Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алексей Слаповский

ОНИ

(Роман)

Местом действия выбрано место жительства автора; на самом деле эта история случилась в другом районе Москвы. Впрочем, она могла случиться где угодно. А.С.
Часть I

1

Они везде.

Но режим оккупации открыто не объявлен, правила неизвестны. Поэтому трудно понять, кто они.

Приходится определять по признакам.

М. М. идет по рынку и систематически размышляет.

Оккупанты плохо владеют языком захваченной страны, мысленно формулирует он и мысленно же подчеркивает, как делал это когда-то на бумаге, будучи школьником, потом студентом, потом преподавателем общественных наук в полиграфическом институте. Но тогда мы все оккупанты, приходит он тут же к выводу, ибо все плохо говорим и еще хуже пишем на собственном родном языке, понимать же мы его часто совсем не понимаем.

Оккупанты презирают нравы, обычаи и культуру чужого народа. Но мы и сами презираем свои обычаи, нравы и культуру. Наши некоторые нравы, впрочем, уважать довольно трудно. Следовательно, и этот признак нельзя считать корректным.

Оккупанты грабят захваченную землю, гадят, где могут, и рушат все, что попадется под руку. Опять выходим поголовно мы: грабим, гадим и рушим. Но это, делает попутный вывод М. М., касается не только нашей страны, а и всего мира, т.е. Земли.

Оккупанты насилуют женщин и мордуют детей. Тут М. М. призадумывается. Детей-то мордуют, это ясно. И женщин насилуют — не только сексуально, но и всячески. Однако, по его наблюдениям, и женщины стали все больше насиловать мужчин — во всех смыслах опять же. Да и детишки все смелее мордуют взрослых. Следовательно, некоторые женщины и дети сами относятся к оккупантам? Это надо осмыслить отдельно.

Оккупанты высокомерны, самодовольны и грубы. Тут уже полегче, уже можно что-то вычленить. М. М., когда-то бывший целых два года заместителем декана заочного отделения, то есть в каком-то смысле администратором, госслужащим, не раз сталкивался с остальным чиновным миром и знает, что по этим признакам можно отнести к оккупантам почти всех, кто служит государству, ибо само государство в первую очередь высокомерно, самодовольно и грубо.

Оккупанты руководствуются не законом, а правом силы и разрешенного произвола. Это понятно: жители оккупированной страны вне закона уже в силу самого факта оккупации. Но с самим правом силы и беззакония непросто. С утра некто Н., к примеру, силен и беззаконен по отношению к своим домашним. На службе Н. сам становится объектом применения силы и беззакония со стороны начальства. Но вот он едет, к примеру, на курируемое предприятие, в подотчетную организацию — и опять вершит произвол. Возвращается, его останавливает дорожная зондеркоманда, — он опять объект произвола. И так без конца. Поневоле запутаешься.

Да еще путаница понятий и слов. Обилие иностранщины наводит на мысль об интервенции, захватничестве, мысль утешительную: ненависть к внешнему врагу делает душу крепкой, трескучей и праведно жестокой, как русский мороз. Но загвоздка в том, что и родные слова будто кто-то подменил. Уже слово утро не кажется ясным и зовущим, день не видится звонким и наполненным, вечер не томит тревогой радости, все стало только лишь сменой времени суток...

М. М. перестал доверять даже обычным названиям улиц, метро и проч. Да и самого города. Он называет мысленно Москву — Массква, Тимирязевское метро, возле которого живет, — Тюрьмогрязевским, Дмитровское шоссе — Митькиным, понимая, что отчасти это привычное русское (мрусское на языке М. М.) самоиздевательство и самоуничижение, но у него другие цели: не дать себя окончательно запутать, сохранять бдительность, чтобы не принять одно за другое. Поэтому он называет милицию зондеркомандой. Конечно, она не имеет ничего общего с фашистскими карательными отрядами, об этом и подумать жутко. Но надо быть настороже, иначе группа молодых людей в форме, которую ты, умилившись, признаешь родной милицией, а не зондеркомандой, возьмет тебя, умиленного, за руки и за ноги и ударит до смерти о тротуар — хотя бы за то, что нагло, прямо и безбоязненно смотришь, а они этого терпеть не могут.

М. М. не доверяет даже своему имени. Зондеркомандовцы довольно часто останавливают его и проверяют документы, потому что он похож на арзезина (так назвал М. М. кого-то, добиваясь прояснения смысла, но забыл, кого). Ни с того ни с сего, просто похож, особенно когда не побреется. И М. М. вполне понимает служивых. Но на их месте он не стал бы доверять документам. Документы сейчас подделывают так, что не подкопаешься. Конечно, помимо документа есть человек, который о себе понимает, что он Михаил Михайлович Немешев, мужчина шестидесяти семи лет, однако это может быть самообольщением и заблуждением. При нынешних технологиях проникновения в мозги легко представить, что ему на некоторое время внушили, чтобы он чувствовал себя Михаилом, а на самом деле он от рожденья Майк, или Мишель, или Мигель... М. М. не утверждает, будто это именно так, но вполне готов допустить. Даже если он все-таки Михаил Михайлович Немешев и никто иной, в любой момент могут поступить разъяснения, кем ему считать себя в дальнейшем.

Ведь самое ужасное не в том, что кто-то оккупировал пространство и время для своих целей, а в том, что отдельный человек, вот он, М. М., мученик мига, как иногда он себя называет, не понимает, кто он в организованной кем-то системе — только ли оккупированный или все-таки прислужник режима? Или, что не исключено, и сам оккупант? А это важно понять — чтобы действовать.

Он давно догадывался об оккупации, но окончательное прозрение пришло однажды в отделении Сбербанка, куда он пришел получать пенсию. Он стоял в очереди, читал от скуки информацию и объявления, и вдруг его как ударило. Над одним из окон висела бумажка: «ОБСЛУЖИВАНИЕ КЛИЕНТОВ ПОСТРАДАВШИХ ОТ НАЦИОНАЛ-СОЦИАЛИЗМА ВО ВРЕМЯ ВТОРОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ». М. М. перечитывал это раз десять. И понял. То есть он тогда еще не понял, что именно он понял, но было ощущение озарения. Жертвы (или люди, или пусть худшее, но терпимое — «лица») превратились в холодное и деловитое — «клиенты». Фашизм превратился в национал-социализм. То же, да не то. Великая Отечественная превратилась во Вторую мировую, что отчасти верно по форме и совершенно неверно по сути! И даже презрительное отсутствие запятой после «клиентов» показалось М. М. многозначительным намеком на то, что теперь — можно. Что именно можно, он не понял и, если честно, не понимает до сих пор. Но — можно.

С этого и началось прогрессирующее осознание двойственности всего. Поэтому М. М. и вынужден проводить время в постоянном умственном труде, заменяя слова и понятия на более точные (хотя они при этом не обязательно сформулированы короче). Жену он, например, называет «женщина, с которой я живу» и чувствует, что это гораздо правильнее, чем хитроумное, расплывчатое и, если честно, ничего не обозначающее — «жена». А сына называет: «мужчина, рожденный женщиной с которой я живу». Тоже точнее не скажешь. М. М. проверял: смотрел на этого человека, высокого, красивого, умного, и пробовал мысленно назвать: «сын». Звучало фальшиво. Тогда исправлялся: «мужчина, рожденный женщиной, с которой я живу». Звучало правильно, честно.

Конечно, это только пересказ, грубое изложение того, что на самом деле чувствует М. М. Если попробовать передать хотя бы приблизительно его мироощущение, то сегодняшнее утро можно описать так: \"Введя в организм через ротовое отверстие некоторое количество углеводов, жиров и белков, я сказал женщине, с которой живу, что пойду перемещать свое тело. Выйдя из своей бетонно-кирпичной ячейки в пространство лестниц, я встретил человека женского пола из ячейки справа и в очередной раз напомнил ему (т. е. ей), что после времени, считающегося полуночью, нельзя извлекать громкие звуки из музыкального инструмента с клавишами; она, как всегда, замахала правой верхней конечностью, стала произносить формально извинительные слова, больше, чем нужно, изгибая при этом две выпуклые полоски кожи, намазанные чем-то блестящим и алым, показывая сквозь них белые костные образования, предназначенные для размельчения пищи, и интенсивно шевеля органами зрения, пытаясь этим воздействовать на мужские половые гормоны моего тела, но они остались брезгливо равнодушны. После этого я отправился к месту массовой торговли продуктами и вещами через перебег, а не через подземную дыру у Тюрьмогрязевского метро, потому что там всегда стоят зондеркомандовцы, которые любят требовать у меня аусвайс (иначе говоря: документированное описание моих гражданских примет). Мне доставляет удовольствие (иначе говоря: слегка возбуждает соответствующие центры в головном мозгу) просто ходить и наблюдать за тем, как люди обменивают денежные знаки на ту или иную совокупность калорий, минеральных веществ, витаминов, протеина и проч., находящихся в различных плодах, произведенных землей и солнцем или расчлененных трупах домашних животных, а также рыб и круп...\"

И т. п.

