— Если ты имеешь в виду то, что, я думаю, то это отвратительно. В таком возрасте не занимаются сексом. Перед людьми неловко. Если Фелисити завела себе жиголо, то он ее просто водит за нос. Стыд, позор и сплошное неприличие. Не хватает еще только, чтобы он теперь на ней женился и сбежал с ее деньгами.
— По-моему, в семьдесят два года он староват для жиголо, — осторожно заметил Джек. — И потом, мы не знаем, не обязательно же они занимаются сексом.
— Для Фелисити обязательно. Эксон и месяца не прошло как умер, а она уже закрутила с каким-то скупщиком старинных вещей, который постучался к ней в дверь. Наверно, извращенец какой-то или подслеповатый. Купил у нее дубовый комод и как будто бы заплатил немалые деньги, так что выходит, он еще и придурковат. А ты на чьей стороне, вообще-то? — завершила Джой на высокой ноте, и Джек увидел, как косуля, робко обрисовавшаяся на опушке, испуганно сорвалась с места и скрылась. Джой сказала, что позвонит в “Золотую чашу”, она не допустит, чтобы ее лимузин — ее лимузин, черт побери! — выжившая из ума старуха использовала для устройства свиданий с какими-то проходимцами.
— Что мы скажем, если нас застанут? — спросила Фелисити. Она лежала раздетая в постели рядом с Уильямом. Они соприкасались боками, изо дня в день привыкая к этому прикосновению, и смотрели в потолок, временами оглядываясь друг на друга. Им обоим не хватало скрытности ночи. Днем, конечно, тоже хорошо, но только до сорока лет, а потом чем меньше света, тем лучше. Шторы как ни задергивай, хитрый дневной свет все равно просачивается сквозь щели в оконной раме. Им бы обоим хотелось лежать бок о бок в ночной темноте, как все люди. Но это означало бы открыться, объявиться перед всеми, а ни она, ни он к этому еще не готовы, хотя сами затруднились бы объяснить почему. Пока что они просто лежали в постели, потому что так легче разговаривать. Его рука иногда добиралась до ее груди, исследуя, знакомясь, и Фелисити в кои-то веки пожалела о своем прежнем теле. Теперь тело влекла и подталкивала ее воля, а было время, когда оно само — упругая грудь, крепкая плоть — срывалось с места и пускалось во все тяжкие, приходилось его только сдерживать.
Ей было приятно и не скучно вдвоем, даже чувствовалось легкое возбуждение, от соска еще по-прежнему во всех направлениях бежали нервы, но не в возбуждении дело, может быть, думалось ей, это настоящая любовь, разговоры о которой ей прежде случалось слышать и даже приходилось притворяться, будто она ее испытывает, но кажется, на самом деле ей незнакомая. Что-то такое, что могло зачеркнуть события, о которых не хотелось вспоминать, первые грубые прикосновения к твоей несогласной, но покорной, неопытной груди. Современные теории, являющиеся, на взгляд человека в возрасте и с жизненным опытом Фелисити, просто глупостью, утверждают, будто такое начало, как было у нее, оставляет болезненный сексуальный и эмоциональный след, от которого невозможно исцелиться. Но с ней позже, да и раньше тоже, случались вещи похуже — ведь не сравнить же сначала смерть матери, а затем и отца — отца, который предал тебя дважды: приведя в дом Лоис, а потом уйдя из жизни и оставив тебя в ее неограниченной жестокой власти, — с тем циничным часом в беседке при свете луны. Как упорно шарил, нащупывал и вдруг прорвался внутрь тебя, недоумевающей, наглый, настырный Антонов член. Как заискивал, обольщал голос, насылая ложь за ложью, этих провозвестниц беды. Как вырвался из твоего все так же недоумевающего тела младенец на пропитанные кровью простыни у сердитых монахинь. Но ведь исцелилась. Забыла. Хорошенько постаралась забыть и забыла все, что только было возможно. И продолжила свою жизнь, ту ее часть, которая оставалась. И чего-то добилась, просто назло. Не желая смириться с поражением.
— Что-то не так? — спросил он.
