Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Gоshа. Я тоже так думаю.

Super-driver. Если появиться, ты с ним поговори. Мы тут кстати решили вопрос о твоем приеме. Но ты должен знать: вступительный взнос 5000 $. Если не нравиться, скажи сразу.

Gosha. Нe нравится. У меня таких денег никогда не будет.

Super-driver. Будут. Возьмешь у Карьчина или брата. Для них это немного.

Goshа. Так они и дали. С какой стати? И брат не даст, а этот тем более.

Super-driver. Меня не интересует, как ты будишь брать и под каким предлогом. Если брат, то я бы своему брату дал бы без предлога. А Карьчину скажи, если хочет, чтобы от него отстали, пусть платет. Или будут за ним самолетики летать до самой смерти.

Gоshа. Это задание?

Super-driver. Какое задание, я сказал, вступительный взнос. Много? Я считаю — нормально. Другие платят. У нас будет партия богатых людей.

Gоshа. А если у кого-то нет таких денег?

Super-driver. Находят. В Москве всегда можно найти 5000. Некоторым снижаем до 3 и даже 1, но тогда у них испытательный срок, им не доверяют ничего серьезного, они не имеют права личьно общаться с драйверами и тем более со мной.

Gоshа. Можно подумать?

...

Gоshа. Мне просто надо сообразить, как это сделать.

...

Goshа. Я согласен.

...

Gоshа. Сколько даете времени?

...

Gоshа. У меня что-то со связью.

...

Gosha. Ты нарочно молчишь?

...

Gosha. Ну и х... с вами!

14

Добравшись до деревни Вотрино, где жила мать Ольги, они узнали, что Килил здесь не появлялся. В общем-то, все к этому были готовы: чем больше было дорожных мытарств, тем нелепей представлялось это путешествие, тем отчетливей понимали и Ольга, и Геран, и Карчин, что все кончится ничем и затеяно абсолютно зря. Хотя, пожалуй, у Ольги была все-таки надежда, но надежда самовнушения, самоуговора.

Очень устали.

Мать нажарила большую сковородку картошки, достала соленые огурцы, сало, самогон.

— Сама-то не пью, — объяснила она, выпивая первую рюмку за приезд гостей, — а мужики у нас жуткое дело, как лакают! Просто без просыпу. Вот я на них и стараюсь.

— Травите помаленьку, — шутливо сказал Геран.

Мать шутки не поняла, обиделась:

— Травят, кто технический спирт достает и с него сусло делает, а я гоню чистый зерновой самогон! У меня все берут и хвалят — и ни одна собака не отравилась!

Карчин выпил с большим удовольствием, а потом еще и еще. И так как-то получилось, что через час-другой все довольно крепко опьянели. Мать ушла к соседке, тоже одинокой старухе, спать. А Ольга тихонько стала напевать. Голос у нее негромкий, но верный, приятный. Репертуар неизменный: народные песни и советские под народные, пятидесятых, шестидесятых годов преимущественно. «Стою на полустаночке» и т. п. А Юрий Иванович взялся подпевать, сначала почти неразборчиво мычал своим баритоном, а потом все смелей и громче. В конце концов, это и его песни: мать пела, отец пел, все родные пели, притом что были коренные столичные жители, но люди простые, без чинов и званий. А хоть бы и чины со званиями: Евдюхович Илья Романович, генерал армии, двоюродный брат мамы, человек чуть ли не дворянского рода, отлично пел высоким голосом самые настоящие похабные деревенские частушки, невесть откуда зная их.

Оказалось, что и Юрий Иванович, и Ольга особенно любят песню «На Муромской дороге». Сначала у них не ладилось, не могли договориться, кто каким голосом поет, Карчин утверждал, что это без разницы, лишь бы в ноту, а Ольга настаивала, что он должен понизиться в бас, а она возьмет выше. Наконец получилось, на голоса или просто так, неважно, главное — хорошо. Геран, улыбаясь, слушал. Он эти песни тоже знает и мог бы спеть, но бог голоса не дал.

Юрий Иванович, подсев к Ольге, закрыл глаза, раскачивался и обнял ее за плечи — как бы в забытьи. Русские, подумал, глядя на него Геран, обладают удивительной особенностью: будучи и без того пьяными, они умудряются в этом состоянии еще и изображать пьяных, наигрывать. Может, для того, чтобы дать понять окружающим: я только притворяюсь, а на самом деле — как стекло! Ольга шевельнула плечами и грозно посмотрела на Карчина, но тут же смягчилась: поскольку песня, момент артистический, не настоящий, то — можно.

Потом заспорили, что еще петь.

Геран пошел во двор по надобности.

Там задержался, курил, смотрел на звезды, думал о чем-то хорошем и неопределенном. Стоял и думал так довольно долго. Потом бросил окурок, пошел в дом.