Но и просто прогуливаясь, М. М. напряженно размышляет и ждет. Он ждет события, которое наконец даст ему понять, кто есть кто в этой системе и кто он сам.

Он ждет. Вот-вот его призовут к действию. Или к ответу. Или к совету. Или к расправе...

Он идет по рынку, вглядываясь и вслушиваясь, привычно избегая встречи с зондеркомандовцами. Нет, он не боится их, просто пока не определился, как себя вести. Если он все-таки оккупант, следует отнестись к ним одобрительно, но при этом строго следить, чтобы они неукоснительно соблюдали процедуру, не давали поблажки, не относились к своему делу поверхностно. Если оккупированный (и тайно сопротивляющийся), надо ничем не выдать себя, своих истинных помыслов и целей. Если он всего лишь прислужник, то следует просто стоять смирно и покорно, как дойная корова...

Наверное, самый главный признак этой оккупации (именно этой, а не вообще): не дать оккупированным понять, что они оккупированы. Вот есть поговорка: «падающего толкни». То же относится и к шатающемуся, и колеблющемуся. Казалось бы, в самом деле, толкнул — и нет проблемы. Отнюдь. Шатающийся, колеблющийся и падающий надежней. Он надеется: а вдруг еще распрямлюсь, встану ровно, вдруг не упаду? Упав же окончательно, он тут же обретает почву под собой. У него больше нет выбора. Или врасти окончательно в землю — или встать, но на сей раз твердо и грозно...



М. М. остановился у ларька, витрины которого были сплошь покрыты разноцветием товара: веселящая слабоалкогольная жидкость в десятках емкостях всевозможного объема и вида, труха умеренно дурманящей травы в бумажных цилиндриках, упакованная в пачки; оттуда цилиндрики достают, вставляют в рот, поджигают и начинают вдыхать дым, выдыхая серые струи этого дыма, уже обработанные легкими; М. М. и сам когда-то курил, а теперь, бросив (и поменяв взгляд на окружающее), ловит себя на том, что наблюдение за этим процессом его неизменно удивляет — будто никогда до этого не видел. Несомненно, широкое и навязчивое распространение этой жидкости и этой трухи организовано оккупантами: им выгодны все дурные привычки, как и любая другая зависимость, позволяющая легко управлять людьми (ведь только зависимые люди управляемы, это аксиома).

Снизу послышался голос. М. М. посмотрел: на ящике сидел мужчина лет двенадцати и без выражения говорил:

— Дайте на хлеб сколько-нибудь, пожалуйста.

Вроде простая просьба. Но:



М. М. сказал болезненным голосом:

— Нету, родной ты мой, мелочи...

И пошел дальше.



Нет.



М. М. достал рубль, повертел его в пальцах, дразня и соблазняя, и сказал с сердитой улыбкой:

— Дай, дай! А полай!

Мужчина полаял, М. М. дал ему рубль и пошел дальше.



Нет.



М. М. взял человека за руку, отвел домой, умыл, накормил, уложил спать и задремал сам, а проснувшись, увидел, что квартира обворована, а жена его убита.



Нет. Ничего этого не было. М. М. молча ушел.

Вот почему он мученик мига. Чтобы поступить как-то, надо понять, как поступают в подобных случаях те, к кому ты принадлежишь, но в том-то и дело, что ты не знаешь, к кому принадлежишь, а сказки о том, будто человек принадлежит сам себе, М. М. много раз в жизни слышал, но никогда им не верил. Поэтому М. М. сделал вид, что просто ничего не заметил. Он молча ушел. А через минуту спиной почуял опасность. Обернулся и увидел, что за ним гонится какой-то человек. Точно за ним, М. М. увидел это по взгляду. И вместо того, чтобы обрадоваться (сейчас все прояснится), испугался и побежал. Трудно не побежать, когда за тобой гонятся.

М. М. побежал.

2

Они добреют, когда покупают и пьют пиво, поэтому Килил дежурит у этого ларька. Подходит и вежливо говорит, выбирая слова, чтобы не картавить, чтобы не показалось, будто он прикидывается ребенком:

— Дайте, пожалуйста, сколько можете.

Когда дают, когда нет. Бывает, спрашивают:

— А тебе зачем?

Килил говорит, что на хлеб.

Несколько раз ему покупали хлеб.

Килил говорил спасибо и, дождавшись, когда добрый человек уйдет, выбрасывал хлеб в мусорный контейнер, что стоит у входа в рынок, или отдавал копающимся в этом контейнере бомжам. Иногда и продавщицы принимают обратно за полцены.

Килил научился угадывать, у кого просить наверняка, а у кого лучше не просить.

Если подошли двое, он и она, то он почти обязательно даст, показывая себя перед ней щедрым.

Дают похмельные, кто поправляется и для кого весь мир становится лучше, и хочется сделать добро.

Редко дают девушки и молодые женщины. Наверно, он для них что-то вроде младшего брата, а младших братьев не балуют и вообще не любят.

Женщины постарше дают еще реже: у них свои дети есть, о чужих пусть заботятся их матери.

Не дают старики-пенсионеры: и каждый рубль на счету, и не терпят беспорядка. Ребенок днем должен находиться в школе, а не побираться. (О том, что летом не учатся, они не помнят.)

Иногда дают солидные богатые мужчины, которых, правда, здесь бывает мало.

Подростки не только не дают, но могут попытаться стукнуть. Не так просто: Килил быстро бегает...

Никогда не угадаешь в точности. Веселый поправившийся мужчина вдруг со злостью посылает матом и норовит дать пинка. А хмурая девушка, глядя недовольно и сердито, молча сует десятку. А однажды какой-то пыльный, плохо одетый, ничем не приметный дяденька рассеянно выслушал просьбу Килила и словно не понял, и Килил хотел уже отойти, а тот вдруг вытащил не из бумажника, просто из кармана мятых дешевых штанов тысячную купюру, протянул Килилу и сказал:

— Выпей за мое здоровье. Или за упокой.

И ушел, вряд ли сообразив, что предлагает выпить не взрослому человеку, а двенадцатилетнему подростку, который, к тому же, иногда выглядит на десять лет. Но иногда, правда, на все четырнадцать.

Некоторые из тех, кто просит, подходят ко всем подряд. Но это уже безразборные нищие, а Килил не нищий, ему деньги нужны не на жизнь, а на дело. Для дела, конечно, любые способы годятся, но все-таки Килилу интересней угадывать. Он играет.

Еще некоторые канючат и заглядывают в глаза. Людям это не нравится, но они не выдерживают и дают. Злятся на свою податливость — и все-таки дают. Килил так не любит. Он может даже подойти совсем весело:

— Дядь, а дядь, дай сто рублей! Или десять!

— А рубль? — часто спрашивает в таких случаях дядя.

— Ладно, — вздыхает Килил, — давайте рубль.

«Рлубль» у него получается. С детства картавый, что ж теперь. Поэтому Килил, а не Кирилл. Так зовут, он привык. А еще Киля или Килька.

Чаще всего Килил смотрит в сторону, переминается с ноги на ногу и говорит не громко, не нахально, не жалобно, а просто:

— Дайте сколько-нибудь, пожалуйста.

Он не лезет в глаза и в душу. Он оставляет человеку свободу, поэтому если тот даст, то по собственной охоте. Килилу это нравится. Это становится похоже на подарок.

Деньги нужны Килилу, чтобы купить дом. Он хочет жить один. Сейчас их пятеро в трехкомнатной квартире: он сам, мать, ее сожитель Геран, брат Гоша, сестра Полина. (Они чужие брат и сестра, от других отцов.) Килил живет в комнате с Гошей. Но тот постоянно его выгоняет, будто боится, что Килил что-то подсмотрит в его компьютере. Целыми днями сидит за ним. Килилу если и даст поиграть полчаса, то сам при этом не выходит. Да и дает не по доброте, а чтобы Килил не разозлился и что-нибудь не испортил в его отсутствие. Когда Полины нет дома, Килил идет к ней в комнату. В комнату же матери и Герана не попасть, она заперта, если они на работе, а если дома, Килил и сам не войдет. Впрочем, его самого не бывает дома с утра до ночи.

