной тон, равно как и коричневые туфли, необходимы черные носки и черные туфли. Подумано — сделано: носки и туфли тут же почернели. Невейзер вышел из машины, не прекратившей движения, ловко прокрутился вальсом с милой девушкой, видя себя в огромном зеркале и удивляясь стройности своей фигуры, подчеркнутой гусарским мундиром, шепнул на ушко красавице приятное словцо, почувствовал ее горячую сухую ладонь на своей прохладной пояснице, поерзал на сиденье, разминая застарелый свой остеохондроз, с завистью глянул на шофера, чернокожего молодчагу с широкой обаятельной улыбкой, похожего на американского киноактера Эди Мэрфи. У него-то наверняка никакого остеохондроза и вообще все о\'кей в организме, в уме и нервах, и по-прежнему спокойно и буднично лежит у него на коленях знакомый АКМ, Автомат Калашникова Модернизированный. («Модернизиранный!» — строго поправил незабвенный майор Харчук — он же произносивший «бранспартер» вместо «бронетранспортер», не под силу это было его языку, хотя силу характера имел. На всю казарму оглушительно раздалось: «Подъем!» Невейзер лишь улыбнулся, зная, что это воображение, а на самом деле можно нежиться в постели сколько угодно...)

— Нью-Йорк! — сказал он на английском языке компетентным голосом, глядя в окно на сверкающие рекламными огнями небоскребы.

— Чикаго! — возразил — на английском же — Эди Мэрфи.

И оба оказались не правы: в действительности они едут по лесу, фары высвечивают впереди и по бокам деревья и кустарники, от близости их скорость кажется невероятной.

Что-то уж очень быстро мы выехали из города, подумал Невейзер. Наверное, вздремнулось мне.

— Досыпаю, — извинился он перед шофером, хмурым человеком в очках, похожим теперь уже не на Эди Мэрфи, а на соседа по коммуналке, за то, что спал, бездельник, в то время, как тот трудился над ночной дорогой.

Шофер включил телевизор, словно говоря этим: ты спал и не мешал мне, не мешай же и впредь, глазей на живые картинки. Картинки были даже слишком живые, сплошное разнузданное голое неприличие, которое Невейзера ничуть не смутило, он и сам тут же оказался участником...

— Стреляй! — крикнул ему шофер, кривя обезображенное яростью и шрамами лицо, сам отстреливаясь из автомата, поражая бегущих за машиной людей в зеленой с разводами униформе. У Невейзера в руках оказался пистолет, и он с аппетитом стал стрелять, радуясь своей меткости: после каждого выстрела падал человек. Но вот сухой щелчок, патроны кончились, Невейзер швырнул пистолет в преследователей, раздался взрыв — и крики победы; шофер — в маршальском мундире с золотыми погонами, на площади, среди огромного скопления народа, присвоил ему звание Героя Советского Союза; Невейзер, любуясь Золотой Звездой и орденом Ленина, кричал, однако, с хохотом, будто от щекотки, что ведь нету, нету давно такого звания, и Звезды нет, и Ленина нет, нет ничего, маршал заплакал скупой мужской слезой, обиделся, отпихнул его локтем, Невейзер отвалился, прислонившись горячим лбом к холодному стеклу, моргая глазами, — и ничего не мог разглядеть в кромешной темноте.

— Немцы, говорю, предки у меня, — продолжил он тему разговора. — Майн фатер Федор Адольфович... — И долго рассказывал об отце, а также про деда и прадеда, зная при этом, что все рассказываемое было ему раньше неизвестно, поэтому слушая собственный рассказ с большим интересом.

Вдруг залаяли собаки — жилье близко? Залаяли, стали хватать за пятки, особенно одна, мохнатая, стиснула челюстями и словно раздумывает: отпустить или перегрызть кость?

— Приехали! — сказал шофер без радости, потому что привез не себя, а другого человека, сослужил службу — и больше ничего.

Невейзер оказался в высоком хрустальном зале, где сотни людей сидели за длинными столами в молчании и, похоже, ждали только его.

— Сымай, фотограф! — раздался крик, и все загомонили, стали пьяны и веселы, стали плясать и петь.

Невейзер посмотрел на невесту.

— Чистый Голливуд! — шепнул ему кто-то сзади на ухо.

Да, невеста была очень красива и при этом очень напоминала кого-то — до грусти и печали. Невейзер долго смотрел, смотрел — и вдруг сразу понял: Катю она напоминает, школьную подругу, первую и последнюю любовь; она ничуть не повзрослела, ей никак не больше восемнадцати, и Невейзеру одновременно обидно, что она выходит замуж, и он рад, что она сохранила юность и красоту.

Он смотрит на невесту, не замечая жениха, и это странно, его ведь невозможно не заметить, он — рядом. Он даже слишком заметен: стар, оборван, грязен, как привокзальный нищий. Он орет: «Горько!» Гости подхватывают, и жених, весь в бороде, заросший ею от самых глаз, берет смеющуюся Катю за голову, сует ее голову в свою мохнатость, там чмокает, урчит — и отталкивает невесту, чтобы опрокинуть в беззубую пасть стакан портвейна, который ужасно противен на вкус, Невейзер никак не может отплеваться.

— Сымай! — грозно говорит жених Невейзеру. — Почему не сымаешь? Брезгуешь?

Невейзер вскидывает камеру на плечо, начинает снимать. И как только он приник к глазку камеры — все меняется. Жених становится статен, юн, прекрасен, а Катя превращается в горбатую старуху. Невейзер хочет оторваться от камеры и увидеть все опять собственными свободными глазами, но не может: голову словно прибинтовали, прицементировали к камере. И вдруг кто-то черный прискакал из черных деревьев на черном коне, в черной бурке, с черными глазами, с кинжалом и серебряным поясом, кинул арканом клич: «Азамат!» — и поднял на дыбы дико заржавшего коня, проскакал по столу, круша и ломая все.