Жена и Карчин его не услышали: целовались. Юрий Иванович, не владея собой и хмелем, шарил руками по Ольге, она отталкивала его руки, но поцелуя не прекращала и то ли вздыхала, то ли постанывала: звуки Герану знакомые.

Геран хотел тут же выйти, но не успел: Ольга открыла глаза и увидела его. Оттолкнула Карчина так, что тот потерял равновесие и рухнул со стулом на пол. И не вставал, осененный идеей, вытекающей из его положения: дескать, пьян до потери сознания, не соображаю, что делаю. Подполз к коврику у дивана и положил голову на руку, словно собираясь тут же и заснуть.

— Такие вот дела, — сказала Ольга. — Пели, пели — и вот... Бывает...

Геран вышел.

Ему было грустно, но если бы кто увидел его лицо, изумился бы: Геран усмехался.

Он этот вопрос давно для себя решил, вернее, даже и не решал его, а понял особенность своей натуры: в отличие от подавляющего большинства мужчин, он готов понять и простить измену любимой женщины (и приходилось уже понимать и прощать), он готов даже на большее — признать, что может кто-то найтись лучше и достойнее его. Или не лучше, не достойнее, а просто возникнет любовь, и что тут поделать? Человек человеку принадлежать не может и не должен. Конечно, если это чувство принадлежности взаимно и естественно, если оно надолго, а у некоторых, говорят, на всю жизнь, тогда счастье. Но счастье слишком редкое. Во многих случаях принадлежность вынужденная, вымученная, насильственная. А главное, зачем это вообще называть изменой? Любовь, увлечение, пусть даже мимолетно вспыхнувшая симпатия — очень редкие состояния в нашей жизни, и если у кого это возникло, надо радоваться, так считает Геран. Да, больно, грустно, но ты ведь не животное, чтобы понимать и ощущать только собственную боль.

Кому сказать — не поверит. И Ольга не поверит, если он выскажет ей свои мысли. Сидит теперь там и мучается. А может, не мучается? Может, считает так же, как он? В любом случае, не хочется сейчас говорить с ней об этом.

Но женщина не умеет промолчать, ей обязательно нужно все обозначить словами. Ольга вышла, подошла к Герану. Подняла руку, чтобы дотронуться до его плеча, как она обычно это делает, но отдернула руку, будто она была испачкана.

— Ты думаешь, что я б.., да? — спросила она.

— Нет.

— Врешь, думаешь. А только это не так. Б... — это когда просто женщина хочет с кем попало. А я его даже не хочу. Он мне просто на минутку понравился.

Плохо, подумал Геран. Лучше бы, как все женщины, соврала, сказала, что спьяну, что это он виноват: пристал, набросился. А Геран поворчал бы, поругался бы, может, даже стукнул, дело житейское, то есть оба слега соврали, слегка поиграли, и жизнь идет дальше своим чередом. Ольге же некстати вздумалось быть откровенной.

— Понравился — и ладно, — нехотя сказал Геран. — Не будем об этом. Спать пора.

— Нет, будем! — упрямилась Ольга. — Я не хочу, чтобы ты обо мне думал, как о какой-нибудь.

— Я и не думаю.

— Врешь, думаешь. Ты меня так презираешь, что даже ударить не хочешь!

— Оля, какие ты глупости говоришь...

— Презираешь, я знаю! Ты вообще считаешь себя выше всех!

— Ничего себе мнение! — удивился Геран. — И давно тебя осенило?

— Сразу же. Как только. Мы все для тебя — бессмысленные существа! А вот нет! Мы тоже люди! И у нас чувства! Понял?

— Слушай, ты просто пьяная. Хватит об этом.

— Гера, — всхлипнула Ольга, — что мне делать?

— Я еще должен тебе советовать?

— А кто? Ближе у меня никого нет! Дети, само собой, но они — дети! С ними я про это не буду говорить.

— Давай до завтра, хорошо?

— Хорошо, — согласилась Ольга. — Ты прав, как всегда.

Она пошатываясь ушла в дом.

Геран через некоторое время тоже вошел. Карчин не шутя наладился спать на полу возле дивана и уже похрапывал. Ольга легла в маленькой комнатке на кровати. А Геран устроился на небольшой койке возле печки, за занавеской.

Проснулся он рано, вспомнил о вчерашнем, понял, что простить-то он Ольгу простил (заранее простил), но видеть ее не сможет. А уж ехать вместе опять на машине — нет, это слишком. И Геран, тихо и торопливо собравшись, вышел, умылся у колодца и отправился пешком на станцию: через лес семь километров, дорогу он помнил. Там дождался проходящего поезда до Вологды. А оттуда — в Москву.

