Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Фэй Уэлдон

Род-Айленд блюз

1

— Я древняя старуха, София, и потому имею право говорить правду. — На удивление юный голосок моей бабушки летел, прыгая по волнам Атлантики. — Мне никто не указ, терять мне нечего, бояться некого, так что пощады не ждите. Мне восемьдесят пять лет, что я думаю, то и говорю, это моя привилегия. А если кому-то мои слова не по нраву, считайте, что я впала в старческое слабоумие.

Моя бабушка Фелисити всегда говорила всем правду, сострадание к ближним ее не очень-то останавливало, но спорить с ней не было сил, я слишком устала и чувствовала себя виноватой, и уж тем более бессмысленно было уточнять, что на самом деле ей не восемьдесят пять, а всего восемьдесят три года. Фелисити звонила мне из своего белого, обшитого вагонкой дома на зеленом пригорке в окрестностях Норвича, штат Коннектикут, дома, где провода к колонкам музыкального центра были заранее проложены под полом, где исполинских размеров холодильник был до отказа набит яркими, безобразными пакетами с едой быстрого приготовления, заманивавшей пониженным содержанием того, сего, пятого, десятого, а я выслушивала ее упреки в тесной квартирке кирпичного дома в Лондоне, в Сохо. Ее голос отзывался эхом в пустых, просторных, с паркетными полами комнатах дорогого, стильного, томящегося одиночеством дома, двери которого она не запирала, окна не занавешивала — их черные квадраты глядели в еще более густую черноту ночи, и кто поручится, что там не затаились убийцы с топором. Мой голос никаким эхом не отзывался здесь, в центре Лондона, комнатки маленькие, заставлены мебелью, на окнах решетки, плотные шторы лишь слегка приглушают шум, который устраивают по ночам голубые, когда выходят из своих голубых баров внизу и перемещаются в клубы для голубых же. Здесь я чувствую себя в куда большей безопасности, чем у Фелисити на ее зеленом пригорке среди стриженых газонов. В квартире подо мной трудится проститутка, она перехватит малейшее проявление сексуальной агрессии, случись ей вдруг прорваться в подъезд; а этажом выше работает дизайнер-график — беспощадная требовательность к себе, дисциплина и высокий профессионализм, которые, как мне хочется думать, просачиваются вниз ко мне.

По лондонским меркам я живу в модном, дорогом и престижном районе. До работы можно дойти пешком, и я это ценю, хоть и приходится прокладывать себе путь сквозь развеселые толпы зевак и извращенцев, а тугие попки охотниц и охотников за сексом вызывают такую же досаду, как необъятные зады глазеющих туристов. Вывести бы из них среднее арифметическое, превратить в нормальных, занятых нормальным человеческим трудом добропорядочных обывателей. Но тогда это все равно что жить в пригороде, а для человека моего склада пригород — это погибель.

Устала я потому, что только что вернулась с работы и было далеко за полночь. А виноватой чувствовала себя потому, что прошло уже две недели, как мне позвонила бабушкина глухая приятельница и ближайшая соседка Джой — ближайшая в том смысле, что их большие одинокие дома находятся в пределах слышимости друг от друга, — и прокричала в трубку, что у Фелисити, которая живет одна, случился инсульт и ее отвезли в больницу в Хартфорд. А я как раз кончала монтировать фильм. Я монтажер на киностудии, и в работе над фильмом наступает такой период, когда монтажер перестает принадлежать себе: он просто не имеет права захворать, сойти с ума, иметь прикованную к постели бабушку. Джой позвонила именно в такой момент. Монтажер должен неотлучно находиться в монтажной, должен — и все тут, пусть хоть мир рушится. То, что ты делаешь, не может сделать никто. “Завтра” — художественный фильм, задуман как концептуальный, совместное производство английской и американской студий, огромный бюджет, знаменитый режиссер (Гарри Красснер), вокруг вьются тучи рекламных агентов, устраиваются конференции, предварительные просмотры, а я отчаянно барахтаюсь, пытаясь в последние минуты слепить какое-то подобие эротики на куцем метраже пленки со сценой совокупления двух подростков, которую актеры играли чуть ли не с отвращением. И я не полетела сидеть у постели больной бабушки, я просто забыла о ней — вспомню, когда обстоятельства позволят. И вот бабушка снова ворвалась в мою жизнь, у нее сейчас вечер, а у меня глубокая ночь, но она никогда не считается с разницей во времени, будто ее и не существует.

Я приготовилась дать отпор. Иногда между мной и Фелисити встает призрак моей безумной матери и останавливает поток родственных чувств, эта мрачная фигура напоминает мне родительниц, которые вдруг возникают будто из-под земли на проезжей части улицы возле школы и заставляют недовольных водителей остановиться под визг тормозов, чтобы дети могли перейти на ту сторону.

В детстве мне снился один и тот же сон: в нем моя мама выступала именно в такой роли, только на плакате, который она держала в руке, значилось не “Дети”, а “Во всем виновата ты, Фелисити”. Но я-то знала, что если она повернет плакат другой стороной, там будет мое имя и я прочту “София, виновата ты”. Мне всегда удавалось заставить себя проснуться до того, как я увижу этот ужас на обратной стороне. Да, ребенком я умела подчинять себе свои сны. Они мне повиновались. Наверное, потому меня и считают хорошим монтажером: не в том ли смысл моей работы, чтобы сдерживать чужую фантазию? Почти каждую ночь я принимаю снотворное, оно не пускает ко мне мои сны. Довольно с меня и тех, что я вижу днем, иначе недолго сойти с ума.

Оказывается, Фелисити выпустили из больницы в тот же день к вечеру, у нее была лишь слегка затронута речь, сейчас все полностью восстановилось, но я в то время ничего этого знать не могла.

— София, я хочу продать дом, — говорила она. — Пойми, я просто умираю с тоски. Все жду и жду каких-то интересных перемен, но, видно, все интересное в моей жизни уже произошло. Как ты думаешь, это возраст виноват?

Да уж, ожидать интересных перемен на девятом десятке, тем более что для большинства женщин эти перемены означают свалившуюся как снег на голову любовь, явно не стоит. Все когда-то кончается. Фелисити сказала, что думает переселиться в какой-нибудь кондоминиум, где живут старики. Я ответила, что вряд ли она окунется там в водоворот интересных событий, но она возразила: да, люди стареют, однако это вовсе не значит, что они теряют интерес к жизни. Она уже решилась, выставила дом на продажу, распродает разные мелочи на местных блошиных рынках, есть какие-то фамильные ценности, может быть, я захочу их взять, тогда пусть я приеду и возьму.

Я ощущала тягостное сознание ответственности, горечь вины, мучительную двойственность моего отношения к ней — словом, весь набор чувств, которые связывают нас с близкими родственниками. И оттого, что она моя единственная родственница, мне было особенно тяжело. Я ее люблю, просто мне хочется, чтобы она была где-нибудь далеко, не возле меня. А если проанализировать мое поведение поглубже, то выяснится, что дело обстоит и того хуже.

Проявив полное бесчувствие после звонка Джой и продолжая заниматься своим фильмом, хотя перед лицом смерти все, что связано с жизнью, следует отодвинуть на второй план, я в глубине души знала, что если Фелисити умрет, то исчезнет и проблема вины, навеки неразрешенная. Я буду просто я, существо из ниоткуда, продукт своего поколения, что ему прошлое, что история семьи и рода, наслаждайся жизнью сейчас и здесь, — новая лондонская культура dolce vita, как выражается великий режиссер Гарри Красснер.

Я, София Кинг, монтажер, провожу все свои дни в монтажной без окон, со скверным кондиционером, в мирном гудении компьютеров, но я свободна от прошлого. Насколько легче разбираться в сумбуре отснятого Гарри Красснером материала, чем в настоящей жизни. Там образы и сцены помогают найти начало, середину и конец, вывести мораль, а настоящая жизнь вся уведена в подтекст, нет никаких сколько-нибудь удовлетворительных объяснений, нет Судного дня, который бы расставил все по местам, Бог — всего лишь надолго отлучившийся монтажер, он слишком ленив и не желает утруждать себя осмысленной компоновкой кусков. Наверное, согласовывает сценарий похорон собственной бабушки.

Ходи к психоаналитику, проникай все глубже и глубже в собственное подсознание, сделай из своих снов сценарий — все равно никуда не деться от досадной нелогичности повседневной жизни. Кино мне кажется честнее действительности, ведь там она профильтрована камерой. Пусть даже Фелисити умирает, все равно она не должна вмешиваться в мою жизнь, как не вмешивалась до нынешнего дня. Возможно, ей сейчас тоскливо, но она окружена комфортом, покойные мужья оставили ей немалые деньги, на стене висит пейзаж Утрилло, есть соседка по имени Джой, которая так напористо кричала в телефонную трубку. Я вспомнила, как Фелисити бросила меня, когда мне было десять лет и она была моей единственной поддержкой и опорой, оставила свою дочь Эйнджел — мою маму — умирать одну и улетела домой, в Америку, даже на похороны потом не приехала. Как я сердилась на нее тогда, клялась себе, что никогда не прощу. Какая крайность, какое требование ее внутреннего монтажера так безрассудно вынудили ее отказаться от нас? Когда-то, маленькой девочкой, я любила свою бабушку простой, бесхитростной детской любовью, но этим поступком она превратила мою любовь в немое осуждение.

На маму он, конечно, подействовал еще сильнее, ее любовь перешла в ненависть, такое часто случается с душевнобольными, они могут вдруг возненавидеть родных, даже собственную мать или дочь, и это самое страшное, что может случиться в мире. У Эйнджел хотя бы было оправдание — она сумасшедшая, но Фелисити-то вроде бы в здравом рассудке.

И вот теперь она мне выговаривала:

— Ты не прилетела ко мне, не сидела возле моей постели в больнице, а ведь знала, что я, может быть, умираю. — И это в два ночи по лондонскому времени, в десять вечера по лонг-айлендскому. Но что ей за дело, разбудила она меня или нет? И какой смысл ворошить сейчас прошлое?

— Ты провела в больнице всего одну ночь, — напомнила я.

— А вдруг это оказалась бы моя последняя ночь, — возразила она. — Не стану скрывать, я здорово испугалась.

Какая жестокая! А я, до чего же я устала. Когда зазвонил телефон, я только что вернулась из студии. Утром в десять придет Гарри Красснер с продюсером, чтобы одобрить окончательный монтаж, хоть это было бы чудом. Я и сама затруднилась бы сказать, что больше похоже на фантастику — звонок Фелисити или прожитый мной день. Воспаленные глаза слипались от усталости. Спать, спать — больше я ничего не хочу. А тут этот голос из прошлого, с привычной актерской аффектацией, чуть более хриплый, чем несколько месяцев назад, когда она звонила мне в последний раз, он словно бы из ночного телефильма, хоть и когтит мою совесть. Никуда не денешься, мы с ней единственные родственники. Мама умерла сто лет назад, рана затянулась, я не имею права отмахиваться от Фелисити.

— Я не успела бы прийти к тебе в больницу, тебя уже отпустили домой, — заметила я.

— Но ты-то этого не знала, — ехидно возразила она. — Да что там говорить, ты никогда не дорожила семейными узами.

— Неправда. — Я чуть не плакала. — Это ты бросила дом и семью и уехала на край света. А дом здесь, в Англии.

Это же полный абсурд. Такое случается при первом визите к психоаналитику: довольно нескольких добрых слов, сочувственного взгляда — и вас начинает душить жалость к себе, вы плачете, плачете, плачете и не можете остановиться, вам кажется, что случился серьезный срыв, и договариваетесь ходить к нему два года. Но сейчас я списала свои слезы за счет переутомления, мне казалось, что я — это вовсе не я, а персонаж из дурной мелодрамы, какие крутят по телевидению по ночам, и этот персонаж просто выдает запланированную реакцию.

— У меня другого выхода не было, иначе я и сама погибла бы, — сказала Фелисити тоже не без слез в голосе. — А от родных я никогда ничего не слышала, кроме упреков. — (Классический случай перенесения собственной вины на оппонента, но Фелисити, как и почти все ее поколение, не искушена в психологических изысканиях Фрейда. Спорить с ней бесполезно, и тем более доказывать, что она сама этот спор затеяла.) Она взяла себя в руки и с гордым достоинством произнесла: — Да, мне хотелось, чтобы ты была рядом, когда я буду умирать, но то была минутная слабость. Если человека нет рядом, когда ты жива, зачем он тебе, когда ты умираешь? Лишь потому, что в нем четверть твоей крови? Это вовсе не причина. Ты понимаешь, что такое смерть?

— Нет, — сказала я. Если бы и понимала, Фелисити я этого не скажу, тем более сейчас, когда от усталости нет сил и хочется плакать.

— Кто бы сомневался, — сказала моя бабушка Фелисити. — С тех пор как умерла Эйнджел, ты не вылезаешь из депрессий, не даешь себе ни минуты передышки, боишься хоть на миг задуматься об устройстве мироздания. Но я тебя не виню, все сложилось слишком уж печально. — Видно, инсульт, который перенесла Фелисити, что-то в ней изменил, ведь после смерти мамы она никогда не говорила о ней в моем присутствии. Моя сумасшедшая мама умерла в тридцать пять лет, отец кое-как дотянул меня до восемнадцати и умер от рака легких, хоть и не курил, разве что иногда марихуаной баловался.

— Беда в том, — сказала Фелисити, бросившая нас с мамой в самую тяжелую минуту жизни, и я не могу этого забыть, — беда в том, что я больше не могу жить одна. Вчера я обожглась, пролила на руку кипящее молоко, боль ужасная.

— Зачем тебе понадобилось кипятить молоко? — спросила я. Вот что значит быть монтажером: прежде чем приступить к главному, надо разобраться в мелочах, понять второстепенные и третьестепенные побудительные мотивы.

На другом конце провода наступило молчание. Я с тоской подумала о постели. Сегодня утром я ее не застелила, точнее сказать — даже не встряхнула и не расправила пуховое одеяло, не все ли мне равно, как будет выглядеть мое ложе вечером. Так всегда бывает к концу работы над фильмом. Потом можно будет в полное свое удовольствие мыть, тереть, наводить порядок, облицевать мрамором ванную на те огромные деньги, которые тебе заплатят и которые у тебя нет ни времени, ни желания тратить, а пока дом для тебя — всего лишь место, где ты кладешь ночью голову на пропитанную потом подушку, а рано утром вскакиваешь и снова мчишься на работу.

