Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Михаил Веллер

Еврейская нота

© М. Веллер, 2022

© ООО «Издательство АСТ», 2022

Соло невидимой струны

1. Открытие

Во втором классе я узнал, что я еврей. Это было сильное впечатление.

Совершенно понятно, что в военных гарнизонах, да в первое послевоенное десятилетие, все были русские. Особенно дети. Были – они: враги, немцы, фашисты. И были – мы: русские. Советские, разумеется. Но русские. Тем более офицерские дети. Дети победителей.

Мы играли в войну. (Пошлого унизительного слова «войнушка» у нас просто не было.) И русские побеждали немцев.

Мы рисовали войну. Много красивых зеленых танков с красными звездами. И один черный, уродливый, со свастикой: горит. Или много красивых голубых самолетов. С красными звездами. А один – черный, кривой, уродливый, со свастикой: горит.

Наши отцы ходили в форме, с погонами и наградными планками. Главными праздниками были 7 Ноября, 1 Мая и 23 Февраля – не считая Нового Года, конечно. Паек был у всех одинаковый, и зарплаты в общем одинаковые, и жилье примерно одинаковое. И одинаковая казенная («кэчевская»: КЭЧ – коммунально-эксплуатационная часть) мебель из досок и фанеры.

Так что про национальность мы понимали правильно. Никаких церквей, молитв, крестиков и прочего опиума для народов прошлого никто и представить себе не мог. А фамилии Фомин, Хомула, Кукуй, Дризгалович или Лапида никаких мыслей не вызывали: фамилия – она и есть фамилия.

А потом мы пошли в школу, научились читать и писать, и мир начал усложняться.

И вот Первое сентября, и грамотные мы идем во второй класс. И учительница, задав нам что-то читать и решать, переписывает всех учеников в классный журнал. А нас человек сорок пять – время было такое. Не дописала всех она до звонка. И вышла на перемену. А журнал остался на столе.

И грамотные мы кучей побежали читать, что она там понаписала про нас. Фамилия, имя, год рождения, адрес, телефон (их почти ни у кого не было, конечно). И национальность.

Графа национальность была заполнена очень однообразно. Или единообразно, как хотите. Разница только в окончании мужского или женского рода: русский – русская. И только против моей фамилии стояла какая-то фигня…

Очкастый, но здоровый Валера Маркин поднял голову, посмотрел на меня и сказал:

– Все – русские. Один Миша… – он запнулся и сделал паузу, подбирая тактичное слово: – нерусский.

То есть он хотел показать, что нормально ко мне относится и обижать не хочет: зачем же так сразу, при всех, ни с того ни с сего говорить в лицо человеку: «Еврей».

Я все осознавал написанное слово «еврей», и мне было не по себе. Голова кружилась и звуки отдалились.

Что-то в слове «еврей» было ужасное. Хотелось и казалось, что, может быть, это неправда. И уже было понятно, что раз в классном журнале, то написана правда.

– Что за ерунда! – с усиленной искренностью закричал я. – Откуда она это взяла?! Вранье, вы что. Ошибка!

Что-то во всем этом было от нехорошей открывшейся тайны. Что-то позорное. Что лучше скрывать. Просто катастрофа на меня обрушилась ни с того ни с сего. И катастрофа укреплялась в сокрушенном сознании как непоправимая. Суки, вы мне что написали, вы что со мной сделали?..

Мой лучший друг и сосед по парте Серега Фомин сильно взволновался. Мы дружили с детского сада, все друг другу рассказывали, играли и ходили вместе, и ему совершенно не хотелось, чтобы друг оказался вдруг нерусский. Это было бы как-то неправильно и плохо.

– Ты у родителей спроси? – сказал и потом напомнил он. – Может, так и есть? Ты узнай!

– Да вранье это все, – как можно тверже и спокойней уверил я.

– Да я тоже думаю, что просто ошиблась она! – поддерживал Серега. – Не может быть.

До конца уроков я сидел оглушенный. Меня никто не дразнил, никто ничего не напоминал, все было нормально. Но ощущалась в этой нормальности какая-то нарочитость, скрываемая напряженность в том, как на меня смотрели, как разговаривали. Вроде не хотели что-то задевать.

С сознанием отдельным от меня, я вернулся домой, постучал в квартиру, открыл своим ключом дверь в нашу комнату, разделся и стал думать. Положение мое было загадочным и ужасным и требовало разрешения. О национальностях в нашей семье никогда не говорили. Вообще. (По крайней мере я не слышал.) В памяти обнаружились какие-то непонятные слова, которые говорила иногда маме бабушка, когда мы были в отпуске в Каменец-Подольске. Я запомнил слово «готыне», но смысла его не знал.

Очевидно, тогда впервые во мне проявилась логичность и последовательность аналитического мышления. В очень простом виде и верном направлении. От сильного эмоционального импульса. Стресс как запуск процесса познания.

Я подумал, что если я и правда еврей – то должен от русских чем-то отличаться. Иначе как Валентина Кузьминична могла узнать, что я еврей?

Никаких бытовых отличий не могло мыслиться: мы все жили совершенно одинаково, как я упомянул. Одежда, разговор, привычки – мы все были абсолютно же «единообразны».

Следовательно, должно быть какое-то отличие во мне самом – физическое отличие. Я встал перед зеркалом и принялся себя исследовать, начиная с пальцев ног. Методично и с волнением добрался вверх до макушки и никаких отличий не обнаружил. А тем более когда одет. Половина мальчиков носила серую школьную форму: гимнастерку под широкий черный ремень и такие же брюки: я тоже. Другая половина – вельветовые куртки, коричневые или черные. И все подшивали белые воротнички.

Тогда я установил зеркало на столе, сел перед ним и начал детальнее изучать то, что торчало над воротничком.

Всех нас заставляли стричься под ноль. Форма моей головы мне никогда не нравилась. Какая-то она была некруглая. Слегка вытянутая, затылок слегка квадратный, а макушка на треугольник. Не то что у Витьки Мясникова – ровный красивый шар. Но в принципе голова терпимая. Вон у Кибали вообще тянута назад, как стамеска. А у Обуха бугристая, как посадка картошки.