Крик, визги, всадник ускакал, сгинул в ночи, а на столе лежит невеста, и платье ее не бело, а красно, и кровь залила все окрест, обувь промокла от крови, жених кричит:

— Кто? Кто? Кто?

— Он! — указывают все на Невейзера.

Он бежит.

Нет выхода из черного леса, а топот ног все ближе. Вот внизу блеснуло что-то: река! — но к реке нет спуска, над рекой обрыв, волки настигают, окружают, куда ни посмотри — светятся, мерцают их желтые глаза убийц. Вожак выступил вперед, распахнул ватник, показав волосатую грудь, вынул ножик из кармана, сказал: «Ша!» — выплюнул окурок себе под ноги и пошел на Невейзера.

Невейзер разбежался и прыгнул. Он обязательно допрыгнет до воды, обязательно! Он летит и понимает: нет, не допрыгнет, грянется о песок. Он ясно видит этот песок — до песчинки, словно, лежа на пляже, перебирает в пальцах: песчинка желтая, песчинка белая, а вот прозрачная, как стекло... и все еще падает, сейчас разобьется!..

2

Он встает, идет длинным коридором в туалет, возвращается, пьет воду из чайника (жажда после вчерашнего), сидит у окна, курит, ошалелый со сна и от сна во сне.

Наверное, только с похмелья можно так запомнить сон: до мельчайших подробностей, и он перебирает их, удивляясь не странности сна, а, наоборот, насколько отразилось в нем то, что живет в его дневном разуме.

Свадьба? Очень просто: сегодня ему действительно предстоит отправиться на свадьбу — снимать новобрачных и их счастливых родственников. Телеоператор не профессия его и даже не работа. Работает он в видеоцентре заместителем директора, по образованию киновед (ВГИК заочно), служил в областном управлении кинофикации, был директором кинотеатра, редактором рекламной газетенки, издаваемой кинофикационным управлением, потом попал в этот самый видеоцентр, занимающийся прокатом, продажей, перезаписью и обменом видеофильмов, большей частью импортных, пиратски-контрабандных, поскольку других нет, отечественные же спросом не пользуются. Год назад купили видеокамеру с целью расширить деятельность: создавать какие-нибудь сюжеты и программы для телевидения, а может, и телеспектакли.

Но не получилось ни сюжетов, ни программ, ни телеспектаклей, камера обреталась в видеоцентре по-свойски: кто возьмет на дачу заснять пикник, кто, политически неуравновешенный, запишет собрание какой-нибудь оглашенной партийки, членом которой состоит, но изредка случались все же и заказы со стороны — увековечить юбилей организации, фирмы, презентацию чего-нибудь презентируемого (большая мода пошла на презентации), ну и — свадьбу. Правда, свадьбами специально занимались парни из городского загса и не любили конкурентов, но Леонид Рогожин, друг Невейзера, добывал заказы частным образом, прося брачующихся говорить в загсе, когда им будут предлагать видеоуслуги, что, мол, у нас своя камера есть, сами снимемся.

Зачем это было нужно Рогожину?

А у Рогожина на каждой свадьбе имелась своя цель. «Понимаешь, — говорил он Невейзеру или кому другому, кто соглашался его выслушать, — всякая свадьба, хоть она и утратила многое в своем обряде, все-таки имеет в себе мистический сгусток эротизма, атавистическую сексуальную ритуальность, когда все лица женского пола чувствуют себя отчасти невестами, когда их либидо бунтует, если оно есть, просыпайся, если спало, появляется, если его до этого вообще не замечалось. На каждой свадьбе обязательно и стопроцентно одна из девушек или женщин (или две, или три, но одна — это non dubitandum est![2]) оказывается в постели с человеком, которого она до этого в глаза не видала, и как бы дублирует этим первую брачную ночь (подобный обряд — без «как бы», а публично — до сих пор существует в одном из племен Новой Зеландии). Задача заинтересованного человека — разглядеть эту особь и довести до результата!»

И он делал это неукоснительно на всех двадцати с чем-то свадьбах, где был с Невейзером, представляясь то его ассистентом, то продюсером, то просто товарищем, в общем, как на ум придет, да и не очень-то интересовались. В его послужной список на данном поприще входили: подруга жениха, подруга невесты, сестра жениха, мать жениха, мать невесты, мать друга жениха, жена брата невесты, жена племянника друга отца жениха, официантка, разносящая блюда, сама невеста и т.д., и т.п.

Невейзер всегда завидовал его азарту, его увлеченности, сам же он на свадьбах безмерно скучал, ожидая момента, когда можно сказать: все, кассета кончилась, на три часа накручено, устанете смотреть! — и вручить кассету хозяевам вечера, получив сразу же расчет деньгами и парой бутылок вина или водки, от чего никогда не отказывался, потому что, работая, обычно старался не пить, наверстывал дома. В одиночку, беседуя мысленно сам с собой, он выпивал, надеясь, что на этот раз Рогожин не притащит к нему очередную жертву — в его коммуналку, в его комнату, где есть комнатка-ниша без окна, бывшие жильцы-молодожены держали там грудного ребенка, а сейчас она отгорожена занавесью, на полу широкий и толстый матрац, застеленный раз и навсегда темно-зеленой простыней.

Впрочем, для Рогожина любовь важней комфорта, к тому же он всегда придерживался принципа: куй железо, пока горячо, ne differas in crastinum[3], поэтому творил эту самую любовь там, где она поражала выбранную им даму, заставляя забыть об условностях: в подъезде дома (в углу, за мусоропроводом), в подвале, на крыше, в кустах парка культуры и отдыха, в машине, в доме, предназначенном на слом, и, наоборот, в доме еще не достроенном, в павильоне автобусной остановки, в телефонной будке, в лифте, ездя вверх-вниз, на кладбище, на городской свалке, на бездействующем аттракционе «Русские горки», в колодце теплотрассы, под свадебным столом, не считая таких мест, о которых просто неприлично сказать.

