Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Сейчас речь не об этом, друг мой, – перебил Ардашев, – срочно отвезите это письмо Баркли. И скажите ему, что завтра в полдень он должен ждать меня в холле нашего отеля. Если он не придёт, то не видать ему золота, как прошлогоднего снега. Я написал ему примерно то же самое, но боюсь, что он продолжает пьянствовать. Ваша задача – притащить его сюда всеми правдами и неправдами завтра в полдень. Если надо, будьте с ним рядом хоть всю ночь или караульте Баркли с утра в офисе. Сегодня можете с ним пить, но завтра он мне нужен в здравом уме. Возьмите такси. Вот вам деньги, правда, тут немного, – частный детектив выудил из бумажника несколько купюр и протянул помощнику.

– А если он захочет сегодня с вами встретиться?

– Не получится. Скажите, что я занят.

– Я всё понял, – засовывая в карман наличные, выговорил Войта и, подняв глаза, изрёк: – Прошу вас, будьте осторожны.

– Спасибо, Вацлав. Кстати, а куда вы дели свой револьвер?

– Я стёр с него отпечатки пальцев, обернул в полотенце и засунул в кусок оторванной водосточной трубы через три улицы.

– Полотенце, надеюсь, не с эмблемой отеля «Галифакс»?

– Ну что вы… – у помощника обиженно опустились кончики усов. – Купил в магазине за десять центов. Оружие могу забрать в любой момент.

– Отлично, но надеюсь, револьвер больше не понадобится. Однако не буду вас задерживать. Поезжайте и найдите Баркли. Удачи!

– И вам, шеф, и вам!

Ардашев вновь вернулся в номер, достал рекламную картонку Агентства газетных вырезок и снял трубку телефона…

Глава 22

— Народ приметчив, — заметила Софья. — Без опыта да нужды ничего не выдумает.

— Востра ты, матушка, давно подметил: за словом в карман не лезешь, — ухмыльнулся князь.

— А как с вами иначе? Не возразишь да не переспоришь — задавите.

— Наше дело давить вашу сестру, — вмешался Федор. — Однако любовно.

— Да уж, на это вы мастеровиты. Так ты, князинька, привези ту книгу Гермесову. Давненько обещался.

— Все за посольскими делами забываю, государыня. Сей день и пришлю ее тебе.

С теми словам попрощался и вышел. А вечером посольский дьяк привез Софье обещанную Гермесову книгу, пухлый том на латинском языке.

— Э, нет, — огорчилась царевна. — Сия грамота не по мне. Будто князь Василий не ведает, что я латынщине не учена. Проси князя приехать да растолковать, что здесь писано.

— Князь с послами занят, государыня царевна. Наказ твой передам слово в слово, — пообещал дьяк.

Разумеется, передал. Князь не был ослушником — приехал. Не к полюбовнице — к правительнице.

— Давай разбираться, — попросила царевна. — Найди подходящее для порчи.

Князь долго листал фолиант, бормоча под нос: моча, кал, ногти, слюна, сопли, платок, чулок, рукавица… Вот, кажись, подходит. Купить бычье сердце непременно в субботу и, взяв его, пойти в пустынное место, вырыть там глубокую яму, устлать ее слоем негашеной извести и на нее положить сердце…

— А где эту известь берут? — осведомилась царевна.

— Я тебе добуду, — усмехнулся князь. — Выжигают ее у нас в Мячкове селе. Чту далее: колоть его, сердце то бишь, острым ножом, приговаривая: «Вот тебе, Петр, нож в сердце, умри, как сей бык умер под ножом». И так несколько раз. А потом возвратиться молча, ни с кем не заговаривая весь день.

— Как же это можно — весь день молчать? — удивилась царевна.

— А ты накажи слугам своим и сестрицам, чтобы тебя не тревожили. Тут указано, что таково с сердцем надобно поступить не единый раз. И каждый раз поутру, непременно натощак.

— Ох, грехи мои тяжкие, — расстроенно проговорила царевна. — Тяжко мне все это. Прикажу купить бычьих сердец да положить их в ледник… А не указано там: непременно самой копать да колоть?

— Самой, госпожа моя, самой.

— Ладно. Поищи что-нибудь попроще.

Князь продолжал листать книгу, бормоча себе под нос.

— Может, вот это испробовать, — нерешительно произнес он, — вот, слушай-ка: до восхода солнца одним ударом ножа срезать ветку орешника, притом непременно совсем молодого, без плодов, и до которого никто не касался…

— Поди знай, касался кто, либо нет, — прервала его царевна. — Неизвестно то. Ну да ладно, чти далее.

— Срезать, стало быть, с приговором: «Срезал тебя, ветка нынешнего лета, как срезал бы Петра, смерти коего ищу!» А возвратясь, расстелить новую скатерть на новой столешнице и сказать три раза. Тут по-латински, но, наверно, можно и по-русски: «Во имя отца и сына и Святого Духа и силою Дроха, Мирроха, Эсенарота, Бету, Бароха, Маарота…»

— Фу ты, Господи, — и Софья суеверно перекрестилась. — Это кто ж такие? Имена все нечистые, иудейские.

Князь пожал плечами.

— Не знаю, госпожа. Видно, волшебники какие-то. Но это еще не все. После прибавить: «Святая троица, покарай Петра царя, который творит мне зло и злоумышлял против меня, и избавь меня от него навсегда, навсегда, навсегда! Элион, Элион, Эсмарис, аминь». Сказав аминь, надо хлестнуть веткою по скатерти, и враг будет побит.

— Тарабарщина какая-то. И слова жидовские. Нет, Васенька. Ищи далее.

— А ты не могла бы добыть Петрушкин волос? Вот тут с ним проще…

— Сам посуди: могу ль я получить его волос? Разве что попросить братца Ивана. Да нет, ему сие не по силам, да и смею ли я попросить его дернуть Петрушку за волосы. Нет, такое не годно.

— Вот состав Филамента, философа Афинейского.

— Философа? Небось, сильный состав! — оживилась царевна. — Чти.

— Взять свежей воды из трех колодцев или трех разных источников и сосуд с нею поместить в укромном месте, возле поставить четыре зажженных свечи, а поверх сосуда положить два острых ножа крест-накрест, а из другого сосуда помаленьку лить ту же воду. В эту воду насыпать порошок тертой меди с колокола церковного и трижды произнести таковую молитву: «Глас грома твоего оглушит, молонья небесная тебя ослепит, и трепетна будет земля под стопами твоими, царь Петр, и стезя твоя на воде потонет, и стонов твоих ничье ухо не достигнет!» Сие повторить трижды да водой этой ворога окропить…

— Ах, Васенька, все не то, — огорчилась Софья. — Как его окропишь? Да он ныне на Плещеевом озере, тамо не достать. Пустая твоя книга, всякой ерунды насобирал сей Гермес, нечего выбрать. Придется к бабкам да колдунам прибегнуть, хоть ты и насмешничаешь.

— А это у Гермеса, похоже, тоже от баб, — заметил князь с улыбкой. — Однако ты, Софьюшка, алчешь, чтобы все было просто, легко, безо всякого труда. А без труда не выловишь и рыбку из пруда.