На лице был нос, рот, подбородок и глаза. С бровями и ресницами. Сверху лоб, по бокам уши. Всё как у всех. Никаких отличий.

Я не имел национальных примет ни одной национальности. Мама моя была золотоволосой сероглазой красавицей с точеным профилем. Папа чрезвычайно походил на молодого Василия Сталина.

С сердцем, замирающим перед тайным открытием, я искал разгадку. Должен же быть какой-то ответ!

И в результате все-таки обнаружил. Зрачки у меня были почти во весь этот цветной кружочек посередине глаза. А когда я старательно припомнил, у всех в классе были зрачки довольно узкие, под яркими лампами, а хоть и днем под солнцем это было отлично видно.

Отличие было! Значит, у евреев большие зрачки.

Я понял, что я еврей, и сердце мое ухнуло в бездонную безнадежность.

…Пришли на обед родители. Первым делом я спросил, что такое еврей. Мама с папой переглянулись, и что-то открылось в этом переглядывании такое, что от меня скрывалось. И спросили, почему я спрашиваю. Я рассказал про журнал. Они опять переглянулись, и опять с каким-то смыслом. Слегка улыбнулись. И сказали, что евреи – это просто люди.

Стоп. А русские? А русские тоже просто люди. Люди бывают разные. Русские, евреи, украинцы, татары. Но они все одинаковые.

Что значит одинаковые?! А почему тогда разные?! Ну, потому что когда-то давно были разные народы. А теперь в Советском Союзе народ один – советский. Мы все – советские. И все теперь одинаковые.

Стоп. Так мы – не русские? – Мы евреи. Но это совершенно не важно. Не имеет никакого значения. Все совершенно одинаковые.

А чем мы отличаемся? – Ничем не отличаемся.

А почему тогда мы не русские? – Просто потому, что есть разные названия.

Возникший ниоткуда и тайный кошмар состоялся как правда и сделался бесповоротен. Явилась некая необъяснимая и неотменимая невидимая черта, отделившая меня от всех остальных.

Я принял эту неразрешимую загадку как данность своей жизни. Загадка не имела ответа, и однако этот отсутствующий ответ был плохим, стыдным, позорным, и его следовало скрывать.

Утром мы встретились с Серегой внизу – мы жили в одном ДОСе, десятом, – чтобы идти в школу.

– Ну, ты у родителей спросил? – первым делом закричал он. Он еще вчера днем спрашивал, когда мы гуляли, но тогда я сказал, что не успел спросить, когда они на обед приходили.

– Спросил, – солидно и уверенно кивнул я, глядя в сторону.

– Ну, они что сказали?

– Русский, конечно.

– Ну я так и думал, – сказал Серега с облегчением. – Просто там она что-то в журнале напутала.

Больше мы к этой теме не возвращались.

2. Татарин

Как-то осенью Серега болел, я возвращался из школы один. По дороге, по пустой песчаной улице, встретил Муху, он неторопливо загребал навстречу во вторую смену. Муха – Мухин – учился на два класса старше и был знаменит в школе тем, что хорошо дрался. А вообще по жизни он был высокий, худой и спокойный, сам никого не задирал. Он был из гражданских, у нас разделение на них и военных имело значение.

Муха остановился передо мной, посмотрел сверху вниз и спросил мирно:

– Ты что, еврей?

– Да, – выговорил я.

– А я татарин, – вздохнул Муха. Улыбнулся невесело и покровительственно и дальше пошел.

3. Израильтянин

Леня Урбан был храбрый, наглый и заводной. Он вот так прямо предлагал девочкам вместе снимать трусы. Он писал на заборах неприличные слова и меня наставлял. Он был на год старше и руководил.

Наши родители на отпуск приехали в санаторий Дарасун, а нас пристроили рядом в поселке. Дом почти пустовал, и хозяйка сдавала летом комнаты.

Среди прочих дел Леня заинтересовался моей фамилией. Я с умеренным возмущением отвечал, что конечно русский. Он велел спросить у родителей. Этот номер я уже проходил.

Назавтра я сказал, что спросил, а он спокойно сказал, что я вру. А когда я сказал, что не вру, он так же спокойно ответил, что, значит, мне соврали родители. Зачем им врать?! Они не хотят, чтобы ты знал. Он был старше, значительно крупнее и сильнее, и драться не представлялось возможным.

– Ты кто сам, Урбан?

– Я – русский.

– С чего взял? Чем докажешь?

– Я у родителей в паспорте смотрел. Там написано. Оба русские. И ты у своих посмотри. Ты смотрел?

– Где я здесь тебе возьму их паспорта?

– Ну домой когда приедете – тогда посмотри.

Через неделю, мы за дровами играли в ножички, Ленька сказал:

– Я знаю, кто ты. Я узнал.

– Чего ты узнал?.. – Я, конечно, напрягся. Сжался внутри. Собрал все силы для спокойствия и равнодушного отрицания. Как он мог узнать, где, от кого – я даже не задавался вопросом; да и некогда было думать.

– Ты – израильтянин! – весомо объявил Ленька.

Облегчение от того, что он не сказал еврей, и удивление от того, что при чем тут израильтянин, слились в праведную страсть:

– Че-воо?!

– Израильтянин, – убедительно повторил Ленька.

– Ты вообще, – сказал я.

Он назидательно покачал головой.

Слово «Израиль» я в принципе знал. В 1956 году агрессивная израильская военщина напала на мирный Египет. То есть ничего хорошего. Но я-то при чем?! Кто я и кто они?..

Это было какое-то политическое, географическое обвинение – косвенное и не такое опасное. Не знаю, как я стал догадываться, что в Израиле живут евреи, дома ничего подобного я не слышал. В воздухе обозначилось родство. То есть Ленька меня обвинял, но при этом щадил мое самолюбие. Слово «еврей» было неприличным, и в общем я его ничем не заслужил. Такой грязноватый удар Ленька немного смущался наносить. Но надо было дать мне понять, кто я такой.

Между нами ничего не изменилось, но наступило какое-то отдаление.