Невейзер вспоминал другие детали сна. Машина, потому что за ним действительно должны прислать машину, свадьба на этот раз — сельская, хоть в этом будет отличие, на сельских свадьбах Невейзер еще не бывал. Понятны и выстрелы, и взрывы, и Эди Мэрфи — кому и видеть такие сны, как не ему, просмотревшему по долгу службы сотни фильмов с выстрелами, взрывами, и Эди Мэрфи, и многим другим, так что сон, пожалуй, даже поскупился. Понятно, откуда появилась Катя, но странно, что она приснилась юной, той, и начисто забылось во сне, что она с тех давних пор успела побывать его женой, а теперь живет на другом краю города, ставшего вдруг больше, чем казалось ранее. Ничего из взрослой Катиной жизни не приснилось во сне, он увидел ее как бы набело, без того будущего, которое теперь стало прошлым.

Понятны и майор Харчук, и бег вдоль обрыва; он и раньше часто во сне бегал и падал, причем преследователи прыгали вслед за ним, одно время этот сон снился постоянно, и Невейзер на грани просыпания думал со злорадством: «Я-то, между прочим, сейчас проснусь, а вам-то каково будет?»

Много во сне было и всякой чуши: джигит на коне, смерть невесты, волки... Но это обычная сновидческая чепуха, искать которой аналогии в жизни, по правде говоря, не хочется, другой вопрос важнее: опохмелиться или не опохмелиться? Вопрос этот предстоит пока решить теоретически, сейчас опохмелиться нечем, а вот когда привезут в село... Машину, сказал Рогожин, рано утром пришлют.

3

Легка на помине: гудок во дворе, Невейзер выглянул и увидел черную «Волгу». Машина не правительственная — и все же... Он усмехнулся.

Машина опять посигналила.

Невейзер высунулся в окно и крикнул:

— Сейчас! Пять минут!

И стал одеваться, жалея, что не успел даже выпить кофе. А во сне выпил. Из фарфоровой чашечки с золотым ободком. У мамы есть такие чашечки, он любит, приходя к ней, выпить чашечку кофе из чашечки с золотым ободком, и мама, глядя, с каким вкусом пьет он кофе, уж не так, как намеревалась, а мягко и грустно корит его за нежелание съехаться и жить вместе дружными матерью и сыном, вспоминая об отце Федоре Адольфовиче Невейзере, слесаре-наладчике шестого разряда, любителе исторической и мемуарной литературы, в чем ему отказа никогда не было, поскольку жена его, мать Виталия, всю жизнь проработала в библиотеке.

Шофер, как и во сне, оказался хмур. Даже зол.

Не поздоровавшись с Невейзером, он начал говорить горячо и обдуманно:

— Делать им больше нечего! Чего ради гонят человека ни свет ни заря? Человек и так всю неделю то в город, то из города, это привези, то доставь: свадьба! А отдохнуть человеку надо или нет? Надо или нет?

Невейзер хотел согласиться, что надо, но не успел.

— Главное — кого везти? — продолжал шофер. — Я понимаю, как раньше, важный человек, начальство, хоть я, допустим, класть на них и тогда еще хотел. Но все-таки! Нет, говорят, киносъемщика какого-то! Кино сами про себя хотят снять! Киносъемщика, ты понял? — обратился он к Невейзеру, будто он был совсем посторонним лицом, а не тем самым «киносъемщиком», которого приходится везти из города спозаранку.

Невейзер помалкивал.

Он все помалкивал и помалкивал, а помалкивать-то уже нельзя: надо попросить свернуть и заехать за Рогожиным.

Как он и предполагал, эта просьба, высказанная с деликатной робостью, вызвала в шофере бурю эмоций. Во-первых, говорить надо вовремя (хотя поворот был — вот он), во-вторых, он не обязан колесить по городу черт знает где и бить машину, которую он своими руками только что отремонтировал (хотя ехать тут две минуты по проспекту), в-третьих, жди теперь еще нового, неизвестно кого, который наверняка дрыхнет, ни о чем не волнуясь и не заботясь, когда люди из-за него теряют время и нервы.

Но Рогожин был готов, успел принять душ, тщательно оделся и выпил даже не одну чашечку кофе, как мечталось и снилось Невейзеру, а две.

— Привет! — сказал Рогожин, садясь сзади и суя шоферу руку через его плечо. — Леонид Рогожин, будем знакомы!

Тот не стал жать его руку, потому что своя у него была занята переключением скоростей, но сказал:

— Виталий.

— Отлично! — воскликнул Рогожин и хлопнул шофера по плечу, таким образом соприкосновение, заменившее рукопожатие, все-таки состоялось. — Значит, тезки?

Шофер глянул на Невейзера, как бы беря его в союзники, хотя бы потому, что они уже некоторое время существуют рядом, вместе, а этот идиот (слово читалось в его взгляде) — новенький.

— Какие ж мы на хрен тезки, — сказал он, — если ты Леонид, а я Виталий?

— Так он — Виталий! — указал Рогожин на Невейзера. — Ты не знал?

— Да, я Виталий, — сказал Невейзер и шевельнул рукой, чтобы размять ее, приготовить и не замешкаться, если шофер захочет обменяться с ним рукопожатием. Но рука шофера по-прежнему покоилась на переключателе скоростей.

И вот они выехали за город.

А куда едут — неизвестно, Невейзер не удосужился спросить Рогожина, который встретил в городе каким-то образом отца невесты и устроил Невейзеру этот ангажемент.

— Как, говоришь, деревня называется? — обернулся он к Рогожину.

Он спросил тихо, чтобы не услышал шофер. А Рогожин взял да и предал его — не потому, что имел предательскую натуру, а из-за веселья, бурлящего в его предвкушающей душе, да еще из желания задобрить шофера замечательным отношением к его родине.

— Деревня как называется? — переспросил он. — Деревня!