— Говоришь, у него от баб. А как же философ, коего способ ты чел?

— Философы, сударушка моя, тоже человеки. А человеку, как сказывал знаменитейший из философов Аристотель, свойственно ошибаться.

— Ну да ладно. Забирай своего Гермеса, он, выходит, мне без надобности. Обойдусь домашней нечистой силою.

Следовало выяснить, сдействовал ли заговор, пущенный на ветер. У царевны Софьи всюду были свои соглядатаи. Были они в Преображенском, в палатах царицы Натальи. Две постельницы время от времени-сообщали Софье о том, что делается да каково говорится меж царицею и ее ближними людьми. За то получали они ежемесячно по два золотых, и все были довольны. Были у нее, у царевны, свои люди и меж денщиков царя Петра. Да только далеко ныне пребывал Петрушка, и те соглядатаи с ним. До царевнина уха не досягнуть.

Меж тем царица Наталья частенько получала от сына вести и делилась ими с услужающими. Ждала царевна, пождала — жив и здрав был царь Петр, не утянул его водяной в пучину озера. Да что водяной — и никакая хворь его не брала.

Велела призвать к себе бабку Акульку, напустилась на нее:

— Не сдействовал твой заговор. Слаб он, видно, нету в нем никакой волшебной силы.

— Есть, государыня царевна, есть. Да на тот ли ветер сей заговор был пущен?

— Отколь я знаю — на тот ли, не на тот?! Подавай мне способ верный.

— Верней, чем яд, — способа нету. Есть травы ядовитые, есть настои, есть камень-одолень. Коли в порошок его перемолоть да дать того порошка отведать ворогу, помрет он в одночасье. Либо в еду, либо в питье подмешать…

— Что ты мне об ядах толкуешь! Недосягаемый то человек, не могу я к нему приблизиться.

— Неужели, государыня царевна, есть на Москве такой человек, до коего ты досягнуть не можешь? — искренно удивилась бабка. — Рази власть твоя не всю землю объемлет? Али это дух какой вредоносный?

— Чего тебе толковать! — рассердилась царевна. — Стало быть, есть, есть таковые люди, до коих не могу доступиться. Далеко они от меня, а вот вред напущают.

— Вот еще способ есть, — виновато начала бабка, — коли пойти на кладбище да собрать гвоздей от гроба… Поручи мне, государыня, я тех гвоздей наберу.

— Да-что толку в твоих гвоздях! — с сердцем выкрикнула Софья. — Что я их — солить, что ли, должна?!

— Нет, великая государыня, а с приговором: «Гвоздь, гвоздь, беру тебя с верою, что ты пронзишь ворога моего смертною мерою. Аминь, аминь, аминь». И ежели еще призвать на помощь великомученицу Варвару и сотворить ей молитву, то твой супротивник непременно падет.

— Толкуешь за верное? — с сомнением вопросила царевна. — Согласна, испытаем. Нет ли еще чего-нибудь такого?

— Есть, есть, государыня царевна. Много всего ведомо мне, токмо робею я, дабы зла в мире поменее было. Вот ежели взять шерстяную нитку да завязать на ней тринадцать узлов и с нею выйти на улицу да таково произнести: «Выйдут духи в час полунощный со мною и с нитью и откажусь я тогда от Иисуса Христа, от Царя Земного, от Бога Вышнего, от веры православной, от батюшки, от матушки. Предаюсь я нечистому духу, окаянной силе, прошу ее помощи, чтобы она помогла и пособила. Наступаю я на вора-разбойника, на денного грабильщика, на ночного татя, на кого скажется. Я желаю его ввергнуть, хочу его испортить! Хоша среди дня, хоша среди ночи, хоша в чистом поле, хоша в дремучем лесу, хоша в зыбучем болоте, хоша сонного, хоша дремного, хоша в терему, хоша за столами дубовыми, хоша за яствами меддвыми и хоша с брагами хмельными. Хоша пошел бы он да запнулся, хоша самого себя заклянулся!»

Все это бабка выпалила единым духом. Царевна подивилась, но и поежилась:

— Больно страшно наговариваешь. Боюся я. В крайности прибегну, а пока давай ступай на кладбище да поищи там гвоздей гробовых. Принесешь да поучишь — три золотых получишь. Вишь, как складно получилось. Старайся!

Бабка Акулька низко поклонилась — аж до самого полу.

— Сослужу тебе, государыня царевна, со всею моей ревностностью. Изведем мы твово супротивника, непременно изведем.

И, пятясь, вышла.

Глава девятая

Аки тать в нощи

Утек не хвались, а Богу помолись. Унеси, Господь, и меня, и коня. Стали щуке грозить, ее в море утопить. Не пугай сокола утицею и другою птицею. Народные, присловья
Свидетели


…На другое лето 7196 (1688) те же воеводы с войски своими марш восприняли к Крыму. И по приходу к Перекопу стояли три дни и учинили с татары перемирие. Также назад все войска поворотили безо всякого плода. Сие было первое падение князя Голицына к его неучастию и при повороте его, князя Голицына, из другого походу царь Петр Алексеевич не хотел допустить своей руки целовать, как то обыкновенно чинено.
Теперь помянем о другом дворе царя Петра Алексеевича. И матери его, царицы Наталья Кирилловны, коим образом проводили свое время во все то правление царевны Софии Алексеевны. И именно, жили по вся лето в Преображенском своим двором, аж до самой зимы, а зимою жили на Москве. А двор их состоял из бояр, которыя были их партии: князь Михайло Алегукович Черкасской, князь Иван Борисович Троекуров, князь Михайло Иванович Лыков, родом Урусов, родом Нарышкины, князь Борис Алексеевич Голицын кравчий, родом Стрешневы, да спальники, которыя все привязаны по чину своему, и почитай, все молодые люди были первых домов.
И царица Наталья Кирилловна, и сын ея ни в какое правление не вступали и жили тем, что давано было от рук царевны Софии Алексеевны. И во вреда нужды в деньгах ссужали тайнр Иоаким патриарх, также Троице-Сергиева монастыря власти и митрополит Ростовской Иона, которой особливое почтение и склонность имел к царскому величеству Петру Алексеевичу.
Князь Борис Иванович Куракин. «Гистория…»


Как оно было? Не сама собой восприняла правление. По прошению Земского собора. Вот она, бумага, подписанная многими высшими людьми государства: «…по многом отрицании, согласно прошению братии своей, великих государе и, склонясь к благословению святейшего патриарха и всего священнаго собрания, презирая милостивно на челобитие бояр, думных людей и всего всенароднаго множества людей всяких чинов Московскаго государства, изволила воспринять правление…»

А ныне Нарышкины почали обвинять царевну Софью, что она самовольно исхитила правление, распоряжалась казною, как хотела, любезников своих князя Василия Голицына и думного дьяка Федора Шакловитого поставила у кормила. Забыли о приговоре своем, чтобы она вместе с боярами вершила дела в Думе, и голос ее был первенствующим.

Ныне стали горлопанить: опять-де князь Василий занапрасно и множество ратных людей загубил, и казны извел. Похвалялся татар крымских побить, а возвернулся не солоно хлебавши, аки тать в нощи. Еще слух был пущен, что с теми татарами сговор имел и бочку золотых от них за свое отступление взял. Хотя на самом деле ничего такого не было.