Карчин проснулся там же, где и заснул, — на полу. Первую минуту недоуменно смотрел в потолок, потом все вспомнил и тихо застонал от стыда. Встал, весь мятый, с ноющим телом, с нехорошо постукивающим сердцем. Вышел. Утро было ясное, свежее, здоровое, и это Карчину показалось обидно: всё вокруг в порядке, а он вот — страдает... Увидел речку внизу, решил искупаться.

После купания ему стало полегче.

Вернулся в дом, а в нем уже все прибрано, чисто, светло. На столе чайник и чашки, Ольга заваривает чай. Герана не видно, старухи тоже нет.

Ольга, быстро подняв глаза и тут же опустив, сказала нейтральным голосом:

— Доброе утро.

— Доброе утро, — ответил Карчин, догадываясь, что она хочет сделать вид, будто ничего не было, и согласный с этим.

— Может, рюмочку? — спросила Ольга.

Карчин никогда не опохмелялся. Во-первых, всегда с утра какие-то дела, во-вторых, слава богу, никогда не чувствовал настоятельной физиологической потребности. Но сегодня все как-то по-другому. И он сказал:

— Одна не помешает.

— И я тоже выпью, — сказала Ольга. — И чайку крепкого. А то вчера... Увлеклись...

Выпив по рюмочке, они оба прояснели, с удовольствием пили чай. Ольга, пока Карчин купался, успела не только прибраться, но и себя привела в порядок: чуть подкрасилась, причесалаь.

Карчин решил еще чуть-чуть выпить.

— Вдогонку? — предложил Ольге.

— Нет, все.

— А я немного добавлю.

— Не увлечетесь?

— Могу остановиться в любой момент, — без хвастовства сказал Карчин.

— Тогда можно.

Карчин выпил, стало еще яснее и лучше. И показалось, что вчерашнее не было ошибкой, а было, наоборот, закономерностью и поступком по велению души. Он же помнит, хоть и был пьян, что руке его, обнявшей Ольгу, было так хорошо, так спокойно и уютно, будто она наконец прикоснулась к чему-то, чего всю жизнь ждала, не зная об этом, — будто это не рука его была, а душа, туда временно поместившаяся. Вот какая ерунда, думал Карчин, отпивая чай и глядя с улыбкой на Ольгу, тянет меня к этой женщине, и даже не злюсь на это. Причем тянет не только к ее телу, а — вообще. Не так, как бывало. Может, так и начинается та штука, которую называют любовью?

— Ну вот, Оля, — сказал Карчин. — А ты говорила: никого не умею любить, кроме себя.

— А что, уже? Не быстро?

— Я и не говорю, что уже. Просто мне с тобой хорошо. Смотрю на тебя — и хорошо.

— Не об этом мы, Юрий Иванович. Муж вот уехал, обиделся.

— Правильно сделал, что уехал. Все понял, не скандалил. Умный человек.

— Он-то умный, а я-то... Ладно, Юрий Иванович, не будем. Ну, пошутили... Попели... Всё, закончили. Довезите до станции, я поездом поеду.

— Поехали на машине, вместе.

— Ни к чему.

— То есть для тебя все это дело привычное, что ли? Выпила, с чужим мужиком расцеловалась. А не было бы мужа, то и дальше бы зашло?

— Считайте как вам удобно.

— Слушай, перестань, давай на ты!

— Ну, на ты. Считай как хочешь.

— То есть я для тебя ноль?

— Ноль и пять десятых. Не мучайте вы меня! Ну, нравитесь вы мне, что дальше? Ничего же не будет. Вам показалось, что я вам тоже нравлюсь, а через неделю всё вспомните: и кто я, и что я. И сколько мне лет. И сколько у меня детей.

— Вообще-то я не замуж тебя зову.

— А что?

— Да ничего. Мы друг другу нравимся. Мы можем вместе побыть хоть сколько? Хотя бы то время, пока до Москвы едем?

— Можем. Только вы после этого вернетесь домой, и у вас там будет все в порядке. А у меня семья рухнет. Если уже не рухнула. И сын пропал, — вспомнила Ольга самое главное, и это главное сделало дальнейший разговор не просто ненужным, а бессмысленным и даже неприличным.

Она замахала руками:

— Все, все, Юрий Иванович, хватит! Ни слова даже не говорите! Да где же мать, вот тоже!