Прошлым летом мать и Геран поехали в деревню, взяв с собой Килила, жили у старухи, которую мать велела называть бабушкой. Старуха и мать постоянно ругались из-за чего-то, а Геран уходил на речку или в лес. Килил тоже ходил туда, но не с Гераном, а один. Однажды утром он проснулся, прищурился от солнца в окне. Прислушался. Встал: никого не было. Обычно кто-то был, а тут — никого. Было тихо, пусто и хорошо. Килил налил себе молока, взял хлеба и мед в чашке, макал хлеб в мед, запивал молоком, смотрел в окно, во двор и дальше, на лес, и подумал: вот как я хочу жить. Ну их всех, надоели. А вот так хорошо: живешь один в доме и никто тебе не мешает. Сам встал, сам поел, что захотел, пошел в лес или на реку. Красота. А в школу можно ходить местную. И кто будет против такой жизни? У матери Геран, у брата компьютер, у Полины свои дела, им не до Килила. А друзей у него почти нет. Когда был совсем маленький, его дразнили картавостью. Ему это не нравилось, приходилось драться. Дразнить перестали, кто-то даже сам захотел с ним дружить, но уже Килил не хотел. Ему мешала мысль: вот, они смотрят на меня и думают — картавый, а вслух не говорят — или боятся, или из вежливости. Ему так не надо. А так, чтобы по-другому, он не встретил. Если честно, уже и не хочется ни с кем дружить, Килилу и одному хорошо.

Когда вернулись из деревни, он начал смотреть в газетах объявления о продаже домов. Но они все стоили таких денег, каких Килилу не скопить за всю жизнь. И именно в это время (не случайное совпадение!) он услышал, как Геран рассказывал матери, что хорошо бы уехать и поселиться в деревне. В той же Вологодской области, например, где они гостили, можно купить дом за копейки. Мать ответила, что так далеко от детей уехать не может, а взять их с собой — лишить нормального образования. Да и не захотят. Тогда Геран сказал, что его знакомый купил дом на окраине Московской области — не очень близко, но и не так уж и далеко. Всего за пять тысяч долларов. Мать сказала, что да, это дешево, но не для них. Для них это сумасшедшие деньги. Ну вот, сказал Геран, а в Вологодской области за тысячу отличный дом можно купить, с водой и газом. Хоть даром, сказала мать, слишком далеко. На этом разговор кончился. А Килил стал считать. Если где-то добывать в день по сто рублей, получится три тысячи рублей в месяц. В год — тридцать шесть тысяч. То есть как раз столько, сколько надо, и даже больше.

Поэтому он с мая начал этим заниматься. Видел, как делают другие, ничего особенного. Правда, сначала его два раза прогнали: места оказались чужими. Но скоро он обнаружил незанятое место у самого метро. И там самому вскоре пришлось отгонять кулаками и ногами двух сопливых, коричневых до черноты узбечат, повадившихся сюда.

Правда, сто рублей в день сперва не получалось. Килил стал прирабатывать на рынке: принести, сбегать, отнести, подать, помочь. Его начали узнавать, доверяли ему. Тетки-продавщицы давали деньги, чтобы принес воды или пива, и знали: не украдет. Награждали мелочью. И, опять-таки, неожиданные удачи случаются вроде той тысячи от странного дяденьки. Стало получаться в среднем даже больше, чем сто рублей. Килил все чаще доставал атлас по физической географии и рассматривал Вологодскую область. Она была вся зеленой, это Килилу очень нравилось. Он представлял себе дом на краю села, чтобы за домом было поле, а потом сразу лес. И хорошо бы рядом пруд или река. С рыбой. Он будет ловить, варить и есть, вот уже и нет проблемы с едой. На хлеб и прочее денег он оставит.

Сегодня с утра Килилу не везло. Такой уж день. Это не поймешь, с чем связано. Ни с жарой, ни с холодом, ни с дождем, ни с солнцем, ни с буднями, ни с праздниками. Бывает, дают даже сердитые пенсионеры. А бывает, как сегодня, никто не дает, даже опохмеляющиеся денежные мужики.

А этот уж точно не даст. Он тут случайно. Остановился на своей большой черной машине и вышел купить не пива, а воды. Костюм черный, рубашка белая, галстук. Волосы коротко и аккуратно пострижены. Одеколоном воняет на всю улицу. Этот не даст. Сделает вид, что не видит и не слышит. Вернее, не сделает вида, зачем ему делать вид, он действительно не увидит и не услышит. Поэтому Килил остался сидеть на своем ящике, прислонившись к стенке, прищурясь на утреннее теплое солнце.

И на колени ему что-то упало. Килил посмотрел. Черная небольшая сумка на ремешке, такие обычно цепляют к руке: там и бумажник, и ключи от квартиры и машины, и все прочее. Из сумки торчит свернутая прозрачная папка с бумагами. Тонкая защелка ремешка обломилась, вот сумка и упала, а хозяин не заметил: рука толстая, большая, не почувствовала сразу. К тому же, он этой рукой оперся на выступ под окошком, разговаривая с продавщицей и что-то покупая, а покупающий человек, как давно заметил Килил, становится малочувствительным к окружающему. Это понятно: люди не умеют жить одновременно в разные стороны.

Килил никогда ничего не воровал, кроме мелочей. И он хотел сказать: «Дядь, уронили!» — и подать сумку и, возможно, получить награду. Но руки вдруг сами схватили сумку, умяли туда папку, чтобы было незаметней, и запихали сумку под футболку, в штаны. Килил поднялся, чувствуя странный холод во всем теле и еще более странное онемение ног, будто он целый день сидел на ящике, не вставая. Ноги не хотели слушаться, но Килил это преодолел. Шаг, другой, третий — и вот он за углом ларька. И побежал.

Мужчина хлопнул себя по руке. Посмотрел вниз. Оглянулся на свою машину. Пошел к ней, но остановился: брелок с ключами от машины и пультом сигнализации тоже в сумке. Значит, он взял ее с собой. Он вернулся к ларьку. Вытирая пот, спросил продавщицу:

— Ничего не видели?

— А чего я отсюда увижу?

Мужчина бросился за угол ларька. И увидел убегающего. И помчался за ним.

3

Они вечно упираются, ищут отговорки, тянут время вместо того, чтобы откровенно сказать: «Дай денег!» Об этом думал полчаса назад этот человек, которого зовут Юрий Иванович Карчин, думал без раздражения и уныния, скорее с некоторой злостью, а злость вещь веселая и продуктивная.

Юрий Иванович любит свою работу и свою жизнь. Он архитектор, он строитель этого города. Еще когда был студентом, увлекался мегапроектами: дом-город, дом-остров, дом — вверх на сто этажей, вниз, под землю, — на пятьдесят. С восхищением рассматривал эскизы проектов татлинской башни и даже ужасающего Дворца Советов: восторгал масштаб. Любовался реализованными и невоплощенными замыслами Ле Корбюзье, Гропиуса, Мендельсона, бразильца Нимейкера и многих других. Кто-то дал на ночь альбом на немецком языке, изданный в 40-х годах: Альберт Шпеер, нацистский гений. Карчин рассматривал и думал: ясно, что фашизм, имперская помпезность, но — красиво. (Мозаичный зал рейхсканцелярии до сих пор приводит в восторг, особенно стеклянная крыша... Крыша, крыша, черт бы ее побрал, именно из-за нее теперь столько хлопот, из-за нее он едет к мелкой чиновной сволочи на поклон с утра пораньше.) Курсовые же и дипломную работу Карчин писал, наоборот, по малым архитектурным формам, а после окончания института года три сидел в конторе, проектировавшей эти самые формы, сиречь песочницы, детские качели, лесенки, горки и прочее, что входит в планировку дворов, включая озеленение, — все везде одинаково. Изредка разрешали добавить декоративный валун, фигурную стенку из кирпичей, еще что-то по мелочи. Было скучно. Потом удалось попасть в группу, проектировавшую не отдельные дома, а целые проспекты. Это увлекло лишь сначала: скудость возможностей ограничивала фантазию. Расставь костяшки домино хоть так, хоть эдак — разница небольшая, проспекты и кварталы выглядели красиво только на бумаге и в белоснежных макетах, да еще, может быть, уже построенные, с вертолета. Потом наконец пришло время масштабного и при этом не типового строительства, и Карчин теперь один из тех людей, которые реально меняют облик Москвы. Он не столько проектирует, сколько выдвигает идеи, он видит город в целом, поэтому трудно бывает объяснить суть замысла людям, кругозор которых ограничен зоной обычной видимости. Они ужасаются проектам 115-этажного здания «Россия» и планам построить десятки небоскребов, они говорят, что там нельзя жить и работать, сравнивают их в этом смысле со сталинскими высотками. Глупо. Да, комнатки в высотках малы и непропорционально вытянуты вверх, людям не очень уютно, но попробуй их уговори съехать оттуда! Человек, к счастью, не настолько примитивен, чтобы, живя внутри стен, не чувствовать (горделиво и постоянно), как замечательно они выглядят снаружи. Причем, господа, эти здания на самом деле очень небольшие, они даже маленькие! Уже с уровня 7—10 этажей они начинают сужаться, вытягиваясь вверх, к шпилям. Посмотрите зато, что обязательно изображают на открытках с видами Москвы, кроме Кремля и прочих древностей: высотки!