А были жары губительные, была трава выгоревшая, были кони палые от бескормицы, был голод от неимения провианту. Корил себя князь Василий: зачем вдругорядь стал во главе войска. Понадеялся на фортуну, то бишь счастие. Ведь научен был во первом походе: счастия на войне не бывает, а должно иметь во всем предусмотрительность.

Показалось: все предусмотрел. А всего предусмотреть было не можно, когда за плечами столь великое тожество людей и коней. Нет, не его это дело — рать в поле водить, не его. Его дело в Приказе сидеть да с иноземцем балакать. Его дело умом раскидывать по всяким поводам. Коемуждо по делам.

Однако правительница словно бы победителя венчала своего галанта. Он получил в награду вотчину с обширными землями да еще 300 рублев — деньги громадные. А каково льстиво в письмах возвеличивала князя Василия, ведомо было только им двоим.

«Свет мой, батюшка, надежда моя, здравствуй на многия лета! Зело мне сей день радостен, что Господь Бог прославил имя свое святое, также и матери своея, Пресвятая Богородицы над вами, свете мой! Чего от века не слыхано, ни отцы наша поведаши нам такого милосердия Божия. Не хуже израильских людей вас Бог извел из земли египетския: тогда чрез Моисея, угодника своего, а ныне чрез тебя, душа моя! Слава Богу нашему, помиловавшему вас чрез тебя! Батюшка ты мой, чем платить за такия твои труды неизчетныя! Радость моя, свет очей моих! Мне не верится, сердце мое, чтобы тебя, свет мой, видеть. Велик бы мне тот день был, когда ты, душа моя, ко мне будешь. Если бы мне возможно было, я бы единым днем тебя поставила пред собою. Писмы твои, врученные Богу, к нам все дошли в целости. Из-под Перекопи пришли отписки в пяток 11 числа. Я брела пеша из-под Воздвиженскаго, только подхожу к монастырю Сергия чудотворца, к самым святым воротам, а от ворот отписки о боях. Я не помню, как взошла: чла, идучи! Не ведаю, чем Его, Света, благодарить за такую милость Его, и матерь Его, и преподобнаго Сергия, чудотворца милостиваго! Что ты, батюшка мой, пишешь о посылке в монастыри, все то исполнила: по всем монастырям бродила сама, пеша. А радение твое, душа моя, делом оказуется. Что пишешь, батюшка мой, чтоб я помолилась: Бог, свет мой, ведает, как желаю тебя, душа моя, видеть, и надеюся я на милосердие Божие… Как сам пишешь о ратных людях, так и учини… Чем вам платить за таковую нужную службу, наипаче все твои, света моего, труды?»

Труды были бесплодны, напрасны. Однако Софья добилась от имени обоих великих государей таковой грамоты: «Мы, великие государи, тебя, нашего ближнего боярина и Оберегателя, за твою к нам многую и радетельную Службу, что такия свирепыя и исконный Креста Святого и всего христианства неприятели твоею службою… от наших царских ратей в жилищах их поганских поражены и побеждены и прогнаны… и что ты со всеми ратными людьми к нашим границам с выше писанными славными во всем свете победами возвратилися в целости — милостиво и премилостиво похваляем».

Муторно было князю ото всех похвал, понимал он, что достоин вовсе не хвалы, но хулы, но внимал, внимал, внимал. И… соглашался. Князь был от природы человек трезвомыслящий, но когда исполненное дурно превозносится многими устами, поневоле закрадывается мысль, что оно доброкачественно.

При всем при том Софья-то была вовсе не проста. Хвалы ее галантам возносили люди великой учености. Сам Симеон Полоцкий на своей книге «Венец веры» начертал: «О благороднейшая царевна София, ищещи премудрости выну (всегда — слав.) небесныя. По имени твоему жизнь свою ведеши: мудрая глаголеши, мудрая дееши. Ты церковныя книги обыкла читати и в отеческих свитцех мудрости искати…» А имя царевны в переводе с греческого означало мудрость.

И как же ласкала да миловала его по возвращении. Князь Василий умилился и уверовал, что все не так дурно, как ему виделось. Разлука была во благо. Царевна в полной мере оценила его — верно, во всех смыслах. Федор не смог стать заменой: Софья прежде всего нуждалась не в самце, а в мудреце. Шакловитый же был прямолинеен до грубости и управлял он стрельцам грубо, решительно, по-мужичьи.

Разумеется, с ними нужна была тяжелая рука. Но с тонкостью — в меру кнут, а в меру и пряник. Таковой тонкости в Шакловитом не было. И меж стрельцов снова началось брожение.

Власть незаметно утекала меж пальцев. Крутые меры не помогали. Правительница в угоду церковным иерархам стала жестоко преследовать раскольников.

Землею раскола стала олонецкая, округ Онеги-озера. Там в лесах заповедных ставились раскольничьи скиты, их становилось все больше и больше. Оттуда пришла весть: староверы захватили Пале-Островский монастырь.

К Софье пожаловал сам патриарх с жалобою.

— Гнезда сии надобно выжечь, — бубнил он в бороду, — святая церковь стоит на послушании, а еретики призывают к бунту.

— Никита Пустосвят сожжен, Аввакум тож — лишились ослушники своих столпов, — возражал князь Василий. — Чем свирепей станем преследовать раскольников, тем упорней будут они восставать, явятся новые расколоучители, а те, кого мы сожжем в срубах, будут объявлены великомучениками. Нет, святой отец, тут надобно действовать более убеждением.

— Нет на них угомону, слово наше до них не доходит. Повели, благоверная госпожа, послать отряды воинские противу Пале острова. Сказывают, нечисть эта проникла и в Соловецкий монастырь. И туда надобно послать команду.

— Разберемся, святой отец, — успокаивала патриарха Софья. — Прикажу воеводам в Великом Устюге и в Карелах выступить с войском.

Патриарх уехал. Князь Василий осердился.

— Усилится шатание в государстве. Ежедень приходят вести о разбоях. Боярские люди выходят на большую дорогу. Вот с кем в первую голову надобно воевать. Коли выкорчуем грабежи, то и раскольники поутихнут.

— Не можно патриарха ослушаться, — возразила Софья. — Как хочешь, князинька, а я прикажу послать команду зажечь Пале-Островский монастырь.

— Ты что, государыня! Как можно жечь монастырь! — рассердился князь Василий.

— А коли там бунтовщичье гнездо. Неужто смириться прикажешь! Нет, голубчик!

— Подумай, ведь они такие же православные христиане, как и мы. Ну пускай крестятся двуперстием, пускай пишут имя Христа с одним «И».

— Не смирюсь! Они противу власти восстали. Бунтовщики!

— Духом они крепче: все заповеди христианские свято блюдут и на власть не ропщут.

— Вспомни-ка лучше, как Никита бунтовал, как на меня наскакивал: служанка-де я антихристова, — не унималась Софья.

— Никита был фанатик, одержимый. А все же зря его сожгли. Теперь его с Аввакумом как святых великомучеников почитают. Все следует делать разумно, дабы народ не озлоблять. Там, где можно попустить, — надо попустить. Я на том буду стоять.