Шофер хмыкнул, Рогожин воодушевился.

— Золотая Долина называется, и не деревня, а село и даже агрокомплекс, ранее — совхоз. И там же — заказник-заповедник, где в недавние времена охотились люди высокого полета, которых мы теперь с тобой презираем, естественно, в силу тех исторических сил, которые смели их с политической арены, но при этом пожили они — хорошо! А? — спросил он шофера, уверенный, что простые люди всегда одобряют умение пожить хорошо.

— Это точно, — сказал шофер Виталий. — Я помню...

— Подробности почтой! — пресек Рогожин, и шофер не осерчал! Не обиделся! Не высадил их из машины и не заставил идти пешком, на что имел полное право! Он сделал то, что в литературе называют словом, которое Невейзер терпеть не может: «осклабился».

— Все помнят! — сказал Рогожин. — Illud erat vivere![4] «Золотая Долина» было образцово-показательным хозяйством, субсидируемым щедро и безудержно, им прощали недоимки, их поселили в двухэтажные коттеджи, их наделяли земельными и лесными угодьями и рыбной ловитвой в речке Ельдигче, имеющей, как ты понимаешь, Виталя, тюркское название. И я, кстати, не раз описывал это хозяйство, приезжая сюда отдохнуть и набрать положительного материалу для областной газеты «Коммунист», где работал против своей совести и морали, не страдая, впрочем, от этого, как не страдаю и сейчас, потому что спроси народ, и народ тебе скажет: было — быльем поросло! Omnia mutantur, et nos mutantur in illis! — утверждает классическая латынь и совершенно при этом не права.

— Переведи, — с уважением попросил шофер.

— Все меняется, и мы меняемся во всем. Туфта, мы — те же.

Шофер пошевелил губами, словно заучивая наизусть пословицу, и сказал:

— Это уж точно... — И непонятно было, с чем он согласен, с тем ли, что мы меняемся, или с тем, что мы — те же.

— И, — продолжил Рогожин, — несмотря на отсутствие государственного присмотра, люди в Золотой Долине продолжают жить и даже, как видишь, справляют свадьбы! Так кто ж сказал, что русское село умерло?

— А невесту не Катя зовут? — спросил вдруг Невейзер.

— Этого не знаю, — сказал Рогожин с неожиданной простотой, видимо, устав от своих словесных вывертов. — А что?

— Екатериной зовут, да, — сказал шофер.

Невейзер подумал: еще одно совпадение.

Рогожин поскучал, помолчал и завел опять:

— Пришли времена, когда жадный частник и наглый новейший государственник стали косить жадными очами на угодья Золотой Долины. Тогда что сделали эти молодцы, местные жители и руководство? Они пустили слух, что высшие чины приезжали вовсе не охотиться, а контролировать захоронение радиоактивных отходов! И ведь им поверили!

— Отходы и правда закапывали, никаких слухов никто не пускал, — вступился за земляков шофер. — Я тебе сам могу показать, где они закопаны. У нас один из армии дозиметр привез, так он там не действует, зашкаливает его.

— Ну, хорошо! — легко согласился Рогожин, подмигнув Невейзеру, который, хоть и не мог видеть этого подмигивания, ощутил его затылком. — Как бы то ни было, мы имеем сейчас в Золотой Долине суверенную территорию, куда никто носу не кажет. Ее даже на картах нет. Скоро забудут о ее существовании, и начнется новая фаза исторического развития. Изменится язык. Появятся своя письменность и культура. Потом они изобретут колесо!

Тут он замолк.

Замолк, потому что машина, преодолев затяжной подъем (а ехали уже не менее двух часов), оказалась на взгорье — и зрелище открылось чудесное.

Но Невейзер не любовался этим зрелищем, потому что занят был ботинком, в подошве которого вдруг стал чувствоваться гвоздик. Он снял ботинок, залез внутрь пальцами: да, гвоздик, и преострый. С какой стати он вылез? — ведь Невейзер не ходил, сидел в машине. Припомнились виденные во сне, а до этого наяву туфли с лаковыми носками. Уж в них-то не вылез бы гвоздик, а тут, пожалуйста, торчит — и непонятно, что с ним делать. Невейзер потрогал его, как трогают больной зуб, и как больной зуб начинает сильнее болеть от прикосновений, а ты с непонятной мазохистической настойчивостью все трогаешь и трогаешь его, так и гвоздь, казалось, высунулся еще больше, а когда Невейзер, обнадеженный этим, попробовал уцепить его ногтями и расшатать, выяснилось, что гвоздь сидит крепко, тупо, не шелохнется.

4

Тем временем спустились в село, шофер высадил их у большого дома-коттеджа и тут же уехал, не удосужившись объяснить, куда именно он их доставил.

Они потоптались у крыльца.

— Чего стоим? Войти надо, — сказал Рогожин.

Но тут дверь распахнулась и на крыльцо бодро, пружинисто и аккуратно (прикрыв за собою дверь без стука) вышел — казак. Вот он, джигит из сна, впопыхах подумал Невейзер, но тут же мысленно махнул Рукой: брось, не дури, никакой не джигит — казак, казак с эмалированным ведром в руке, в зеленой гимнастерке с погонами, в фуражке с синим околышем и кокардой, в синих шароварах с лампасами, в сапогах, подпоясанный ремнем, статный молодой мужик.

Казак бодро посмотрел на гостей.

— Здравствуйте, Илья Трофимович, — сказал Рогожин.

— Здравствуй, Леонид, — мягко произнес казак. — Привез киносъемщика? — И протянул руку Невейзеру: — Илья Гнатенков.

— Виталий, — представился Невейзер. — Но я не киносъемщик. Телеоператор.

— Оператор — это я! — сказал Гнатенков и пошел вперед, помахивая ведром. Идти за собой он не пригласил, но это подразумевалось само собой. — Оператор машинного доения, вот какая была моя профессия. Теперь, конечно, переключился наличное хозяйство, но был в условиях совхоза именно оператор машинного доения, дояр.