Впрочем, Карчин сейчас занят не глобальными проектами, у него конкретное дело: развлекательный комплекс «Стар-трек». Название придумал он, концепцию внешнего вида тоже. Строение будет отчасти похоже на здание оперы в Сиднее, но крыша не раковинами, а волнообразными уступами, общая площадь перекрытий около 50 тысяч квадратных метров. Комплекс фактически построен, дата открытия уже назначена и приурочена ко Дню города, но работы у Карчина не меньше, а еще больше. Он как-то подсчитал, что еще до начала постройки было собрано около 6 (шести) тысяч разрешительных подписей (и каждая давалась потом, кровью и нервами!), а потом были вполне обоснованные изменения в проекте, которые тоже требовали согласований, утверждений, подписей. Сейчас вот надо добыть последнюю подпись под бумагой, уже завизированной в 18 (восемнадцати) инстанциях. Бумага вполне дельная: о необходимости применения более прогрессивного покрытия для крыши, причем не везде. Чуть дороже, но крепче, надежнее и, главное, красивее. И все это понимают сразу же, но любой чиновник скорее удавится, чем поставит подпись с первого запроса, причем часто морочит голову даже не ради выгоды, а просто развлекается, куражится. Юрий Иванович сам чиновник, но никогда не мытарит людей только ради мытарства, поэтому его и злит эта канитель.

А самое паскудное: он ведь рангом намного выше того клерка, к которому сейчас едет. Но ошибается тот, кто видит в структурах, распоряжающихся устройством жизни, какую-то единую пирамиду. Если бы! То-то и оно, что, во-первых, даже и внутри одной пирамиды существует несколько почти автономных, нанизанных друг на друга, как матрешки, а во-вторых, есть и совершенно отдельные, стоящие себе скромно в сторонке, но их — не обойти. И получается парадокс: Карчин в своей, к примеру, двадцатиэтажной пирамиде, находится на девятнадцатом этаже, а этот самый клерк в своей крошечной трехэтажной на третьем, но Карчин вынужден спуститься и кланяться этому маленькому начальнику, ибо без его подписи — никак. И вот предстоит хитрый и увильчатый разговор: этот маломерок очень любит изобразить на первом этапе принципиальность. И фамилия у гаденыша какая-то канительная: Нянченко.

Что ж, придется немного понянчиться с Нянченко. Очень уж хочется увидеть «Стар-трек» завершенным. Чудесное название. Стар-трек. Стар-трек. Трещит, как петарды. Женщины ахают, дети визжат от восторга.

Кстати, о женщинах: бывшую жену Юлю надо отправить на отдых, давно он не проявлял о ней заботы. Путевку ей купить в Турцию, что ли. И не очень дорого, и приятно. Жарко? Ерунда. Рядом море, в номере кондиционер. Проблем нет.

Сына Данилу освободить от армии, хотя зря, надо бы ему туда. Но Юля просит, даже плачет. Позвонить Рыпаеву. Он сделает.

Жене Лиле найти работу, чтобы не понравилась. Поймет, что дома сидеть лучше и нечего. А то все куксится. Решаемо.

Сыну Никите позвать детского психолога: Никита боится спать в темноте, вчера опять капризничал и плакал. Решаемо.

Карчин любит проблемы. В этом ничего странного. Так веселый дворник может любить мусор — не за то, что он есть, а за то, что он убираем. Было грязно, был мусор, ты пришел и убрал, стало чисто — дворник горд. Проблемы для Карчина как раз что-то вроде мусора жизни. Он приходит и убирает. Легко. Ибо все решаемо. А если не решаемо, так тому и быть. Вот он, да, довольно толст — такова порода. И что теперь? Черчилль тоже был толст, но прожил долго. Потому в первую очередь, что занимался делом. Карчин занимается делом и проживет долго.

Жарко в самом деле. Вчера испортился кондиционер в машине, надо заехать и сделать. Примета: кондиционер портится тогда, когда начинается жара. Вот вам и импортная техника. И у них не все гладко. Нигде не гладко. Не можешь изменить положение вещей — измени отношение к ним. Давно сказано, но мудро. Проблема в одном: ты изменил отношение, а другие нет.

Жарко. Остановиться, взять воды.

Карчин остановился у рынка. Редко он бывает в таких местах. Здесь много бедных и нищих, прельстившихся дешевизной, то есть гнильем. Это пространство — сплошная проблема. Будь его воля, убрал бы все рынки. Но он знает, кому они нужны и какие за этими рынками могучие структуры. Везде структуры. Одна из групп так и называется: «Структура». Пришлось с ними работать, люди четкие, жесткие, с патриотическим уклоном, бывшие комсомольцы, как правило. Волки с романтическим блеском в глазах.

Господи, какая духота. Как не задохнется эта женщина в ларьке? — оттуда вообще веет жарким маревом. Вода минеральная без газа есть? Теплая? А в холодильнике что? Только с газом? Ладно, давайте. Что вы даете мне, она тоже теплая! Так бы и сказали, что недавно поставили, холодную дайте! Ну, терпимо еще.

И только тут Карчин понял, что левой руке как-то странно легко. Он посмотрел и не увидел сумки. Деньги, документы, ключи от машины, бумаги, где не хватает одной подписи, тоже свернул и сунул туда, все там, буквально все, как же это? Сзади дорога и машины, справа-слева никто не бежит, значит — вглубь рынка, думал он, а сам уже бежал, уже смотрел во все глаза, уверенный, что этого не может быть и что все поправимо.

И увидел убегающего человека.

Помчался за ним, стремясь вперед тяжело, грузно, но довольно быстро, расшвыривая все, что попадалось на пути.

И догнал, схватил одной рукой, а другой ударил по голове. Развернул к себе, еще раз ударил и быстро обшарил карманы старика. Зарычал:

— Где?!

Старик не ответил, глаза его закатывались, Карчин начал понимать, что это ошибка, и тут увидел вдали, возле другого выхода из рынка, маленькую бегущую фигурку — и тут же вспомнил, что эту белесую голову он видел, когда подходил к ларьку. Сидел какой-то шкет на ящике. А после пропажи сумки исчез. Карчин отшвырнул старика, тот упал и как-то сразу вдруг откуда-то потекла кровь, как-то сразу вокруг затолпился любопытствующий народ, сразу откуда-то возник милиционер, крепко ухватил Карчина за руку:

— Минутку!

— Обокрали меня! — закричал Карчин, порываясь бежать. — Вон там, вон, вон! Догнать надо! Пусти!

Милиционер держал. Он видел перед собой человека явно богатого, чужого здесь, явно попавшего в неприятную ситуацию. С него будет толк.

— Старика-то убили, между прочим! — указал милиционер.

Карчин с досадой глянул. Старик в это время зашевелился.

— Потом, слушай, оплачу я ему все, в больницу отвезу, тебе тоже всё будет, пацан деньги украл, документы, убежит, да не держи ты! — Карчин резким движением оторвал руку милиционера и побежал. Милиционер побежал за ним, но не хватая, а наблюдая. Вместе они выбежали к Дмитровскому шоссе и — повезло — на противоположной стороне увидели маленького негодяя, который улепетнул в ворота автостоянки. Милиционер поднял руку, выходя на проезжую полосу и останавливая движение. Кому-то, не послушавшемуся, пригрозил, кого-то обложил матом. Пересекли шоссе. Зашли на автостоянку. Огляделись. Везде машины. Забор высокий, не перелезть. Значит, прячется где-то тут. Милиционер остался караулить у ворот, а Карчин обследовал территорию. Нигде нет. Тут он услышал, что милиционер его окликает. Тот стоял на крыльце охранного вагончика, открыв дверь, глядел туда и махал Карчину рукой. Карчин пошел туда.

4

— Они просто играть не хотят! — горячился Расим, тыча пальцем в телевизор, где наши позорно проигрывали испанцам. — Они стоя стоят, ты видишь?

— Может, им платят мало, — сказал Самир, брат Расима.

— Мало? Мне бы так платили! Совести нет, обнаглели, вот что! Короткий пас кто играет? Дети играют! У них три игрока справа — видишь? — свободные стоят, ничего не делают! А, не умеют играть, вот и все!

Расим плюнул и отвернулся, но тут же не выдержал и опять уставился в телевизор.

Геран пил чай и наблюдал за братьями. Они говорили на русском, что выглядело странно. Деликатная привычка так говорить при посторонних? Нет, Геран не посторонний, к тому же он хорошо знает азербайджанский, да и в чрезмерной деликатности ни Расима, ни Самира заподозрить нельзя. На самом деле Геран давно уже понял закономерность: они, то есть и братья, и остальные азербайджанцы, говорят меж собой на русском, когда дело касается большой политики, футбола, русских женщин — ну, и ругаются матом, естественно. Как только речь заходит о делах, деньгах и семье, они тут же переходят на сокровенный родной язык независимо от того, кто присутствует при разговоре. Если Геран, то для него это знак: не слышать и не понимать. Он так и делает: углубляется в книгу или просто отходит.