— А я согласно со святейшим патриархом стоять буду. Тут мы с тобою, Васенька, разойдемся.

Разошлись, однако не надолго. Пришлось князю уступить. Против была не только царевна с патриархом, был и царь Иван, большинство в боярской Думе. Воинская сила подступила под Пале Островский монастырь. Главные раскольники Игнатий да Емельян подучили зажечь храм да трапезную. Пока солдаты растаскивали бревна, пытаясь потушить огонь, семь десятков христианских душ с пением псалмов вознеслись в огне и дыму на небо. Сказывали очевидцы: впереди, аки ангели Божии, возносились Игнатий и Емельян, а за ними — все прочие со старцами и детишками. Из уст в уста передавался этот сказ, поучая людей приять блаженную кончину в огне во славу истинной веры.

— А какая вера, истинна? — вопрошал князь Василий. — И сам себе отвечал: — Вера в силу человеческого разума, одолевающего все и всякие заблуждения.

Царевна прислушивалась, но была себе на уме. Она все больше верила в силу воинскую. Сила способна все выправить, кривое сделать прямым.

— Гляди-кось, искоренил воевода Мишенский староверов в Олонецком краю? Оттуда доносят: нет, крепки староверские гнезда, — князь Василий упрямо твердил свое. — Соловецкий монастырь стоит как скала, на коей он возведен. На Выге-реке выросла целая столица староверского царства.

— Сила солому ломит. Искореним ереси силою, — возражала царевна. Она слепо держалась за патриарха. Патриарх же Иоаким был человек недалекий, обязанный своему высокому сану ревностным послушанием. Иных доблестей за ним не водилось. Софье он пришелся ко двору именно благодаря этой его бесхитростности. Покамест он поддерживал ее во всем, а она опиралась на его авторитет духовного владыки.

Князь Василий мало-помалу оставался в одиночестве.

Число его сторонников редело. Их осталось совсем мало после второго похода на Крым, закончившегося ничем, что бы там ни говорила царевна. Зачем согласился на ее уговоры? Зачем снова взялся не за свое дело? Искушал судьбу вопреки голосу разума, говорившему: «Не лезь!» Ясно и четко.

И не отвращали картины первого похода: голод и жажда, страдания людей. В ушах стоял сухой противный шелест выгоревших степных трав, предсмертное ржание коней, лишенных корма и питья, обезвоженные колодцы, пыльная пустыня…

Софья твердила: только ты можешь стать во главе похода. А он ей прямо говорил: не мое это дело, пойми ты. Я человек совета, а не рати. Князь ясно ведал свое предназначение, а во главе первого похода на Крым встал по недоразумению. По уговорам той же царевны, которая слепо верила в его звезду. Она и тогда встретила его как триумфатора, твердила одно: Господь не попустил, такое со всяким может случиться. В следующий раз Бог благословит, наш христианский Бог. Он всегда с нами, на стороне Святого Креста, на стороне христианства, веры истинной, чистой, непреложной.

А в его голове шастали еретические мысли: вот-де и султан, и его везиры, и духовники — имамы да муллы, толкуют про свою мусульманскую веру то же самое: что она-де единственно истинная, неложная, и нет Бога, кроме Аллаха, а Мухаммед пророк его. Точно так же, как мы: нет Бога, кроме Саваофа, и Иисус пророк его. А еще есть иудейский Бог Яхве и его пророк Моисей. Есть свой Бог у китайцев, у индусов, у каждого народа. И каждый народ почитает своего Бога истинным, единственно неложным, могущественным и вечным. Скажи он это Софье либо патриарху, они бы решили, что он рехнулся, спятил, повязали бы его, несмотря на титулы и звания, и сожгли в срубе, как сжигали еретиков, противников «истинной веры».

Где она, истинная вера? Чья? А может, и вовсе нет ее, размышлял он порой, в минуты сомнений, настигавшие его все чаще и чаще. Мысль обжигала: истина непостижима! Человек слишком мал и слаб, он где-то в начале своего пути к истине. Человек только часть Природы, могущество которой безгранично. А может, думал он, Природа и есть Бог, ибо она всеобъемлюща и непознаваема. Человек не может объять ее разумом. А что такое звезды, эти слабые светящиеся точки на небосклоне? Чьи-то глава или далекие миры, подобные нашему, как утверждают наиболее пытливые умы.

Он терялся от этой бездонности мысли, знания, Природы, Мироздания. Но боялся заговорить об этом с кем-нибудь, даже с ближними людьми, даже с единомышленниками. Однажды он попробовал заговорить об этом с одним из наиболее приближенных людей, с думным дьяком Емельяном. Тот в упор глянул на него и пожал плечами.

— Ты, князь Василий, заговариваться стал. Занедужил головою небось. Попроси доктора Данилу дать тебе лекарство…

Вот так. Царевна же была от него без ума. Он пробудил в ней женщину, и эта женщина оказалась деспотичной в свой любви и в своем обожании. Нет, не любовь это была — страсть всеобъемлющая, неудержимая. Князь страдал от ее деспотизма, пробовал ее остудить. Куда там! Она слепо верила в то, что вот если есть человек всемогущий, то это Василий Голицын. Он может все: и рать возглавить, и иноземцев склонить на сторону Москвы, и еще многое другое.

И таковая ее безоглядность поневоле увлекала и его. Кроме того, он сознавал, что своим положением был обязан царю Федору и ей.

Царь Федор не предпринимал ни одного дела, не посоветовавшись с князем. В свою очередь князь увидел эту его тягу к лучшему, к добру и стремился воспользоваться ею, чтобы улучшить дела в государстве. Возглавил комиссию выборных дворян, убедив Думу и царя отменить местничество — пустую прихоть высшего боярства, мешавшую выдвижению истинно талантливых государственных мужей.

Это был шаг неделимый в прежние царствования, но Федор по его наущению взял да и отрубил. В Москву по его призыву зачастили иноземцы. И не только по торговым делам, но и разного рода искусники, которые могли выучить русских людей чему-нибудь полезному. Немецкая слобода разрасталась, равно и Посольский двор. Ревнители старины глядели на него косо, но Федор верил ему безоглядно, видя, что его новшества зело полезны.

И вот теперь Софья, правительница. После стрелецкого восстания она непомерно возвысила его. Наградила званием дворового воеводы, подчинила ему приказы: Посольский, Иноземный и Рейтарский, Малороссийский и Смоленский, равно и Владимирскую, Галицкую, Устюжскую чети, Новгородское наместничество.

Князь Василий слабо защищался:

— Помилуй, Софьюшка, у меня всего две руки и две ноги, опять же одна голова. Ни ухватить, ни вместить сего я не могу. Избавь меня от тягостной непосильной ноши.

— Ищи себе помощников по способностям, князинька, — возражала правительница.

То было время, когда она казалась всесильной, после укрощения стрелецкого бунта, что в значительной мере было ее заслугой.

Князь Василий в полной мере оценил тогда ее практический ум. То была дипломатия потачек. Она выкатила стрельцам бочки с брагою и водкой, опустошила казну, дабы умилостивить бунтовщиков денежными дачами. Приблизила к себе их главарей и самых горлохватистых заводчиков.