Драки

Дрался я редко, и все это были в классе середнячки, которые хотели самоутвердиться, а на бойцовых пацанов не замахивались. В четвертом классе Голобоков сказал, что «вообще ты еврей» и ждал, судя по лицу, что я его вызову после уроков драться. А что еще. Дело шло к лету, за школьным забором была танцплощадка в парке среди кустов, там всегда и дрались.

Голобоков был выше, но своими длинными руками он как-то по-деревенски размахивался аж из-за спины, и я ему навтыкал, но получалось не сильно, даже синяков не осталось.

Уже в восьмом классе, в другой школе другого города, я точно так же дрался с Мартыном – Мартыновым, крупноватым, но слабоватым середнячком. Он тоже озвучил, что еврей ему не нравится. И тоже выступил после уроков за туалетом как-то неуверенно. И тоже не то чтобы получил, но все решили, что победил точно я.

Раза три за школу мне вламывали, но это были обычные пацанские дела, не имевшие никакого отношения к национальному вопросу. И я пару раз камрадам разбивал носы – без обид.

Травля

Есть такой стереотип: евреев в детстве называют на всех углах жидами, бьют на улице и во дворе и портят жизнь разными способами. Не знаю. Лично не наблюдал, от знакомых конкретно не слышал, на себе не испытывал. Может потому, что в Забайкалье и на Дальнем Востоке не было такой традиции.

Нет, в паре школ, где я учился, возникал еще поначалу какой-нибудь мелкий насмешник, развлекатель класса, который кричал «жид, жид», или «еврей, еврей» – один еще посылал как дразнилку «полужидок»: видимо, метисизацией он разрешил для себя мой нетипичный, по его мнению, облик. Их невозможно было треснуть: они смеялись и юрко убегали, прыгая через парты; но зла в них не чувствовалось – они развлекались. Можно даже сказать – невинно развлекались. Драться после уроков отказывались – опять же с мелким веселым смехом. Класс внимал развлечению снисходительно и в общем их не поддерживал. Через неделю-другую им надоедало, и они унимались. И я был своим: нормальным, как все.

И с этими ребятами потом отношения были совершенно нормальными. Более того, они вели себя скорее дружелюбно. Нет, не извинялись, разумеется, что за фигня, но словно чуть-чуть заглаживали прошлый инцидент.

Если ты никогда не плачешь, не ябедничаешь и не жалуешься, всегда даешь списать и даешь сдачи, никак не выпендриваешься, не жадничаешь и никогда не подхалимничаешь – то чего, собственно, тебя травить?

Правда, были две вещи. Во-первых, все знали, что до какого-то предела я тихий и очень вежливый – а дальше соскакиваю с винта и полный псих: разбить пеналом нос или зубы, ткнуть ручкой в глаз или куда ни попадя, орать как бешеный не разобрать что и не чувствовать никаких ударов. И на фига с таким связываться, если он сам не лезет.

Во-вторых, у меня не было ничего еврейского во внешности. Вполне нейтральная рожа.

Я не вписывался в трафаретный образ еврея. А образ этот за века нарисовался прочими народами такой, что мама не горюй.

Галя Кубдут

В третьем классе в нам пришла девочка бурятка, Галя Кубдут. Тихая, спокойная и аккуратная. Выделялась только личиком: смугловатое и плосковатое, с узкими раскосыми глазами, а вообще даже милое. Училась она средне, и жили они средне – это легко определялось: кто жил получше, носил шелковые пионерские галстуки за 53 копейки, а кто победнее – штапельные за 27.

Она несколько недель проучилась, а потом на перемене Валерка Маркин стал листать оставленный на столе классный журнал, он тут был любопытнее и быстрее всех. И закричал:

– Бурятка! Бурятка! – смеясь, дразнясь и тыча пальцем в Галю.

И несколько пацанов обернулись от стола и закричали, указывая:

– Бурятка! Бурятка!

И уже полкласса пританцовывало, высовывая языки и глумясь:

– А‐а! Бурятка! Кубдут бурятка!

Несчастная Галя сжалась на своем месте за партой, голову уткнула в руки и беззвучно рыдала.

Чувствовал я себя отвратительно. Я был в той половине класса, которая молчала. И я тоже молчал. И ничем не заступился. Чувство было гнетущее и подлое. Было ужасно, что несчастную одинокую беззащитную девочку травит вся куча, и ведь все свои, нормальные ребята. И было трусливое облегчение, что травят не тебя. Вообще она мне чужая. А получается как громоотвод.

И только несколько наших девочек сказали, чтобы мальчики перестали. Девочки вообще добрее.

Прозвенел звонок, и вошла наша Тамара Федоровна, и увидела плачущую Галю, и спросила, что случилось, и ей сказали девочки, что мальчишки дразнили, как, что бурятка, кто, а они все, ну, почти все. И она обняла Галю за плечики, и стала гладить по голове, а та совсем разрыдалась, и Тамара наша Федоровна вывела ее, не сопротивляющуюся ничему, к доске перед классом, и все обнимала и гладила по голове, и говорила, что мы поступили отвратительно, что все народы у нас равны, что только фашисты могут ненавидеть людей, которые из каких-то других народов, и чтобы она никогда даже не слышала ничего подобного, ну и всякое такое.

Все и так понимали, что говорили и сделали, и слова Тамары Федоровны казались совершенно правильными, но не совсем искренними, что ли, ну, по обязанности, для воспитания, правильные, конечно… но как бы это сказать: до сердца не доходили. Вот что нехорошо сделали – это и так понятно. А слова – правильные, как должно, но не душевно звучали, что ли.

До конца уроков Галя не поднимала глаз и ни с кем не разговаривала. Она проучилась у нас до конца четверти, а потом исчезла. Родители забрали, значит. В другую школу перевели. А может, переехали.

…Прошло шестьдесят лет. Мелкий школьный эпизод из сотен и тысяч прочих. Всю жизнь это помню.

Дети очень жестоки. Возраст. Инстинкт стаи. Выбраковка чужих и слабых. Естественный отбор. Не дай бог.

«Бурят» и почти ему синонимом слово «дундук» означали у нас тупого, отсталого, малограмотного Пренебрежительно-ругательное.