— Надеюсь, ты крепче, чем твоя мать, — сказала Фелисити. — Ту все время куда-то заносило. — Что ж, наверное, так тоже можно описать проявления параноидной шизофрении, или маниакально-депрессивного психоза, или какого-то другого заболевания, которое находили у мамы врачи.

— Знаешь что, не надо меня пугать, — сказала я. Если ты выросла в семье, где есть душевнобольные, ты обладаешь великим преимуществом: ты знаешь, что сама-то ты здорова. — Ты не ответила на мой вопрос.

— Я хотела выпить кофе с молоком, — объяснила Фелисити. — Пусть мне восемьдесят пять, но я не отступаю от правил.

Она старела с каждым сказанным словом, как будто сама желала прогнать от себя жизнь. Это было невыносимо. Я забыла, как сильно я на нее сержусь, как отвратительно она тогда поступила, как справедливо мое негодование. Осталась только любовь к ней. Незадолго до маминой смерти, когда отец уже нас бросил, я как-то пришла домой, а она сидит и штопает мои носки, в которых я хожу в школу. Никто никогда раньше не штопал мне носки, сама я иголку в руки взять не умела, а новые купить было не на что, я ходила в дырявых, сверкая пятками, и до сих пор спокойно могу надеть колготки со спущенными стрелками, мне просто все равно.

— Бабушка, милая, — я уже плакала, не сдерживаясь, — я так рада, что все обошлось. Прости меня, что я не прилетела.

— Ничего не обошлось, — возразила она. — Я же тебе сказала: у меня на руке ужасный ожог. Кожа покраснела, сморщилась, стала как печеное яблоко. Знаю, я и без того сморщенная, и без того как печеное яблоко, ты не представляешь, как мне сейчас отвратительно мое собственное тело, но оно хотя бы не красное и не в мокнущих волдырях. Вот доживешь до моих лет — узнаешь. А ты доживешь. Молодость, знаешь ли, не вечно длится.

— А ты не можешь позвонить Джой? — спросила я.

— Она совсем глухая, телефона не слышит, — сказала Фелисити. — Какой толк ей звонить. Пора посмотреть правде в глаза: я больше не могу жить одна, я уже совсем старая. Может быть, даже в кондоминиум для пожилых меня не возьмут. Но ты не пугайся, — мое сердце и в самом деле похолодело от страха за собственную шкуру, слезы высохли на щеках, и она это словно почувствовала, — я не предлагаю, чтобы мы с тобой жили вместе. Конечно, мы обе одиноки, но это вовсе не значит, что мы готовы расстаться со своим одиночеством. Просто я должна принять какие-то решения, и мне нужна помощь.

Я сдержалась и не сказала ей, что я совсем не одинока, вокруг меня плещется море человеческих голосов, оно в положенное время поднимается и опадает с приливом и отливом; у меня есть близкие друзья, завидная профессия, светские тусовки в перерывах между фильмами, такую жизнь я сама выбрала, она наполнена тайными и явными образами, реальным и придуманным, и она предельно напряженная. Для Фелисити, как и для большинства ее сверстниц, одиночество означало отсутствие мужа и детей, и их у меня в мои тридцать два года действительно не было. Мы, дети и внуки таких женщин, как Фелисити и Эйнджел, научились защищать себя от горя и страданий, которые нам достаются, когда мы посвящаем свою жизнь мужчине, или ребенку, или какому-то делу.

— Прошу тебя, поговорим об этом завтра, — взмолилась я. — Почему ты не хочешь вызвать врача, пусть он посмотрит твою руку.

— Он сочтет, что я слишком мнительная, — возразила она таким тоном, как будто ничего другого от врачей и ожидать нельзя, и я подумала, что хоть Фелисити и прожила в Америке столько лет, в душе она по-прежнему англичанка. — Нет, София, я вижу, ты не хочешь мне помочь. — Она положила трубку. Я набрала ее номер, но она не ответила — обиделась. Бог с ней, я легла, не раздеваясь, и провалилась в сон, а утром мне стало казаться, что я придумала весь этот разговор. Впрочем, размышлять об этом не было времени.

2

Утром в монтажной был сумасшедший дом: конечно же, явился Гарри Красснер — огромный, волосатый, шумный и обаятельный. Крупные киношные деятели бывают двух разновидностей: пламенные эндоморфы, которые подчиняют вас себе, подавляя сопротивление физически или психологически, очаровывая и порабощая, и бескровные эктоморфы, на вооружении которых легкая ехидца в вашем присутствии и удар в спину, едва вы отвернулись. Красснер — ярчайший пример первой разновидности; продюсер Клайв, низенький, коварный и голубой, относится ко второй.

Мы пытались сосредоточиться на фильме и уладить разногласия, а в монтажную тем временем все набивался и набивался люд в разной стадии приближения к невменяемости. Желтая пресса прознала, что наш главный герой, юный красавец Лео Фокс, — голубой, Оливия же, его возлюбленная по фильму, призналась в предпоказном интервью какой-то бульварной газетенке, что она — лесбиянка. У Гарри хватило великодушия заметить, что, учитывая новые открывшиеся обстоятельства, я неплохо справилась со сценами в постели. Мне хотелось огрызнуться, что я справилась бы еще лучше, дай он мне хоть на четверть больше метража, но я сдержалась; Клайв не сдержался и заявил, что директора по кастингу и всю службу рекламы надо гнать в шею; чокнутая тетка из костюмерной доказывала, что она тоже непременно должна присутствовать при обсуждении, хотя всем было ясно, что на данном этапе она здесь совершенно не нужна. Гарри то и дело царапал своим колючим подбородком мое открытое плечо. Плечо не собиралось никого соблазнять, просто кондиционер, как и следовало ожидать, не работал, в монтажной было невыносимо жарко. Я разделась до легкой маечки, а лифчиков я не ношу, грудь у меня маленькая и крепкая.

— У тебя кожа атласная, — сказал он, когда мы перематывали пленку.

Кретинка костюмерша так сразу и ощетинилась. Ну как же, сексуальное домогательство! Да ничего подобного, человек просто заметил, что у меня атласная кожа — она и в самом деле атласная, очень белая и матовая, как у Эйнджел, — и высказал это вслух, он всего лишь констатировал факт, ему ли ко мне подкатываться. Для таких мужчин, как он, я просто не существую — девяносто девять целых и девять десятых из них женаты на умницах, красавицах, эффектных, элегантных, изысканных, восхитительных, родовитых, а уж любовниц они себе выбирают и вовсе среди самых сногсшибательных красоток, какие только существуют на земле. То, что у подружки — или у дружка — отвратительный характер, что они сплошь творения пластической хирургии, наркоманы, страдают неизлечимой клептоманией, заняты исключительно собственной персоной, не умеют связать двух слов, не знают, с какого бока подойти к микроволновой печке, — все это не имеет решительно никакого значения. У голливудских любовниц такие длинные ноги, что их можно обматывать вокруг шеи, как шарф; мозги здесь не требуются, если они есть, их надо скрывать вне зависимости от того, к какому полу вы принадлежите, это циничная плата за то, чтобы стать доказательством чьего-то успеха. Награда победителя — первая красавица. Пусть у меня сто раз атласная кожа и пусть даже Гарри это заметил, все равно я для него всего лишь член съемочной группы.

Беда в том, что, когда ты окружена такими людьми, работаешь с ними бок о бок, делаешь общее дело, тебя перестают интересовать мужчины, которых ты встречаешь в ночном клубе, в ресторане, в библиотеке. Даже Клайв, уж на что плохонький мужичишко, тщедушный, злобный, голубой, самый бесталанный в группе, но и он, стоит ему появиться, тут же захватывает все жизненное пространство и высасывает из людей жизненные силы, вы чувствуете себя полутрупом.

Если я возвращаюсь домой с тусовок одна, то это от полного отсутствия интереса ко всем присутствующим там мужчинам: сейчас появилась совершенно новая порода — хлипкого сложения, с бритыми черепами, еще самая малость — и голубые, всегда в черном, они неуверенно трогают тебя за локоть, зазывно смотрят блестящими от кокаина глазами — зачем они мне? Может быть, их больше привлекает бесплатный завтрак, чем бесплатный секс.

День продолжался без перерыва на обед, в какой-то миг Гарри вдруг выплеснул кофе на пол, заявив, что такую бурду пить невозможно. Клайв чуть не размазал крем с пирожного по звуковой дорожке, я ему на это указала и по выражению его физиономии поняла, что он никогда больше не пригласит меня к себе работать, не пригласит — и не надо, я к этому моменту уже люто ненавидела картину, весь этот набор претенциозной чепухи, любой его фильм вызывает такую же тошноту, у меня нет ни малейшего желания с ним работать. Гарри засмеялся, когда я все это высказала вслух, а я тряхнула головой, и волосы, которые я наскоро сколола на затылке в конский хвост, рассыпались (они у меня рыжие и кудрявые), Гарри сказал: “Ух ты!”; в дверь стал ломиться сценарист, но его не впустили, костюмерша заявила, что истраченные ею сто тысяч долларов вылетели в трубу, потому что я вырезала все сцены, где герои одеты в туалеты от Версаче, и я попросила ее уйти, потому что не стоило так долго сидеть в монтажной ради этого дурацкого замечания и поглощать предназначенный нам драгоценный кислород, ну что значат какие-то сто тысяч для фильма с бюджетом в тридцать миллионов, и она ушла, демонстративно хлопнув дверью.

С отделом по изготовлению титров приключилась истерика, они стали кричать, что мы не оставили им никакого времени, и это правда, времени мы им действительно не оставили; когда мы кое-что доозвучивали, заявился композитор — прошел слух, что его увезли с передозировкой, — он узнал, что у нас случился скандал, и принялся рыдать, ведь композиторы всегда все понимают буквально, и мы вслух пожалели, что его удалось откачать.

По крайней мере, кое-как удалось усмирить средства массовой информации: наш юный герой Лео объявил в утренней телевизионной программе, что он бисексуал — ярлыки производят на публику магическое действие, — а Оливия разъяснила по телевидению же после обеда, что ее лесбиянский статус нельзя считать постоянным, просто когда она училась в школе, ее один-единственный раз соблазнила учительница английского языка, и все, кто видел ее в эротических сценах, могли убедиться, как сильно, страстно, буквально до безумия ее возбуждает Лео. Каким-то чудом удалось избежать скандала по поводу заключения контракта на прокат фильма, и к полуночи Клайв признал, что окончательный монтаж на девяносто пять процентов удачен, а пяти процентов неудачных склеек никто, кроме него, не заметит, для этого надо иметь хоть каплю вкуса, и объявил, что все, работа закончена.

Едва живая, я вдохнула вместе с Гарри миазмы Сохо, он попросился ко мне переночевать, если найдется свободная койка, ему, сказал он, яркий свет отеля сейчас невмоготу. Причина мне показалась не слишком убедительной, но я сказала — ладно, пошли. Он доплелся со мной до моего причудливого жилища, взобрался с тупой, мрачной решимостью по нескончаемым пролетам лестницы, оглядел квартиру, сказал “центр есть центр” и потребовал виски, виски я ему не дала, тогда он положил голову на мою смятую подушку, натянул на себя мое сбившееся пуховое одеяло и заснул мертвым сном. Зазвонил телефон. Это была Фелисити. Она сказала, что оступилась и растянула лодыжку, в следующий раз сломает шейку бедра. Я сказала, что прилечу первым же рейсом, на который смогу заказать билет, устроилась на кушетке и заснула. К кровати, на которой спал Гарри, я и не подошла. Зачем мне накликать на себя нескончаемые мучения. Женщины не должны играть с партнерами из другой лиги, они рискуют разбить себе сердце. Я всего лишь высококвалифицированный специалист съемочной группы, у которого случайно оказалась свободная кровать, режиссеру не надо было ехать до нее на такси. Клайв — кошмарный жмот, от него машины с шофером не дождешься.

3

В Род-Айленде, возле самой границы со штатом Коннектикут, в окрестностях Мистика и недалеко от Уэйкфилда, надежно защищенная лесами и холмами от шума автострад, находится “Золотая чаша” — интернат для престарелых, где они ведут активную творческую жизнь. Род-Айленд — крошечный неправильный прямоугольник на карте, один из шести штатов, составляющих Новую Англию, самый маленький из всех них, самый живописный, самый густонаселенный и, как говорят, самый коррумпированный, хотя кто измерит степень коррупции? Здесь выведена высоко ценимая сейчас во всем мире порода кур — род-айленды красные. С запада на Род-Айленд наступает Коннектикут, с востока теснит Массачусетс, на юге не позволяет развернуться Атлантический океан. Здесь пышная растительность: березы, тополи и гингко, рябина, клены разных пород, гикори, дуб, кизил, сассафрас, и все осенью полыхает всеми оттенками золотого, оранжевого, багряного. Весной луга покрываются полевыми цветами, а уж птицы — сколько тут редких видов пернатых проводит лето вместе с изучающими их орнитологами! Здесь укромные пляжи и тихие скалистые бухты, былое величие и мрачная, кровавая история, от которой отмахивается снисходительное настоящее. Род-Айленд — это “земля свободных и родина смелых”, “штат, что скорее умрет, чем сдастся индейцам”. Конечно, в ноябре здесь уныло и слякотно, как и всюду. Лучше быть в помещении, чем на дворе. Так думала старшая сестра пансиона “Золотая чаша” мисс Доун.

Комплекс “Золотая чаша” построен в духе Художественного центра Гетти в Санта-Монике, то есть это вдохновенная копия древнеримской виллы — длинное низкое здание, колонны, бассейн, водяные лилии, вьющийся по стенам плющ, фасад облицован ослепительно-белым камнем, в Калифорнии все это было бы вполне на месте, но под сереньким небом Род-Айленда вызывает оторопь. Не радует глаз, а оскорбляет, сказали бы про этот архитектурный шедевр люди молодые и недоброжелательные, однако старикам нравится эта яркость, их греет мысль, что они могут провести свои последние дни среди этой роскоши, именно по этой причине местное общество охраны заповедной природы перестало устраивать демонстрации протеста и смирилось с существованием “Золотой чаши”.