И вот сейчас, в одиночестве, князь Василий обратился мыслью к своей любовнице, столь безудержно обласкавшей его после неудачного похода, и как-то сразу перед ним возникла последовательная цепь ее поступков. И он восхитился и ужаснулся.

По кончине отца, царя Алексея, девятнадцатилетняя царевна шла в траурной процессии, лия слезы вместе с пятью своими сестрицами, ничем решительно не выделяясь среди них. Слезы эти были дипломатического свойства: царь держал дочерей в великой строгости, в затворе. Черный люд не мог их лицезреть: они предназначались в невесты заморским принцам.

Не то стало при брате, царе Федоре. Он им попустительствовал, потому что сам был слаб и недужен. И при нем Софья вырвалась вперед. В царских покоях князь Василий ее и высмотрел. Царевна не отходила от больного брата и, вопреки обычаю, мешалась в дела думных бояр. Изгнать ее никто не решался, а она все смелела и смелела. И иной раз подавала разумные советы.

Князь Василий был главным советником молодого царя, ближним боярином. Он был старше царевны на 14 лет. В год кончины Федора ему было 39, ей без малого 25. С той поры он стал ее галантом — оказалось, что не он был первым, не он отворил ее темницу. Царевна привлекла его не красотою, но живым умом, и не он заманил ее на ложе, а как-то так получилось, что она его. И с той поры он стал ее наблюдать. Царевна шла за гробом меж бояр, что тоже было вопреки обычаю, и голосила громче всех. Тужилась, взывала к народу: «Извели моего брата любимого, православного царя батюшку, извели отравою! Некому нас, сирот, пожалеть, разве что христианские короли нас примут!»

Попервости князь не мог взять в толк, к чему это она голосит про отраву, якобы царя Федора извели. Он-то лучше других знал, что доктора-иноземцы лечили его со ревностью, со старанием, особенно доктор Даниель со своим помощником Гутменшем. А потом понял и оценил: желала выделиться меж остальных и взвести подозрение на царское окружение. Мол, она одна единственная радетельница среди всех бояр и даже супруги покойного, царицы Марфы Матвеевны из рода Апраксиных.

Ее стали сторониться и даже опасаться. Но стрельцы меж собою стали говорить, что вот-де благоверная царевна пуще других жалела царя, своего брата, и только ей ведомо потаенное злодейство. А Софья тогда же поняла, что стрельцы — главная сила. И стала их потихоньку приманивать. В один из дней меж стрельцов стала шнырять простая баба с сумою: «Воины православные, царевна Софья, ведая противу вас все неправды, жалует вам по два рубли серебряных».

Можно ль отказаться от двух рублей? Тогда она рассказала князю про свой замысел, и он с ним согласился. А она уже действовала вовсю. Призвала к себе князя Ивана Хованского, зная, что он любим стрельцами, и всяко обласкала его. Он-де станет первым человеком среди бояр, а за его сына князя Андрея выдаст она свою сестрицу царевну Екатерину. К тому времени пришлось боярам смириться с таковой ее беспримерной дерзостью. А она все глубже и глубже копала. Была переметчива: все, о чем толковал ей князь Василий, в нее входило и оставалось. Выучилась читать по-польски, начала было осваивать латынь. Но тут подоспели события, меж коих было не до латыни.

Видя, сколь усиливаются Нарышкины, и усмотрев в том угрозу для Милославских, царевна распустила слух, будто брат царицы Натальи, ненавистной мачехи, двадцатитрехлетний Иван, до этого возведенный в бояре, хоть у него молоко на губах не успело обсохнуть, примерял царский венец и говорил при этом: «Мы, Нарышкины, всех других изведем и власть себе заберем». И будто царевича Ивана он, Нарышкин, почал душить.

Мужской ум оказался у Софьи, все-то она рассчитала, всех, кого нужно, навострила. Князь Хованский подхватил сплетню, пустил меж своих стрельцов, они забили в набат. «Нарышкины-де убили царевича Ивана!» Разразился кровавый бунт. Ненавистных бояр сбрасывали на копья, рубили бердышами. Орали: «Убьем всех Нарышкиных, врагов царского рода Милославских! Царицу Наталью — в монастырь!»

На десятилетнего царя Петра не посягнули. Кончилось кровавое побоище тем, что провозгласили царем и слабоумного царевича Ивана от Милославских. И хоть Софья была главною в этой трагедии, но, желая отвести от себя подозрения, вручила Ивану Нарышкину икону, посылая его на мученическую смерть.

Мало осталось Нарышкиных после тех майских дней. Достать бы остальных. Раскидывала Софья умом, как этого достичь. А князь Василий все более дивился на нее. И все более страшился. Дьявольский ум оказался у царевны. А пробуждал его он, князь Василий. Когда стрелецкое своевольство перешло все пределы и стало угрожать и ей, Софье, она не задумалась предать в лапы палача своего верного союзника, князя Хованского, и его сыновей. А он и на плахе, видать, не уразумел, кто требовал его казни.

Да и как уразуметь? Царевна искусно пряталась за других. Теперь она вершила суд да расправу именем братьев царей Ивана и Петра. Ее извороты поражали и восхищали князя Василия. Ай да Софья! Вот она двинула вперед Федора Шакловитого. Легла под него с охотою. И опять стрельцы оказались в ее руках. А он, Федор, по ее наущению казнил самых опасных, в том числе Алексея Юдина, коего она пригрела.

«Следующий, разумеется, Шакловитый, — рассуждал князь Василий. — А за ним — моя очередь. Нешто это баба? Это дьявол в юбке! Только уж завиделся конец ее правления. Уже Петр мало-помалу входит во власть. Все чаще и чаще возвышает голос. Господь наделил его умом и силою, притом щедро и тем и другим. Что на этот раз измыслит царевна Софья, моя Софьюшка, мой демон?»

Подущала Шакловитого: настропали своих-то, дерзких, убить царицу Наталью. Медведицу. А медвежонка в смуте порешить. Будто бы ненароком. Все ж царь Иван останется. При этом-то царе мы и заживем во славу. Это наш царь, все будет по-нашему творить. А век-то у него короток. Когда скончается он, на российский престол, само собою, взойдет она, царевна Софья. Будущая благоверная царица и повелительница всея Руси, самодержица, первая на Москве.

Так она все размыслила. И он, князь Василий, во все ее замыслы проник. И в нынешний, главный, самодерзостный — убийство царя Петра и царицы Натальи. А за ними — оставшихся Нарышкиных, кои еще в силе. Слабо пытался царевну свою отговорить, примирить с Петром, с царицей Натальей. Куда там! Она его слушалась в делах посольских и в иных государственных делах. Но уж видно было, что власть ускользает, уходит, уходит. Царь Петрушка оказался с норовом, как и предвидел князь Василий.

Пока еще просил, то и дело отвлекаясь на свои потехи. Но уже слышались в его тоне другие нотки — повелительные. Он уже понял, что законное место у кормила власти у него отобрано, что он оттеснен. Притом особого, не имеющей на власть никакого права, единственно по случайному стечению обстоятельств, по праву силы. Мириться с этим он не желал, все громче и громче заявляя о себе.