Она пошла за матерью, а Карчин, достав дорожный несессер, который у него всегда в машине на всякий случай, почистил зубы, побрился. Представил обратный путь — насколько тоскливо будет одному. Вдруг подумалось: а куда спешить? Что ждет в Москве, кроме неприятностей? Что вообще нужно человеку — при условии, что у него все-таки есть самое необходимое, то есть средства на жилье, одежду и пропитание? Любимый человек рядом, больше ничего. И если не врать самому себе, рассуждал он дальше мысленно с удивительной четкостью, то надо сказать откровенно: Лилю он не любит. Юлю и то больше любит, вернее, не ее, а общую прошлую жизнь, общие воспоминания, да еще сына Данилу, конечно, на которого он злится, которого он считает неудавшимся, но любит все-таки больше, если опять же не врать, чем Никиту. Это, конечно, неправильно: говорят, мужчины, которые уже в возрасте, женившиеся на молоденьких и заполучившие от них младенцев, испытывают к этим младенцам необыкновенную нежность (тут ведь еще и как бы продление собственной молодости: тебе пора дедом быть, а ты опять новоявленный отец!). Но нет, иногда возникает нелепое чувство, будто Никита рожден Лилей словно бы и не от него и вообще ни от кого, а просто она вырастила в себе свое единоличное собственное дитя, использовав первое попавшее в нее семя... Не хочется домой, не хочется совсем — ни к жене, ни к сыну.

Вернулась Ольга.

— Ну что, подвезете до станции?

— А куда спешить? — спросил Карчин.

— То есть?

И он начал доказывать ей, что вполне можно остаться здесь на несколько хотя бы дней. Поиски сына она все равно никак и ничем не ускорит, от ее присутствия в Москве ничего не изменится. Позвонить старшим детям и предупредить — минутное дело. Мужу можно сказать, что она осталась с матерью, которая, допустим, занемогла. А Карчин, дескать, сразу же уехал.

— То есть вы мне врать предлагаете?

— Только в одном пункте. Ну, в двух. А он успокоится, будет думать, что тебе совестно сразу показываться ему на глаза.

— Мне и в самом деле совестно. И мать что подумает? Приехала с мужем, осталась неизвестно с кем.

Ольга лукавила: матери Геран не нравится. В прошлый приезд спросила:

— Ты нарочно, что ль, себе выбираешь чекалдыкнутых каких-то? Все были с придурью, а этот еще гордится чем-то.

— Да он простой совсем, ничего он не гордится! — уверяла Ольга.

— Вижу, какой простой. Слова нормально не скажет, с вывертами чего-то там бормочет, я его, Ольк, даже не понимаю. А главное дело, с твоей внешней данностью ты себе русского мужика не могла найти?

И так далее. Потихоньку ругались с ней все время, пока были. А вчера, выпив, глядела умильно на Карчина и даже подмигнула Ольге: этот, мол, орел, этот — по тебе! Господи, старая ведь женщина, а манерничала перед мужчиной, губки поджимала, смеялась мелко — недаром же, потеряв мужа (не отца Ольги) очень давно, жила свободно, легко, весело, шинок дома устроила, пускала к себе молодежь, в том числе и женатых парней, их супружницы не раз обещали ей все бока за это отбить, а одна в магазине выполнила обещание, набросилась, трепала за волосы, Ольга была при этом, было стыдно. Да и Ольгу называли «сукина дочка», и она понимала, что это значит... Не в мать ли она и сама пошла?

И эти мысли привели ее к выводу: нечего дурить, надо уезжать. И она посмотрела на Карчина, в его веселые, свободные и любующиеся ею глаза (давно она не видела таких глаз), и вдруг сказала:

— А чего бы и не отдохнуть пару дней? Что мы, в самом деле, живем, как связанные?

И они остались.

15

— Слушай, — сказала Полина клубному охраннику и вышибале Васе, который не раз признавался ей в симпатиях, правда, своеобразно:

— Ну чё, — спрашивал, — когда до меня очередь дойдет?

— Никакой очереди нет, — отвечала Полина.

— Тогда я первый?

— Обойдешься.

— Ты только за деньги, что ли? Жаль. Я за это не плачу. Я жадный.

Так вот, Полина сказала этому дюжему Васе:

— Слушай, если мужик прицепился и никак не хочет отстать, что можно сделать?

— Смотря кто он.

— Да ничего особенного. Начинающий адвокат. Ну, деньги есть, какие-то связи. Мелочь вообще-то.

— Тогда просто пошли его, да и все.

— Не посылается. Я подумала: может, как-нибудь придешь со мной и скажешь, что мой жених?

— Не поверит.

— Почему?

— Ты посмотри на меня. У меня на роже написано, что я тупой. Какой я тебе жених?

Полина засмеялась:

— Ты интересный! То признаешься, что жадный, то — что тупой.

— А я виноват, если таким родился? Я восемь классов еле-еле кончил. Тупой и ленивый. Я в охране потому, что ничего делать не надо.

— Нет, но мало кто признается, что дурак.

— Я не дурак, а тупой, — с усмешкой поправил Вася.

— А какая разница?

— Большая. Дурак, он только для других дурак, а для себя он всегда умный. Я думаю, дураки, они нарочно дураки. С дураков спрос меньше. Да нет, даже не так. Видишь, я даже объяснить нормально не могу, тормоз полный. А, вот как! — воскликнул Вася, догадавшись, что он хочет сказать: — Дурак, если чего не понимает, ему не объяснишь. Никогда. А я все понимаю, но очень медленно. Как до Китая пешком до меня все доходит. И на роже это написано. И рожа сама по себе тоже не картинка. Это я тоже понимаю, в отличие от дураков. Дураки себя любят. Короче, он не поверит.