Невейзера это не волновало, его интересовало другое.

— Не знал, что в нашей области были казаки, — сказал он.

— А и не было! — подтвердил Илья Трофимович. — Но мои личные предки были казаки, правда, в других местах, потому что я родом из других мест, я местный по жизни, а не по рождению. Но и в тех других местах, где есть казаки, тоже ведь было время, когда не было казаков. А потом пришли и стали — казаки. Вот и наше население моей инициативы хочет записаться в казаки. А?

Илья Трофимович остановился, глядя на Невейзера, ожидая от него какого-то ответа, но Невейзе не мог сообразить, какого именно.

Выручил Рогожин.

— Вот поселюсь у вас и стану тоже казаком! сказал он.

— Поселишься, если позволим и дадим, — ответил Гнатенков с авторитетностью.

Несть числа странным людям, и нету от них свободного места на земле, с тоскою подумал Невейзер, уныло озирая зеленые сочные окрестности, вид которых ничего не говорил его душе.

Пришли на пастбище, где были коровы, где Илья Трофимович поаукался весело с женщинами, доящими коров, и сам сел под свою корову, чтобы ее доить. Он вынул баночку, смазал соски какой-то мазью, подставил ведро и, поглаживая соски, сказал:

— Дойка вообще мужское занятие. Корова — женщина или нет? Если женщина женщину за титьки тянет, как это называется?

— Лесбийская любовь! — подмигнул Рогожин Невейзеру.

— Именно! — не счел это насмешкой Гнатенков. — Именно форменное лесбиянство и больше ничего. Однополые отношения. Это так. Но с другой стороны, дай мне посмотреть, как женщина тянет корову за соски, и я тебе точно скажу, чего от этой женщины ждать в эротическом отношении. Если рвет, торопится — значит, в минуту вытянет из тебя все соки и никакого тебе не даст наслаждения. Если доит равномерно, но, как бы сказать, то с ускорением, то, наоборот, меняя, понимаете ли, ритм, чтобы и у коровы был свой интерес, свое удовольствие, от этой женщины жди понимания, и нежности, и искусства. Если же она тягает механически и бессмысленно, ничего от такой женщины не жди, кроме холода и непонимания тебя и твоих запросов!

Так рассуждал этот казак, в точности похожий на иллюстрацию из романа «Тихий Дон» в издании «Библиотека журнала „Огонек“», который, роман, Невейзер читал для школьного учебного чтения.

Струи молока сперва звонко брызгали в ведро, потом звуки смягчились и вот стали шипящими, показалась пена на поверхности. «Пшш... пшш... пшш...» — упруго входили струи в плоть молока.

— Сейчас блаженство испытаете, — пообещал Гнатенков, достав из шаровар огромную кружку, недаром у него карман так топырился.

Гнатенков подал молоко сперва Рогожину — как ранее знакомому.

Рогожин выпил, вытер белые усы на бритой губе, сказал:

— Благодать!

Невейзер же, взяв кружку, ощутил тошноту. Чувствовалось в самом запахе парного молока что-то животное, не отделенное еще от коровы, в нем была еще память коровьего вымени, чрева. Но надо выпить, а то обидится. Знаю я их. Так подумал Невейзер и хотел выпить одним махом, чтобы не понять вкуса, но не успел.

— Не хочете? — участливо спросил Гнатенков. — Оно, конечно, к нему надо иметь привычку удовольствия. Не хочете, не надо, я сам.

И выпил.

А Рогожин вдруг побежал в сторону, к кусточкам, раздались звуки, подтверждающие слова Гнатенкова о том, что к парному молоку надо иметь привычку удовольствия.

— Досада какая, — с улыбкой сказал Гнатенков.

И, накрыв ведро чистой белой марлей, пошел по тропке в село.

— Погуляйте часок! — крикнул он, обернувшись. — А потом прошу в баньку!

Невейзер, измучившись от гвоздя, снял ботинки. Ногам стало прохладно, хорошо.

— Naturae convenienter vive![5] — возгласил подошедший Рогожин, посвежевший после проблевки и нисколько не смущенный.

— А иди ты! — огрызнулся Невейзер.

— Чем ты недоволен? — удивился Рогожин.

Если бы Невейзер мог объяснить... Не похмельем же — оно привычно — мается душа. Чем-то необъяснимым. Предчувствием? Но это означает: всерьез принять свой сон. Нет, ерунда. Просто натура, не та, о которой по-латыни говорил Рогожин, а его собственная, не приемлет уже ни зеленого луга, ни парного молока, ни ясного неба, потому что этим надобно восхищаться, а восхититься никак не получается, только сопротивляющееся раздражение нарастает... И ре чистый Гнатенков не понравился Невейзеру: весь бутафорский какой-то, и слишком умны, умнее простого лица его синие глаза, взглядывающие иногда быстро и словно бы с тайной усмешкой.

— Ну, куда кости бросим? — спросил Рогожин.

— Бросай куда хочешь. А я один погуляю.

— Дело ваше! — обиделся наконец Рогожин и пошел по лугу, широко шагая, к селу. Пошел в село и Невейзер. Он решил просто и грубо попросить у Гнатенкова опохмелиться. Странно вообще: по имеющимся у него представлениям о деревенских свадьбах, гостям наливают сразу же, как только они явятся, будь то вечер, утро или ночь.

Но видно, тут другой обычай.

5

И выглядит село действительно, не соврал Рогожин, образцово-показательно, своими двухэтажными домами напоминая скорее дачный поселок, выстроенный людьми со средствами и связями, правда, заметны и следы некоторого захирения: там ржавые заплаты жести посреди блестящего оцинкованного покрытия, там перекопана траншеей дорога, и, судя по зеленой воде и домовитому кваканью населяющих ее лягушек, давно траншея вырыта, там трактор повален набок то ли для ремонта, то ли в процессе аварии — да так и остался лежать, блистая на солнце разбитыми стеклами кабины, а вот — прямо перед глазами — совсем классическая избушка-развалюшка неказистого вида, как раз такая избушка, где колобки-то пекут, а они потом от бабушек, от Дедушек уходят.