…Много позднее, много позднее узнавали мы – те из нас, кто хотел знать – что степи эти и сопки, берега Ингоды и Онона, были родиной Чингиз-хана, и отсюда начался великий поход монголов, создавших величайшую империю в истории, покоривших Китай и Хорезм, дошедших до Адриатики и Египта. И сама-то Московия была северо-восточным улусом Орды, и после ее распада Иван IV, гордый родством чингизид, объявил себя царем, наследником Великого Хана в Сарае, и стал собирать под себя отпавшие ордынские земли от Казанского ханства до Сибирского. И что, пардон уж, мозг среднестатистических бурятов крупнее среднеевропейского, и АйКью выше, как у всех восточных азиатов. Хотя все это, конечно, в данном случае не важно.

Просто, наверное, на другом человеке травлю ощущаешь яснее и печальнее, чем на себе самом. И если раз ощутил – всю жизнь ненавидишь и презираешь, когда все травят одного. За то, что он не такой, как остальные. И придумывают причины.

Марик и Дудик

В пионерском лагере я был только раз, после пятого класса, и это был хороший пионерский лагерь – Забайкальского военного округа. Но весь пионерский сахар вожатые, тем не менее, клали в собственный чай и пили сироп. Лагерь располагался в сосновом бору на берегу реки, и мы купались – за месяц два раза по пятнадцать минут.

В лагере было восемь отрядов, и в шестом отряде на месяц угнездились два еврея: я и мой приятель на год старше, мы жили в одном ДОСе и ходили в одну школу, Марик Лапида. Специалист по расовому вопросу тут был лишний. Марик был выразителен, как хвост фазана: черные густые кудри, большие навыкате темно-карие глаза, закругленный горбиком нос и что-то неуловимое в интонации. Никого он не волновал, пока от лагерной скуки к нему не приколебался славянский ариец. У него была кличка Дудик, и фамилия Дудик, и был он худой, жилистый и русоволосый. А Марик, того же роста и возраста, был рыхловат.

Неделю в отряде, в бараке то есть нашем дощатом одноэтажном под соснами, Дудик проповедовал точечный еврейский погром.

– Пора этому вашему еврею морду начистить, – протяжно убеждал он, подходя к нашей половине. Мальчики шестого и седьмого отрядов жили в одном бараке, разделенные проходом между рядов кроватей.

Общество относилось к провокациям индифферентно, пока не созрело для гладиаторских боев:

– Марик, да дай ты ему! Ты ему дашь.

Седьмой отряд, соответственно, убеждал в победе Дудика.

Итак, назначили время после мертвого часа. На большой поляне в лесу, окруженной кустами.

Болельщики выстроились двумя подковами и напутствовали своих бойцов навстречу друг другу. Дудик смотрелся выигрышнее и улыбался. Марик был напряжен.

Мгновенно выяснилось, что Дудик быстрее, но Марик сильнее и злее. Его превосходящая масса не оказалась пассивной. Кулаки Дудика попадали в цель без видимого эффекта, а Марик бухал по нему гулко, как по мячу. Дудик стал улыбаться криво. Он отлично приседал под удар в голову, но когда выпрямлялся – как раз получал в живот. Марик стал распаренным, оскаленным и пробивал его защиту только так.

Дудик уже только защищался и пару раз качнулся, когда его сторона закричала, что пора на полдник. Мы закричали, что вот через минуту Марик его добьет, да и хрен с ним, с полдником. Те обещали, что после полдника продолжим.

На полднике Марик сидел красный и потный, а Дудик опять иронически улыбался и выглядел как ни в чем ни бывало. Но после полдника его сторона заявила, что дрались вничью, а Марик нечестно бил Дудика в живот.

– Что нечестно! – орал Марик, уверовав в свои силы изуродовать Дудика. – Пошли додеремся!

Дудик улыбался и смотрел в сторону, оказавшись как-то в заднем ряду.

На том и кончилось. Марика никто не трогал. Свой. Утвердил себя. Дудик никогда не оказывался поблизости. Он не знал, что Марик любил драться. Просто он боялся родителей, если исключат за драку из лагеря.

Ломка стереотипа. Еврею не подобает. Кто ж знал.

Русский второгодник и еврейский друг

Во втором классе я зимой болел и за неделю подробно вылепил из пластилина очень красивый самолет: зеленый, с красными звездами, а снизу голубой; остекление кабины было сделано из кусочков прозрачного целлофана конфетной обертки, а внутри сидел крошечный летчик в шлемофоне. Второклассник Доронин, проходя мимо моей парты, смял его в кулаке. Мое рыдание его смутило, он не имел в виду ничего такого худого: вообще я не плакал никогда. И когда с началом урока учительница озаботилась моим горем, Доронин каялся, что нечаянно, и предлагал помочь исправить. Он был совершенно нормальный пацан, ну просто учеба не шла.

Это я к тому, что когда классе уже в шестом друг Марик Лапида украдкой спихнул со стеллажа на пол картонный полигон с моей пластилиновой техникой – танки, бронетранспортеры, самолеты и даже санитарная машина, внутри которой лежали на носилках раненые – все сильно помялось!.. – он сделал это куда как намеренно и без всяких раскаяний. Причем свалил на своего отца, у нас гости были, и закатил ему обвинительную истерику. Через несколько лет, уже из разных частей страны, мы случайно пересеклись – и он признался: это он сбросил. Завидовал. Не умел так.

В Кейптаунском порту

В лагере мы обязаны были петь пионерскую песню «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы пионеры, дети рабочих». Мы ее ненавидели.

Ребята собрались со всего Забайкалья, и кто-то понахватаннее, читинский, знал такую замечательную песню: «В Кейптаунском порту, с пробоиной в борту, “Жанетта” поправляла такелаж…» В песне ликовала мечта и свобода: там пили и дрались, трещали узкие юбки и лилась кровь, и бесшабашные суровые моряки бороздили дальние моря и гуляли в портовых тавернах. Кто раз услышал, как в другом отряде пели эту захватывающую романтику – искал переписать слова. К концу срока она звучала гимном из всех корпусов.