— Жаль. А может, его просто побить немного? Побить где-нибудь в темном месте и сказать: «Отстань от девушки!»

— Можно, — согласился Вася. — За тысячу долларов сделаю.

— Что-то дорого.

— Не первый раз, цены знаем.

— В самом деле? Уже приходилось, да?

— Конечно. Но я тебе так скажу: толку мало. Их бьешь, а они еще сильней начинают приставать. Он после этого даже будет думать, что ты ему просто обязана. Вроде того: из-за тебя пострадал.

— Вот черт... А что делать?

— Да убить его насмерть, и все. Добавь две тысячи, сделаю.

— Ты с ума сошел? Придумал! — возмущенно фыркнула Полина.

— Боишься, узнают? Никто не узнает. Это вообще ерундовское дело, только надо не как в кино. Без всяких там пистолетов и вообще. Он один живет?

— Вроде.

— Не фиг делать. Звонишь в дверь: я ваш сосед, вы меня пролили. Он: где? Пойдем покажу. И в квартире его по башке железкой от арматуры. В рукаве спрятать — легко. Три удара, и медицина бессильна. Потом спокойно уходишь, спускаешься в метро, тхе енд. Найти невозможно. Я бы на спор сто человек убил и ни разу не нашли бы. Серьезно говорю. Или берешь букет цветов, будто на день рождения к кому-то, караулишь его, входишь с ним в лифт. В букете, само собой, железка...

— Перестань! — поморщилась Полина. — Железка какая-то... Он трусливый, я знаю. Его раз побить — отстанет.

— Дело твое. Он влюбился в тебя, что ли?

— Да вроде.

— Тогда, повторяю, не поможет. Самые трусливые, когда влюбятся, начинают храбреть до смерти.

— Откуда ты знаешь, влюблялся, что ли?

— Типа того. Точно не знаю. Ну, как, пока до меня допрет... Тут одна девочка ходила, хулиганка такая. Симпатичная. Один раз мне велели ее выкинуть, по морде слегка дать. Я выкинул, по морде дал. Сам уже даю ей по морде, а сам думаю: а я ведь влюбился в нее. А поздно уже. Говорю же, как до Китая пешком, — слегка загрустил Вася, вспоминая.

— Тогда ничего не надо.

— Почему? Убить самое простое. А три тысячи — это даром фактически.

— Отстань.

— Смотри, осенью дороже. А зимой еще дороже.

— Почему?

— Технология усложняется. Осенью на кустах листьев нет, вообще все заметней везде. А зимой тем более: снег, следы. Ну, договорились?

— Вася, ты в самом деле, что ли, тупой? Человеческая жизнь все-таки!

— Дерьма-то! — удивился Вася доводу Полины.

— Ты так говоришь, будто и меня мог бы за три тысячи убить!

— А почему нет? Ты мне кто?

— Все, Вася, бросили тему. Да и нет у меня таких денег.

— Так бы и сказала.

Полина пошла к выходу (ее работа закончилась), но остановилась, обернулась:

— Ты бы полечился, Вася. Может, где лечат от тупости.

— А зачем? Быстро соображать вредно.

— Это почему?

— Да потому. Допустим, что-то такое происходит. В нашей жизни всегда что-то происходит, — пояснил Вася, то ли не надеясь, что Полина поняла, то ли и ее считая туповатой. — И происходит быстро. И сообразительный говорит: ага, я сделаю это и это. И делает. А я чешу репу. Но пока он делал, все в жизни поменялось. И оказывается, он поспешил, зря сделал. А я хоть и чесал репу, оказался прав. Поэтому я умней, хоть и тупой.

— Интересно, — сказала Полина. — Есть о чем подумать.

— Подумай.

Тут у Полины зазвонил телефон.

Она удивилась, увидев, что звонит брат. Это бывает очень редко.

16

Они с Полиной почти не общаются. В детстве еще как-то что-то было, а года три или больше — нет тем для разговоров, нет пересечений. Вернее, темы, конечно, есть, но оба опасаются: начнется спор — неприятно, возникнет согласие — тоже проблема: надо говорить о чем-то дальше, продолжать дружбу, вспомнить о родственности, а она обоим мешает, оба мечтают уйти из дома и пожить в одиночестве.