Из открытого окна избушки послышалось:



Сон мне: желтые огни, и хриплю во сне я; Повремени, повремени, утро — мудренее, Но и утром все не так, нет того веселья, Или куришь натощак, или пьешь с похмелья. Эх, раз да еще раз...



Знакомый голос Высоцкого, одна из любимых песен Невейзера. Особенно под холодную чистую водку вечером.

Песня оборвалась. После паузы повторилась, но звучание было уже иным, хуже бренькала гитара, голос был хрипл до придушенности и словно какой-то нечеловеческий.

Струны нервно звякнули.

— Сукин ты сын! — заговорил невидимый человек. — Сколько времени на тебя потратил, стервец! Умеешь же, подлец ты такой, что — ленишься? Я тебе поленюсь! А ну, еще раз! Сон мне: желтые огни! Ну!

— Бедный Петруша! Бедный Петруша! — послышалось вместо этого.

Невейзер подошел к избушке, всунул голову в окно, отодвинув пожелтевшую пыльную тюлевую занавеску. Он увидел худого мужика в майке и трусах. Рядом с мужиком стоял проигрыватель, а напротив мужика, на столе, — клетка с желтым попугаем. Возле клетки — стакан с жидкостью. По цвету она могла сойти за крепкий чай, но Невейзер сразу понял — вино. Он понял это безошибочным русским чутьем: что вино, и вино крепкое, и оно в действии, отпитое и ждущее дальнейшей участи, которая однозначна и несомненна.

Мужик краем глаза увидел голову незнакомого человека в окне, но не отреагировал, так как начал некоторые действия. Он взял маленькую деревянную ложечку на длинной ручке, зачерпнул из стакана, просунул в клетку. Попугай клюкнул раз, другой, побулькал и сказал:

— Закусить Петруше!

Мужик на той же ложечке дал ему каких-то зерен. Попугай закусил и тут же потребовал:

— Выпить Петрушэ!

— Обойдешься! — сказал хозяин. — Сперва спой как следует, тогда получишь.

— Гад. Обижаешь Петрушу, — сказал попугай без выражения.

— Работать! — скомандовал мужик.

Он серьезно и уважительно относился к своему занятию, поэтому решил сначала продемонстрировать свои труды пришельцу, а потом уже познакомиться с ним, имея перед ним преимущество: его-то таланты, а через них человеческий облик его личности — налицо, а ты-то еще не ясно кто, тебе придется еще доказывать, что ты достоин общения!

Он опустил иглу на пластинку, Высоцкий запел. Попугай внимательно слушал, склонив голову. Дав Высоцкому спеть куплет, мужик выключил проигрыватель, взял гитару, ударил по струнам:

— Три-четыре!

Попугай молчал.

— Три-четыре! — требовательно повторил мужик.

— Впредь до выяснения биографии и обстоятельств заседание выездной судебной коллегии отложить! — вместо песни произнес попугай.

И только тогда мужик как бы заметил Невейзера.

— Имею честь представиться, — сказал он. — Филипп Вдовин. Фамилия судьбоносная, поскольку я дважды вдовец. Первый раз овдовел, когда жена погибла от родов, не родив при этом никого. Второй раз овдовела моя душа, когда умер великий поэт всех времен и народов...

— И композитор! — добавил попугай, косясь на стакан.

— И композитор, и певец, и человек вообще, — согласился Вдовин, — всех времен и народов, Владимир Семенович Высоцкий. Скажу честно: мать схоронил, отца, жену — моя душа так не рыдала.

Он шмыгнул носом и отпил из стакана.

Попугай заволновался:

— Петрушшше! Петрушшше!

— Окосеешь, петь не сможешь!

— Я свою норму знаю! — напыжился попугай.

Но Вдовин был тверд, зря птицу не баловал.

— Значит, интересуешься, чем я тут занимаюсь? — спросил он.

— Да, интересно.

— Ты из газеты? Корреспондент?

— Нет. Свадьбу приехал снимать. На телекамеру.

— Уж эта свадьба! Выйдет она им боком, эта свадьба!

— Почему?

— Да ты заходи, — пригласил мужик.

Невейзер зашел в избу.

— Ах, какая грязь! Ах, какая гниль! — закричал мужик, тыча руками во все стороны.

— Да нет, почему...

— Грязь и гниль, — повторил Вдовин. — А теперь я тебе расскажу и покажу такое, чего никому не рассказывал и никому не показывал!

Невейзер, думая, что это относится к свадьбе, которая, по мнению мужика, должна выйти боком, приготовился слушать.

— Сейчас ты увидишь нечто противоположное! — пообещал мужик.

Он ухватился за кольцо, ввинченное в пол, и открыл со скрипом большой люк. Щелкнул выключателем, внизу зажегся свет.

— Спускайся!

Невейзер замялся; ощущение опасности овладело им.

— Чего ты? — спросил Вдовин, и в голосе его было такое простодушие, что Невейзер перестал сомневаться и полез вниз по деревянной лесенке.

В подвале было действительно нечто противоположное тому, что Невейзер видел наверху. Мягкие кресла и диван стояли тут, ковер был расстелен на полу, рыбки в аквариуме молча и таинственно плавали, воздух был чист и свеж, и даже пальма в углу казалась настоящей, то есть она и была настоящей, живой, но как бы не кадочной, а природненной к этой обстановке, словно выросла здесь, как в природе.

— Ну? — спросил Вдовин, надевший серую засаленную телогрейку и совершенно чуждый своим видом окружающему, хотя именно им оно было сотворено.

— Хорошо! — сказал Невейзер.