Геран всего лишь охранник, сторож. Расим и Самир хозяева стоянки. В углу два бокса для мелкого ремонта, там трудятся другие братья этих братьев: Латиф, Рауф и Насиф. А еще тут обретаются, ставя машины, на которых занимаются извозом, мрачный бобыль Расул, веселый молодой Мехти, озабоченный, отсылающий все деньги семье Абдулла, и спокойный, ироничный Гусейн. Все — земляки или родственники в разной степени.

Все они знают, что Геран не азербайджанец, хотя очень похож: жесткие, слегка вьющиеся волосы, большая голова на короткой крепкой шее, скулы, вечно поросшие седоватой щетиной, а главное — глаза. У армян и прочих соседей по Кавказу они другие. Глаза не подделаешь. Но Геран — удин. Это такая кавказская народность, насчитывающая несколько тысяч человек. Живут на территории Азербайджана, фамилии часто армянские, на «ян», язык свой, вера христианская — в общем, не поймешь, кто они. Не свои, вот что ясно. Это отразилось на отношениях народов драматически. Когда Геран во времена острых конфликтов вывозил в Россию больного отца, он аккуратно переделал в паспорте свою фамилию Ходжян на Ходжаев, это позволило беспрепятственно купить билеты и сесть на самолет. Да еще выручило то, что Геран свободно говорит по-азербайджански. Как, впрочем, и по-армянски. Поэтому, когда представители армян приходят сюда для споров и, говоря на русском, иногда между собой переходят на армянский, Геран потом докладывает, о чем говорили.

Споры — из-за автостоянки. Стоянки и ремонт вообще-то армянское дело, азербайджанцы должны заниматься рынками. Армяне хотят купить стоянку, устроить здесь мойку, настоящие мастерские, а потом, возможно, и заправку. Азербайджанцы отвечают: сами устроим. Это не ваше дело, торгуйте на рынке, говорят армяне. Мы сами знаем, что наше дело, говорят азербайджанцы. Им это место, кстати, тем и дорого, что рядом с рынком. И там свои, и тут свои, хорошо. В окрестных домах несколько десятков семей живет. Когда собираются в выходной у бревенчатого ресторанчика, что в окрестностях ближнего парка, жарят шашлык, кушают и немного выпивают, там скапливается тридцать-сорок машин. А во дворах домов всегда много темноголовых красивых мальчиков и девочек. Дети.

Геран не чувствует своими ни тех, ни других, ни третьих. Да никого вообще. Он давным-давно покинул родину, хотя говорит до сих пор с легким акцентом, учился в педагогическом институте, но работал не учителем, а по знакомству попал в киносъемочную группу, потом поступил на режиссерские курсы и бросил, не закончив, увлекся литературой. Начал писать рассказы. Два из них опубликовали. Потом еще один. Потом вышла книга, первая и последняя. А потом — ничего. Геран работает, где придется, пишет, читает, мыслит, двенадцать лет жил с женщиной, она родила ему сына, но потом нашла мужчину себе под стать — грубого, примитивного, материального, и прогнала Герана. Он и в общежитиях мыкался, и в коммуналках, и снимал комнату, полгода жил вообще в подвале дома. С ним всегда была папка с рукописями и стопа бумаги. Остальное не имело значения.

У Герана есть кое-какие знакомства среди писателей, кинематографистов и прочей сволочи, как иногда в шутку он выражается, но никогда ни на чье внимание не напрашивается, живет и пишет отдельно, сам по себе, веря, что его звезда еще не взошла. Учителей среди современников он не видит, его гений Бунин, как эталон русской прозы, а Геран осознает себя человеком именно русской культуры, хоть и особого происхождения.

Около года назад (ему как раз пятьдесят стукнуло), Герану повезло, он встретил хорошую женщину Ольгу. У нее трое детей, она работает на кухне в кафе, зарплата небольшая, но дают продукты. Геран как-то засиделся в этом кафе до закрытия, размышляя, вышел, а тут у женщины пакет порвался, она собирала с земли, он помог, донес до дома, по пути купили две бутылки пива и посидели на лавке, разговаривая. Ольга, оказалось, хоть женщина и без гуманитарного образования, тоже довольно много читала, пусть и без разбора, и когда-то писала стихи. Узнав это, Геран прочел ей наизусть несколько стихотворений Бунина. Она слушала молча и внимательно. Потом опять поговорили.

— Я уже лет десять ни с кем вот так по-настоящему не общалась, — призналась Ольга. — Деньги, да жить тяжело, да дети, да чего там по телевизору показывают. Вот и весь объем кругозора. А с вами интересно. Вы кто, извините, мусульманин?

— Нет. Христианин.

— Это хорошо. Я не против, в принципе, но вы поймите, я все-таки себя верующей считаю, православной. Понимаете?

Геран понял: эта женщина уже думает о возможности более тесного общения.

И это общение началось очень скоро. Не было места: Геран жил в комнатке у одной старушки, а у Ольги вечно кто-то дома. Смущаясь и стесняясь, как давно не емущался, Геран сказал Ольге, что закончил новый рассказ (книгу он ей уже подарил, она уже знала, кто он) и хочет прочесть его вслух. Но везде люди и помехи, это можно сделать только, например, в гостинице, есть неподалеку недорогая и приличная гостиница. Там он прочтет, заодно выпьют, пообщаются. Ольга согласилась. Геран прочел свой рассказ. Она сделала несколько отчасти прямолинейных, но не бессмысленных замечаний, потом поговорили о жизни. И так далее. Через месяц Геран жил у Ольги. И с тех пор он счастлив. Он пишет так много, как никогда не писал. Он поправил старые рассказы (а некоторые безжалостно выкинул), и папка становится все толще, еще немного — и это будет Книга.

Плохо то, что дети Ольги совсем его не полюбили. Двадцатилетняя Полина его не замечает, как, впрочем, и других, уходит по вечерам, приходит утром, говорит, что танцует в клубе. Может быть. Ольга сказала, что контакта с дочерью нет уже лет пять. На все слова один ответ: «У меня своя жизнь, прошу не лезть!» Семнадцатилетний Гоша смотрит чуть ли не презрительно, для него Геран — «черный». То, что Геран человек европейского образования и культуры, не только не уменьшает эту презрительность, а, кажется, наоборот, разжигает ее: родился «черным» — не надо корчить из себя человека. Кирилл, Килил, Килька дороже всех сердцу Герана, но и он чуждается. Не грубит, не обзывает, бывает часто даже вежливым, но Геран видит, что в этом нет ничего, кроме раннего хитроумия: Килил не по годам смышлен и знает, каким образом строить отношения со взрослыми, чтобы они не мешали жить.

Не так давно Геран увидел, как Килил попрошайничает на рынке у пивного ларька. Сердце сжалось от боли и гнева, но он усмирил и боль, и гнев, подошел и тихо спросил: что мать скажет, если узнает? Килил начал оправдываться, упрашивая не говорить матери, он всего лишь на ролики собирает, очень хочется купить ролики.

— Я тебе куплю.

— Нет, дядя Геран, спасибо, я сам! Вы только не говорите, пожалуйста, не надо маму расстраивать! Я редко прошу, я подрабатываю вообще-то. А то скажете, я же не перестану, зато в другом месте начну тогда, это хуже, меня там побить могут. Я скоро соберу и больше не буду!

Геран понимал, что хитроумный Килил обманывает, но — трудно придраться. Он решил пока не говорить Ольге, придумать самому, что делать. Может, пора уже отнести книгу в какое-нибудь издательство? Однако пока прочтут, пока напечатают, деньги будут нескоро. Да и небольшие это деньги. (Хотя возникает суетная, но сладкая мысль о всемирной славе и заграничных гонорарах...) Может, поискать другую работу?

Об этом Геран думал каждый день. На стоянке платят мало, и просто надоело. Впрочем, это проблема всегдашняя. Упрекая себя, зная, что это скверное чувство (хотя бы на примере Гоши), Геран ловит себя на презрении к окружающим. И к местным азербайджанцам, и к регулярно появляющимся армянам, и к русским, которые ставят и чинят здесь машины. А за что презирать? Да, они говорят о делах, только о делах, исключительно о делах, а иногда об автомобилях, о женщинах и футболе, но о чем еще говорить в таком месте? Большинство людей занято именно делами, жизнестроительством, что в этом такого? Геран сознавал, что, увы, он презирает и само это тупое и ежедневное жизнестроительство, не оставляющее этим людям времени заняться душой. Если есть свободные часы, они развлекаются. Развлекаются так же тупо, как и работают. Москва предоставляет много возможностей: сотни ресторанов, баров, боулингов, бильярдных, саун, тысячи казино и игровых залов с автоматами... Ну, и проститутки, конечно, тысячи, десятки тысяч проституток. Геран не миновал этого, желая сравнить свой опыт с опытом Бунина, описанным в нескольких рассказах. Испытал разочарование: девушки хотели только побыстрей выполнить свои обязанности и получить деньги. Иные легко шли на разговор, легко болтали на самые разные темы и даже могли показаться неглупыми, но Геран этим не обманывался: он видел, что девушки ни в одно слово не вкладывают ни одной частицы настоящего смысла.