— Вспомнилось кое-что, о чем лучше не вспоминать.
— Это есть у всякого, — сказал он.
Оба они были чересчур стары, чтобы огорчаться из-за того, что было когда-то. Наоборот, все, связанное с подъемом душевных сил, представлялось задним числом упоительным и прекрасным.
— Завтра Чарли отвезет нас кое-куда, — сказал он. — Хочу тебе кое-что показать.
Что именно — он рассказать отказался: сюрприз. Возможно, она отвернется от него навсегда, а может быть, и нет. А ей хотелось знать. Ну хорошо, если он не скажет, она узнает от кого-нибудь другого. Как бы то ни было, он явно относился к этому не особенно серьезно. Он наклонился к ней, его старые глаза заглянули в ее еще более старые, как в зеркало, содержащее только приятные отражения, подсвеченные ожиданием.
Но что? Что? Он отказывался отвечать. Она начала было в нетерпении бить пятками по постели, однако тут же перестала, так как почему-то вдруг сильно закололо бедро. Что такое, неочевидное, можно узнать о человеке, что заставит от него отвернуться? Где он живет, она знает. Может быть, другая женщина? Едва ли. Такую существенную подробность он бы ей сообщил или она бы сама почувствовала. Конечно, она не знает, что он делает без нее, в его распоряжении вся первая половина дня да вдобавок еще и вечер. Она предполагала, что, будучи пенсионером, он, как и она, не делает ничего — просто ковыряется по мелочам, день ото дня неохотнее и растягивая эти мелочи на все незанятое время. Но если он что-то и делает, денег ему это занятие не приносит, это ясно.
— Время исповеди! — сказала она. — Ты, наверно, хочешь услышать мою.
Она уже понемногу рассказала ему все, вернее — все, что готова вспомнить. Все равно она теперь не та, какой была когда-то. Она слишком много раз меняла кожу и отрастила слишком много новых нервных окончаний. Так что обманщицей себя не чувствовала. Начала с того, как вышла замуж за Джерри, который был отцом Томми и который не счел нужным ей сказать, что у него уже есть жена; зато, по крайней мере, благодаря ему она перебралась через Атлантику и начала здесь новую жизнь с американским паспортом на себя и свою еще не рожденную дочь Эйнджел.
Рассказала, как жила в Саванне, когда этот брак распался. Девушка для развлечений — вот как она тогда себя называла. Пела, плясала, а могла и ночь провести — такие у нее были обязанности на самом шикарном пароходе в стиле модерн, ходившем вверх-вниз по реке. Медленное, вечное течение воды, запах горячего машинного масла, отдельные каюты, красный плюш, медные задвижки — многое ли изменилось за десятилетия? Кое-что все-таки изменилось, на ее долю выпало самое лучшее время, теперь там одна тощища: вместо виски — газированная водичка, и даже в каютах, предназначенных для порока, курить воспрещается. А тогда были сигареты, и виски, и отчаянные девицы, и она была одной из них. “С ними голову теряешь, все заботы забываешь”. Женщина с прошлым — это еще не беда, если только это прошлое — отчаянное просто с отчаяния, а не ради денег. И если, рассказывая теперь, она кое о чем говорила неясно, вскользь, кому до этого дело? Женщины, старея, обычно сожалеют о том, чего в их жизни не было, а не о том, что было. Она честно и правдиво рассказала Уильяму Джонсону, как было дело, когда она вышла замуж за одного из своих патронов, покровителей, клиентов, называйте как хотите, который был в восторге от ее английского выговора. Ему требовалось поставить дом на британскую ногу, он основывал собственную авиакомпанию. В течение года он привозил ее в свой богатый особняк с портретами предков на стенах, стоявший на окраине этого сырого, обросшего лишайником и плесенью города Саванны, укладывал на старинную кровать под балдахином и просто слушал, как она разговаривает. И однажды, когда они проходили по улицам под горячими лучами солнца, косо просачивающимися сквозь бледные патлы испанского мха