— Удовлетворяет?

— Вполне.

— А где системы жизнеобеспечения? — воскликнул Вдовин голосом экзаменатора, поймавшего ученика на незнании коренной сути предмета.

Невейзер огляделся.

— Нету — и не ищи! Поскольку это антураж для дураков! Бутафория! Вдовин убежище себе вырыл, дурило! С креслами-диванами, с рыбками, остолоп! Что ж, приходите, смотрите мое убежище! А на самом деле... Только тебе показываю, учти!

Вдовин откинул ковер. И здесь в полу был люк, но уже металлический, и открывался не просто так, а с помощью какой-то электромеханики: Вдовин нажал на кнопку — и люк уехал вбок.

— Прошу!

Второй подвал оказался еще просторнее и выше (или глубже?), причем подвальной сырости совсем не ощущалось.

— Железобетон! Как в атомном реакторе! — постучал Вдовин кулаком о стену и ногой о пол. — Смотри вокруг! Вода — пожалуйста! Котел для подогрева воды — пожалуйста, работает на мазуте, на угле, на электричестве, газе, дровах, на сухом спирте! Туалет и ванна — пожалуйста! (Он распахнул дверцу, блеснул никель, засиял кафель.) Электростанция на емких аккумуляторах — пожалуйста! Запас продуктов на десять лет (распахнул еще одну дверцу: ниша с полками) — жри, не хочу!

Невейзер, отвыкший чему-либо удивляться, был почти поражен. Да, он знал, читал, слышал, что есть люди с такой фобией — боязнью ядерной войны, они строят себе убежища с запасом жизненных средств, но чтобы в какой-то затерянной деревне, пусть и благоустроенной с виду, какой-то занюханный мужик в вислой майке и сатиновых черных трусах соорудил нечто подобное!..

— Войны опасаетесь? — спросил Невейзер. — Ядерного взрыва?

— Опасаются того, чего не знают! — опроверг мужик. — Я не опасаюсь, я точно знаю: вот-вот начнется катастрофа. Экологическая, ядерная, или взбунтуются те отходы, которые у нас тут прикопаны, — слыхали про это? — не важно, что-то обязательно будет.

Он бережно достал из деревянного резного ларца книгу, полистал (мелькнули стародавние i, ъ, ь), прочел:

— «Конца же не будет, поскольку не дано дойти до него. Конец будет раньше конца!» — и захлопнул книгу. — Ясно? Какой конец имеется в виду? Яснее ясного: конец века. Которого — не будет.

Нострадамус какой-нибудь, подумал Невейзер о книге. Он видел подобные издания, этих книг много развелось, сделанных под старину, репринтных, новых и новейших, но не приобрел ни одной, не прочел ни одной, не желая пугать себя предсказаниями и пророчествами, раздражать свою душу, и без того дрожащую. Не от страха, нет, а каким-то почти физическим дрожанием, подобно тому, как дрожит студень на столике в поезде, — а как студень попадет на столик в поезд, кто ж в дорогу берет студень? — ну, скажем, желе в вагоне-ресторане — а давно ли ты видел желе в вагоне-ресторане? — ах, хватит, хватит, это всего лишь похмелье...

— Ты спросишь, — сказал Вдовин, — при чем тут попугай и зачем его учить пению? Загадка для идиотов! Это — главный пункт моей программы. Итак, катастрофа. Я скрываюсь здесь. Я бы, конечно, всех поместил, но всех не спасешь, спасать надо любимых, а любимых у меня нет, кроме самого себя. Правда, еще...

Он умолк.

— Катя, — подсказал вдруг Невейзер.

— Катя? — без удивления, с раздумьем повторил Вдовин. — Если бы она согласилась, то — пожалуй. Ей надо жить... А при чем тут Катя? Тебе чего вообще нужно здесь? — заговорил он опасным голосом, как бы медленно взлетая им, расправляя крылья...

— Попугай-то, попугай-то зачем? — почти закричал Невейзер, тем самым подрубая крылья не воспарившего еще вдовинского гнева.

— Я тебе и рассказываю. Катастрофа. Я живу здесь. Читаю. Думаю. И — слушаю песни Владимира Семеновича Высоцкого, потому что без песен Владимира Семеновича Высоцкого я не мыслю своего существования и оно становится бессмысленным, то есть никому не нужным, а в первую очередь мне самому. Проходит год, второй, третий. Ничто не вечно — и вот кончаются источники электрообеспечения. Их не хватает на проигрыватель или магнитофон и даже на тусклый свет лампочки. Тогда я зажигаю свечу, задохнуться риска нет за счет уникальной системы воздухообмена из глубоких слоев грунта с помощью электромотора, ведь воздух, как известно, и в земле есть! — сказал Вдовин, интонацией неприкрыто показывая, что он уверен, что его собеседнику это вряд ли известно. — Я зажигаю свечу, но как же без песен? Я ведь умру без них! И вот тут на сцену выступает Петруша. Я играю, он поет, и мы продолжаем жизнь. Двести песен уже знает Петруша, Бог даст, до катастрофы успеем и остальные четыреста из золотого фонда разучить! Впечатляет?

— Весьма, — сказал Невейзер, подумывая о том, как бы поскорей выбраться отсюда. Дикая мысль мелькнула: разразится сейчас и в самом деле катастрофа — и останется он навсегда здесь с этим чокнутым, а что он чокнутый — сомнений нет. Но сам же себя (неискоренимая гордыня ума!) и затормозил, вдруг придумав:

— Зачем же такие хлопоты? Лучше бы уж сделать патефон, рассчитанный на обороты долгоиграющей пластинки. Всего и дел. Никакого электричества, накрутил ручку и посвистывай, наслаждайся!

Реакция Вдовина была мгновенной. Причем ручаться можно, что мысль о патефоне ему не приходила до этого в голову, но в этой ситуации он проявил уникальнейшее свойство русского ума: отвечать на возражения так, будто контраргументы заранее обдуманы — и он сам думал об идее патефона и отверг эту идею.