Я привез ее домой в Борзю и научил своего друга Витьку Соловьева, а потом еще нескольких из класса. Летом мы с учительницей географии пошли в многодневный поход, человек двадцать из трех классов. Ночевали в палатках, а трижды – в деревнях, и там давали пионерские концерты. А перед концертом, за углом на завалинке или на траве, для души исполняли c аморальным энтузиазмом «В Кейптаунском порту» – под рев походного баяна. Боре-баянисту, из класса старше, мы напели, он сказал: «А, так это ж “Бабушка”» – и с ходу подобрал мелодию.

Это стала наша любимая и единственная неофициальная песня; не считать же похабные неуклюжие куплеты.

Понимаете, в те времена, до магнитофонов, не говоря о прочем, песня могла быть только официальной. Которая звучала по радио. Или входила в сборники песен для школьников и для художественной самодеятельности. Все. А барды начали появляться только в Москве и Ленинграде, но остальная страна этого даже не знала. «В Кейптаунском порту» была отдушиной, протестом, неофициальной и неподцензурной, и это чувствовалось запретным и интимным.

…Полвека спустя, в эпоху Интернета, мне подумалось вдруг, почудился некий легкий-легкий, малый-малый смысл в том, что в Борзю, своим друзьям и одноклассникам, а потом по деревням (местные пацаны завидовали и переписывали слова) эту песню принес именно я.

Эту песню – «Бай мир бисту шейн» – написал в 1932 году американский еврей, российский эмигрант Шолом Секунда – для нью-йоркского мюзикла на идише. Переведенная на английский и ставшая всемирным хитом в исполнении сестер Эндрюс, она дошла и до Леонида Утесова, который смастерил на мелодию русский текст «Старушка не спеша дорожку перешла» и исполнял со своим легендарным джазом. В этой обработке ее услышал и ленинградский школьник Павел Гандельман и написал на мелодию свой текст «В Кейптаунском порту» – с бесчисленными вариантами какового текста песня и разошлась в народе безымянно.

Евреи Секунда, Утесов и Гандельман. Так еще я тут с внедрением их творчества в среду русского народа Забайкалья. Почему я?!

Комсомол

В комсомол я горел и вступил сразу, как только исполнилось четырнадцать лет. В седьмом классе. Стояла весна 1962 года. Это был пик исторического оптимизма советского народа. Гагарин в космосе, советский вымпел на Луне, впервые в истории – фотографии обратной стороны Луны! ракета на Венере! Кубинская революция, Братская ГЭС, отдельные квартиры, «Голубой огонек»! (Анекдоты про Хрущева и Ленина – свободно!..)

Однако школьное начальство постановило, что прием в комсомол будет осенью, группой из обоих параллельных классов, уже восьмых. Организованно. И это возмущало меня страшно. Что значит «организованно»?! Это личное, по убеждению, индивидуально! Что-то в кино мы не видели и в книгах не читали, чтобы в комсомол принимали «группой, организованно». Заявление, желаю в первых рядах, взволнованный голос и горящие глаза, старшие товарищи доверяют и поздравляют, вручая комсомольский билет!

Наверное, кровь еретиков и вольнодумцев дала себя знать. Я отправился в школьный комитет комсомола брать рекомендацию. Мне удивились и поотговаривали: к чему спешка? Осенью человек пятнадцать-двадцать лучших примут организованно… Я волновался. Они переглянулись. Сказали, что наступают каникулы – лето. Я сказал, что буду поступать в райкоме. Согласно Уставу ВЛКСМ. Статья номер. Комитетские девятиклассники снова переглянулись с девятиклассницами. Я был то старостой класса, то звеньевым, то еще кем-то; и хорошо учился. Что возразишь? Они сказали «ладно» и написали характеристику.

Райком помещался в бревенчатом одноэтажном доме. Наш райцентр был невелик и небогат. Девушка в комнате за тамбуром приняла заявление и рекомендацию, записала в журнал и велела зайти через неделю узнать срок приема. Через неделю она поводила ручкой по странице и назвала день и час. Дня не помню, помню только, что начало июля. А час – к часу дня.

Я пришел в пионерском галстуке, но речь не о нем. Я пришел с приятелем Мариком Лапидой. Он окончил уже восьмой, а не седьмой. Но учился на тройки, был разгильдяем, и его в прошлогоднюю осеннюю группу «приема лучших и достойных» не включили. Узнав о моем предприятии, он решил пойти по тем же следам. Собственно, только из-за Марика я и рассказываю эту историю.

Первого секретаря райкома звали Сергей Востриков, и он был симпатичный страшно. Небольшого роста, складно сложенный, крепкий и улыбчивый, светловолосый такой и очень приветливый. Он читал наши заявления, а мы стояли перед его столом и ждали. А за отдельным столом поменьше девушка, секретарша, видимо, заполняла два комсомольских билета и учетные карточки, списывая наши имена-фамилии из журнала перед собой.

Вот она остановилась и спросила:

– Веллер Михаил, национальность какая у тебя?

Это было неожиданно. Бестактно и лишне. От этого удара я покачнулся внутри себя и поплыл. И в этом полуоглушенном состоянии, здесь, в райкоме, принимаемый в комсомол, чего так хотел и добивался, я проговорил с максимальным спокойствием, небрежностью, твердым достоинством и уместной скромностью:

– Еврей. – Но как бы ни казалось это произнесенным моему внутреннему я, из внешней среды я услышал свой голос немного сдавленным и затравленным.

Ни секретарша, ни секретарь на эту новость никак не отреагировали. Вероятно, они уже видели евреев.

– Лапида Марк, а у тебя национальность?

Марик побагровел, вспотел и выдавил:

– Как у него.

Я оглядел его с презрением превосходства. Если когда-то в пионерском лагере я позорно не поддержал его – то сейчас он трусливо выехал за мой счет.

Востриков правильно понимал жизнь. Он взял наши два комсомольских билета и сначала вручил Марику:

– Поздравляю, Марк! – И со сдержанной приветливой мужественностью улыбнулся и крепко пожал ему руку. А может, потому что Марик был старше. Но все равно.

– Поздравляю, Миша! – Я был вторым.

Все закончилось отлично и нормально. Сгладилось и исчезло.