Нет, уж лучше, как русские, напиться и часами говорить о вечных проблемах жизни с соседом или приятелем, а то и вовсе со случайным человеком.

Геран, кстати, любит и ценит русских как раз за то, за что все прочие не любят их и даже издеваются над ними: за неумение и нежелание аккуратно и четко жить в обыденности и повседневности, чтобы в результате наслаждаться плодами своих трудов, комфортом и самоуважением. Геран видит в этом недостатке достоинство: русские исконно не ставят высоко ни обыденность, ни повседневность. Они чувствуют ужас пустоты, который зияет за этими понятиями, они всем сердцем понимают: чем быстрее бежит человек, тем ближе он к пропасти. А традиционные русские пороки, вороватость и нечестность, на самом деле отражают идущее из глубины веков своеобразие: на словах признавая (особенно в последнее время), что собственность священна и неприкосновенна, русский на деле, то есть в душе, никак не может смириться и признать священными, к примеру, лопату, мотыгу, бутылку водки, кучу железа, именуемую машиной, ограниченное стенами, полом и потолком пространство, именуемое квартирой. Отсюда и вечное разочарование: еще не сделав работы, русский заранее понимает, что результат ее в действительности тлен, прах и суета. Тут Геран не согласен со своим учителем Буниным, он мысленно спорит с «Деревней», где русский мужик выведен бездельником, пустомелей и чуть ли не идиотом. Да, он не идеален, зато, как написал Геран в одном из рассказов, «блажен лишь тот, у кого неспокойна душа».

Хотя больше порядка не помешало бы. И честности. И некоторого все-таки уважения к своему и чужому труду. А главное — изменить отношение к детям, которое у русских безобразно.

Вот у Ольги было трое мужей, и все исчезли бесследно, никто не только не думает о воспитании оставленного у Ольги своего ребенка, но даже не помогает хотя бы деньгами, зная, что Ольга алименты через суд выбивать не станет.

Да и сам Геран хорош. Он понимает, что во всех смыслах выродок из своего народа. Правда, в той же степени, как и из рода человеческого. Известная программа «построить дом, посадить дерево и вырастить сына» кажется Герану пошлой, стригущей всех под одну гребенку; в мире рождается определенный процент людей, которые не хотят и не могут этим заниматься. Они бездетны изначально, и надо не печалиться по этому поводу, не идти поперек натуры, заводя детей лишь на том основании, что все заводят, не надо насиловать себя, ибо бездетная от природы женщина, обзаведшаяся детьми, несчастна, равно как и бездетный от природы мужчина.

Геран не замечал в себе проявлений инстинкта отцовства. Даже когда появился свой ребенок, у которого теперь другой отец и который лет пятнадцать не видел Герана и не хочет видеть.

И вот недавно он понял: любовь к ребенку приходит только через любовь к женщине. Он полюбил Ольгу — и любит ее детей. Особенно Килила.

Тут Килил вбежал в вагончик.

5

Они даже не посмотрели на него.

Килил сел в угол и уставился в телевизор. Дышал тяжело: играл, наверно, во что-то. Геран улыбнулся ему. Килил улыбнулся в ответ, и Геран удивился — это была не обычная улыбка вежливости, а какая-то слишком поспешная и даже будто бы заискивающая.

Открылась дверь. В ней стоял милиционер. Он не заходил, глядел куда-то в сторону и кого-то звал. Вскоре появился толстый мужчина в костюме, вскрикнул:

— Ага, попался! — и подскочил к Килилу, схватил его, тряхнул: — Отдавай быстро! Ну! Куда дел?

А милиционер осматривал Расима и Самира. Они близнецы, это сразу видно даже тем, для кого люди с Кавказа на одно лицо. А у милиционера глаз особо пристрелян, поэтому он тут же стал подозрительным: в таком сходстве если не преступный умысел, то возможность безнаказанного преступления.

Отчасти милиционер прав: Расим и Самир пользовались своей похожестью, экономя средства. У них был один на двоих заграничный паспорт, одна справка о регистрации, они не раз заменяли друг друга в различных деловых ситуациях, но все это если и не в границах закона, то в рамках дозволенного — у обоих семьи, лишний риск им не нужен.

Мгновенно разгадав смысл этого взгляда, Расим в паузе, когда толстый мужчина переводил дыхание, захлебнувшись им, сказал милиционеру:

— Здравствуйте! — интонацией сугубой вежливости демонстрируя свою готовность уважать представителя власти, но просквозила однако и тончайшая ирония, намекающая на то, что этого представителя власти уважать наверняка не за что. Расим иногда позволял себе такие невинные вольности. Хоть они с Самиром и родились почти одновременно (никто тогда не зафиксировал разницу), но полного равенства быть не должно, от него путаница, а то и анархия, кто-то должен быть старшим, кто-то младшим. В детстве они соперничали и дрались из-за этого, пока однажды отец не подозвал их и сказал: «Ну, Расим понятно, а ты, Самир, хоть на немного, — он показал краешек ногтя, — но раньше родился, ты старший, должен понимать!» И они оба успокоились, и так все и повелось. Самир на правах старшего брата всегда произносит решающее слово, он более строг, сух и рассудителен. А Расим на правах младшего брата может быть (а если точнее казаться) более легкомысленным, легким вообще. И допускать не вполне правильные поступки. Самир, к примеру, сейчас внимательно смотрит в телевизор, как бы не замечая милиционера, он поступает правильно. Ведь известно: если в твоем присутствии власть пристает не к тебе и не к твоему соплеменнику, ты не должен вмешиваться в ее дело. Пусть творит, что хочет. А Расим обращает на себя ненужное внимание.

— Так! — обратился Карчин к милиционеру. — Нужно здесь обыск устроить!

— А в чем дело, извините? — спросил Геран. — Зачем ребенка хватать? Что сделал — объясните, а хватать не нужно!

— Что сделал? Деньги украл, документы, ключи от машины, всё! Барсетку мою украл только что! Где?! — опять встряхнул Килила Карчин.

— Чего вы пристаете, не брал я ничего! — подал голос Килил.

— У них тут притон, лейтенант, ты понял? Он ворует, они прячут! — Карчин наконец разглядел звание милиционера и то, что он еще очень молод, лет двадцати пяти, следовательно, можно и на «ты».

— Какой притон, вы с ума сошли? — возмутился Расим. Самир глянул на него и решил сказать свое веское слово:

— Так любой придет и скажет что попало. Не надо, пожалуйста. Вы видели, как мальчик сумку брал?

— В самом деле, — неожиданно согласился лейтенант. Он просто оценил, где больше выгоды. Будет ли в самом деле толк от мужчины, который, судя по виду, может оказаться большим начальником, неизвестно. А эти — клиенты изученные, с них толк всегда есть, они отблагодарят, если что, поэтому пока лучше как бы взять их сторону. Но именно как бы. Выжидая.

— А кто еще взял? — Карчин утирал платком пот на лице. — Кто? Я воду покупал, он сидел рядом, смотрю — сумки нет, его нет. Кто еще?

— Вы за стариком сначала бежали, — напомнил лейтенант.

— За стариком случайно, перепутал. А пацана увидел и вспомнил. Вспомнил, понимаешь? — вразумительно втолковывал Карчин милиционеру. Ему было худо. Только что, когда он вбежал сюда, вспыхнуло радостное — сквозь злость — чувство уверенности: все кончилось, сейчас все вернут, сейчас опять все будет правильно и хорошо. И вот — разговоры какие-то. Надо обыскать вагончик, заглянуть во все углы, перетряхнуть здесь все!

Держа одной рукой Килила, Карчин рывком отодвинул старый диван в углу, заглянул за него. Потом начал двигать стулья, стол, заглянул за тумбочку, где стоял телевизор.

Ему не препятствовали. Виноват Килил или нет, но горе человека, в общем-то, понятно. Мешать ему сейчас бессмысленно: он себя не помнит — лицо багровое, глаза выпучены, на все готов.

— Куда спрятал, гад? Говори! — закричал Карчин опять на Килила.

— Да не брал я ничего, не видел я вас, я гулял просто! — закричал и заплакал Килил.

В самом деле, — встал Геран, чувствуя, как сердцу стало горячо от жалости к мальчику. — Что это вы тут? Ничего не доказано, а вы тут... Не надо!

Он даже путался в словах, хотя обычно умел быть красноречивым.