— Патефон?! Ну, слушай насчет патефона! — И начал загибать пальцы: — Во-первых, патефон мертв, а попугай — живое существо, с которым можно, кроме песен, общаться. Это раз. Во-вторых, пластинки через год заездятся, и их невозможно будет слушать. Это два. В-третьих, когда я буду лежать умирающий без сил, не имея их даже на то, чтобы завести патефон, стоит мне только шепнуть Петруше: «Спой на прощанье, голубчик!» — и песня готова. Это три! Хватит?

— Вполне, — сказал Невейзер.

— Но учти! — вперился Вдовин в Невейзера. — Тебе первому показал — и тебе последнему! Пусть эта тайна умрет в тебе. Иначе... Здесь, как сам понимаешь, тебя никто не отыщет!

— Очень мне нужно кому-то рассказывать, — сказал Невейзер, уклоняясь от белого взгляда Вдовина.

— Клянись! — Тот схватил заветную зловещую книгу из ларца. — Ложь руку на книгу и клянись!

Господи, куда меня занесло? — подумал Невейзер. Может, у них тут где-то и в самом деле радиоактивные отходы захоронены и влияют на людей, сделав их аномальными? Один в казацких одеждах разгуливает, доя коров и рассуждая о сексуальных приметах доярок, видимых в процессе их доярочьей работы, другой бункер выкопал, попугая дрессирует песни петь... В такой-то обстановке как не случиться преступлению? Но если Вдовин — псих, то перечить ему бесполезно: этим лишь раздразнишь его.

— Клянусь, — сказал Невейзер, подавляя усмешку.

— Нет, ты серьезно клянись, подлюка! — прошипел Вдовин голосом Петруши. — Клянись матерью, если она у тебя есть и жива!

— Клянусь матерью... и ладно, хватит! — сказал Невейзер, положив ладонь на книгу и тут же убрав ее.

— То-то же! Ну, нечего прохлаждаться. Время не ждет!

Они вылезли наверх и еще раз наверх.

Вдовин достал второй стакан, налил себе и Невейзеру из бутылки с надписью на этикетке «777» — воспоминания юности ворохнулись в Невейзере при виде этого давно исчезнувшего из продажи напитка.

— Портвейн из стратегических запасов! — объяснил Вдовин и на закуску вскрыл банку консервов: килька с овощным гарниром, простая, но замечательная вещь, которой тоже уже давным-давно не видел Невейзер.

— Оттуда же, из запасов, — прокомментировал Вдовин закуску и угостил первым делом Петрушу, приказав: — Баньку!

— Хорошшшшо пошшшшла! — предварительно прошипел Петруша и мощно, сильно, хрипло запел:



Протопи ты мне баньку, хозяюшка, Раскалю я себя, распалю...



Вдовин дернул полный стакан и пригорюнился.

Сейчас плакать будет, подумал Невейзер.

Но Вдовин слушал сухо, мужественно.

И Невейзеру выпить бы да уйти, а он вдруг задал Вдовину вопрос, которому сам удивился, словно вопрос этот возник помимо его воли:

— А почему, позвольте вас спросить, вы вдруг стратегические запасы стали расходовать? Нелогично как-то. Пополнить их по нашим временам непросто!

Вдовин цыкнул на попугая, но тот продолжал петь — с душевной мукой и сластью, закатывая глаза. Тогда Вдовин набросил на клетку платок.

— И зачем, спрашивается? — послышалось из-под платка. — Зачем эти трюки? Попка-дурак, подумает, что ночь настала, спать пора! А попка не дурак, попка понимает! Иссстопи ты мне баньку, хозяюшшшшшшка-а-а!

— Убью! — заорал Вдовин, и это на попугая подействовало эффективнее платка.

— Значит, — вкрадчиво обратился Вдовин к Невейзеру, — я для гостя уже и запасы свои тронуть не могу? Значит, я гостю оказываю уважение, а он к этому проявляет подозрительность?

— Вино у вас до меня было и консервы тоже, — указал Невейзер на пустые банки.

— Так! Хорошо! Согласен! И какие выводы ты из этого выводишь?

— Да никаких, я так просто.

— Нет, брат! Я тебя насквозь вижу! Ты решил: если Вдовин запасы уничтожает, значит, не понадобятся они ему, значит, он на что-то такое решился, после чего ему уже ничего не понадобится! Ты почему про Катю спрашивал? Какое тебе до этого дело? Тебе, постороннему человеку? А?

— Крррыть нечем! — раздалось из-под платка так разбойничьи, так пиратски, словно попугай попал к Вдовину непосредственно от капитана Флинта из любимых детских книг. Но не до воспоминаний о любимых детских книгах было: Вдовин поднимался, пристально глядя в глаза Невейзеру и ища рукой горлышко бутылки. Невейзер вскочил и, поскольку сидел ближе к окну, а не к двери, то в окно и выпрыгнул. Следом вылетела бутылка. Он ожидал погони и осматривался, чтобы крикнуть кого-нибудь на помощь. Но услышал из избушки:

— Приступим. Сон. Ну!

— Сон мне: жжжжжжжжелтые огни, и хррррррррриплю во сне я, — не хуже самого Высоцкого запел зарыдал попугай.

Невейзер уловил в себе отчетливое желание перекреститься и даже поискал глазами, нет ли где креста над церковью. Но креста не увидел, а увидел спешащего к нему Рогожина.

— Пошли, пошли! — кричал Рогожин. — Я тебе такое покажу!

Он выглядел крайне возбужденным.

Уже нашел объект, подумал Невейзер. Или уже радиация действует. И сам не верил своим мыслям.

Рогожин привел его в сельский Дом культуры, прямиком в зал, где репетировал девический хор под руководством тонкого и вдохновенного молодого человека.

— Видишь? Видишь? — спрашивал Рогожин.