Гоша звонил по следующему поводу: на каком-то вокзале изловили Килила. Поместили в детский приемник-распределитель, но все данные о нем есть (по ним и поймали), в том числе адрес и телефон. Позвонили домой, там оказался Гоша. Сказали, что могут выдать ребенка родителям. Гоша сообщил, что родителей нет, но может забрать он, старший брат. Спросили, сколько ему лет, объяснили: не положено, Гоша несовершеннолетний. Поэтому Гоша и позвонил Полине. Она совершеннолетняя сестра, ей Килила выдадут, не будет же он там дожидаться, пока мать приедет.

Договорились встретиться у метро, откуда до этого самого распределителя можно дойти пешком.

Они очень давно не ходили вот так куда-то вместе, было даже немного неловко. Полина вдруг подумала, что окружающие могут принять брата за ее молодого человека и удивятся: слишком молод для нее этот молодой человек. Гоша думал почти в унисон: в кои-то веки он идет с красивой девушкой, и та сестра, и окружающие наверняка об этом догадываются. Поэтому они стали говорить о деле: люди, говорящие о деле, не выглядят близкими.

— Значит, Килька все-таки собирался куда-то уехать, если на вокзале поймали? — спросила Полина.

— Наверно.

— То есть, получается, все-таки украл он эти деньги?

— Черт его знает.

— Неужели вот так с деньгами и поехал?

— Вполне мог.

— Значит, у него их наверняка отобрали.

— Скорей всего. Хотя, не дурак же он, — сказал Гоша. — Зачем ему брать все деньги? Этот обокраденный заявил, что десять тысяч долларов там было. Килька, наверно, спрятал, а сколько-то взял с собой. Я бы так сделал.

— Ему двенадцать лет, он совсем ребенок.

— Хитрый ребенок, я-то его знаю. То притворится, будто ему лет восемь, то такой умный становится, будто пятнадцать. Мать звонила, кстати, — вспомнил Гоша.

— Откуда?

— Из деревни, сказала, что Геран скоро приедет, а она останется там дня на три.

— Ясно. А если Килил опять убежит?

— Он и при матери убежит, какая разница?

— Зачем они тогда его отпускают?

— А куда его? В колонию?

— Не хотелось бы.

Полина замолчала, думая о том, зачем Кильке столько денег. Вот взять бы у него взаймы с отдачей. Исполнится ему восемнадцать, она вернет с процентами. Через шесть лет она наверняка будет богаче, чем сейчас. Намного. (Если жива останется, подумала Полина, но не всерьез, а по привычке.) А на десять тысяч можно отлично свою жизнь устроить: снять квартиру, а потом... Сначала снять квартиру, а потом будет видно. В конце концов, обнаглеть, найти мужчину не слишком противного и устроиться при нем на четких материальных условиях.

Гоша тоже думал о деньгах. О тех пяти тысячах, которые нужны для вступления в ПИР.

Килила им выдали не сразу. Какая-то тетка в милицейской форме, крашеная блондинка, сначала расспрашивала их, потом позвала за собой, начали ходить по коридорам и кабинетам, тетка скрывалась за дверьми, говоря: «Посидите!» — приходилось сидеть и ждать. Наконец позвала в собственный кабинет с табличкой «Инспектор по делам несовершеннолетних Самсонова М. И.» Туда привели и Килила.

— Вот что, — сказала Самсонова Килилу. — Отдавать тебя вообще-то не следует. Ты, я вижу, опять убежишь. А?

— Не убегу! — шмыгнул носом Килил, показывая, что он готов и заплакать, если надо. Килил давно понял, что взрослые любят, когда перед ними раскаиваются и жалобятся, хоть и редко верят раскаянью и жалобам. Но это их успокаивает, им начинает казаться, будто они сделали все, что могли.

— Да хоть и убегай! — поощрила инспекторша с неприятной улыбкой. — Тебе же хуже. Сообщите вашим родителям, когда приедут, — обратилась она к Гоше и Полине, — что их сын теперь состоит на учете. Как бегун и как подозреваемый в воровстве. У меня вся информация есть, — хлопнула она по папке.

— Дело не завели, насколько я знаю, — сказал Гоша.

— Дело не завели, а подозрение осталось. А дело завести — пять секунд. Теперь слушай, — начала она объяснять Килилу. — Допустим, ты бежишь. Ты на учете, в картотеке, тебя найти — раз плюнуть, хоть ты в тайге скройся. Тебя ловят. Лишают твою маму родительских прав, могут передать сестре опекунство, но, я думаю, у нее своя жизнь, — покосилась Самсонова на Полину с легкой усмешкой, показав этим, что она и Полину, и ее жизнь видит насквозь, и оценивает не положительно, — поэтому, скорее всего, попадешь ты все-таки в колонию для несовершеннолетних. Понял?

— Понял, — буркнул Килил.

— Ничего ты не понял! — сделала мгновенный вывод опытная инспекторша. — Им хоть кол на голове теши, — сказала она Гоше и Полине. — Бегут и бегут, хоть ты что! И ладно бы бежали, гибнут ведь! Или попадают в руки к сволочам, которые из них калек делают и заставляют нищенствовать. Видели без рук, без ног детишек? Думаете, от природы такие?