Пока София летела в Бостон, с большим опозданием вырвавшись навестить свою бабушку, старшая сестра Доун и доктор Джозеф Грепалли, знаток человеческих душ и директор “Золотой чаши”, решали судьбу кровати, которая освободилась вследствие скоропостижной смерти спавшего на ней доктора Джеффри Роузблума. Окна в комнатах были распахнуты настежь, потому что рабочие уже отделывали помещение, белили потолки — доктор Роузблум был тайный курильщик и основательно их закоптил, — клеили на стены приятные обои в классическую бело-розовую полоску поверх прежних, с лиловато-кремовыми цветочками. Светлые обои можно наклеивать друг на друга много раз слой за слоем, не сдирая предыдущих, а вот яркие краски в сыром помещении могут проступить на новом слое. Можно спокойно клеить до пяти-шести слоев, но уж потом надо сдирать все до штукатурки, иначе обои начнут пузыриться, хотя такое случается в среднем раз в пять лет. Бело-розовые в полоску были всего лишь третьим слоем за двадцать два года существования “Золотой чаши”. Предшественник доктора Роузблума дожил в добром здравии и ясном уме до ста двух лет и тоже скоропостижно скончался на этой самой кровати. Матрас тогда был в хорошем состоянии, и начальство решило его не менять.

— Две скоропостижные смерти в одной кровати — это уж слишком, — заметил доктор Грепалли, человек добрый и щедрый. — На этот раз надо хотя бы матрас сменить.

— Кровать не виновата, что на ней умирают, — возразила сестра Доун, которая только притворялась доброй и щедрой, а на самом деле была злыдня и скупердяйка. — Доктор Роузблум курил, видите, как закоптил потолок; если бы у него была сила воли, нам не пришлось бы сейчас его заново белить. Я думаю, инфаркт спровоцировало какое-то легочное заболевание.

— Ах, сестра Доун, сестра Доун, — с нежностью сказал доктор Грепалли, — вам хочется, чтобы все жили вечно, не имели вредных привычек и никогда не болели.

— Конечно, — подтвердила она. — Зачем Господь позволил кому-то из нас жить дольше, разве не для того, чтобы в отпущенное нам дополнительное время мы обогатились новыми познаниями?

По ее глубокому убеждению, человек должен неустанно самосовершенствоваться, даже в самом преклонном возрасте нельзя давать себе поблажки.

В “Золотой чаше” жило около шестидесяти подопечных, которые называли себя — да и все окружающие их так называли — “друзья по чаше”. Желающим поселиться в пансионате должно было непременно исполниться семьдесят пять и они должны уметь жить в коллективе, это залог долгожительства. Слабосильные к настоящему времени сошли в могилу, остались только крепкие и жизнеспособные. Средняя продолжительность жизни друзей по чаше составляла девяносто шесть лет — завидный возраст, и все благодаря соответствию требований сестры Доун к физическому состоянию будущих обитателей и их характеру. Специальной подготовки у нее не было, она делала выбор, следуя собственному чутью. Ей было довольно одного взгляда: этот будет жить долго — добро пожаловать, этот нет — сожалеем, но у нас нет места.

Смерть, при всей своей неизбежности, вовсе не была повседневным явлением в “Золотой чаше”. Ее обитатели перемещались в пределах комплекса из одного корпуса в другой: сначала вы живете в коллективе (когда вам просто не хочется быть одному), потом вам необходимо оказывать небольшую помощь (вы сами не справляетесь с надеванием чулок), дальше вы начинаете нуждаться в уходе (вы сами не в состоянии поднести ложку ко рту), следующая ступень — полное обслуживание (вы уже не встаете) и, наконец, если вам сильно не повезло, интенсивная терапия (вы хотите умереть, но вас не отпускают на тот свет). Считалось в высшей степени желательным, чтобы семья переложила всю ответственность за переселяющегося в “Золотую чашу” на ее руководство. Слишком любящие родственники дурно влияют на душевное состояние престарелого пациента и понижают индекс продолжительности жизни в пансионе, гораздо лучше, когда о нем совсем забывают. Одна из самых удачных лекций доктора Грепалли была посвящена именно этой теме. Как учитель не любит родителей и обвиняет их в бедах детей, так и Грепалли относился к родственникам настороженно и не верил в искренность их чувств. Доктор был чуть ли не самое яркое светило в области разработки практических мер по продлению жизни людей преклонного возраста, выступал время от времени по телевидению и писал статьи для ежемесячного журнала “Счастливая старость”, которые потом перепечатывались в медицинских изданиях по всему миру. Обитатели “Золотой чаши” восхищались им и гордились. Так, во всяком случае, твердила ему сестра Доун.

Самый долгий срок пребывания пациента в “Золотой чаше” составил двадцать два года, рекорд краткости пребывания — пять дней, но эти пять дней сочли статистической аномалией и в выведении средних показателей не учитывали. За двадцать два года существования “Золотой чаши” ее покинули по собственной воле, а не ногами вперед, всего восемь человек. Обитателям “Золотой чаши” была обеспечена полная, насыщенная жизнь — естественно, относительно полная и насыщенная, но степень относительности была значительно ниже, чем в других учреждениях подобного рода, взимающих со своих подопечных столь же высокую плату. Впрочем, мало кто в округе мог соперничать с “Золотой чашей”, где вам предоставлялась возможность дряхлеть до полной немощи в одной и той же обстановке. Когда старики деградируют физически или умственно, их, как правило, вырывают из привычной обстановки и помещают в более подходящие их состоянию заведения, они теряют друзей, а часто и имущество, остаются в тесном замкнутом пространстве. В “Золотой чаше” вы наблюдаете смену времен года среди знакомых вам пейзажей, под знакомым небом и в назначенный вам срок тихо отходите в мир иной.

Джозеф Грепалли и сестра Доун слегка поеживались от холодного утреннего ветерка, который разгонял запах краски. В глубине души они были довольны: доктор Роузблум умер неожиданно во сне в возрасте девяноста семи лет, до ста не дожил, но каждый год сверх девяноста семи улучшает статистику. Неплохо, очень неплохо, хоть он и курил.

Матрас и кресло покойного — кстати, совершенно чистые — решено было отвезти в мебельную комиссионку; ведь если кровать, как считает доктор Грепалли, невосприимчива к личности спящего на ней человека, то кресло словно бы впитывает своего хозяина в себя, и когда тот умирает, оно проседает и мрачнеет.

— Какой ты романтик, Джозеф, — сказала сестра Доун, — и как я это в тебе люблю.

На ее взгляд, кресло выглядело превосходно. Она всеми силами старалась свести расходы до минимума, но надо, чтобы у Джозефа всегда было хорошее настроение, надо поддерживать в нем уверенность, что он все очень тонко чувствует и необыкновенно добр. И она согласилась, что новую мебель следует купить сегодня же в оптовом магазине.

“Золотая чаша” в высшей степени искушена в искусстве быстрого восстановления душевных сил и смены интерьера, что должно способствовать воцарению в вашей душе полного мира и гармонии, а также извлечению максимальных прибылей для заведения. По этой причине ни одна комната, ни один номер, ни одни апартаменты люкс не должны пустовать дольше трех дней, это предел. Но и раньше трех дней их заселять нельзя, даже сестра Доун с этим соглашалась, потому что дух усопшего все это время пребывает в помещении, поэтому там гуляют сквозняки, мысли у вас путаются, и вообще это к беде. Список желающих поселиться в “Золотой чаше” был длинный; чтобы завершить все дела и переехать сюда, иным требовался месяц, а то и больше, но плату полагалось вносить с того момента, как в освободившемся помещении заканчивалась подготовка к приему нового жильца. Так скорее выветривается дыхание смерти, гнетущее чувство пустоты, вызванное смертью. Это как с походами к психоаналитику: сам факт, что вы уже внесли плату, оказывает благотворное, целительное воздействие. То, что не умещалось в сознании, становится обыденным.

Заново отделывались также ванные и уборные; Джозеф побаивался зеркал — вдруг новый обитатель посмотрит в зеркало и увидит там своего предшественника? Зеркала на такое способны, считал Джозеф Грепалли. У них есть память, свой собственный взгляд на мир. Все старые лица похожи одно на другое, однако не все их обладатели готовы с этим согласиться. Джозеф любил давать волю фантазии. Сам он был доктор филологии, его отец, доктор Гомер Грепалли, знаменитый врач-геронтолог и психоаналитик, завещал сыну “Золотую чашу”, и тот сделался специалистом во всем, что необходимо знать руководителю такого заведения. У сестры Доун был диплом, позволяющий ей работать в области гериатрической психиатрии, руководству “Чаши” этого было вполне достаточно.

— У нас в списке ожидающих двадцать пять человек, — сказала сестра Доун, — но все это не наши пациенты. Божьи одуванчики, долго не протянут: избыточный вес, социопатия, есть лауреат Пулицеровской премии, это хорошая реклама; но она закоренелая курильщица.

По ночам сестра Доун проскальзывала к Джозефу в спальню. Коренастая, с большим бюстом, квадратной челюстью и яркими темными глазками-пуговками на землистом лице, эта сорокадвухлетняя женщина была более привлекательна раздетой, чем одетой. Днем она ходила по коридорам, стуча невысокими каблуками, с широкой улыбкой, занимавшей все пространство между белым или голубым полотняным халатом и полотняной же шапочкой, и призывала обитателей “Золотой чаши” к еще более углубленному самопознанию.

— Я доверяю вашему суждению, сестра Доун, — сказал доктор Грепалли. Почему-то он ощущал неловкость сродни той, какую испытываешь в рыбном ресторане, когда стоишь перед аквариумом и выбираешь омара, который умрет, чтобы тебе приготовили из него деликатес.

— Мне кажется, все они трудные, без твердых принципов. Ни с кем не найдешь общего языка, не то что прежде. Даже у стариков непомерно завышенная самооценка. От молодых нахватались. — “Трудные” в ее устах значило, что люди слишком разборчивы в еде, критикуют персонал, спорят по поводу лекарств, отказываются от групповой терапии, ленивы и неэнергичны, но самое скверное — большинство их родственников умерли молодыми. Все желающие стать друзьями по чаше должны были представить не только надежные доказательства финансовой кредитоспособности и биографию, но и подробную историю рода, а также ответить на вопросы анкеты, которую составила лично сестра Доун, чтобы определить характер человека.

Джозеф Грепалли, грубовато-добродушный и обаятельный, чем-то напоминал режиссера Красснера, как потом обнаружила София. В знакомом нам облике сестры Доун жила совсем другая женщина, худая и стройная, она обожала сладкий кофе и сдобные булочки, но никто об этой другой сестре Доун не догадывался.

— Нужно закинуть сеть, — сказал Джозеф Грепалли, — опустить ее как можно глубже.

Друзья по чаше называли его Стефаном — из-за Стефана Граппелли[1], люди беспомощные любят давать шутливые прозвища тем, в чьей власти они находятся, ведь даже самая безобидная насмешка помогает выжить.

4

Я подъехала к дому Фелисити — Дивайн-роуд, 1006, вилла “Пассмур” — в начале первого ночи. Самолет компании “Юнайтед Эйрлайнс” вылетел из аэропорта Хитроу в Бостон в двенадцать пятнадцать, я находилась в списке ожидающих больше часа — то ли будет билет, то ли не будет. Противное состояние. Нет, я не боюсь летать, просто предпочитаю знать, что со мной произойдет в ближайшем будущем. Когда я уходила из дома, великий режиссер спал в моей постели, и я оставила ему записку, что уехала к своей больной бабушке, вернусь в понедельник. Для озвучания я им не нужна. Теперь, когда картина утверждена и ничего важного в ней трогать нельзя, ее можно передать любому достаточно опытному монтажеру. Мне хватит головной боли, когда я вернусь и мы будем подкладывать звук. Я могу отличить хорошую мелодию от плохой, но в музыке ничего не понимаю и потому готова (почти готова) уступить первое или, если угодно, последнее слово более сведущим, чем я, в отношении картины, которой я должна дать финальное добро.

Мне поменяли билет на бизнес-класс, это было удачно. Студийный агент по продаже билетов сообщил, что я снимаю вместе с Красснером новый фильм “Здравствуй, завтра!” (дурацкое название, сценарий написан по любовному роману “Запретная стихия”, целый год подготовки к съемкам он назывался просто “Завтра” — как раз то, что нужно, потому что это что-то вроде путешествия в прошлое и в будущее через отношения Лео и Оливии, “Здравствуй” вкралось к концу съемок, рекламщики так в него и вцепились, ну и пришлось оставить), а всем, кто связан с кино, всюду зеленый свет. Видите, как мне трудно выкинуть из головы перипетии киношной беллетристики. Ведь я, по сути, пересказываю вам содержание фильма “Здравствуй, завтра!”, которым сейчас перестала заниматься.

Перелет прошел приятно; спать в самолете я не могу, поэтому посмотрела пару видеофильмов на экране маленького телевизора, который полагается каждому пассажиру дорогого класса. Я, однако, предпочитаю общий экран, который сейчас опускают только в хвостовом, дешевом, салоне, где вы можете разделить удовольствие от просмотра картины с другими зрителями, именно этого мне всегда и хочется. Ведь фильмы для того и снимают, чтобы их смотрела большая аудитория в кинотеатре и на огромном экране, домашнее видео — жалкий суррогат, разновидность порока, которому предаются в одиночестве.

Бостон — один из самых приятных аэропортов для прилетающих иностранцев. Иммиграционный контроль пропускает вас в считаные минуты. Самолет местной авиалинии очень быстро доставил меня в Хартфорд — некогда торговый форт, основанный голландцами, а ныне страховая столица мира. Все шло как по маслу. Но в Хартфорде, увы, меня встретила приятельница и соседка Фелисити, Джой, пожелавшая во что бы то ни стало доставить меня на виллу “Пассмур”, Дивайн-роуд, дом 1006. Джой жила в доме 1004, именовавшемся “Уиндспит”. В самолете нервы мои отдыхают, но тут же рвутся в клочья, если за рулем сидит кто-то другой, а не я, в особенности если этот другой почти ничего не видит и не слышит и к тому же истошно вопит, желая убедить мир, что людям без него не обойтись, хотя сам в этом не слишком уверен.