Серега Востриков мог бы сделать карьеру. Редко обаятельный был парень. Летом я несколько раз видел его: всегда в белой рубашке, он гонял по улицам на тяжелом «Урале» без коляски, вздымая веера песка на поворотах.

Тайная организация

К тому времени я уже прочитал «Бравого солдата Швейка». Гениальность Гашека постигается все глубже с возрастом.

«Кадетский корпус выработал из него хамелеона. Когда он преподавал в школе для вольноопределяющихся, состоявшей сплошь из чехов, то говорил им конфиденциально: “Останемся чехами, но никто не должен об этом знать. Между нами – я тоже чех…”

Поручик Лукаш считал чешский народ своего рода тайной организацией, от которой лучше всего держаться подальше.»

Кто б мог подумать о братстве чешского и еврейского народов. Ну-ну.

За отсутствием негров

После восьмого класса, уже в Белоруссию отца перевели, сидим летом, поздним вечером, во дворе в беседке, пацанов десять. Гитар ни у кого нет, не умеют, денег на портвейн нет, дел нет, а по домам расходиться неохота. Погода хорошая…

– Скучно сидим че-то… – подает голос Шурик Лепендин.

А Юра Цумарев предполагает задумчиво:

– А давайте жидов бить. Негров у нас нету, так хоть жидов бить.

Темно, и в этой темноте я, совершенно свой, с нашего двора, мгновенно понимаю, что не свой. Хлоп! – открылась неожиданная шторка, и за ней оказалось то, чего прежде здесь не существовало. Для меня. Это я так думал. А на самом деле, оказывается, существовало.

Офицеров всего двое на все подъезды двора: мой отец и Леши Карповича. Остальные гражданские. Город. Друг мой Леша сидит рядом. И молчит, и все молчат. Никто не поддержал. И никто не возразил.

Национальный вопрос – дело тонкое. Если не все тут одной национальности. Русские и белорусы были одно, разница чисто протокольная. Но не всем же так везет.

А Юра Цумарев по-доброму уважаем. Он маленький, но очень крепкий, уверенный, бесстрашный, справедливый при этом, и с хулиганским налетом. «А дерется так, будто создан для этого!» – как выразился Леша Карпович. Возражать Юре нет причин. А поддерживать неловко – из-за меня. А он не в курсе явно. Он не из нашего двора, заходит иногда просто, он везде свой.

И я молчу, что неправильно и погано. Унизительно и гнусно. Мысленно я уже встал и сказал раз десять: «С меня не хочешь начать, Юра?» «Юра, а ты в СС не служил?» «Поганый антисемит, а еще чего хочешь?» и так далее. Но во всеобщей наступившей неловкости все молчат, из-за меня молчат, это чувствуется, и особенно я молчу, и уж именно мне-то неловко.

Ситуацию заело. Юра еще раз вяло повторил:

– Побьем жидов, что-нибудь будет. А то что так сидеть… – Он почувствовал ситуацию, но должен был подтвердить себя.

В тишине посидели еще и стали расходиться.

При встречах мы нормально с Юрой здоровались. В пацанской табели о рангах он стоял гораздо выше меня, его даже в других районах за драки и характер уважали: однажды он вообще директора своей школы по коридору гонял, передавали.

И во дворе, в нормальных наших отношениях с ребятами, дружеских и коротких, совершенно ничего не изменилось. Но что-то, вынесенное за скобки и скрытое от глаз, не существующее ни в каких проявлениях ежедневной жизни, за порогом сознания свой след отпечатало.

Репетитор

Учился я хорошо, и только весну одиннадцатого класса, часть третьей и четвертую четверти, ходил на частные занятия к математику. Школьный математик, Игрек наш, был мужик хороший и легкий, но бестолков. После его объяснений запутывались все. А мне нужна была пятерка в аттестат.

Репетитора, с репутацией лучшего в нашем городе, звали Рувим Абрамович. Фамилия Риднер. Лет ему было под пятьдесят. Небольшой, сухощавый, волос черный с проседью. Левой ноги у него не было под самый корень, ходил враскачку на тяжелом протезе, пристегивавшимся широким ремнем через плечо. При ходьбе он заносил протез по дуге вперед, а когда садился или вставал, поправлял его в нужное положение руками.

Преподавал он блестяще. И пособия давал какие-то собственные. Знаки и степени в формулах с ясностью вставали на свои места, и решать задачи было нечего делать.

Раз в месяц я приносил в конверте плату. А 8 мая отец дал мне денег вне расписания: на занятие принести Риднеру цветы – к Дню Победы. Его как раз в прошлом году сделали выходным и стали широко отмечать. За цветами я сходил на рынок – недалеко еще. Больше негде купить было.

Риднер был в другом пиджаке, не затрапезном. И белой рубашке. Справа на пиджаке был орден Отечественной войны и Красная Звезда. Над ними приколота маленькая колодочка: одна желтая полоска и под ней две красных. Нашивки за ранения. А слева – две медали: «За отвагу» и «За оборону Кавказа».

Я отдал цветы и поздравил с наступающим Днем Победы.

Листья уже распускались, учебники были приготовлены на столике в саду, под деревьями. Он жил в собственном маленьком доме с участком, тогда таких много еще было почти посреди города.

Мы сели за столик и он закричал в дом:

– Раечка, принеси нам два бокала и наливку!

От него пахло вином и одеколоном, и он был очень чисто выбрит.

– Сегодня занятия у нас не будет, – сказал Риднер. – Всю программу мы уже прошли, сейчас повторяем, на дом я тебе задачи дам.

Жена принесла два бокала, графинчик и мои цветы в вазе.

– Ну, за твое поступление, – поднял бокал Риднер, и мы чокнулись.

Потом я сказал в его честь и за День Победы, а потом он – за всех живых, и не дай бог, если еще раз. Похоже, у него легло на старые дрожжи, и он поплыл.

– Видишь эти цацки, – показал он на ордена.

Я был немного шокирован.

– Побрякушки это все. Для таких дураков, как мы тогда были. Это уж я так… ради памяти. – Он качнул головой и налил себе еще, и мне – немного:

– Будем здоровы.

И заговорил со мной как с равным:

– Я тебе скажу то, что от родителей ты не услышишь. И им можешь не рассказывать.