— Ужас какой! — испугалась Полина.

— Это не ужас, это наша современная жизнь! А то берут ребенка, расчленяют и продают его органы за большие деньги. Это вам как?

Килил слушал, слегка приоткрыв рст. Он, в отличие от сестры, не испугался, он был уверен, что не дастся никому в руки, не позволит себя искалечить или расчленить, просто Килил любит всякую занимательную информацию.

— Ну? Что будем делать? — спросила Килила инспекторша, имевшая привычку, общую для всех чиновных людей: уже приняв в уме решение, добиться от других слов о желательности принятия именно этого решения.

— Отпустите, не побегу я никуда! — сказал Килил.

— А деньги ты брал или не брал? Какие деньги, кстати, у кого? — спросила Самсонова Гошу и Полину. — Я в отдел звонила, толком ничего не объяснили.

— Это выдумки все, — сказал Гоша. — У одного человека украли сумку на рынке, а рядом был Кирилл, вот он на него и подумал. Никаких доказательств.

— Да? Ничего, рано или поздно все прояснится. И тогда уж точно колония. Самого строго режима, понял меня, Кирилл? А оттуда, честно тебе могу сказать, нормальными людьми уже не выходят. Если выходят вообще. А чаще всего переходят уже в подростковую колонию, а потом во взрослую тюрьму вообще. Понял?

Килил в очередной раз кивнул.

— Ну, поверю тебе! Ты с виду разумный человечек, Кирилл, подумай, сколько горя ты себе и близким можешь принести! — воскликнула инспекторша с неожиданной теплотой, которая была на самом деле педагогически необходимой нотой. После этого она дала подписать Полине какие-то бумаги, и всех отпустили.

Килил шел домой между братом и сестрой, а они поглядывали на него, словно опасаясь, что он незамедлительно может дать деру.

— Ты в самом деле, — сказал Гоша, — не сходи с ума. Ты чего сбежать-то решил?

— Не сбегал я, а просто. Очень приятно, когда думают, что ты вор!

— Никто и не думает. Просто могло быть, что ты случайно. А потом испугался.

Полина поняла, к чему клонит Гоша. И подхватила:

— Теперь только глупить не надо. Если уж так получилось, надо все продумать.

— Признаваться теперь уже нельзя, — сказал Гоша. — Тогда колония, в самом деле. Ты лучше бы отдал в надежные руки, а тебе бы выдавали, сколько надо, чтобы никто не заметил.

Килил молчал.

— В самом деле, — сказала Полина. — Это все равно что тебе, допустим, машину подарили. А ездить ты все равно не можешь. И получается: и ты не ездишь, и никто не ездит.

— Ага, вам отдать! — проворчал Килил.

Гоша и Полина переглянулись. Слова Килила были для них признанием. Но Килил это уже понял и исправился.

— И никто мне машину не дарил. И денег я никаких не брал! Ясно? Купите лучше пожрать что-нибудь!

— А что, у тебя милиция всё отобрала? — спросил Гоша.

— Какое всё-то? У меня ни копейки с собой не было!

Гаша и Полина опять переглянулись. Это «с собой» для них тоже показалось косвенным признанием.

17

Что-то случилось со временем. М. М. начал подозревать, что и оно каким-то образом оккупировано. По крайней мере, раньше оно шло значительно быстрее. А теперь еле-еле ползет. М. М. не хочет бездействовать, он хочет участвовать в судебном процессе. Он готовит речь. Он раскроет глаза всем в этой речи. Журналисты хоть и сволочи со своей купленной смелостью, но они не могут не клюнуть на сенсацию. С другой стороны, есть и другие безотлагательные дела по выявлению гримас режима. М. М. с недавних пор почувствовал себя солдатом невидимого фронта, бойцом распыленной армии или, лучше сказать, партизаном-одиночкой. Он живет теперь не просто так, не как человек и пенсионер и даже не как гражданин, он живет, ощущая постоянную необходимость сопротивления. Он не боится теперь ходить через подземный переход, он подставляет себя зондеркомандовцам, которые, видя пожилого небритого человека, очень похожего на арзезина, охотно его останавливают и проверяют документы. Но не так просто все теперь, не так просто.

— А ваши документы? — спрашивает их М. М.

— Чего? — удивляются они.

— Вы обязаны предъявить документы, если у вас их требуют!

— Кто требует?

— Я требую.

— Ты чего, дед, чачи опился?

— Согласно пункту... параграфа... устава патрульно-постовой службы, — наизусть говорит М. М., по книге, которую недавно купил в юридическом отделе большого книжного магазина, — вы обязаны представиться и по требованию предъявить документы. А вы даже не представились!