А лейтенант решил взять все в свои руки.

— Так! Действительно, не будем тут самоуправство всякое! Прошу никого никуда не уходить, а вы, мужчина, садитесь и рассказывайте!

Он указал на диван, на который Карчин посмотрел с недоумением, словно говоря: сидеть — в такой ситуации? Вы с ума сошли? Но тем не менее сел, не выпуская руки мальчика. И повторил на этот раз абсолютно утвердительно: я подошел к ларьку, там был только этот мальчик, я хотел расплатиться за воду — сумки нет, мальчика нет. Наверняка есть свидетели, можно туда пойти и опросить.

— А старик при чем?

— Ни при чем. Просто на пути попался, я его толкнул. Неправильно поступил, понимаю, но и вы меня поймите. И опять же: если пацан не виноват, зачем бежал? Зачем бежал? А? Зачем бежал? — крикнул он в лицо Килилу.

— Я просто... Гулял... — тер глаза Килил.

И всем стало ясно, что рассказ Карчина похож на правду. В самом деле, если больше никого рядом не было, кто еще взял сумку? А если не взял, зачем бежать? Расим и Самир переглянулись. Самир предупредил взглядом младшего брата: шутить не время. Но тот и сам это понял. Самир сказал:

— Мальчик в самом деле запыханный весь пришел. Но в руках ничего не было. Пустой был. Пришел, сел, правда?

Расим кивнул. Самир продолжил, отводя опасность от себя и брата, от своих, от этого места или, лучше сказать, гнездовья:

— Я думаю, он по дороге выкинул где-то.

— Если взял, — не преминул вставить Геран.

— Ты чего молчишь? — спросил лейтенант Килила. Он был милиционер не местный, не рыночный, иначе знал бы, конечно, чем занимается Килил, и спросил бы грознее, а пока — примерочно. Килил это понял. И понял, что сейчас не надо ныть и плакать. Он не маленький. И он не виноват. Сумка брошена в трубу, длинную, узкую и ржавую трубу, которая всегда тут лежала у забора. Килил хоть и торопился, но бросил не кое-как, постарался подальше. Вряд ли найдут. Труба вросла в землю, не перевернешь. И не сквозная — другой конец сплющен и совсем в земле. А если вдруг все-таки отыщут — он ни при чем. Ну, бежал. Нельзя, что ли, бегать? Может, кто-то другой схватил, мимо бежал, в трубу кинул. А если окажется, кто-то на рынке видел, как Килил взял сумку, — сама упала в руки. Он даже не разобрался. Взял и хотел рассмотреть, чтобы потом вернуть. Почему сразу не вернул? Испугался. Да, так и говорить. Он маленький. Несовершеннолетний. Ему ничего не будет. И Килил ответил с возмущением:

— А чего я скажу? Я ничего не знаю! Схватил человека неизвестно за что! Больно! — крикнул он Карчину, вырвал руку и стал тереть ее.

Но Карчин уже немного пришел в себя. Теперь он четко все понимал. Мальчишка по пути куда-то кинул сумку. Заставить вернуть. Судя по наглым и хитрым глазам гаденыша, добровольно он не согласится. Вести на рынок. Там у ларька торговки, другие люди. Кто-то наверняка видел. И припереть к стенке. И все.

Карчин кивнул милиционеру и вывел его на крыльцо. Там он негромким и внушительным голосом объяснил ему, что предстоит сделать. И назвал сумму вознаграждения, которую готов заплатить в случае возврата сумки. Тут же. Наличными.

— Я чувствую, серьезная сумочка! — оценил лейтенант. И начал действовать. Крепко держа Килила, он повел его обратно на рынок в сопровождении Карчина и Герана.

— Я муж его матери, он мне как сын, — объяснил Геран свое присутствие.

Килил кивнул, подтверждая.

— Сожитель? — уточнил лейтенант.

— Муж. Показать паспорт? Там отметка о браке есть.

— Да ладно. Потом.

6

Они пришли на рынок.

Но ни тетки, торгующие малосольными огурцами, капустой и зеленью, ни старухи, продающие букетики цветов, ни бомжи, ни продавцы, ни женщина в ларьке — никто не заметил, чтобы Килил что-то схватил. Не обратили внимания. Зато все удостоверили: он каждый день с утра до вечера тут ошивается. Нищенствует. Тем самым Килил стал уже точным подозреваемым для лейтенанта и Карчина. А заодно с Килилом стал подозреваемым и Геран.

— Дай-ка документы посмотреть, — сказал ему лейтенант.

Геран дал ему паспорт, тот глянул, не особенно интересуясь, и сунул паспорт в карман.

— Зачем? — спросил Геран.

— Ты ему за отца, сам сказал, значит — отвечаешь.

Тем временем к рынку подъехала машина «скорой помощи», и к ней донесли старика с окровавленной головой — того самого, кого ударил и толкнул Карчин.

— Да вот же он, вот он его убил, здоровяга такой! А еще в костюме, как приличный! — закричала какая-то торговка, провожавшая носилки, чтобы все видеть, что еще будет.

А возле носилок тоже был милиционер. И тоже лейтенант. Но он был тут на службе, одет не в костюм, а в боевую, если можно так сказать, форму: куртка, матерчатое мягкое кепи, штаны вправлены в высокие ботинки, обвешан рацией, дубинкой, наручниками. Это был лейтенант Ломяго, которого знал весь рынок, он тут свой среди своих, на своей территории. Он обходил дозором ряды, увидел толпу, подошел, обнаружил окровавленного старика, который был уже без сознания. Присутствующие взахлеб объяснили, в чем дело. Ломяго тут же вызвал «скорую помощь». Пока ждал, опросил присутствующих. И все это делал совершенно бескорыстно, между прочим. Потому что любой человек так устроен, что ему хоть раз в день или в неделю или пусть даже в год необходимо сделать что-то бескорыстно доброе и почувствовать уважение к себе (иногда граничащее с умилением: какой же я хороший, дурашка такой!).

Ломяго тут же пошел к мужчине, на которого указала тетка. Внешность совпадала с описанием свидетелей. Необходимо задержать. И Ломяго, еще не подойдя, вызвал по рации патрульную машину. На него там стали ворчать: машины все при деле, ближайшая едет на попытку самоубийства — мужчина с третьего этажа упал.

— У вас попытка, а у нас убийство фактически! — настаивал Ломяго. Он уже был возле Карчина, смотрел на него рассеянно, как смотрит обычно всякий, кто говорит по телефону. Карчин, и без того мокрый, еще больше облился потом. Пытался что-то возразить, но Ломяго поднял руку: подождем, гражданин, я занят! Наконец он добился обещания прислать машину. И крикнул в сторону «скорой помощи»:

— Как он там?

— Дышит пока, — ответил оттуда врач или санитар.

— Поддержите чем-нибудь, сейчас с вами нашего человека отправлю!

— Лучше бы его сразу повезти...

— Ничего, минута дела не решит!

Тут Ломяго обратил внимание на незнакомого милиционера. Зачем он тут? Что делает на чужой территории? Почему держит какого-то пацаненка и какое имеет отношение к попавшему в переплет господину? Зачем этот черномазый рядом стоит? И Ломяго спросил с некоторым ехидством, имея на это право, как человек в данный момент трудящийся, служащий, исполняющий свой долг, — человека явно постороннего и, скорее всего, бездельного:

— С кем имею честь?

— Тверской отдел, — с достоинством представился наш лейтенант. — Тут не только со стариком история, тут вот пацан деньги у человека украл. Он, собственно, и старика толкнул, потому что перепутал.

— Я не перепутал, а... — хотел было напомнить Карчин, но Ломяго жестко пресек:

— Помолчите пока! — и задал еще вопрос тверскому лейтенанту: — А вы, извините, при чем?

— Я при том, что оказался рядом, товарищ лейтенант. И принял меры.

Тверской милиционер, явственно гордящийся принадлежностью к центральному округу, обозначил свое твердое желание полноправно участвовать в деле и, следовательно, получить свою долю того, что потом может быть получено. Это Ломяго не устраивало. Слишком лакомый кусок. Чуть не убили старика, а может, и убили, если не выживет, и убийца уже вот он, пойман. Плюс кража, и воришка тоже пойман. То есть два преступления в одном флаконе, и оба фактически раскрыты на месте. Улучшение показателей, запись в личном деле, не считая других симпатичных перспектив: клиент, судя по одежде, повадке и прочему, из богатеньких. Таким куском Ломяго делиться не хотел. Но он был бы дурак, если бы сразу обнаружил свои претензии. Поэтому сменил тон на дружеский и попросил тверского лейтенанта изложить суть дела — как коллега коллегу, как товарищ товарища. И тот изложил.