Видишь эту мою деревянную ногу? Это 4 апреля 1943 года, под Крымской. В наступлении. Я полтора года на передовой был, Мишенька. Пехота. Ротой командовал, до этого взводом. Странно, что раньше не убили.

И вот что я тебе скажу. Ни хера бы я сейчас воевать не пошел. За этих негодяев? – он указал пальцем вверх. – За этих палачей, которые за нашими спинами прятались? За то, что после войны всех евреев собрались уже на Дальний Восток переселить? Если б Сталин не сдох.

Я обмер и открыл рот. Ничего подобного я никогда не слышал. В нашем доме это было невозможно. Немыслимо.

– Ты еврей, и поэтому должен знать одну вещь. Справедливости для тебя нет и никогда не будет. Что бы ты ни делал – впереди тебя всегда будут ставить русского. И если ты хочешь сравняться в чем-то с другими – ты должен быть на пять голов выше их. Твой ум, твои способности, польза, которую ты можешь принести – никого не волнуют. Здесь всем на все наплевать. Ты должен без сомнений, бесспорно, на пять голов быть выше других – только тогда тебе, может быть, – может быть!.. – позволят занять место рядом.

Ты меня понял? Ты запомнил? Вот так.

Он выпил и налил еще, себе, – и немного мне.

…Через пятнадцать лет, перед Московской Олимпиадой, они с женой и взрослыми детьми уехали в Израиль.

Мамин наказ

– Никогда не надо жаловаться. Наши горести обрадуют наших врагов и огорчат наших друзей.

Жид в школьной программе

Слово «еврей» в книгах попадалось советскому школьнику нечасто. И синоним. В специфическом контексте.

«Ох, проклятый жид!.. как под мышками режет!..» Лермонтов, «Герой нашего времени».

«– Перевешать всю жидову! – раздалось из толпы… …и толпа ринулась на предместье с желанием перерезать всех жидов.

Бедные сыны Израиля, растерявши все присутствие своего и без того мелкого духа, прятались в пустых горелочных бочках, в печках и даже заползывали под юбки своих жидовок; но козаки везде их находили». Гоголь, как вы понимаете, «Тарас Бульба».

«Входит жид. Жид: “Слуга ваш низкий”. Альбер: “Проклятый жид, почтенный Соломон…” Наше все Пушкин, «Скупой рыцарь».

Радость школьников энной национальности легко себе представить. Отрок порочного происхождения с плевком в душе постигает свое место в русской культуре.

Русская классика – наше сокровище, эталон высокой духовности. Школьная программа легализует печатное слово – оно легитимно.

…Бабеля читали только те, у кого он был дома. Единственное издание за послевоенные тридцать лет. В томике была жутковатая «Конармия» и феерические «Одесские рассказы». Там было полно как евреев, так и жидов, всех видов – от беспомощных жертв до победоносных бандитов. Это оказалась ни на что не похожая книга: евреи раскрывались в полном диапазоне от беззащитных калек до разухабистых героев, и вызывали чувства от жалостливого презрения до торжествующего восторга. Оказывается, естественный и нескрываемый (не замалчиваемый) еврей мог восприниматься с симпатией и уважением. Само собой; без ущербности и с достоинством.

Меж стихов

Мне было семнадцать, а в доме всегда были книги: много, с годами стеллажи встали во всю стену до потолка. Это было все нажитое родительское добро, они покупали («доставали») их везде и возили в ящиках из гарнизона в гарнизон.

В этом возрасте родители, сами начав самостоятельную жизнь в войну семнадцатилетними, сочли меня взрослым.

Однажды мама, мы были дома вдвоем, вытащила с полки синий томик Надсона в Малой серии «Библиотеки поэта» и прочитала вслух, как будто приоткрывая тихое напоминание:

«Я рос тебе чужим, отверженный народ, и не тебе я пел в минуты вдохновенья…» – и до конца: «Когда твои враги, как стая жадных псов, на части рвут тебя, ругаясь над тобою – дай скромно стать и мне в ряды твоих борцов, народ, обиженный судьбою».

– Вот так вот, – вздохнула она.

А после заключительного занятия у Риднера он через стол протянул мне двойной тетрадный листок в клеточку, мелко исписанный почти в столбик:

«Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно. Мне сегодня столько лет, как самому еврейскому народу».

Ни автора, ни названия на листочке не стояло – ни сверху, ни в конце.

– Кто это? – спросил я, дочитав.

– Евтушенко. А ты думал, он только про стиляг и Братскую ГЭС писал?

Бабий Яр был запрещен цензурой к упоминанию. Как и Холокост вообще. Про могилы тысяч и десятков тысяч гражданского населения, даже если все убитые были евреями, установлено было писать: «Уничтоженные фашистскими палачами мирные советские граждане». С незначительными вариациями: «советские люди», «гражданское население». Могли упомянуть: «женщин, детей, стариков». Иногда могли перечислить национальности: «Тысячи советских граждан – русских, украинцев, татар, евреев, узбеков». Евреев в перечень могли включить, могли нет. Никогда не называли на первом или втором месте – даже если на тысячу евреев было трое иных.

…Чуть позднее попали мне в руки стихи опять же, без автора и названия: «И, в чужом жилище руки грея, старца я осмелилась спросить: кто же мы такие? – Мы евреи! Как ты смела это позабыть?! – …Я спрошу у Маркса и Эйнштейна, что великой мудростью сильны – может, им открылась эта тайна нашей перед вечностью вины?»

Это оказалась Маргарита Алигер. Непечатавшаяся глава из поэмы 1946 года «Твоя победа». Ходили списки, некоторые строфы не совпадали.

Медаль

Я кончал школу в 1966 году, очередная реформа: с одиннадцатилетнего обучения перешли обратно на десятилетнее. В нашей лучшей в Могилеве школе № 3 было семь выпускных классов: три одиннадцатых и четыре десятых. Двести тридцать человек.

Обе золотых медали получили евреи: Веллер и Негинский. И три из пяти серебряных: Коган, Цедик и Куявский. Еще две серебряных получили русские: Курачков и Коваленко. При том, что евреев училось человека три на класс, в среднем. Человек двадцать всего, может двадцать пять, получается.