[12], он предложил ей стать его женой. А у нее от усталости не было сил ответить “нет”. “Да” сказать легко, а для “нет” требуется усилие. И был невыносимый зной. Рассказала, как она выходила замуж, вся в белом, а дамы и господа перешептывались, элегантными пальцами прикрывая рот. Как устраивала для него приемы, и вела его роскошный дом, и помогала покупать картины — у нее всегда был верный глаз на живопись — Эдварда Хоппера, Мэри Кассат. И все это время брак оставался лишь формальным. Как поначалу это ее радовало, приятно было владеть своим телом единолично. Но потом стала нервничать, раздражаться, чувствовать, что попала в западню. Думаешь, почему бы не продать себя, и действительно, ничего особенного — на день, на ночь, даже на неделю. Но на годы? Комфорт и материальное благополучие обесцениваются, когда этого добра у тебя вдоволь. Он, конечно, был гомосексуалистом — обычная вещь в этом тесном, замкнутом кругу, где в углах, как кумушки, шептались, сговариваясь, бледнолицые красавцы, — и это было ей более или менее известно с самого начала. Он, по крайней мере, старался это побороть, как и многие в те времена. Если проявление гомосексуальной любви, осуществление того, чего требует твое тело, считается преступным деянием, ты, конечно, постараешься перестроиться и обзавестись женой, а если из этого ничего не выходит, будешь тайно искать общества себе подобных, увлекаясь и распаляясь самой этой скрытностью. Можно ли на это сердиться? Через пять лет она попросила развода, и он со вздохом согласился.
— Пять лет без секса? — ужаснулся Уильям.
— Нет, конечно, — ответила она, но распространяться не стала, сказала только, что она, по возможности, никогда не сманивала чужих мужей. В Саванне вообще почти все светские браки были одной видимостью. На раутах всегда можно было наблюдать, как сбившиеся в кучку мужчины шепчутся, сладко улыбаются, назначают свидания, пока дамы ведут модный южный разговор — сплошное обаяние и переливчатый смех, и вы, милочка, то, и вы, душенька, се, — не вкладывая в эти речи никакого смысла.
В конце концов она уехала. Ждешь, ждешь, чтобы что-нибудь случилось, но потом убеждаешься, что надо не ждать, а действовать, иначе так никогда ничего и не случится.
— Вот откуда твой Утрилло, как я теперь понимаю, — сказал Уильям. — Раздел имущества при разводе.
Ей иногда думалось, что он вообще слишком много внимания уделяет этой картине, хотя можно себе представить, как людям с непривычки бывает не по себе при виде того, что на стене попусту висит капитал в добрых два миллиона. В “Золотой чаше” она сказала, что это репродукция. У них ни у кого нет ни знания, ни интереса, чтобы приглядеться, а если бы и вздумали приглядываться, сами бы не знали, что ищут.
Но что у него за таинственное занятие, которого она может не одобрить? Что-то такое, о чем нельзя рассказать, а надо видеть. Может быть, он служит в похоронном бюро? Наряжает и прихорашивает покойников? Другого ничего не приходит в голову. Не посоветоваться ли за ужином с доктором Бронстейном, вдруг он что-нибудь сообразит? Но чтобы с ним разговаривать, придется кричать, да и не расскажешь в двух словах, о чем речь, сразу же появится сестрица Доун. Напрасно она беспокоится: общение Фелисити с доктором Бронстейном ограничено его глухотой. Когда говорит он, Фелисити волей-неволей слушает. И этим он, похоже, вполне удовлетворен. Мог бы включить свою “слуховую машину”, как он это приспособление называет, она у него с виду дорогая и, наверно, неплохо работает, но он ее не включает. Его глухота — своего рода метафора жизни, он привык пользоваться окружающими женщинами как свидетелями того, что происходит вокруг, они для него не участницы происходящего, а замена слуха, как телевизионная реклама заменяет непосредственное наблюдение, когда в старости начинаешь плохо соображать и пользуешься как предлогом своей немощью, чтобы поступать по-своему, не слушая ничьих возражений. Если человек тебя не слышит, то и бесполезно ему что-нибудь втолковывать. Интересно, что за жизнь была у миссис Бронстейн, каково ей доставалось, с чем приходилось мириться? Можно ли себе представить, чтобы когда-нибудь она, Фелисити, оказалась в постели рядом со славным доктором? Нет, это невозможно. Ей нужен определенный мужчина, вот этот, Уильям Джонсон, и чем бы он ни занимался, на их отношениях это не может отразиться.