— Мне семьдесят девять, никогда не скажешь, правда? — прокричала Джой, направив носильщика с моим чемоданом к своему “вольво”. Лицо у нее было бледное и худое, крашеные белокурые кудряшки всклокочены, рот широко раскрыт в навеки приклеенной улыбке. Одета в изумрудно-зеленый бархатный спортивный костюм, такой более пристал любительнице гольфа из Флориды, чем благопристойной вдове, о которой мне рассказывала бабушка. Джой была добрейшая душа, во всяком случае, сама она так считала, только слишком шумная. На корпусе “вольво” имелось множество вмятин, крепление бокового зеркала погнуто.

— Никогда в жизни, — поддакнула я. Зачем обижать и обескураживать старушенцию? Без нее мне не добраться до бабушки. Дорога шла лесом, сумерки сгущались. Джой нажимала на тормоз вместо газа или на газ вместо тормоза, а то и на обе педали вместе, и когда “вольво”, подпрыгнув, останавливался, она пугалась, что задавила какую-то бессловесную зверюшку, выключала двигатель, выходила из машины и принималась искать жертву, светя фонариком, который всегда держала под рукой именно для этой цели. Машину она и не думала отводить к обочине, но, к счастью, в это позднее время движения на проселочных дорогах почти не было. До индейца-следопыта ей было далеко, она устраивала такой шум и крик, что раненое животное, будь у него хоть капля сил, давно бы убежало.

— Я не такая, как вы, англичане, не стану ходить вокруг да около, я всегда все говорю открыто! — вопила она, пока мы усаживались в машину после тщетных поисков несуществующего скунса с перебитой лапой. — Я больше не могу взваливать на себя ответственность за вашу бабушку, это несправедливо по отношению ко мне. Ей надо переехать в какой-нибудь более густонаселенный микрорайон, где живут люди ее возраста.

Я согласилась, что бабушке действительно будет там лучше.

— Но разве Фелисити в чем-нибудь убедишь, ничего не желает слушать! — прокричала Джой, как бы оправдываясь. Я согласилась, что действительно убедить Фелисити трудно.

— Этот тиран и подонок, ее муж, наконец умер, оставил бедняжку в покое, она теперь имеет право пожить для себя.

Я знала Эксона (с одним “с”, в отличие от мозолящего по всему миру глаза нефтяного монстра), мне бы в голову не пришло назвать его подонком и тираном, это был вполне симпатичный зануда-профессор, преподавал право в Коннектикутском университете, четыре года назад умер, и с Фелисити ему пришлось ох как несладко. Так я и сказала Джой. Это было очень неразумно. Она вдавила в пол одновременно педали и тормоза и газа, и, когда машина, подпрыгнув, встала — “вольво” на многое способен, но вот мысли читать не умеет, — она непременно захотела выключить фары, чтобы аккумулятор не разряжался, и ринулась с фонариком в лес, спускалась в овражки, карабкалась по склонам, ища оленя, которого она ранила, тут у нее не было ни малейших сомнений. На этот раз я с ней не пошла, я вспомнила про болезнь Лайма, это что-то вроде гнуснейшего затяжного гриппа, им заболеваешь после укуса оленьего клеща — крошечной, с булавочную головку, твари, которой кишмя кишат именно здешние леса. Клещ прыгает на человека, впивается в кожу и кусает. Если вы не поленитесь тщательно осмотреть себя, при том, что у вас хорошее зрение, и не позднее, чем через сутки, удалите клещей пинцетом, все обойдется, но стоит проглядеть хотя бы одного, и он зароется глубоко в тело, тут уж вы можете проститься с работой на много месяцев. Нет, лучше мне остаться в салоне “вольво”, захлопнуть двери и поднять стекла. Может, эти клещи очень высоко прыгают. Будь это комедия, Джой по законам жанра полагалось сломать ногу, и вокальное выражение ее боли было бы поистине ужасным. Пока я представляла себе эту не слишком человеколюбивую картину, послышался шум, он мгновенно перерос в рев, и в двух-трех дюймах от “вольво” пронесся длинной тенью гигантский тягач с платформой. Слепя огнями и оглушительно сигналя, он скрылся в темноте. Я отключила сознание, как во время рекламы на телевидении, и стала ждать, когда вернется настоящая жизнь. На меня напал столбняк.

— Водителей грузовиков надо судить! — прокричала Джой, усаживаясь минуту спустя за руль. — Ведь на обочине могут стоять машины с выключенными огнями, чтобы аккумулятор не садился, они об этом совершенно не думают.

— Не думают, — согласилась я. — Только мы-то стояли не на обочине.

Ее оплетенные венами руки вцепились в руль.

— Да, вы истинная внучка Фелисити. — Она немного успокоилась. — До чего вы, англичане, ехидны. Машину чуть в груду металлолома не превратили, а вы себе спокойненько иронизируете.

Я удержалась от ответа. Остальную часть пути мы ехали молча. Кажется, она что-то поняла. Больше мы не останавливались и не искали сбитых животных. Она всматривалась в несущуюся навстречу темноту и вообще старалась сосредоточиться на вождении. Симпатичная старушенция.

Перелет через Атлантику, потом из Бостона в Хартфорд, путешествие с Джой на “вольво”, пережитый ужас, потрясение, необходимость постоянно сдерживать себя и не говорить того, что думаю, — когда я добралась до Фелисити, я была вымотана до предела. Фелисити ждала нас и слушала Сибелиуса, звук был включен чуть ли не на полную мощность, такое могут позволить себе люди, чьи соседи живут на достаточно большом расстоянии. Освещение было приглушенное, интимное, интерьер минималистский. Она полулежала на кушетке в китайском шелковом халате дивной красоты, выставив напоказ длинные стройные ноги. Ни намека на варикоз, однако я заметила, что колготки на ней непрозрачные, а ведь раньше она так гордилась молочной белизной своей безупречной атласной кожи. Батареи отопления так раскалились, что вряд ли ей было холодно. Со времен нашей последней встречи она стала еще более эфемерной, и это меня встревожило. Фелисити и всегда-то была хрупкой, бесплотной и бледной, с точеным личиком, но сейчас на нее просто хотелось наклеить ярлык: “Осторожно! Стекло!” Ее волосы, так похожие на мои цветом и фактурой, выцвели и поредели, но и от того, что осталось, можно было ахнуть. Зрение у нее было вполне приличное, а уж ум — острее некуда. Выглядела она моложе своей приятельницы Джой. Одна рука у нее была на перевязи, лодыжка забинтована, и она все время старательно держала ее на виду, а то вдруг я решу, что она вполне может сама о себе заботиться. Я была ее родная внучка, и она требовала от меня участия.

— Как тебе езда Джой? — участливо спросила Фелисити, а ведь кто, как не она, втравил меня в этот кошмар. — Надеюсь, она не слишком вопила.

Ничего не соображая от усталости, я в ответ пропела во весь голос “Что ни миля, то могильный камень” — это песня дальнобойщиков о печально знаменитом отрезке лесной дороги, на котором погибло больше водителей, чем во всех Соединенных Штатах вместе взятых, эти слова вынесли в название фильма, над которым я когда-то работала, слабая имитация “Платы за страх”. Если кто-то с водительскими талантами Джой поездит по этой дороге ночами лет пятьдесят, наверняка возникнет легенда об автомобиле-призраке. Я пыталась довести эту мысль до сознания Фелисити, но моя голова опустилась в чашку горячего, с пониженным содержанием холестерина, пастеризованного, обезжиренного, без сахара молочно-шоколадного напитка из банки, и я заснула.

Странно, меня почему-то больше всего измотала беспрестанно возвращающаяся картина: моя подушка там, дома, и на ней спутанные, неухоженные волосы режиссера Красснера. Я сбежала, это ясно. Может быть, я прилетела сюда не для того, чтобы помочь Фелисити, а чтобы самой спастись от душевной смуты. Фелисити отвела меня, полусонную, в гостевую комнату, сняла с меня пальто и сапоги, помогла лечь и положила под голову подушку. Кажется, с годами в ней проявилось что-то похожее на материнские чувства. Я почувствовала, что я дома. Ну что ж, если я ей нужна, вот я, пожалуйста.

Вот теперь-то мне бы наконец по-человечески заснуть, и как раз в эту минуту сон пропал. Наверное, надо позвонить утром в монтажную, впрочем, нет, не стоит. Социальным работникам приходится закалять свое сердце, чтобы оно не разбивалось от сострадания к подопечным, медсестры должны научиться не оплакивать каждого умершего больного, точно так же и монтажер должен удерживать себя железной рукой и не отдавать всю душу работе. Работа — всего лишь работа. Кончился один фильм — забудь о нем и приступай к другому. Но этот, нынешний, по-настоящему масштабный, попробуй позабыть. Деньги в проект вбуханы колоссальные, плюс три четверти съемочного бюджета на рекламу, студия возлагает на него огромные надежды. Он будет формировать коллективное сознание народов. О нем будут писать все газеты и журналы, рецензиями можно будет покрыть весь земной шар. А монтажера, то есть меня, человека, от которого зависит успех или провал картины — поверьте, сценарий тут дело десятое, звезды двадцать пятое, все решает монтаж, — так вот, моего имени в них даже не упомянут. Сценаристы вечно жалуются, что им не уделяют должного внимания, но это невнимание — просто настоящая слава в сравнении с монтажерской безвестностью. Как, однако, приятно ощущать себя мученицей, долгими одинокими ночами лелеять обиду.

Кровать скрипела. Как и все в доме, она была деревянная. Эти новые дома под старину полны звуков, балки, стропила, перекрытия все время движутся, смещаются и сетуют, дереву не двести лет, как все пытаются изобразить, а всего двадцать. На чердаке резвятся белки и еноты. Если люди захотят предаться любви, весь дом об этом сразу же узнает. Грандиозные морозильные камеры и гигантские стиральные машины, так поражающие английское сознание, словно бы пригвождают часть дома к земле, хотя весь он, легкий и веселый, кажется, готов пуститься в пляс. Утром я увидела в окно мокрый ноябрьский пейзаж, откуда природа была решительно изгнана. Люди выкорчевали все естественно растущие на земле деревья и засеяли землю травой, ухоженные владения отделялись друг от друга низкими каменными оградами, ни заборов, ни шпалер живой изгороди, как в Англии, чтобы скрыться от постороннего глаза, здесь эту функцию выполняло расстояние. Если вам нечего скрывать и у вас хороший доход, к вашим услугам огромные пространства. Как Фелисити смогла прожить здесь четыре года одна? Я спросила ее об этом утром за завтраком — мягкие вафли из вакуумной упаковки, кленовый сироп без сахара и — слава богу — нормальный кофе с кофеином.

— Я пыталась помочь времени замедлить свой бег, — объяснила она. — Кто-то же должен взять на себя эту заботу. Время поделено между людьми, и чем их больше на земле, людей, тем меньше остается времени. — Интересно, что бы сказал бедняга Эксон по поводу этого ее высказывания, подумала я. Наверное, сделал бы ей строгое замечание и потребовал, чтобы она внятно объяснила, что имеет в виду.

Заумные фантазии Фелисити, как он их называл, приводили его и в восхищение и в ярость. За двенадцать лет совместной жизни с ним ее фантазия почти иссякла, во всяком случае, в моем присутствии она никак не проявлялась. А вот теперь задавленное было своенравное воображение оживает, вновь утверждает себя. Именно этим меня всегда и отталкивал брак: супруги притираются друг к другу, подравниваются до одного уровня и сами этого не замечают. Нужно свести все к наименьшему общему знаменателю, обезличиться, не раздражать друг друга, иначе вам не жить вместе. И когда вы лежите ночь за ночью рядом с другим человеком, может быть, вы и чувствуете себя защищенной, но еще неизвестно, дает вам этот человек душевную энергию или отнимает ее у вас.

— Досадно, что Эксон умер раньше меня, — сказала Фелисити. — Я и не знала, что так привязана к нему. Любить я его, конечно, не любила. Я никого из своих мужей не любила. Старалась, но ничего не выходило. — Она сказала это так печально, что я забыла о Лондоне, забыла о своих фильмах, о растрепанном, взмыленном, измученном режиссере Красснере, забыла обо всем, кроме Фелисити. Я положила руку на ее руки — такие старые, иссохшие рядом с моей, и, к моему ужасу, из ее глаз полились слезы. До чего она похожа на меня: скажи мне доброе слово — и я тут же начну плакать от жалости к себе.

— Это все болеутоляющие таблетки, — объяснила она. — Они настраивают меня на слезный лад. Не обращай внимания. Я тебя силой притащила сюда, это нехорошо с моей стороны. Осень, я чувствовала себя такой старой и беспомощной. Но все не так страшно, я справлюсь. Если хочешь, возвращайся домой, я не буду тебя удерживать.

“Ах ты лицемерка”, — подумала я, однако сказала:

— Но ведь я ничего не знаю о жизни в этих краях. Не представляю себе, что такое свободный санаторий, закрытый пансион и прочие заведения, которые существуют по эту сторону Атлантики. У нас в Англии есть только жуткие дома для престарелых. Почему ты не хочешь просто остаться здесь, в этом доме, и чтобы кто-нибудь с тобой жил?

— Это еще хуже, чем выйти замуж, — возразила она. — Такое же одиночество минус секс, который хоть как-то скрашивает жизнь.

Я сказала, что, по-моему, стоит посоветоваться с подругами, узнать, как они поступают в подобных обстоятельствах. Ее лицо изобразило презрение. Я поняла, какого она о своих подругах невысокого мнения.

— Никакие они не подруги, — отрезала она. — Так, знакомые. Я не пускала Джой ехать за тобой в аэропорт, но разве с ней сладишь. Пока я вас ждала, я умирала от страха.