Директора звали Таисия Ивановна, белоруска, завуча – Станислав Янович, поляк. Подход к оценкам был жесткий и честный: в прошлом году школьные медалисты посыпались при поступлении в минских и московских вузах, и РОНО сделало суровый втык школьному начальству: у них там выполнялись какие-то свои планы и методички, в которых надо было отчитываться не только за количество, но и качество товара, в смысле соответствия медалистов требованиям высшей школы. Так что национальный фактор был выключен, давайте объективный. (Что касается здесь взяток и услуг – в те времена об этом даже не слышали. В Белоруссии и России, во всяком случае.)

Филфак ЛГУ

Поступать я хотел только на филологию Ленинградского университета, и все сообщали, что меня туда не примут. Идеологический факультет и вообще. Не с моим копытом в калашный ряд.

Конкурс в тот год был на русское отделение 12,9 (на английское переводческое вообще 34). Никак не могу сказать, чтоб на вступительных экзаменах меня резали – нет, отношение совершенно же доброжелательное было.

На курсе у нас училось триста человек – на стационаре, не считая вечернего и заочного. Да, так я хотел только сказать, что еврей там оказался я один. Ну как-то так. Поздней знающие люди объяснили: из провинции, отличник, отец военнослужащий, член партии – я подходил: анкета успокоительна, а нужен пример демократизма, равенства и непредвзятости, на случай предъявлять друзьям и врагам.

Курсов было пять, полторы тысячи человек, стало быть, и «аид» на все полторы тысячи был еще один – Аркашка Спичка с чешского отделения, на два курса старше. Инаф. Аллес капут.

Комсорг

Я был, что называется, пламенный юный коммунист. Идейный и наивный. На первом курсе я был комсорг группы – двадцать три человека. На втором – комсорг курса, то бишь секретарь курсового комсомольского бюро; это уж триста рыл, значит. Потом я дорос до председателя стройкома факультета – организация и координация, как бы это выразиться, филфаковских ССО – студенческих строительных отрядов, сектор факультетского комитета ВЛКСМ; я ездил в дальние стройотряды на Мангылшак и в Норильск после первого и второго курсов.

Национальность здесь не имела никакого значения, и только однажды, уже в конце третьего курса, когда мы сидели после занятий в комитете и пили пиво, меня по-доброму, свои ребята, с юмором, спросили:

– Ну а ты-то, Веллер, за каким хреном в комсомольскую работу влез? Для тебя же все равно Монголия заграница.

Они все были с английского, испанского, французского отделений, им нужно было вступать в партию и иметь хорошие анкеты – все хотели работать за границей, в странах языка, переводчиками или клерками любого рода. Валюта, мир и карьера. Хорошие ребята. Всему свой возраст и свое время.

Мало того, что я с русского отделения, так еще и еврей. Мало того, что еврей, так еще вообще с русского отделения. Мы поржали. Веселый цинизм. Ничего недоброго. Исполненная энергии и жизнелюбия юность констатирует факт, и под некоторым углом рассмотрения факт забавен.

…Я вспомнил товарищеский прогноз десять лет спустя, когда въехал с сезонной бригадой скотогонов в Монголию принимать гурт барана и сарлыка в перегон до Бийска.

Библия

Университетский филфак раскрепощал. На первом же занятии по старославянскому языку преподавательница шутливо, но наставительно попеняла:

– Милые мои, филолог, который не читал Библию – это же нонсенс!

Мы раскрыли рты. Половина группы – медалисты. В своих провинциях мы такого не слыхали и помыслить не могли. Религия – опиум для народа. Статья в «Правде»: «Не заигрывать с боженькой!». Библия – это сказки для темных людей прошлого.

Образование лишает ум невинности.

Библия оказалась написана евреями. И все ее герои были евреи. Они страдали от угнетателей и в славе героев побеждали врагов.

Библия была запрещена к продаже, ее ни у кого не было и невозможно достать, но в факультетской читалке выдавали несколько экземпляров: просто Синодальная Библия, шесть огромных черных томов из одиннадцати «Толковой Библии с комментариями» Лопухина и также дореволюционный один том из трехтомной Библии с иллюстрациями Густава Доре.

Христос оказался еврей, мать его, она же дева Мария, носила еврейское имя!!! и двенадцать апостолов (кто такие?) тоже евреи, и так далее… И все эти еврейские истории и подробности две тысячи лет почитались всеми народами, в смысле всеми цивилизованными народами.

Мир был странен и противоречив. И евреев в нем делалось все больше.

Русская филология

Куратором нашей первой русской группы был блестящий лингвист Владимир Викторович Колесов, интеллигентнейший ум старой петроградской школы. Кафедрой русской литературы заведовал знаменитый Макогоненко, щеголь и звезда, советской – Выходцев, кудрявый седеющий гигант, геройский фронтовой разведчик в прошлом и бездарный прохиндей в настоящем. Фольклор первому курсу читал Горелов, а четыре лекции нам в первом нашем семестре еще прочел в последний раз великий и легендарный Владимир Яковлевич Пропп.

Мы были советские интернационалисты и воспринимали многонациональность страны как естественное. Пропп оказался немец, что с того. Владимир Иванович Даль был датчанин, Иван Александрович Бодуэн де Куртенэ – поляк с французской родословной, что Дитмар Эльяшевич Розенталь еврей мы подозревали еще в школе согласно фамилии на учебнике.

Нам, юным лоботрясам с заоблачным самомнением, университет передавал славные традиции и высочайший уровень Петроградской филологической школы. А это родоначалие всех мировых школ русской филологии. И вот среди блестящей профессуры:

Русскую литературу XVIII века нам читал Павел Наумович Берков, первую часть второй половины XIX – Григорий Абрамович Бялый, вторую часть – Исаак Григорьевич Ямпольский. Георгий Пантелеймонович Макогоненко (1-я половина XIX) с его блеском и авторитетом возглавлял и покрывал эту сомнительную, выразимся так, шайку. Он превосходил лекторским талантом и обаянием всех прочих, студенты его обожали и предавались предмету беззаветно – он легко был снисходительным и справедливым.