— Твои мысли витают где-то далеко, — сказал он. — Ты думаешь о другом мужчине, я чувствую.
Она рассмеялась и ответила, что уже вышла из такого возраста. Она думает о том, что ей завтра надеть.
В дверь негромко постучали. Это сестра Доун, она часом раньше расписания явилась с обходом и позвала нежным, строгим голосом:
— Мисс Фелисити, мисс Фелисити!
Фелисити нервничала, когда посторонние ее так называли. Неясно, что в эти слова вкладывается: в устах близких они звучат ласково, а у недоброжелателей — как издевка. Хотя сегодня голос сестрицы Доун сладок и вкрадчив. У Софии, когда она произносит “мисс Фелисити”, слышна в голосе некоторая примесь иронии и высокомерия, с какими молодость обычно обращается к старости, и получается ласково, но отчужденно. В устах Джой это попытка поставить Фелисити на место, посмеяться над ее прошлым южанки, намекнуть на ее жеманство и претензии, но, как правило, любя. Когда доктор Грепалли так ее называет, он показывает, что относится к ней как к маленькой девочке. А у сестры Доун слова “мисс Фелисити” означают злой умысел, хамство и хитрость, которых следует остерегаться. Будь по ее, Фелисити уже отправили бы в Западный флигель как лицо недееспособное.
Уильям затаился под одеялом. Они были как застигнутые на месте подростки.
— В чем дело, сестра Доун? Я отдыхаю.
Как легко дается ложь после практики длиною в целую жизнь. И как убедительно звучит.
— Можно мне войти? Рабочие доложили, что в кровле протечка. Я должна взглянуть.
— С этим придется повременить, сестра Доун, — отозвалась Фелисити, но сестра Доун воспользовалась дежурным ключом и уже находилась в комнате. Фелисити подтянула одеяло до подбородка, но на спинке кресла была сложена одежда Уильяма, а на ковре стояли его ботинки.
— Чья это обувь? — вопросила сестра Доун. — Она подходит только на мужскую ногу.
Уильям откинул одеяло и сел. Сестрица Доун взвизгнула, однако не убежала.
— Миссис Мур — свободная белая совершеннолетняя женщина, — произнес он. — Не в расистском смысле.
— Будьте добры, прикройтесь, — злобно сказала сестра Доун. — Вы не зарегистрированы в качестве гостя миссис Мур, вы беззаконно проникли в здание и потревожили покой нашей пациентки, и я вынуждена просить вас удалиться. Мы вернемся к этому разговору позже, когда успокоимся.
Ее властное лицо, обычно бледное, словно обескровленное и ожесточенное неизменной самоуверенностью, вспыхнуло и раскраснелось.
— Я совершенно спокойна, — возразила Фелисити, не покраснев и не побледнев. — Вы ведете себя вульгарно. Я не ребенок, чтобы мне указывали, как надо и как не надо поступать.
— Невелика разница, — огрызнулась сестра Доун. — Раз впали в детство, приходится за вами смотреть для вашего же блага.
— Если бы вы удалились, — сказал Уильям, — я бы мог сейчас одеться.
Фелисити с удовольствием рассматривала его обнаженный торс: седые, жесткие волосы на груди, крутые ребра, обтянутые бледной, тонкой кожей, широкие, еще вполне мускулистые плечи. Возможно, конечно, она пристрастна — вон с каким отвращением смотрит на него сестрица Доун.
— Я дипломированная медицинская сестра, — произнесла та, — и насмотрелась на раздетых стариков. Едва ли вы можете произвести на меня особенное впечатление.
Но тем не менее комнату покинула. Уильям оделся. Из сада донесся звук подъехавшего лимузина Чарли.
— Вредная женщина, — заметил Уильям.
— Ты ей, кажется, не понравился, — кивнула Фелисити.