Она хотела, чтобы после завтрака мы пошли погулять, но я ее отговорила. Я не уверена, что оленьи клещи строго придерживаются границ леса, а любоваться было, в общем-то, нечем: все та же длинная, широкая Дивайн-роуд и вдоль нее на более чем почтительном расстоянии друг от друга солидный новострой под старину. В них живут разные, но все в высшей степени респектабельные люди, объяснила Фелисити, и чем дальше между ними расстояние, чем больше их участки, тем к более престижному обществу они принадлежат. Деньги в Соединенных Штатах тратят на то, чтобы быть как можно дальше от людей, и это странно, потому что места очень много, но, наверное, считала она, людям хочется забыть об ощущении тесноты, от которой бедняки бежали из Европы в Новый Свет. Вдоль этой улицы-дороги жили бизнесмены, которые весьма преуспели в страховом бизнесе или в компьютерном и в большинстве своем рано удалились от дел, их жены работали по нескольку часов в день в фирмах по продаже недвижимости или в клиниках нетрадиционной медицины или занимались благотворительностью; были среди владельцев особняков также университетские профессора, чуть моложе Эксона, но такие же занудные, и никого, кто был бы близок ей по духу. С теми, кто был близок ей по духу, мисс Фелисити (так любил называть ее Эксон и с его легкой руки стали называть все) рассталась сорок пять лет назад. Интересно, что случилось с мисс Фелисити, когда ей было под сорок? Примерно в это время она вышла замуж за богатого гомосексуалиста из Саванны, это был ее второй и самый благоразумный американский брак. После его смерти ей достался пейзаж Утрилло — белый период, парижская улочка, голая ветка дерева, — очень хорошая вещь, сейчас она висела на почетном месте в мрачной высокой гостиной “Пассмура”, куда никто не заходил, гостиная соединялась с роскошным холлом — плавный полукруг лестницы и никогда не запирающаяся парадная дверь. Во вторую ночь — в первую я слишком устала и мне было ни до чего, — так вот, во вторую ночь, когда Фелисити ушла спать, я прокралась в холл и заперла дверь.

— Поздновато искать людей, близких по духу, — заметила я. — Пусть ты их даже встретишь, как это распознать? Неужели комфорта и спокойствия не довольно?

Она сказала, что я вечно смотрю на все сквозь черные очки, и я ответила: “Не сердись”, хотя никто никогда меня в таком грехе не обвинял. В деньгах у нее недостатка не было: Эксон, который умер от инсульта на следующий день после того, как сдал своему издателю рукопись исторического очерка “Боевой путь шлюпа “Провиденс”, прекрасно ее обеспечил. Он очень удачно застраховал свою жизнь, как и все, кто живет в окрестностях Хартфорда. Фелисити после его смерти могла уехать куда угодно, делать все, что вздумается. Однако она осталась жить там, где жила, наверное, для того, чтобы заплатить скукой своего существования долг милейшему, нуднейшему Эксону — четыре месяца вдовства за каждый год супружеской жизни, это тридцать три процента, очень высокая ставка. Теперь, оправившись от того, что ей выпало на долю пережить, она начала готовиться к следующему броску в неведомое, но в восемьдесят пять лет или в восемьдесят три (не знаю, сколько точно ей лет, она всегда темнила, если речь заходила о ее возрасте, однако сейчас дожила до такой поры, когда годы из тщеславия прибавляют, а не убавляют) бросаться в неведомое следует очень осторожно: совсем недалеко, в тумане, стоит толстая кирпичная стена, и эта стена — ожидаемая смерть. Фелисити не может этого не знать, у нее довольно здравого смысла, поэтому она и попросила моего одобрения, словно желая заплатить еще один долг, на этот раз долг будущему. Я была растрогана и близка к тому, чтобы захотеть детей, своих собственных детей и внуков, но это быстро прошло.

5

К полудню выяснилось, что с решением мисс Фелисити начать новую жизнь надо поторопиться: позвонила по мобильному телефону Ванесса, одна из соседских жен, работающих в агентстве по продаже недвижимости, и сказала, что есть клиент, которому нужен именно такой дом, он готов купить его вместе с мебелью за девятьсот тысяч долларов, но хочет въехать не позже чем через месяц. Мисс Фелисити, столкнувшись лицом к лицу с реальностью, которую сама же на себя и накликала, слишком гордая, чтобы идти на попятную, растроганная моим участием (я проснулась ночью от гнусного шкурного страха, что вот теперь, когда мы так славно подружились, она передумает и захочет переехать в Лондон, чтобы быть рядом со мной), сейчас успокоилась и решила, что лучше всего ей остаться в этих краях, более того, смирилась с мыслью о жизни в пансионе. И начнет искать что-то подходящее сегодня же.

Джой, которую позвали пить кофе и которая сегодня была в желтом хлопчатобумажном вельвете с розовой лентой в волосах, встревожила такая спешка. Если Фелисити подождет, она сможет взять за дом гораздо больше, заверещала она. Может быть, ее, Джой, зять захочет сюда вернуться, может быть, его заинтересует дом, нельзя принимать такие жизненно важные решения второпях. Фелисити, не обращая на ее вопли внимания, спокойно разбинтовала лодыжку.

— Что ты делаешь? — спросила Джой.

— Готовлюсь к жизни в коллективе, — ответила Фелисити. — Не хочу, чтобы люди думали, будто я нуждаюсь в помощи. Давайте посмотрим, есть ли что-нибудь в окрестностях Мистика.

— В окрестностях Мистика! — завизжала Джой, обнажив все зубы. Каждый из них был чудом искусства ортодонтии, но вот с деснами никто ничего не мог поделать. — Зачем тебе Мистик? Там деваться некуда от туристов.

— А мне всегда нравилось название, — ответила Фелисити.

Джой вскинула свои выщипанные бровки к потолку. Те несколько волосков, что она оставила, чтобы лучше выделялась нарисованная карандашом линия, были седые, жесткие и торчали в разные стороны.

— Я думала, весь смысл в том, что тебе нужна помощь, ты нуждаешься в уходе. Чтобы кто-то помогал тебе утром принимать душ.

— Ну нет, это уж слишком, — возразила Фелисити и вышла из комнаты, кокетливо дрыгнув ножкой, а Джой забыла про улыбку и скрипнула своими белоснежными зубами.

— Ничего у нее с ногой не случилось! — закричала она. — Просто хотела заманить вас сюда и добилась-таки своего.

Приморский городок Мистик (население 3216 человек) расположен чуть севернее того места, где река Коннектикут разделяется на рукава и впадает в Атлантический океан у самой границы между штатами Коннектикут и Род-Айленд. Летом там полно отдыхающих и туристов, это не такой фешенебельный и дорогой курорт, как Кейп-Код или южная оконечность Лонг-Айленда, но здесь хорошие дома, чистейшие пляжи, привлекает внимание построенный в 1860 году деревянный мост, который до сих пор разводят, чтобы пропустить идущие по реке суда. Так, по крайней мере, написано в рекламных брошюрах, и так все и оказалось на самом деле. Джой заявила, что непременно поедет с нами на разведку, и мы все уселись в ее новый и потому пока еще без вмятин “мерседес”, машину купил ей ее зять Джек, занимавшийся раньше продажей автомобилей, и мне позволили сесть за руль.

Видимо, людей преклонного возраста и в самом деле тянет поселиться в окрестностях Мистика: в тамошнем бизнес-центре нас снабдили брошюрами в изобилии. Я понимаю обаяние этого слова — Мистик, оно искушает надеждой, которая нам так нужна, когда жизнь приближается к неизбежному концу, что есть в мире что-то еще, скрытое от постороннего глаза. Близость к природе, возможность размышлять, наблюдая, как садится солнце и бушует море, все глубже ощущать свое единство со вселенной, растворять в этом единстве, пусть ненадолго, мучительное сознание краткости нашего бытия на этой земле. Более ласковую, более милосердную природу в Соединенных Штатах трудно найти. Ни ураганов, ни землетрясений, ни резких перепадов холода и жары, от которых так болят старые кости, только олений клещ, на которого никто не обращает внимания, хотя вызываемая его укусом болезнь очень серьезна и может унести немало стариков и людей со слабым здоровьем. Возможно, еще больше Мистик привлекает тем, что находится на таком удобном расстоянии от Нью-Йорка: не слишком близко, так что никто не станет навещать престарелых родственников каждый день, но и не настолько далеко, чтобы не посетить их разок-другой в месяц. А может быть, сейчас большой спрос на пансионы для престарелых, их открывают все кому не лень, ведь Америка — страна торговцев, как назвал ее один английский адмирал, узнав, что поселенцы Новой Англии ведут оживленную торговлю с его матросами во время Войны за независимость. Уж не знаю по какой причине, только среди этих озер и лесов, на океанском берегу, вдали от берега понастроили столько домов для стариков, что оставалось лишь дивиться.

Я спросила Фелисити, что именно мы ищем, и она ответила:

— Местность с положительными вибрациями.

Джой фыркнула и заявила, что, на ее взгляд, чистота, квалифицированный персонал, хорошая еда и выгодные условия договора куда важнее.

Положительные вибрации! Вряд ли Фелисити найдет их в Новой Англии. Пейзаж может быть сколь угодно идилличен и красив, но злая энергия его кровавого прошлого никогда не исчезнет, здесь почти нет мест, не отравленных ею. Трудно подавить желание красть и мародерствовать, убить врага, завоевать доверие лживыми улыбками, а потом всадить нож в спину; мы не чувствуем этого желания сейчас, но оно просачивается к нам из прошлого. Это все опасные края — первый кусок берега, который был колонизирован в Новом Свете три с половиной века назад. Долго, нескончаемо долго здесь происходили страшные события. Людей вырезали, они умирали от голода, однажды за зиму целиком исчезло одно из первых поселений, — когда весной к берегу медленно подошли суда, моряки не нашли там ни щепки. Никто не знает, что произошло. Мы все ждем Великого Дознания, когда все тайное станет явным, ждем Страшного суда, но Страшный суд никогда не настанет.

Позднее плантаторы с юга сделали это побережье своим летним курортом, вслед за плантаторами пришли чикагские гангстеры, потом крестные отцы мафии. Да и могло ли быть иначе. Подобное притягивает подобное. Яркие краски старых обоев проступили сквозь новые, им только нужно было время, и эти краски понравились новым владельцам. Они вселяли тревогу, что может случиться что-то непредсказуемое, возможно, уже случилось. Ведь отдыхать порой так скучно.

Положительные вибрации! Может быть, это заложено в натуре Фелисити — вечно скитаться по свету в поисках клочка земли, на котором не было бы совершено преступления. Если так, ей бы лучше перенести свои поиски с Востока на Запад, там история не так густо насыщена событиями. Джой по натуре лежачий камень, Фелисити — перекати-поле. Фелисити всегда любила слушать, узнавать новое, впитывать знания, Джой все новое отталкивала от себя. Фелисити была любознательна и легко мирилась с небольшими неудобствами и разочарованиями, Джой же боялась малейших перемен. Вот какие они были разные, хотя, видит бог, судьба привела их к одному и тому же, обе жили в одинаковых деревянных домах, обе остались вдовами, только вот Джой сегодня в вырвиглазном желтом вельвете, а на мисс Фелисити летящее кремово-зеленое платье, купленное за баснословную цену на Пятой авеню в магазине “Бергдорф Гудмен”, и в пальто, покрытом вышивкой, с большим вкусом стилизованной под фольклорную, причем покрой пальто скрывает расползающуюся талию и ссутулившиеся плечи. Впрочем, Фелисити держалась очень прямо. Сзади ее можно было принять за совсем молодую женщину. Только вот щиколотки были слишком тонкие, у молодых женщин таких не бывает.

Из Мистика мы поехали по род-айлендскому берегу реки Мистик в знаменитую резервацию Стонингтон, где стоит статуя индейца пекота с двумя большими каменными рыбинами в руках. Вокруг статуи бродили старики, родственники заботливо поддерживали их под руку, с жужжаньем двигались инвалидные коляски, сидящие в них живые мощи представляли опасность для окружающих. Они приезжают встретиться с прошлым, пока есть хоть капля сил, потому что будущего у них осталось совсем мало, выгружаются из автобусов и толпой устремляются в сувенирные магазинчики. Нам всем хочется считать прошлое нашей страны прекрасным и возвышенным, как и наше собственное прошлое. Джой, однако, отказалась выйти из машины.

— Я же не туристка, — заявила она. — Я здесь живу неподалеку. А эти краснокожие — они все только берут и ничего не дают взамен. Если на нас нападут китайцы, они еще потребуют, чтобы мы их защищали, можете мне поверить.

Фелисити вышла из “мерседеса” и хлопнула дверцей. Но Джой опустила стекло.

— Не осталось ни одного чистокровного пекота! — закричала она нам вслед. — Все переженились с черными. И держат теперь на территориях резерваций не облагаемые налогами казино. Гребут миллионы, а налогов не платят, и все потому, что их предков притесняли. Бедный мистер Трамп, говорят, индейцы выживают его из Атлантик-Сити.

— Ради бога! — умоляла Фелисити.

— Уж это твое английское чистоплюйство! Кому и говорить правду, как не нам, старикам. — Тихие, спокойные люди оборачивались и смотрели на Джой. Ее обсыпанное пудрой, с ввалившимися глазами лицо выступало белым пятном из темноты салона, подбородок она положила на низ бокового окна, и я подумала, что это довольно опасно, вдруг стекло рванет вверх? Кого-то она мне напоминала, только вот кого? И вдруг сообразила: ну конечно, Бориса Карлоффа в “Мумии”. Старые люди часто теряют признаки пола.

— Лично я ничего не имею против них! — кричала она. — Но на их месте я бы не стала называть себя американскими аборигенами. Я была воспитана в представлении, что абориген — все равно что дикарь.

Мы с Фелисити поняли, что надо отказаться от осмотра городка, это единственный способ заставить ее замолчать, и вернулись в машину. Джой победно улыбнулась.

Мы заглянули в два пансиона, но они были построены вокруг площадок для игры в гольф. Те, кто там жил, казалось, только что сошли с рекламных плакатов: крепкие, выхоленные, с мудрыми благожелательными улыбками, волосы, если они еще остались, причесаны с гелем — кстати, волосы тут у многих, и у мужчин и у женщин, были просто роскошные, хотя не обязательно свои. На мужчинах были яркие тенниски, на женщинах — юбки, водолазки и жилеты. Рядом с ними Фелисити почувствовала себя хилой и немощной. Потом мы по ошибке заехали в дом престарелых, где старики сидели все вместе, со своими ходунками, спиной к стене, и с ненавистью глядели на всех, кто осмеливался к ним войти. Здесь царила такая тихая, безнадежная тоска, что я словно бы перенеслась в родную Англию. Легкие наполнил запах дешевого освежителя воздуха. Фелисити была потрясена. Джой отказалась войти в комнату, которую нам с такой гордостью показали.

— Да я скорее умру! — надрывалась она. — Почему они просто не покончат с собой?!

Если сидящие в комнате и слышали ее, то виду не подали. Руководство слышало, и нас поспешно выпроводили из заведения, однако успели всучить свой прейскурант.