Нашла коса на камень! Вспомнилось князю Василию нашествие раскольников на Кремль. Впереди с крестом шел главный смутьян и расколоучитель Никита, за ним его соумышленники, кто с Евангелием, кто с иконою, кто со старыми книгами — кто с чем… Толпа валила к Архангельскому собору, запрудив всю Ивановскую площадь. Патриарх Иоаким выслал к ним протопопа с обличительными тетрадями. Стрельцы набросились на него и, наверное, растерзали, если бы не монах Сергий, правая рука Никиты. Он заставил его читать обличения, но толпа прерывала его на каждом предложении.

— Пусть выйдет сам патриарх! — требовала толпа. Но патриарх струсил и бояре вместе с ним. И тогда Софья объявила вслух:

— Да будет воля Господня! Не оставлю я святейшего патриарха, сама выйду к ним.

Вышла. И объявила:

— Зазорно на площади вести разговор о священном. Пусть Никита и его главные сторонники взойдут в Грановитую палату. Там буду я, будет и патриарх, будут игумены монастырей. Позову и цариц.

Софью пугали: стрельцы-де рассвирепели, средь них большинство держится старой веры, глядишь, и повторится побоище, как давеча.

Но царевна объявила:

— Не боюсь! Я за святую церковь готова кровь свою пролить.

Подивились все таковой отваге. Но царевна и далее задавал тон. Когда в Грановитой палате появилась она, вслед пожаловали царица Наталья Кирилловна и царевны Татьяна Михайловна и Марья Алексеевна. И только тогда патриарх со слезами на глазах, дрожащий, в окружении восьми митрополитов и четырех архиепископов, осмелился явиться туда. Софья уселась на царском троне! И ничего. Никто не возроптал. Разгорелся диспут.

Патриарх стал было укорять раскольников, что они осмелились вломиться в царские палаты, мешаться в церковные дела, судить архипастырей. Его поддержал холмогорский архиепископ Афанасий. Никита Пустосвят взъярился и замахнулся было на него, как вдруг Софья вскочила и закричала:

— Глядите, православные, смерд архиерея убивает. Без нас бы он его беспременно погубил бы! — И яростно напустилась на Никиту: — Клятвопреступник, убивец, злодей! Помнишь ли, как в присутствии батюшки нашего царя Алексея, святейшего патриарха и всего священного собора ты поклялся великою клятвою отступиться от своих заблуждений и принес повинную. Помнишь ли?!

Не таков был Никита, чтобы заробеть. Но тут он смутился и отвечал царевне, что помнит. А Софья продолжала:

— Судите его, православные: подобает ли ему после этого казаться нам на глаза?!

Никита стал было оправдываться: де еретики и отступники замутили очи благоверного царя Алексея Михайловича. Но и тут Софья нашлась:

— Стало быть, и батюшка наш, и брат царь Федор были еретики? Можно ли такое стерпеть?! Выходит, по Никите, цари не цари, патриархи не патриархи, архиерей не архиерей. Мы таковой брани не желаем слышать. Сестры, собирайтесь, мы пойдем вон из царства, к христианским королям. Они почитают святую веру и своих собратий — монархов.

Начался ропот. Как-де можно из царства идти, статочное ли это дело. И тут неожиданно кто-то в толпе взвизгнул:

— И давно пора тебе, государыня царевна, не к королям, а в монастырь идти. Не женское это дело в святые дела мешаться. Да и не тебе на царском троне сидеть!

Софья прослезилась:

— Слышите, что про вашу радетельницу орут? — обратилась она к стрельцам. — И как вы это терпите в царских чертогах.

Эти слова поворотили толпу. Она повалила прочь из палаты. А царевна подозвала верных ей стрельцов и повела их в царские погреба, где напоила допьяна. И при этом твердила:

— Можно ль променять нас на каких-то смутьянов? Погубите и себя, и все Российское государство.

То кнутом, то пряником помавала царевна Софья, обнаруживая поразительную находчивость в самые крутые минуты. А когда ей принесли подметное письмо, в котором князь Хованский обвинялся в том, что хочет погубить все царское семейство и ее самое, Софью, заодно и самому с сыном сесть на царство, царевна не стала разбираться, истинно оно или ложно, а побудила всю царствующую фамилию переехать в монастырь, под защиту его стен, одновременно приказав разослать грамоты ко всем земским людям с призывом готовить ополчение. Тут-то ей пригодился и раскольничий бунт, и угрозы Никиты, и измена Хованского. «Идите к нам, великим государям, — призывала грамота, — со всею своею службою и с запасами тотчас, бессрочно, с великим поспешением, днем и ночью, ничем не отговаривайся, дабы скорым собранием устрашить воров и изменников и не допустить и до большего дурна и до расширения воровства… Помните Господа Бога и свое обещание, послужите нам, великим государям, дав очищения от воров и изменников царствугощаго града Москвы».

Две силы укоренились в царевне: сила любви и сила ненависти. И князь Василий уже перестал понимать, какая из них берет верх. Она, несомненно, любила его любовью искренней, горячей, даже переросшей в страсть. Но он нередко задавал себе вопрос: преданно ли? Или к этой любви примешивался расчет? Она делала ставку на стрельцов, объявила их надворною пехотой, своей опорой. Но после казни Хованских открестилась от них. Выборным от них Софья решительно объявила — она со всем двором отсиживалась тогда за неприступными стенами Троице-Сергиевского монастыря, обороной которого командовал он, князь Василий, — что ежели кто вздумает наперед хвалить дела стрельцов, тот будет предан смерти. Более того: заставила поднести ей повинную грамоту, в коей, в частности, было сказано, что ежели кому-то из них вздумается промеж себя хвалить прежние дела стрельцов и о том не будет донесено, тот тоже будет подвергнут казни.

Но сила ненависти к Петру, к Нарышкиным ослепила ее. Ослепили ее и семь лет правления, прозвание великой государыни, монета с титулованием, царский выезд, земные поклоны. Ослепила власть. Власть стала величайшим искушением. Ради власти она готова была терпеть все напасти. На пути к ней стоял Петрушка. Его следовало уничтожить. Как? Поначалу изводом.

Софья стала помаленьку искушать преданного ей Федора Шакловитого. Того же ослепила страсть к ней, и он уловил ее сокровенное желание. И с мужицкой прямотою взялся его исполнить.

Федор сколотил возле себя кружок преданных ему стрельцов.

Тут надо сказать, что стрельцы, а потом надворная пехота исстари пользовались многими привилегиями и отличиями. Явленные еще в 1552 году во времена Ивана Грозного при взятии Казани, они вскоре стали привилегированным войском. На Москве обычно бывало до двух десятков стрелецких полков по 880–1000 человек в каждом. Один из них именовался Стремянным и составлял почетную стражу царя. За свою службу они наделялись деньгами, хлебом, солью и сукном на платье. На вооружении у стрельца была пищаль, сабля и бердыши, одеты они были однообразно — в длиннополый нарядный подпоясанный кафтан, бархатную шапку с собольей опушкой и сафьянные сапоги. Особенно жаловал их царь Алексей Михайлович — при нем наряд стрельцов стал еще пышней, а вольности еще свободней: они могли держать лавки, заниматься ремеслами и торговлей.