— Нам придется пожениться, — сказал Уильям, — если мы и дальше хотим встречаться. Иначе неприятностей не оберешься. Как ты считаешь?
Мисс Фелисити, у которой в распоряжении оставалось не так-то много лет, открыла было рот ответить: “Да, конечно”, но он приложил палец к ее губам и велел хорошенько подумать и подождать с ответом до завтрашнего вечера, она, быть может, еще изменит решение.
— Ты много можешь мне предложить, а я тебе так вообще почти ничего, — сказал он. Она почувствовала себя польщенной, но тут же неведомо откуда пришло воспоминание — настойчивый, уговаривающий голос: “Ну, пожалуйста, пожалуйста, дорогая, позволь, ты же обещала”. Кто это твердил? Ну да. В саду, при луне, среди снега. Мягкое коричневое тепло ее шубки, не ее шубки, а Лоис. И тяжелый, мохнатый, в енотовой дохе, теперь замолчавший Антон.
27
Сестра Доун отправилась прямиком к доктору Грепалли:
— У нее был в постели мужчина.
— А у меня часто бывает женщина, — отозвался он. — Но сегодня что-то нет.
— Потому что у меня был крайне серьезный телефонный разговор с ее подругой, — сказала сестра Доун. — Она очень встревожена. Наша мисс Фелисити угодила в лапы к известному авантюристу, мошеннику и игроку. Может получиться крупная неприятность для “Золотой чаши”.
И это была чистая правда. Одним из молчаливых уговоров с родственниками узников “Золотой чаши” было обязательство администрации оградить стариков от интриг хорошеньких молодых нянечек, охотящихся за их деньгами, а старух — от посягательств расчетливых альфонсов. Старые люди, которые влюбляются и вступают в брак на склоне лет, норовят менять свои завещания, так что их собственность уходит из рук у родных, столько лет за ними ухаживавших и всем ради них жертвовавших. Вот какая неблагодарность. Как сказал однажды Фелисити Уильям Джонсон, сославшись на другого Джонсона, прославленного ученого и острослова XVIII века, “ни одно доброе дело не остается безнаказанным”.
— Ах ты господи, надо же! — покачал головой доктор Грепалли. — Выходит, мисс Фелисити до сих пор, несмотря на возраст, или же как раз благодаря ему, не утратила привлекательности. Отношения у них, я полагаю, ненастоящие?
— Что за вздор, — рассердилась сестра Доун, но сразу же умолкла, по крайней мере пока. Доктор Грепалли не склонен отнестись к ее словам серьезно. Она по своему опыту знала, что отношения между мужчинами и женщинами редко бывают настоящими. Обычно это форма торговой сделки. Мои деньги — твое тело; ты ложишься в мою постель — я беру тебя с собой на вечеринку; ты составляешь завещание — я стряпаю для тебя, навожу чистоту, еду на твои похороны; могу быть тебе за отца родного, если ты будешь мне вместо матери; ну и так далее. Редко когда что-нибудь отдаешь по-настоящему, свободно, по своей воле.
Некоторых мужчин по-настоящему привлекают старые женщины, она это знает. А есть такие, которые, наоборот, тянутся к малолеткам. И то и другое — в равной мере извращение, разница только в том, что людям, которые перенесли травму в позднем возрасте, меньше времени остается страдать от ее последствий. Удивительно: спишь с мужчинами и вообще находишься с ними в очень близких отношениях, но при этом знаешь про них совсем мало и готова поверить, что ты — предел их желаний. Жены и любовницы педофилов и насильников даже не подозревают, что происходит у них за спиной.
Напрасно думают, считала сестра Доун, что дома для престарелых походят на детские дома, где обслуживающий персонал испытывает к подопечным нездоровый интерес, садистский, или эротический, или и то и другое. Но если что-то приносит удовольствие, кому какое дело, чем именно? Если на тебя падает бомба, разве важно, во имя чего она брошена: ради борьбы за мир или же это, наоборот, теракт? Она, сестра Доун, вонзает свой острый каблук в поясницу доктору Грепалли ради своей карьеры и сладкой жизни, а не потому, что ее всерьез тянет это сделать. Но нельзя не признать, что этим она тоже служит интересам пациентов. В “Золотой чаше” его улыбка повышает настроение всех обитателей, и люди не так быстро отправляются в Западный флигель, когда видят, как блестят его глаза и растягиваются уголки губ, все равно отчего. Ну да что там говорить. Доктор Грепалли отмахнулся от ее опасений, потому что не хочет лишней мороки. Не надо об этом думать, и оно само рассосется. Но она-то знает, что ничего не рассосется. Их ждут неприятности.