Я сдалась. Все это совершенно не годилось для полета моей бабушки в будущее. Я сказала Фелисити, что если она хочет вернуться в Лондон, я сделаю для нее все, что в моих силах: найду жилье поблизости от меня, даже вместе со мной. Объявила, что готова переехать и жить на первом этаже, в одноэтажном доме, вообще без лестниц, как и положено людям старше шестидесяти. Я говорила спокойно, мое внутреннее сопротивление, минуя сознание, спустилось в живот и дало о себе знать довольно сильной болью: возможно, начался приступ аппендицита.

— Она сведет вас с ума! — закричала Джой. — Вы пожалеете.

Фелисити решительно возразила, что не хочет возвращаться в Лондон, даже если будет жить недалеко от меня. (Боль сразу отпустила.) Я слишком занята работой, у меня своя собственная жизнь. Мы почти не будем видеться, и от этого она будет чувствовать себя еще более одинокой, а я по той же причине буду еще больше мучиться сознанием вины. И потом, она привыкла к Соединенным Штатам.

Англичане живут слишком скученно, слишком оторванно от своей истории, молодым нет дела до стариков, ирландские террористы всюду разбрасывают бомбы, водопровод ужасный, в таком возрасте новых друзей не заведешь. И конечно мы не можем жить вместе. Джой права, или я убью ее, или она меня. Я не стала спорить. Мы возвращались домой в унылом молчании.

— Надо проявить терпение, — сказала Джой, смягчившись. — Не продавай дом клиенту Ванессы. Человек, который хочет въехать в дом не позже, чем через месяц, будет плохим соседом. Ты должна хоть немного подумать и о нас.

Она села за руль, и “мерседес” лихо запрыгал; когда я его вела, мне бы и в голову не пришло, что он на такое способен. Автомобилю было не больше года, и подвеска его вобрала все последние технические достижения, чтобы обеспечить плавность хода. Как Джой удавались эти курбеты, не представляю.

Когда мы вернулись в тихий мир “Пассмура”, мы нашли в почтовом ящике положенную туда брошюру. Ее прислало учреждение, называвшееся “Комплекс “Золотая чаша”. Активное творческое долголетие”. Фелисити пролистала брошюру за тарелкой подрумяненных в тостере бубликов с корицей, которые она намазала сырной пастой.

— Эта самая “Золотая чаша”, — произнесла Фелисити. — По-моему, не так уж плохо. Там у них живет один нобелевский лауреат, есть доктор философии. Представляешь — иметь возможность поговорить с кем-то, кроме Джой. И надо же случиться такому удачному совпадению, ведь ее прислали именно сегодня!

Совпадение оказалось бы еще более удачным, если бы брошюру принесли не во второй половине дня, а утром, чтобы мы могли заглянуть к ним, когда разъезжали по окрестностям, но я промолчала. Плата в “Золотой чаше” была в два раза выше, чем во всех других учреждениях, где мы сегодня побывали, и с каждым годом пребывания возрастала на десять процентов. И если подсчитать, оказывалось, что через десять лет вы будете платить двойную сумму. Но к тому времени мисс Фелисити будет около девяноста пяти. Может быть, не такая уж и невыгодная сделка. Что-то вроде азартной игры: неизвестно, кто в конечном итоге выиграет, а кто проиграет.

Я надеялась, заведение заинтересовало ее не потому, что оно самое дорогое. Выросшая в нужде, Фелисити сейчас по-детски верила во всемогущество денег, она была убеждена, что чем дороже вы заплатите, тем более ценную вещь приобретете. В карте вин она всегда выбирала самое дорогое вино. Заказывала черную икру не потому, что любила ее, а из-за цены.

Как рассказывалось в брошюре, “Золотая чаша” ставит во главу угла здоровую психику своих подопечных. Друзьям по чаше (брр! ну да ладно) создают все условия для максимально полной, насыщенной жизни. Возраст ни в коем случае не должен препятствовать самопознанию и активной интеллектуальной деятельности. Друзьям по чаше не предлагают утешения, которое может дать религия, для людей высокообразованных это просто неприемлемо, здесь профессионально подготовленный персонал тактично и деликатно помогает им освоиться в системе юнгианских архетипов, что приносит облегчение и наполняет радостью завершающие годы жизни. Если читать между строк, руководство “Золотой чаши” не морочит никому голову чепухой вроде реинкарнации, а говорит, что смерть есть смерть и ничего тут не поделаешь. Оно ставит целью добиться примирения с тем, что произошло в прошлом, потому что в будущем вряд ли что-нибудь произойдет. И оно не боится произносить слово “смерть”, в отличие от всех остальных.

Все это казалось убедительным, и мы с Фелисити соблазнились. Почему я не восстала со всей решимостью против пансиона для пожилых людей, обитателей которого называют друзьями по чаше, почему не сообразила, что связь с Экклезиастом, которую я здесь почувствовала, близка к нулю? В брошюре Экклезиаст не упоминался.


И помни Создателя твоего в дни юности твоей, доколе не пришли тяжелые дни и не наступили годы, о которых ты будешь говорить: “нет мне удовольствия в них!” Доколе не померкли солнце и свет и луна и звезды, и не нашли новые тучи вслед за дождем[2].


Как там дальше? Моя мама Эйнджел заставляла меня учить отрывки из Библии. Это был ее дар мне на всю жизнь, и еще, конечно, сама жизнь.


…И зацветет миндаль; и отяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс. Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы… доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника… И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его[3].


Фелисити никогда не признает, что золотая чаша — или золотой кувшин — уж не знаю, какой смысл вложен в этот образ, — с трещиной. Никогда не настанет день, о котором она скажет: “Нет мне удовольствия в нем”. Ничего хорошего из этого не выйдет. “Суета сует, — сказал Екклезиаст, — все — суета”. Но мы были беспечны и вверили свою судьбу случайному совпадению.

На следующее утро Фелисити достала “И-цзин”, древнекитайскую “Книгу перемен” с предисловием самого Юнга, и решила погадать, что ей выпадет относительно “Золотой чаши”. В середине шестидесятых годов, когда Фелисити было за пятьдесят, а я только родилась, все повально увлекались “Книгой перемен”.

Она взяла карандаш и начала бросать монеты, но тут в стеклянную дверь ворвалась вопящая Джой — видение в оранжевом с малиновой лентой в волосах, она сегодня явно решила поразить весь мир. Фелисити поспешно закрыла монеты листом бумаги — придется гадание отложить. И все мы в радостном волнении отправились в “Золотую чашу” на разведку — Фелисити, Джой и я — в “мерседесе” Джой. За руль, как и вчера, села я. Нам вдруг стало очень весело.

— Это заведение окажется таким же кошмаром, как и все прочие, — убеждала нас Джой вполне нормальным голосом. Она надела свой слуховой аппарат, утро выдалось солнечное, мир стал немного уютнее. — Вообще-то приятно, когда тебя везут. — Она сегодня захватила с собой фляжку с водкой и, сидя на заднем сиденье, время от времени прикладывалась к ней. Я видела Джой в зеркальце. Она явно решила, что мне можно доверять.

— Я не успела прочитать гексаграмму, — призналась мне Фелисити по дороге. — Мне выпало “Постоянство”, тяготеющее к “Стиснутым зубам”: тридцать вторая гексаграмма, тяготеющая к двадцать первой: много прерывистых линий, это означает, что наше положение очень неустойчиво.

Я не слышала подобных разговоров с детства, моя мама пачки чая не покупала, не посоветовавшись с “Книгой перемен”.

— Вот как, — отозвалась я. — Это хорошо или плохо?

— “Постоянство”, — процитировала она по памяти. — “Успех. Хулы не будет. Углубленное постоянство. Благоприятно иметь, куда выступить”.

— Например, в “Золотую чашу”?

— Думаю, именно так это и следует понимать. А ты как считаешь?

Я сосредоточила все внимание на дороге. За холмами мелькнул клочок моря, тонкий клин синевы, растворяющейся в дымке неба. Славный денек, даже не верилось, что стоит ноябрь; ночью дул резкий, порывистый ветер, но потом стих, и небо сейчас было акварельно чистое. Может быть, именно в такой день солнце осветило паруса на приближающихся к берегу ладьях викингов. Может быть, в такой день капитан какого-нибудь английского капера поднялся, шатаясь, на палубу и сказал: “Славное утро, даже не верится, что ноябрь”, — а про себя подумал: “Интересно, доживу я до вечера или нет?” В прежние времена о смерти думали постоянно, не то что сейчас, и от этого настоящее наверняка казалось особенно прекрасным. За ночь облепленные мокрыми листьями деревья обнажились и теперь стояли голые и очень красивые.

— Бедняга Джой, — громко сказала Фелисити, чтобы все, кому это интересно, могли слышать. — Совсем стала алкоголичкой.

Джой выключила свой слуховой аппарат.

6

Сестра Доун обвела взглядом пейзаж за стеклянной дверью “Атлантического люкса”, который доктор Роузблум так недавно и так неожиданно освободил, и отвернулась. Она не любила лес, которому позволили так близко подобраться к границам владений. Здешняя природа казалась ей слишком мягкой, вкрадчивой, обволакивающей. Она чувствовала, что словно бы окружена здесь со всех сторон, связана, несвободна, как будто ее жизнь по-настоящему еще не началась.

Небо было слишком маленькое. И было слишком тихо. Если вслушаться в тишину, можно услышать утомительный шум океана — аккомпанемент к пению какой-то птахи. Здесь можно гулять, и у всех есть любимые места для прогулок — у всех, кроме нее.

По коридору мимо закрытой двери прошла стайка обитателей “Золотой чаши”, их голоса заполнили коридор. Они декламировали хором и нараспев — сестра Доун порадовалась, хотя они могли бы декламировать стройнее, — возвращаясь из библиотеки с сеанса групповой терапии по гармонизации духовных сил; они все еще несли в себе заряд бодрости и воодушевления, который каким-то чудом смог накопиться в их немощных организмах:



Что делают друзья по чаше?
Пьют радость жизни из полной чаши.



Самогипноз не всесилен, что бы там ни говорил о нем доктор Грепалли, в конце концов joie de vivre[4]гаснет от боли в суставах и от потери зрения. Снова наступила тишина. Что-то хмурое, наводящее тоску стояло сегодня между сестрой Доун и радостью жизни. Все вызывало досаду. Люди восхищаются великолепными красками осени после первых холодных утренников, а ей осенний убор деревьев казался кричаще ярким, как краски в детском наборе. И теперь, в ноябре, когда наряд с деревьев слетел и они стоят мокрые, голые, в них тоже нет никакой красоты. Ей хотелось вернуться домой, где расстилаются бескрайние поля пшеницы, а над головой бездонный купол неба, где дороги прямые, пыльные и желтые и даже в это время года сухие; где жизнь проходит не под шум моря, а под вой ветра, где смерчи налетают как неожиданная кара Господня, заставляя вспомнить о грехах, а вместе с грехами и о спасении. Но вернуться домой она не может. Деньги она зарабатывает здесь, здесь сумела устроить свою жизнь. Конечно, там ничуть не меньше стариков и так же нужно ухаживать за ними, но тамошний народ тертый и недоверчивый. Методы доктора Грепалли им вряд ли понравились бы, скорее вызвали бы подозрение, к тому же местные нелегко расстаются со своими денежками. Пекутся не столько о собственном комфорте и состоянии духа, сколько о детях, хотят, чтобы то немногое, что они скопили, досталось после их смерти им. И конечно эти люди, из поколения в поколение занимающиеся сельским трудом, впадают в отчаяние, дожив до немощной, безобразной старости: кому ты нужен, если у тебя не сгибается спина и ноги отказываются ходить. Здесь, на процветающем побережье Северо-Востока, престарелые живут дольше и лучше сохраняются. Без сомнения, они нажили за свою жизнь больше денег, меньше трудясь.

Сестра Доун получала часть прибылей “Золотой чаши”, она убедила доктора Грепалли, что это честно и справедливо. Она открытым текстом не просила его жениться на себе, и он ей открытым текстом не отказывал; точно так же она не грозила ему сообщить об их отношениях попечительскому совету фонда “Счастливая старость” (его состав был изначально определен отцом Джозефа, доктором Гомером Грепалли), а он не просил ее скрывать их любовную связь.

— Доун, надеюсь, ты это делаешь, потому что тебе самой хочется, а не в надежде прибрать меня к рукам, — сказал он однажды ее подпрыгивающей под одеялом голове. — Ты бы вообще всё и вся прибрала к рукам, сама прекрасно понимаешь. Меня это устраивает, устраивает и наших подопечных. В старости гораздо легче жить, если кто-то за нас решает, что мы должны делать, пусть даже нам этого не хочется. Но тебе следует накрепко усвоить: шантажа я не потерплю.

— Совету это не понравится. — Потрясенная, она вынырнула из-под одеяла.

— Совету на это наплевать, — сказал доктор Грепалли. — Они там все сторонники свободной любви, борцы за гражданские права и свободу мысли, сформировались во времена, не ведавшие СПИДа, экзистенциалисты, в солидном возрасте — всем за шестьдесят, и все куда более терпимы, чем наше поколение. Тем не менее я считаю, что будет справедливо отдать тебе двадцать процентов моей годовой премии от повышения доходов нашего заведения, потому что ты отлично поддерживаешь состояние моего духа и заботишься о душевном и физическом здоровье наших подопечных, которые души в тебе не чают. Как и я.

Доктор Грепалли слишком хорошо знал себя и был слишком ироничен и потому никогда не поступал так, как ему действительно хочется, — вернее, так, как ему хочется, чтобы поступали с ним, иначе говоря, чтобы его связала осатаневшая баба в халате медсестры, оскорбляла, топтала ногами и била плеткой; сестра же Доун была посланный небом компромисс, он был согласен ей платить, и это вносило некую приятную невнятицу в их отношения. Деньги были частью молчаливого соглашения, и оба это знали.

Сестра Доун не зря получала свои двадцать процентов в виде кругленьких семисот долларов в неделю сверх положенного ей жалованья, причем этой сумме предстояло расти. С каждым годом плата за пребывание пациентов в “Золотой чаше” не уменьшалась, а увеличивалась, и это было оправданно. Им требовался все больший и больший уход. Все чаще надо было приносить и уносить подносы с едой, покупать все больше лекарств, терпеть все больше чудачеств и бороться с потерей памяти. Случалось, родственники и юристы протестовали против принятой в “Золотой чаше” системы взносов, видя, как с каждым годом тает ожидаемое семьей наследство, но постепенно начинали понимать, что эта система разумна. В конце концов, чем дряхлее родственники, тем меньше шансов, что кто-то захочет снова взять их домой.