И вот Шакловитый стал наущать своих верных: коли царь Петр с Нарышкиным возьмет силу, придет конец стрельцам и их вольностям, их заменят потешные, а стрельцы будут сосланы в окраинные города, в Сибирь, а то и подалее.

— Судите сами, братия, хорошо ли нам будет? Всем: и мне, и некоторым боярам, которые за нас стоят.

— А что делать-то? — спросил Михайла Петров.

— Смекайте сами, — отвечал Шакловитый. — У нас с вами одна радетельница и защитница — благоверная царевна Софья Алексеевна. Коли она заняла бы престол, жить бы нам — не тужить. А царь Петр устроит нам перевод. Мотайте на ус…

Мотали. Тем временем к Спасским воротам Кремля было прибито подметное письмо. В нем объявлялось:

«Злоумышлением некиих людей из потешных полков решено близкою ночью напасть на царя Иоанна Алексеевича и его супругу царицу Прасковью, казнить их смертию, равно извести весь корень Милославских, дабы им более на Москве не быть, а допреже всех царевну Софию Алексеевну, яко противницу царя Петра… Православные, коли услышите набат, бегите спасать благоверного царя и царевен, а мы тож поспешим вам в помощь…»

Царевне Софье немедля принесли извет. Она велела призвать князя Василия и начальника Стрелецкого приказа Федора Шакловитого.

— Ну что делать-то будем? — вопросила она, стараясь придать своему лицу выражение озабоченности.

— Как что? Велю караулы усилить. Четыре сотни верных поставлю в Кремле с заряженными пищалями, да еще три сотни на Лубянке.

— Пустое, — отозвался князь Василий. — А впрочем, твое дело. Кабы только они, твои люди, не учинили каких-либо бесчинств. Только ты, Федор, не переусердствуй.

— Какое там! — отвечал с раздражением Шакловитый. — Мне эти потешные, как кость в горле.

— И мне, — сказала царевна. — От них опасность исходит. Особливо нам, Милославским.

— Опасаюсь я другого, — сказал, поджав губы, князь Василий. — Не повторилось бы кровавое побоище. Как почуют стрельцы, что они снова опорою служат, так и размахаются.

— Больно ты опаслив, — усмехнулся Федор. — Я при них стоять стану. А потом и мы свои меры примем…

— Какие это меры? — полюбопытствовал князь.

— А вот такие, — загадочно отвечал Шакловитый. И со значением глянул на Софью. Она наклонила голову.

Ботинки из страусиной кожи

Дон Луиджи Моретти нервно жевал любимую «Сифуэнтес». Горький табак попадал в рот мелкими кусочками, и он сплёвывал его в круглый медный сосуд с надписью: «Spittoon»[94], стоявший на полу и похожий на перевёрнутую шляпу или детский горшок.

Глава десятая

Набат!

Марио Эспозито, точно сыч, кричащий в ночи, принёс не одну плохую весть, а целых три. Он склонил перед доном голову, точно провинившийся школьник перед учителем. Первый помощник понимал, что в случившемся его вины не было, но чем закончится гнев главы «семьи», не мог предсказать никто.

– Какого чёрта Энтони открыл стрельбу в самом центре Манхэттена?

Не верь чужим речам, верь своим очам! Берегися бед, пока их нет. Лев хоть и спит, а одним глазом бдит. Море, что горе, — и берегов не видать. Народные присловья
– Трудно сказать, босс.

Свидетели

– Что значит «трудно»? Он подчинялся самому авторитетному и опытному капо Чезаре Конторно. Найди и приведи его ко мне.

– Он ждёт в коридоре.


Царь имеет прекрасное место для постройки кораблей в получасе от Архангельска… Все корабли, приходящие в город и выходящие из него, проходят через него. Тут находилось много кораблей на якорях, поджидавших другие корабли, возвращавшиеся на родину… На реке у оконечности берега можно видеть корабль совершенно готовый, но палуба которого еще не окончена. Селение в стороне называется Соломбаль.
Что до города Архангельска, то он лежит на северо-запад от Московии, на северо-восток от р. Двины, впадающей в Белое море, в шести часах от него. Город расположен вдоль берега реки на три или на четыре часа ходьбы, а в ширину не свыше четверти часа. Главное здание в нем есть палата или двор, построенный из тесаного камня и разделяющийся на три части. Иностранные купцы помещают свои товары, и сами имеют для помещения несколько комнат в первое отделении… Входя в эти палаты, проходишь большими воротами в четырехугольный двор, где по правую и левую стороны расположены магазины. Наверху длинная галерея, на которую ведут с обеих сторон лестницы… Несколькими ступенями восходишь на длинную галерею, где на левой руке помещается приказ или суд, а внизу его дверь, выходящая на улицу. Судебные приговоры исполняются в этой же палате…
Кремль, в котором живет правитель (воевода), содержит в себе лавки, в которых русские во время ярмарки выставляют свои товары. Кремль окружен бревенчатою стеною, простирающейся одной частью до самой реки. Что до зданий, все дома этого города построены из дерева, или, лучше сказать, из бревен, необыкновенно на вид толстых, что кажется чрезвычайно странным снаружи для зрителя… Улицы здесь покрыты ломаными бревнами и так опасны для проходящих по ним, что постоянно находишься в опасности упасть, вдобавок в городе находятся беспорядочно разбросанные развалины домов и бревна после пожара. Но снег, выпадающий зимою, уравнивает и сглаживает все…
Корнелиус де Бруин. «Путешествия в Московию»


– Пусть войдёт.

Чем-то тяжелым заколотили в дубовые ворота. Колотили долго: стража спала мертвым сном.

Сумасшедший Чарли появился перед доном, точно приговорённый висельник.

— О черт! — выругался сержант Чирков, с трудом разлепив глаза. Накануне они изрядно выпили, а потому сон был тяжел. Он приподнялся на своем ложе и прислушался. Грохот повторился.

– Слушаю тебя, Чарли.

— Побудят царя и царицу, лешаки! — пробурчал он, вставая, и стал тормошить остальных, спавших вповалку на ворохах сена. — Сенька, Васька, Митька, подымайтесь. Кого-то черт принес! — Подымались тяжело, с бранью. Тем временем сержант, привалясь к воротам, гудел:

– Моя вина, дон Моретти, не уследил за Энтони. Он три дня не показывался. Я думал, что парень прихворал.

— Чево надоть, лешаки? Государей разбудите!

– Ты узнал, в кого он стрелял?

— Буди, буди, благоверного! — глухо отозвались снаружи. — Беда грядет!

– Там был какой-то американец в пальто и шляпе.

— Погодь. Сейчас отопру, — сон мигом слетел. Сержант запалил факел и распахнул тяжелые ворота. — Кто такие? Сказывай, что за беда?

Дон сплюнул.

— Пятисотый Стремянного государева полка Ларивон Елизарьев я. Со мною товарищи мои Мельнов и Ладогин. Федька Шакловитый задумал нынче ночью извести государя нашего и государыню царевну Наталью Кирилловну. Собрал душегубов своих в поход на Преображенское! Мы верхами гнали — упредить злодейство.