Карчин слушал, и ему становилось все хуже. Какой-то еще неосознанный страх зарождался в нем, то есть пока просто неуют, дискомфорт, но уже близко к страху. Два милиционера беседуют, даже не глядя на него. Он для них объект, обстоятельство, потерпевший и виновник одновременно, а главное, у Карчина возникло ощущение, что от него сейчас НИЧЕГО не зависит — ощущение для него новое, пугающее. Мысленно он порывался что-то сказать, но не находил слов.

А Ломяго, выслушав, сказал:

— Что ж, спасибо за помощь. Раскрутим это дело обязательно. — И взял Килила за свободную руку. — А я ведь тебя видел где-то. Точно! Ты тут у ларька дежуришь, крысенок! — И взглянул на тверского лейтенанта с некоторым удивлением, словно не понимая, почему тот еще здесь.

И тверской лейтенант понял, что его обвели вокруг пальца. Он держал Килила за вторую руку и не знал, как поступить. Не рвать же пацана на части. Однако поставить этого рыночного хозяина на место следует. И он собрался сказать кое-что внушительное, но тут приехала патрульная машина, из нее выскочили милиционеры во главе с капитаном, то есть старшим по званию, и вид у того был настолько решительный, лихой и горячий, что тверской лейтенант сразу понял: лучше удалиться.

— Что ж, желаю успеха, — сухо сказал он и ушел, чувствуя досаду и придумывая, каким образом отомстить этим самоуправцам. Но вскоре пришел к выводу, что повод слишком мелкий, нечего рвать нервы пустяками. Может, даже и хорошо, что он не связался с этим делом: своих забот полно. Только придя в отдел, он вспомнил про паспорт, лежащий у него в кармане. Достал, полистал. Адрес есть, можно вернуть. Но сено за лошадью не ходит. Владелец слышал, откуда он. Захочет получить обратно паспорт — найдет. И вот тут-то можно частично компенсировать сегодняшнюю неудачу. И он сунул паспорт Герана в стол.

Тем времени Чугреев, лихой капитан и задушевный дружок Ломяго, в минуту уловивший суть двух совместившихся происшествий, тут же организовал работу. Послал с пострадавшим стариком в больницу милиционера, чтобы тот снял показания, если старик придет в себя, или взял справку о смерти, если старик загнется. Записал адреса и телефоны нескольких свидетелей, видевших столкновение Карчина со стариком, и свидетелей кражи. Правда, торговки, сидевшие у ларька, сперва отнекивались: кражи не видели, дескать.

— Но пацана-то видели, тетеньки? — весело спросил Чугреев.

— Каждый день видим, — согласились торговки.

— Что и требовалось доказать! — воскликнул Чугреев, ибо для него это и было фактически доказательством вины малолетнего нищего.

После этого он пригласил Карчина в патрульный уазик, чтобы допросить его с глазу на глаз. В машине было душно, тесно, полусумрачно, Карчин потел и задыхался. Чугреев начал с того, что его интересовало больше всего, — с содержимого похищенной сумки. Карчин перечислил: кредитные карточки, важные документы, права и ключи от машины, деньги.

— Сколько?

— Десять тысяч долларов.

Чугреев присвистнул:

— Хорошая сумма! Зачем столько наличности с собой возить?

— Я думаю, товарищ капитан, это вопрос второстепенный! — с максимально возможным самообладанием заявил Карчин. — Я серьезными делами занимаюсь, могло быть и больше.

— Бизнес?

Карчин наконец получил возможность назвать свою должность и государственную структуру, в которой он служит. Он надеялся на эффект. Эффекта не было. Карчин не знал, что для опытных милиционеров номиналы формальной иерархии — пустой звук, они ориентируются на иерархию реальную, которая часто не зависит от должности и структуры. Было, заместитель министра чуть не валялся у Чугреева в ногах, умоляя не заводить дело. А было, за вшивого консультанта какого-то вшивого ведомственного издательства чуть не отшибли голову: он оказался, видите ли, поэтом и другом другого поэта, который в свою очередь оказался помощником и личным другом мэра, в двух газетах появились статьи о том, что слегка выпившего представителя культуры побили злые менты, Чугреева таскали на ковер к высокому начальству, еле оправдался. С этой сучьей культурой вообще проблемы, там сроду не поймешь, кто есть кто.

Карчин, видя, что не произвел ожидаемого впечатления, тут же добавил:

— Имею возможность отблагодарить, сами понимаете.

Чугреев чуть не усмехнулся: как они торопятся, даже намекать не нужно! И снисходительно кивнул:

— Это само собой. Молитесь только, чтобы старик выжил.

О старике, однако, вопросов задавать не стал — тут все ясно. Отпустив из машины Карчина, позвал пацана, Ломяго привел его. Посадили меж собой и начали объяснять малолетке, что с ним будет.

— Пойми, дурак, лучше отдать! Отдашь сумку, поплачешь: кушать хотел, мужик рад будет до смерти, а мы тебя отпустим!

— Не брал я...

— Все равно ведь найдем — и колония тогда. Особо строгого режима. Там извращенцев полно. Пидор — знаешь, что такое? Тебе сколько? Двенадцать? Ну, должен знать. Разорвут попку твою на английский флаг. Английский флаг знаешь? Футбол смотрел? На клинышки порвут, понял?

— Не брал я...

— А не найдем — хуже будет. Все имущество твоих родителей опишем и конфискуем. Порядок такой. И тебя все равно в колонию.

— За что?

— А незаконно побираешься тут, вот за что. Полно свидетелей. Родителей лишим родительских прав, а тебя в колонию. Понял?

С одной стороны, Килил подозревал, что менты врут. С другой, знал, что взрослые, если захотят, могут все. Но отдавать сумку не хотел. Там — дом. Если, конечно, очень прижмут, тогда, может быть. А пока — не отдавать.

— Не брал я, — повторил он в очередной раз.

— Как сейчас дам! — поднял руку Ломяго. (У него это — сквозь зубы — прозвучало: «Кэк ща дэм!»)

Килил дернулся, резко повернул к нему лицо и быстро проговорил:

— Бл.., только попробуй!

— Ого! — удивился Чугреев. — Парнишка-то в законе! Не любишь, когда по морде?

Килил не ответил и хмуро отвернулся. Если что, он орать начнет на всю улицу. Будет кусаться и царапаться. Пусть примут за психа. Принимали уже. И боялись. И это хорошо.

А Карчин, оказавшись наедине с Гераном, решил использовать этот момент:

— Слушай, если ты ему за отца, уговори этого сучонка, пусть отдаст.

Геран ответил в своей обычной манере: неспешно выбирая слова и слегка улыбаясь (даже когда сердился, он сохранял эту улыбку):

— Давайте начнем разговор с того, что вы не будете мне тыкать, поскольку я, мне кажется, постарше вас. И не будем называть мальчика сучонком. Хорошо?

Карчин изумился — не в полный разум, а в ту малую его часть, что оставалась свободной от гнетущей проблемы. Надо же, как разговаривает этот обтрепанный инородец, сиделец при автостоянке, пристроившийся под бок к русской бабе. Карчин вообще презирал русских женщин, живущих с черными. Да, одиночество, пьяница-муж давно ушел, беднота, детишки, но дело наверняка не в этом, а в элементарной бабской похоти. А еще хуже, когда красивые русские девушки продаются тем из них, кто богат, — евреям, армянам, татарам, чеченцам и прочим. Нет у нас гордости, и правильно они нас за это не уважают. Этот вот — явно почти нищий, а фанаберии на десятерых. И, хочешь не хочешь, приходится считаться!

— Ладно, ладно! — нетерпеливо согласился Карчин. — Вы какое-то влияние вообще имеете на него?

— Смотря в каких вопросах. Дети, как вы знаете, даже родных отцов мало уважают. То есть они могут формально уважать, втайне или неосознанно любить, но у детей свой мир. Как я заметил, для ребенка самое трудное — признать свою неправоту.

— Только теории мне тут не надо! Неправота! Он деньги сп.., при чем тут неправота?

Геран хотел ответить, но не успел.

7

Их прервали: из машины вышли Ломяго и Чугреев, держа с двух сторон Килила.

— Плохо — детских наручников не делают, — говорил Ломяго. — Попробуй только рыпнуться! — предупредил он Килила.

— Очень надо...

Милиционеры решили пройти там, где бежал Килил и где по пути мог в каком-нибудь укромном месте спрятать сумку. На рынке таких мест не оказалось: по сторонам павильоны, которые не так давно благоустроили — застеклили единообразным способом, чтобы внутри было пространство между дверью и прилавками, как в нормальных магазинах, чтобы покупатели все ясно видели, а не общались с продавцами через амбразуры окошек, как раньше. Правда, хозяева уже устроили по-своему: двери многих павильонов закрыты, а в них — привычное окошко. Ибо покупателю абсолютно ни к чему видеть товар, откуда и какой его берут и как взвешивают. Все на витрине — выбирай на здоровье.