Чем дольше пробудешь тут,
Тем дороже с тебя сдерут.
Тебе повезло, друг по чаше!



Обитатели “Золотой чаши” знали, что у руководства есть серьезный стимул поддерживать в них жизнь насколько возможно долго, и это, конечно, был плюс для заведения, хотя вслух тема не обсуждалась. Если ваши комнаты опустеют, как опустели комнаты доктора Роузблума, то новый жилец поселится в них за меньшую плату. Обитателям “Золотой чаши” внушали мысль, что пансион — их дом, а все живущие здесь — их семья, в надежде, что мало-помалу их связь с настоящей семьей ослабеет. Так было легче для всех, посмотрите хотя бы на монахов и монахинь. Ведь пациенты старше восьмидесяти лет мало чем от них отличаются, секс перестает быть побудительной силой в их жизни, теперь они могут сосредоточиться на жизни духовной. Конечно, семье и друзьям позволялось посещать их, но эти визиты не особенно приветствовались. Слишком часто новости из внешнего мира расстраивают. Родные приезжают лишь для того, чтобы принести дурные известия беспомощным старикам, которые ничем не могут помочь беде. Кто-то умер, кого-то посадили в тюрьму, кто-то развелся, прапраправнуки сидят на игле…

В общем и целом, родные, которые оказались рядом с нами в конце нашей жизни, приносят нам только разочарования — так, по крайней мере, считали в “Золотой чаше”: разве о таком мы мечтали в юности? Дети и внуки, как правило, некрасивые, хотя маленькими были очаровательны, дурные гены так легко побеждают хорошие. Красивый жених оказался единственным исключением в семье, где лица у всех тупые, как зад автобуса, это выяснилось только во время свадьбы. Позвольте лишь одному сыну жениться на дурочке с крупными кривыми зубами — и на свет родится целое племя кривозубых, которые нуждаются в услугах ортодонта, но не имеют ни желания, ни ума заработать денег и оплатить его услуги. Если бы сын не пошел в тот вечер на танцы, а влюбился бы в умную энергичную девушку с мелкими ровными зубками, какие красивые дети, внуки и правнуки пришли бы к вам через много лет на семейное торжество, насколько больше было бы у них у всех денег. Видя, как много в жизни зависит от случая и как мало от нашей воли, старики часто впадают в хандру. Это несправедливо, несправедливо! Знакомый крик, так кричат и маленькие дети. Только в промежутке между началом и концом нам кажется, что мы способны что-то изменить.

Обойщики и маляры собирали свои инструменты в люксе доктора Роузблума. Сестре Доун понравилось, как они отделали комнаты, но она им этого не сказала. Вместо слов одобрения она нашла полосу обоев, которая была якобы чуть сдвинута и расстояние между розовыми полосками якобы чуть нарушено. Обойщики стали извиняться и, посовещавшись между собой, согласились на меньшую оплату. Сестре Доун полагалась также доля того, что ей удавалось сэкономить из средств бюджета, отпущенных на текущий ремонт, в распоряжении которыми она недавно обнаружила серьезные недостатки.

По мнению сестры Доун, не следует быть слишком щедрой на похвалы, потому что те, кого хвалят, перестают стараться. Будь у нее дети, они бы выросли невротиками-честолюбцами: придут они, например, домой счастливые и с гордостью скажут матери, что получили серебряную медаль, а она с презрением фыркнет — почему не золотую? Опозоренные обойщики тихонько ушли. Сестра Доун обошла апартаменты, внимательно разглядывая каждую мелочь и пытаясь представить себе следующего жильца. Она их выбирала как числа лотереи: призывала на помощь удачу и старалась угадать, какое число появится на экране.

Ванная была очень мило облицована плиткой под мрамор, которую вполне было можно принять за настоящий мрамор, уборную украшали лепные золоченые ангелочки. Сестра Доун решила, что запасным кандидатом пусть будет та самая восьмидесятилетняя Пулицеровская лауреатка и курильщица. Ей предложат занять апартаменты при условии, что она бросит курить. Она даст обещание, но не бросит, и с самого начала сестра Доун получит психологическое преимущество над ней. Если говорить честно, то рака легких можно не опасаться, если вы прокурили восемьдесят лет и он не свел вас в могилу, значит, никакая онкология вашим легким не грозит, да и другим органам тоже, вы умрете от инсульта, или от инфаркта, или просто от того, что исчерпался ваш жизненный ресурс, а это случается с людьми, когда их возраст приближается к сотне. Пулицеровская лауреатка поджарая, строптивая и крепко пьет, такие живут долго. Не самый плохой кандидат на место в “Золотой чаше”, подумала она.

Внимание сестры Доун привлек “мерседес”, въехавший в приоткрытые чугунные с золотом ворота — точная копия ворот у входа в Гайд-парк, поставленных там в честь королевы-матери, которой как раз исполнилось девяносто восемь лет — прекрасный возраст. “Мерседес” не поехал к парадному входу, где, как естественно предположить, находится стоянка, а подкатил к стеклянной двери “Атлантического люкса” доктора Роузблума, чье имя всем надлежит забыть, и остановился в нескольких футах от сестры Доун, печалившейся по поводу пейзажа. Из машины вылезли три женщины — тощая девица в свитере и джинсах, с боттичеллиевскими волосами и высоким лбом, и две дамы преклонного возраста. Одна лет семидесяти пяти, одета чудовищно: оранжевый вельветовый тренировочный костюм и малиновая лента на голове, талия расплылась, а это не обещает надежного долгожительства; зато другая в чем-то странном, легком не по погоде и летящем, на вид субтильная, но явно заслуживает внимания. Чуть за восемьдесят, хотя с первого взгляда можно дать лет на десять меньше. Возможно, в прошлом актриса или балерина. Движения легкие и энергичные, спина почти прямая — гормонозамещающая терапия лет с сорока пяти, заключила сестра Доун, это всегда плюс, — красивая головка изящно посажена на стройной шее, задрапированный вокруг нее шарф тактично скрывает морщины.

— Стоянка у главного входа, в специально отведенном месте! — крикнула сестра Доун, когда приехавшие стали выгружаться; они не обратили внимания, хотя отлично ее слышали.

— Здесь хватает места, — сказала молодая женщина. — Да мы уже и припарковались.

У нее был английский акцент. Что ж, если родственники англичане и живут далеко, тем лучше.

— Мы хотели бы поговорить с кем-нибудь из администрации.

— Я из администрации, — сказала сестра Доун и, сообразив, что это более или менее соответствует действительности, почувствовала себя гораздо уверенней. Пусть ей за сорок и у нее нет ни мужа, ни детей, ни своего дома, один Бог знает, сколько на свете таких обездоленных женщин, зато на ее счету в банке копятся деньги, копятся очень быстро, и она не умрет нищей, как ее всю жизнь пугала мать.

Она смотрела, как Фелисити ходит по роузблумовскому люксу, оклеенному миленькими бело-розовыми обоями, любуется видом, весело смеется над идиотскими лепными ангелочками в сортире, слышала, как та сказала: “Я могла бы жить в таком месте. Оно больше похоже на меня, чем мой огромный, вечно скрипящий сарай”.

Возмущенная Джой закричала во всю мощь своего голоса:

— Мисс Фелисити, это ваш родной дом, не забывайте!

Приятно, что пристанище для себя ищет спокойная старушка, а не крикунья. Если она так вопит сейчас, что будет через десять лет? Голосовые связки обычно отказывают в последнюю очередь. И сестра Доун вздохнула чуть ли не с облегчением, услышав ответ Фелисити:

— Я никогда не умела выбирать. По-моему, больше искать не стоит. Мы нашли то, что нужно.

Англичанка заспорила:

— Ну что ты такое говоришь. Это же первый пансион, куда мы приехали. Нельзя принимать решения с бухты-барахты.

— Можно, — сказала Фелисити. — И я уже приняла. Что мне выпало сегодня утром? “Благоприятно иметь куда выступить”. Здесь и есть то самое “куда”.

Сестра Доун повела дам по коридорам в парадную гостиную, куда им и следовало с самого начала войти и проникнуться должным благоговением среди бюстов римских императоров на мраморных колоннах-подставках, и сказала:

— Должна сообщить вам, что у нас длинный список ожидающих; мы тщательно проверяем всех кандидатов и потом голосуем “за” или “против”. Мы все здесь как одна большая семья.

Дамы заметно скисли, чего сестра Доун и добивалась. Она предпочитала просителей, а не приверед.

Особа решительная, она уже решила отдать “Атлантический люкс” Фелисити, но пусть та немного потрепыхается, это полезно. Фелисити для “Чаши” настоящая находка, она грациозна, приятно говорит, прекрасно выглядит, и хотя она явно не интеллектуалка, в отличие от Пулицеровской лауреатки, зато не будет досаждать другим обитателям “Чаши” курением. Более того, она цитировала “И-цзин” — “Благоприятно иметь куда выступить” явно из “Книги перемен”, а это означает, что доктор Грепалли возражать не будет. Юнгианцы с этими их глупостями буквально притягивают друг друга.

7

Вы можете убежать, но спрятаться вам не позволят. Когда мы вернулись в “Пассмур”, там стоял и ждал черный лимузин с нью-йоркскими номерами. Я срочно нужна на студии в Сохо, в монтажной. Я должна вылететь “конкордом” в 21.00 из аэропорта Кеннеди. Я уже говорила, что “Здравствуй, завтра!” — крупнобюджетный проект. Стоимость билета на “конкорд” для заблудшего монтажера ничтожна даже в сравнении с гардеробом от Версаче, который вместе с героями оказался на полу монтажной в вырезанных эпизодах. Размышляя таким образом, я велела водителю подождать, но Фелисити пригласила его в дом и угостила кофе с печеньями. Джой поспешила уехать: бородатый шофер был похож на какого-то дикого горца, и ей стало страшно. Когда она выходила из комнаты, он встал и поклонился с изысканной вежливостью, но ее это еще пуще испугало.

Сначала я никак не могла сообразить, как им удалось меня найти. После полета я обычно плохо соображаю. Правда, я сказала своей приятельнице Энни, куда лечу, но она бы никому меня не выдала; живущему надо мной дизайнеру я оставила ключ от моей квартиры, чтобы выпускал кота, но ему я просто сказала, что еду навестить заболевшую родственницу, и никаких подробностей. И вдруг я вспомнила, что мы с Фелисити в последнее время оставляли друг другу сообщения на автоответчике, скотина Красснер наверняка их прослушал и пустил по следу своих людей. Киношники, если им что-то понадобилось, ни перед чем не остановятся. Подкупят операторов телефонной сети и компьютерных взломщиков, выудят все мыслимые и немыслимые гадости о ком угодно. Защищая свое право развлекать публику и зарабатывать деньги — что в сущности одно и то же, — они не знают жалости. Может быть, Красснер пробыл какое-то время в моей квартире после того, как проснулся, — сколько дней назад это было, четыре? До сих пор мне такая возможность и в голову не приходила, я была уверена, что, оказавшись в самое неподходящее время в такой запарке, он проснулся, может быть, нашел кофе и выпил (на здоровье) и сразу же бегом на студию. Будь у него чуть больше времени, он выбрал бы себе для игр и забав яркую и роскошную женщину, а не меня. Мне еще меньше захотелось возвращаться и выручать съемочную группу, мало ли что у них там стряслось. Я позвонила в монтажный отдел, но никто не ответил. Понятно, они там все безумно заняты, разве можно снять трубку, если никто из них не ждет звонка.

Я слегка приободрилась. Мне нравился прозрачный воздух и леса, оленьи клещи держались на почтительном расстоянии от дома, у Фелисити было хорошее настроение, Джой была забавная, мы провели славное утро в “Золотой чаше”, мир Сохо казался таким далеким, в него совсем не хотелось возвращаться, пусть даже тебе предоставили “конкорд” и осыпали кучей полагающихся его пассажиру подарков в изумительных кожаных футлярах, которые никому не нужны. Фелисити была в восторге от “Золотой чаши”: нам показали великолепную библиотеку, сверкающие чистотой кухни, где готовилась только самая лучшая и самая свежая еда, никаких полуфабрикатов быстрого приготовления нет и в помине; показали столовую, где обитатели могут есть в одиночестве за маленькими круглыми столиками на одного, хотя сестра Доун этого не одобряла: общение во время приема пищи благотворно влияет на процесс пищеварения; показали элегантные гостиные для совместного проведения досуга, флигель для нуждающихся в уходе, где не было ни одного пациента; познакомили со штатом, все были жизнерадостные, энергичные и приветливые; познакомили с доктором философии, хотя глаза у него были тусклые и говорил он только о том, в каком состоянии находится площадка для игры в гольф. Нам сказали, что если Фелисити хочет, она может привезти свою собственную мебель, хотя обычно друзья по чаше предпочитают расстаться с материальными свидетелями прошлого, чтобы полнее раствориться в настоящем. Она будет жить почти так, как жила дома. По коридору мимо нас шли люди с доброжелательным, осмысленным выражением на лицах, лишь несколько из них двигались в ходунках, а два-три пожилых джентльмена посмотрели на Фелисити очень внимательно, даже оглянулись. Она была очень довольна. Что ж, в царстве слепых и одноглазый — король, а в таком маленьком государстве, как “Золотая чаша”, у Фелисити окажется целая свита поклонников, где бы она их нашла, продолжай жить среди людей моложе себя. Мы заглянули в зимний сад, где проходил сеанс духовной подпитки, и несколько минут послушали — ведь душа так же нуждается в пище, как и тело, считает доктор Джозеф Грепалли, с которым мы имели честь познакомиться лично в его поистине великолепном кабинете. Его комнаты находятся над портиком, это единственное помещение в “Золотой чаше”, куда надо подниматься по лестнице. Широкие окна смотрят на длинный прямоугольный пруд с лилиями. В шкафу ученые книги.

— Мадам, мы должны благодарить счастливый случай, — говорил доктор Грепалли, обращаясь к Фелисити. — Наш проспект кладут в ваш почтовый ящик в тот самый день, когда ваша внучка прилетела из Лондона; вы принимаете решение начать новую жизнь среди людей, близких вам по духу, а наш новый “Атлантический люкс”, в который мы превратили одну из наших библиотек, готов принять того, кто захочет в нем жить. Мне кажется, все это добрые знаки. Сестра Доун, вероятно, сообщила вам, что у нас длинный список желающих стать членами нашей маленькой общины, но если вы будете любезны заполнить анкету, мы постараемся оказать вам содействие и не позже чем через две недели известим о нашем решении.