— Папаша, ты не дури, покажи паспорт и иди спокойно!

— Не покажу. Откуда я знаю, что вы не переодетые бандиты?

Зондеркомандовцы, выведенные из себя, препровождают его в пункт милиции при метро.

— Вот, — говорят они сидящему там сержанту, — чумной старик какой-то.

М. М. знает, что надо бы снять кепку, чтобы увидели повязку на голове, но он не делает этого. Он не желает снисхождения. Он объясняет сержанту суть конфликта. Тот, замороченный множеством текущих дел, в отличие от подчиненных, не углубляет конфликт, достает удостоверение и показывает, после чего М. М. предъявляет ему паспорт.

— А чего вы к нему прицепились? — спрашивает сержант своих зондеркомандовцев, увидев простую русскую фамилию и адрес в доме по соседству с метро.

— Рожа у него приезжая.

Сержант всматривается:

— Да не сказать, чтобы очень.

— Не рожа, а лицо! — веско поправляет М. М.

— Лицо, лицо, иди домой, дед! — говорит сержант.

И М. М. уходит, понимая, что не так страшен черт, как его малюют, что с гидрой можно бороться, важно лишь твердо стоять на своем и не бояться. Ведь оккупанты, осенило его, не знают друг друга! Если ведешь себя твердо и уверенно, они начинают думать, что ты тоже оккупант. И, естественно, остерегаются применять репрессии. М. М. обязательно скажет об этом в своей будущей речи на суде, чтобы люди знали.

А еще он копит аргументы, доказывающие, что оккупация существует во всём и везде. Простейший способ обнаружения: фотоаппарат. М. М. берет свою «мыльницу», подаренную ему сыном три года назад на день рождения, идет на рынок и начинает снимать. Торговцы и торговки тут же закрывают лица руками. Окружающие их хозяйчики торопливо удаляются за павильоны, отворачиваясь, стараясь не попасть в кадр, но тут же откуда-то прибегают уже не хозяйчики, а настоящие хозяева, злые и озабоченные люди, хорошо одетые, с золотыми перстнями на пальцах, с криками:

— Тебе чего надо тут, а? Ты чего снимаешь, а? Ты кто такой, а? — и порываются отнять фотоаппарат, в котором, кстати, даже нет пленки.

— Пейзаж снимаю, — невинно говорит М. М. — Солнце заходит. Я фотограф-любитель.

— Какой пизаш? Где ты тут пизаш видел? — недоверчиво спрашивают хозяева. — Солнце у него заходит! Сейчас все у тебя зайдет, иди отсюда, старик!

М. М., не доводя до греха и оберегая себя для будущего, не спорит, удаляется. Но все посетители рынка, если не дураки, уже догадываются: что-то, значит, тут не чисто, если хозяева так боятся фотоаппарата. А кто не догадается, тем М. М. на суде объяснит.

Рынок — ладно, тут оккупация налицо. Удивительнее было обнаружить ее в местах совершено неожиданных. Например, М. М. зашел на почту, стал там фотографировать — крики. Зашел в жилищную контору, наставил фотоаппарат на какой-то безобидный стенд с показателями — крики, скандал. Зашел в рядовое отделение Сбербанка, едва достал фотоаппарат — крики, шум, охранник чуть не взашей вытолкал. Зашел в кафе, щелкнул пару раз — выскочила гневная молодая женщина, даже симпатичная, но со словами совсем не симпатичными, просто матерными, и чуть не ударила М. М. подносом. Попытался снять ларек с пивом и сигаретами — продавщица выбежала, будто он наставил не фотоаппарат, а автомат, переполошенная, и завопила: «Коля! Коля, ты где, тут снимают!» М. М. не стал дожидаться Колю, ушел. Заглянул в поликлинику, щелкнул очередь у кабинета терапевта, фикус в холле, плакат о профилактике в коридоре, больше не успел: на него надвигалась в сопровождении двух медсестер и разъяренной старухи-уборщицы заведующая с раздраженным вопросом: «Это кто же вам разрешил, а?» И так далее, и тому подобное. И даже объекты совсем уж безобидные, трамвай, например. М. М. даже не входил в него, а, стоя на остановке, снимал его (то есть делал вид, что снимает), приближающийся. Трамвай немедленно затормозил, не доехав, высунулся водитель-мужчина, причем возраста почти М. М., и закричал: «Тебе чего надо? А ну, убери!» Так было и возле строящегося дома, в продуктовом магазине, в зале игровых автоматов... везде! А когда М. М. попытался снять автостоянку у метро, то попал в серьезную переделку. Он увлекся, ловя в объектив человека в стеклянной будке, который старательно загораживал лицо локтем, что-то крича, и вдруг его схватили сзади крепкие руки и крепкий голос спросил: «Тебя кто послал, сволочь?»

— Я сам! — ответил М. М.

— Чего сам?