– «Американец в пальто и шляпе», – передразнил он. – Ого! Какие точные особые приметы! А в чём ещё американец должен ходить в конце октября? В исподнем? Что за хрень ты несёшь?

— Эге ж! Стой тут — побужу государя.

– Простите, дон Моретти.

Сон Петра был чуток. При первом же стуке в дверь он вскочил и прислушался.

– Уйди с глаз моих.

— Эй вы! Слышите? Стучат. — Денщики, спавшие у порога, поднялись. — А ну, откройте. Что там?

Капо устремился к двери.

– Постой! – крикнул вдогонку дон.

При неверном свете факела показался сержант Чирков, за ним — побуженный капитан Люден, голландец.

Сумасшедший Чарли замер, точно ожидая выстрела в затылок. Затем он медленно повернулся и спросил голосом приговорённого:

— Государь великий, вели бить в набат, — выговорил сержант.

– Слушаю вас, достопочтенный дон Моретти.

— Что? Что такое?

– «Достопочтенный», – слегка повеселел дон, – это что-то новенькое! А вот Марио называет меня «ваша милость»… Ладно, Чезаре. «Семья» оказала тебе большое доверие, дорожи им. Доверие не бумеранг, назад не возвращается.

— Вот, — и Чирков вытолкнул вперед Елизарьева. — Доложь!

Петр всмотрелся. Протер глаза и снова уставился на пятисотного:

– Благодарю вас, дон Моретти. Я всё понял.

— Елизарьев? Ларион? Ты? Что стряслось?

– Ступай.

— Я, великий государь. Открыл я с товарищи злодейский умысел Федьки Шакловитого. Собрал он давеча людей верных, Цыклера и других, и почал подговаривать. Нынче, говорил, ночью поведу полк на Преображенское, на гадючье, сказывал, гнездо. Истребим Нарышкиных, медведицу с медвежонком, да провозгласим царицею радетельницу нашу, царевну Софью Алексеевну. И наступит для нас благодатное житье. Вот мы и подхватились — упредить.

В кабинете воцарилась могильная тишина. Она и в самом деле могла стать могильной для Sotto Capo. Дон, предчувствуя недоброе, изрёк:

Петр переменился в лице.

– Говори, Марио, не бойся. Я жду.

— Мельгунов, беги на конюшню, выводи моего гнедого. А ты, Чирков, ступай разбуди Гаврилу Головкина.

– Две плохие новости, дон Моретти. В Бруклинском порту ограблен восьмой склад. Пропало золото и двести пятьдесят ящиков шотландского виски. Убит охранник Томмазини, итальянец правда.

Как был, в исподнем, Петр выкатился во двор, успев крикнуть:

– А почему ты произнёс «две плохие новости»? А какая из трёх хорошая?

— Да побудите матушку, пущай мигом соберется со своими девицами, сестрицу Наташу прихватите! Заложите две кареты и гоните за мною. В Троицу! Подымите людей да готовьтесь к обороне! Елизарьев, Ларион, ты со своими возвращайся, подыми полк да веди его к Троице тож.

Дон затушил в пепельнице сигару и поднялся. Его лицо обрело цвет переспевшего помидора, и жилы на шее стали похожи на толстых червей, выползших после дождя. Он сплюнул прямо на стол и, вперив в помощника острый взгляд, спросил:

К нему подвели коня. Петр закинул длинную ногу, не попал в стремя и так с одною ногой, вздетой в стремя, а с другой болтавшейся вынесся за ворота. Напоследок крикнул:

– Марио, ты проглотил язык? Почему только две плохие новости, а не три?

— Гаврилу Головкина за мною в лесок сопроводите. Да пусть захватит одёжу! Босой я…

И исчез в ночи.

– Простите, босс, я ошибся – три плохие новости.

В усадьбе поднялась тревога. Заполыхали десятки факелов, заметались люди. Все происходило в молчании, словно ночь и тревога замкнули рты. Призрачные фигуры метались по двору — кто с поклажей, а кто с пищалью, кто с бердышом. Порою слышались приглушенные восклицания, женские голоса, звавшие кого-то. На конюшне затопотали кони, со стуком распахивались полотнища ворот, конюхи выкатывали экипажи — один, другой, третий. Вскоре двор был загроможден ими.

– Да? Ну тогда перечисли мне их по порядку, а то я с первого раза не расслышал, – сквозь зубы процедил Моретти.

Гаврила Головкин, выпуча глаза, выскочил из хором с охапкою одежды.

Эспозито прокашлялся и произнёс обречённо:

— Эй, кто-нибудь! — крикнул он. — Коня мне! Да пособите сесть.

– Выстрелом в голову убит охранник фирмы дона Томмазини, итальянец, похищено одиннадцать тысяч фунтов золота, чья принадлежность до конца не выяснена, и украдено двести пятьдесят ящиков виски, которые мы планировали списать и вывезти.

Он не очень ловко поместился в седле. Один из денщиков подал ему тючок с одеждой для Петра. И Гаврила, ударив пятками коня, выехал за ворота.

– Убит только один охранник. Остальные что – ранены?

Он застал Петра сидевшим на карачках под вековым дубом. На обугленном суку висело исподнее. Царь был совершенно гол, прикрыв колена листьями лопуха.

– Нет, – мотнул головой Марио, – склад сторожил один человек.

— Вот, схватило! — сказал он, подымаясь. И вдруг захохотал громко, неудержимо. Он весь трясся от хохота, затем снял исподнее с сука и повод, и оба отошли в глубь рощи. Плечи Петра все еще тряслись от беззвучного смеха: — Я ведь сюда как бы сном прискакал — очумел, глаза открылись, а разум спал еще. Токмо потом в соображенье вошел. Забыл допросить Елизарьева. Не напорол он паники, как думаешь? Таковой аларм сделался.

Моретти смахнул с лица невидимую паутину, перевёл дух и сказал:

— Елизарьев мужик степенный, верный. Коли поднял он аларм, стало быть, запалило.

– Выходит, не Томмазини обчистил склад, а кто-то другой?

— Федька Шакловитый давно мне глаза застит, — сказал Петр. И после паузы прибавил: — Стрельцы — неверная сила, их перевести надобно. Есть ныне у нас другое войско, заведу регулярство, как на ноги стану. Мне давно Франц о сем толкует. Да и Патрик.

– Мы разбираемся, босс. Но вы правы. Охранник из Муссомели. Томмазини вряд ли бы прикончил земляка. Дон рано или поздно принимает таких в «семью»… Ума не приложу, кто в Нью-Йорке, кроме наших двух «семей», может на это отважиться? Ирландцы?

— Сестрицы твоей, Софьи, все это задумки.

– Нет, Марио. У них кишка тонка… Раз это не Томмазини, то не будем гнать коней. Подождём. Пусть наш человек в полицейском управлении пронюхает, как идёт следствие, кого подозревают… А потом и покумекаем, что делать дальше.

— Вот погоди, дай морскую силу завести, тогда я и с сестрицей разберусь. Давно колет она мне глаза.

– Я свяжусь с ним. Позволите один вопрос?