Привлекательный мужчина, даже я это признала, с живыми блестящими глазами, крепким подбородком, склонный к полноте. Мне нравятся мужчины в теле типа Стэнли Кубрика. Если честно, доктор Грепалли напомнил мне это чудовище — Красснера. Вспоминая тот вечер, я не могу понять, почему я тогда не легла с ним в свою собственную кровать. Мой последний роман кончился полгода назад — так, коротенькая связь. На мою бабушку Фелисити доктор Грепалли явно произвел сильное впечатление. Морщинистые веки опустились, полуприкрыв все еще яркие большие глаза. Ресницы — вы только представьте! — трепетали, она то и дело облизывала язычком губы и сидела, сцепив руки сзади на шее. Она не прочла ни одной из того множества книг о языке тела, которые прочла я, не слышала режиссеров, которые все называют своими именами, иначе не позволила бы себе сидеть в такой позе. С ума сойти, ей восемьдесят пять, она на сорок лет старше его.

Из бокового окна кабинета доктора Грепалли было видно длинное низкое здание, оно стояло чуть поодаль от центральной виллы. Туда нас не водили на экскурсию. Пока я разглядывала здание, подъехала карета “Скорой помощи” и внутрь вошли двое мужчин с каталкой, а на улицу вышли две санитарки: химические блондинки, грубые, крикливые, в “Золотой чаше” таких не встретишь, зато во всех других домах для престарелых их полно. Доктор Грепалли решил, что солнце светит нам в глаза, и задернул тюлевые шторы, скрывшие от взгляда здание. Я не стала его спрашивать, что там происходит. Ясно же, что у некоторых стариков развивается синдром Альцгеймера, кто-то в конце концов серьезно заболевает, кто-то умирает. На других это действует угнетающе, и желательно каким-то способом изолировать больных и умирающих, то есть это просто необходимо, чтобы поддерживать у здоровых бодрое настроение.

Я прогнала прочь сомнения. Слишком уж все хорошо, даже не верится.

Доктор Грепалли и моя бабушка беседовали об “И-цзин”. Пусть живые и жизнерадостные откликаются на зов живых и жизнерадостных, пока хватает сил. Джой сидела с разинутым ртом. Вряд ли она до конца понимала, что происходит, потому что снова надела слуховой аппарат и незнакомый голос бил ей в уши нечленораздельным потоком слов.

— Но некоторые из этих людей пели, — возмущалась она по пути домой. — Они все сумасшедшие. А ты видела на кухне картофель? Все клубни разной формы, большие, маленькие, и на них грязь.

— Джой, картофель растет в земле, — объяснила Фелисити. — Он не рождается в супермаркете. В настоящей жизни овощи выглядят именно так. Мне это место понравилось. Все безумно забавно. Теперь остается только ждать, надеяться и молиться.

— Да возьмут они тебя, возьмут! — заверещала Джой. — Им очень понравились твои денежки.

Однако меня ждал лимузин, который приехал специально за мной, в руках у меня билет на “конкорд”, а думала я о Кубрике-Красснере, который там, в Англии. За рулем сидел водитель, его звали Чарли, он был похож на дикого горца из “Трех перьев”, глаза сверкали, от такого добра не жди, он многозначительно смотрел на часы. Не стоит выводить его из себя.

— Возвращайся в Англию, София, — сказала Фелисити. — Ты сделала для меня все, что могла. Я перееду в “Золотую чашу”. Я просто должна как-то изменить свою жизнь, иначе зачахну.

— По-моему, ты сошла с ума! — завопила Джой. — И вообще ты хочешь продать дом слишком дешево. Я поговорю с мужем моей покойной сестры, с Джеком Эпстайном. Он агент по продаже автомобилей в Бостоне.

Я подумала, что спокойно могу их оставить. Я сделала то, для чего меня сюда позвали: одобрила решение Фелисити. Кажется, она чувствует себя легко и уверенно. Она вполне может обойтись без меня. И я решила не перечить горцу и вернуться домой. Джой была не в восторге, но особенно спорить не стала: то, что я принадлежу к разряду персон, за которыми присылают лимузины из Нью-Йорка, произвело на нее сильное впечатление. Наверное, она решила, что я чей-то личный секретарь. А может быть, визажист.

Пока Фелисити читала толкование гексаграммы в “Книге перемен”, Джой пыталась помочь мне собрать мой нехитрый багаж, то есть металась туда-сюда, налетала на стулья, спотыкалась о края ковров и ужасно мешала.

— Я бы и дальше приглядывала за вашей бабушкой, но не могу! — кричала она. — Это огромная ответственность, а я слишком старая.

— Не волнуйтесь, — ответила я. — Ведь я ее родная внучка, это моя забота.

— А у меня из родни остался только Джек, — ответила она. — Муж моей покойной сестры Франсины.

Джек и покойная сестра Франсина, я заметила, мелькали в ее разговоре довольно часто. Что-то еще ее точило, кроме вины перед бабушкой за предательство.

— Вы, молодые, только о карьере и думаете! — сказала она. — Конечно, я помогу ей вывезти мебель. Кто-то же должен помочь. Думаю, большую часть можно будет сдать на хранение.

— Не вижу в этом большого смысла, — возразила я. — Разве кто-нибудь когда-нибудь заберет ее обратно? Лучше продать и получить деньги.

Я понимала, что говорю жестокие слова, но ведь это правда. Все склады в западном мире битком набиты мебелью уже умерших хозяев, никто не знает, что с ней делать, и уж тем более — кто законный наследник. Я как-то монтировала документальный фильм об этом, он получил приз — “С собой на тот свет не заберешь”.

— Я попрошу Джека помочь ей распродать антиквариат, — сказала Джой. — Мир полон мошенников, все только и ждут, как бы обвести вокруг пальца одинокую старуху.

Я сказала, что у Фелисити есть только одна действительно ценная вещь, это Утрилло, и его она, надо полагать, возьмет с собой в “Золотую чашу”. Джой спросила, что такое Утрилло, и я объяснила ей, что это картина, и описала ее. Джой не поверила, что картина хоть чего-то стоит, там просто смотреть не на что, впрочем, рама ей всегда нравилась.

— Фелисити ведь не на край света уезжает, — утешала себя Джой. — Всего-то пересечь границу штата. Конечно, там не так респектабельно, как здесь, народец сплошь бывшие, неудачники, художники и поэты, бесконечные распродажи домашнего имущества, оптовые магазины со скидкой. И богатые и бедные норовят все купить по дешевке и при этом бог весть какого высокого мнения о себе. Вот начнут проводить новую федеральную автостраду между Востоком и Провиденсом, это сонное царство сразу проснется. Прощай тогда леса, прощай великолепные виллы, на их месте появится еще один пригород. Цены на недвижимость взлетят до небес, “Золотая чаша” продаст свою землю, и что тогда будет делать Фелисити?



Забьется под крышу сарая,
Снежинки вокруг замелькают.
Озябнет зяблик, малая пташка —
Бедняжка, —



тихонько произнесла я и тут же пожалела, потому что Джой ничего не поняла. Да и как ей было понять? Этот стишок читала мне в детстве мама Эйнджел, когда я начинала бояться и спрашивала, что с нами будет, и мне от него становилось еще страшнее.



Что делать пичуге, когда
Злые придут холода?
Глазки свои закроет,
Когда северный ветер завоет.
Озябнет зяблик, малая пташка —
Бедняжка.



— “Золотая чаша” производит впечатление очень солидного учреждения, — тут же исправилась я. — Администрация отдает себе отчет в том, какую ответственность берет на себя. Они не выбросят ее на улицу.

— Вот-вот, этого они и хотят, чтобы мы им верили, — сказала Джой. — Но облицовка не мраморная, а под мрамор, и этот кошмарный белый камень такой дешевый, его даром никто не берет. Почему она не может найти себе что-нибудь попроще? Зачем надо вечно быть не как все?

— “И-цзин” очень положительно говорит о “Золотой чаше”, — сообщила Фелисити, когда я спустилась вниз со своей сумкой. Она закрыла книгу и завернула ее в кусок темно-красного шелка, который купила специально для этой цели. Господи, к чему такое священнодействие? — Хотя в будущем возможно что-то вроде судебного процесса. “Так в прошлые времена властители добивались исполнения законов с помощью четко определенной системы наказаний”. Как ты думаешь, что это означает?

— Понятия не имею, — сухо ответила я. — Не понимаю, каким образом шестикратное подбрасывание в воздух трех монет может повлиять на чью-то жизнь.

— Моя дорогая, речь идет не о влиянии, а об отражении. Это юнговская теория совпадений. Но я знаю, ты терпеть не можешь эту стихию образности.

Я сказала, что предпочла бы не обсуждать эту тему. Экземпляр “Книги перемен” лежал у моей мамы Эйнджел в кухне на полке. Ни в какие шелка она ее не завертывала и ни малейшего почтения к ней не испытывала. Черно-красная книга с белыми китайскими иероглифами была истрепана, со следами кофе на страницах, куда мама ставила чашки. “Ну и что, подумаешь, — говорила она, — это все равно что посоветоваться с любимым дядюшкой, мудрым старичком, который знает, как устроен мир. Совершенно не обязательно поступать так, как он советует”. И принималась цитировать предисловие Юнга: “Что касается бесчисленных вопросов, которые вызывает эта удивительная книга, сомнений, несогласий — разрешить их я не берусь. “И-цзин” не заманивает вас доказательствами собственной правоты, не рекламирует себя, не идет вам навстречу. Она, подобно явлению природы, ждет, чтобы ее открыли”.

Однажды Эйнджел принесла из магазина бекон и сардины вместо молока, которое нам было нужно, потому что перед тем, как идти за покупками, она подбросила монеты и ей выпало что-то о свиньях и рыбах, и тут я не выдержала и стала возмущаться:

— Почему ты обязательно должна кидать эти дурацкие монеты? У тебя что, своей головы нет? Хоть бы раз сварила мне кашу. Ты плохая мать!

Она влепила мне пощечину, а я стала бить ее ботинками по ногам. Она редко меня била, а когда это случалось, я ее прощала: она путала меня с собой, ей было трудно различить, где начинаюсь я и где кончается она. Наказывать меня было все равно что наказывать себя. И все равно это неожиданное рукоприкладство означало, что она опять начинает скатываться в безумие, я это знала и ужасно боялась предстоящих недель и месяцев. Я в детской злобе бросалась бить ее в отместку, ведь я была ребенок, и для ребенка это естественная реакция; мне тогда было лет десять. На ее молочной коже оставались синяки, они долго не проходили, и я чувствовала себя преступницей. Кажется, это случилось перед тем, как отец ушел и мы с ней остались одни; он просто не понимал, что у нее расстройство психики. Он считал, что это дурной характер, что она вздорная, капризная, всеми силами старается вывести его из себя и погубить, а меня обожает. Я пыталась ему объяснить, что она сумасшедшая, но он не верил. Ведь если бы он поверил, ему пришлось бы взять на себя ответственность за меня, а он был не из тех отцов, кто на это способен. Он был художник и придерживался старых взглядов: детьми должна заниматься мать. Словом, он ушел и посылал нам время от времени деньги. Я осталась с ней одна, Фелисити приехала только через полгода, чтобы заботиться о нас. Я нашла номер ее телефона в маминой телефонной книжке и позвонила. У нас давно вышли все деньги, в доме не было ни крошки еды, а маму это никак не тревожило. Бабушка прожила у нас, пока маму не положили в больницу, устроила меня в интернат и вернулась в Саванну к своему старому богатому мужу, тому, кто оставил ей Утрилло. Здесь, с нами, ей было невыносимо. И впрямь такое трудно вынести: приходить к Эйнджел в больницу, выполняя долг любящей матери, и видеть, что она привязана к кровати, с белым от бешенства лицом и остекленевшими глазами, слышать, как она с ненавистью проклинает тебя. Тогда не было психотропных препаратов, какие применяют сейчас, а детям позволяли все это видеть. В школе я говорила, что хожу к маме в больницу, но не объясняла, что это за больница. В те времена считали, что иметь душевнобольного родственника стыдно, это позор для семьи, и скрывали от всех страшную тайну. Едва Фелисити улетела, как мама просто умерла. Мне хочется думать, что она знала, что делает, что это единственный выход для нас для всех. Ей удалось задушить себя путами смирительной рубашки. “Подбрось монеты, они откроют тебе будущее”, — весело говорила Эйнджел в добрые времена и цитировала предисловие Юнга, которое знала наизусть, освобождая меня от обязанности верить в то, во что верила она: “Одному образы “И-цзин” кажутся ясными, как день, другому туманными, как сумерки, третьему темными, как ночь. Эта книга не для тех, кто относится к ней с предубеждением, ведь нельзя заставить себя верить насильно”.

Как будто это сразу расставляло все по своим местам. Я старалась вспоминать хорошее, но вы, я думаю, понимаете, почему я предпочитаю жить киношной жизнью, а не реальной, если только это возможно. Интересно, а почему Красснер так помешан на кино? Нет, пожалуй, я не хочу этого знать, мое любопытство бестактно. Искусство есть искусство, и не важно, что вызывает его к жизни. Кому какое дело, зачем и почему?

Фелисити проводила меня до лимузина. Походка у нее была по-прежнему легкая, голова высоко вскинута: старость не шла ей, это совсем не ее стиль. Мне захотелось плакать.

— Спасибо, что прилетела ко мне в такую даль, — сказала она. — Я тебе очень благодарна. Все стало как-то легче. “Чаша” неплохое заведение, согласна? Конечно, я предпочла бы жить с родными, но нельзя быть обузой.

— “Чаша” забавное место, — согласилась я. — Я бы попробовала. Если тебе не понравится, я снова приеду, и мы будем искать дальше.

Я опустилась на мягкое кожаное сиденье.

— Конечно, ты не единственная моя родственница, — сказала Фелисити. — Была еще Алисон. Хотя, думаю, ей дали другое имя.

Чарли смотрел на часы. Но я не закрывала дверцу, меня как громом поразило. Машина не могла тронуться с места, пока я не закрою дверцу.

— Алисон?