— Я теряю квалификацию, — только и сказала она со вздохом. — Допустила ошибку, приняв эту даму, что правда, то правда. Надо было принять лауреатку Пулицеровской премии, пусть и курящую. А Фелисити Мур, даже если оставить в стороне любовника, не стареет. Ее без конца кто-то навещает; она притягивает в “Золотую чашу” внешний мир.
— Мы не отгораживаемся от жизни, — мягко возразил доктор Грепалли и аккуратно запер дверь.
Сестра Доун сняла жакет, а потом блузу.
— Она способна растревожить остальных пациентов. У доктора Бронстейна появилась слушательница, это будоражит его, и у него начинается недержание. Я не хочу, чтобы кожаные кресла в библиотеке стояли мокрые. Может быть, его пора уже переводить в Западный флигель. А старуха Клара Крофт стала подслушивать. Спрячется за колонной и слушает, с ума спятила.
— Она как будто бы была репортершей? — напомнил доктор Грепалли. — Видимое проявление внутренней духовной сущности, особенно заметное в старости, когда слабеют запреты.
— Не знаю, не знаю, — отозвалась сестра Доун, оставшаяся в одном поясе с подвязками, черных чулках и красных туфлях на высоком каблуке. — Но я считаю, если бы Фелисити Мур удалось выжить из “Золотой чаши”, это было бы ко всеобщему благу.
— Кроме общих отчетных цифр, — сказал доктор Грепалли. — В правлении расстроятся. Они сочтут это крупным недочетом. Смотри на вещи так: у нас имеются свои удовольствия, а у стариков их почти совсем нет. Пусть себе тоже порадуются. Будем щедры с ними, как ты щедра со мной.
Он лежал на диване, обнаженный; она склонила к нему голову, он признательно погладил ее мягкие, сухие волосы, и она избавила его от напряжения. На него давило сознание ответственности. А она ощущала свою власть над ним, и это освобождало ее, пусть временно, от досады на ограниченность этой власти.
Вечером мисс Фелисити позвонила своей внучке Софии в лондонское Сохо.
— Сейчас два часа ночи, ба, — жалобно сказала София. — Ты бы прикинула, а?
— Это единственное время, когда ты бываешь дома. Как ты сможешь выйти замуж, если у тебя нет времени на любовь?
— Всегда возможен секс под монтажным столом, — ответила София. Она теперь опять работала при Гарри Красснере. Исполнительным продюсером на фильм “Разве что чудо”, с которым все еще продолжались нелады, выписали Клайва. Астра Барнс подала на студию иск, и, чтобы успокоить адвокатов, нужен был режиссер с именем, который перелопатит то, что уже вполне приемлемо сделано Софией. Клайв вытащил из Лос-Анджелеса Гарри Красснера, и теперь Гарри уже опять был у Софии в постели.
— Это рок, — сказал тогда Гарри Красснер.
— Ничего подобного, — возразила София. — Это Клайв. Чтобы я тоже не подала в суд. Он рассчитывает, что я буду слишком занята.
— Или слишком счастлива, — сказал Гарри. — Вы, англичане, такие циники. У вас нет души.
— Зато у Холли души хоть отбавляй, — с обидой отозвалась София. — Почему бы тебе не вернуться к ней?
После этого она отправилась в парикмахерскую и в наказание себе за эту реплику обстригла волосы на целых шесть дюймов. Да еще устроила сцену в парикмахерском салоне, когда увидела свои красивые волосы на полу, — расплакалась и обругала мастера за то, что он якобы снял слишком много. Совершенно на нее не похоже. Пришлось потом извиняться. Кончилось тем, что Гарри Красснер вообще ничего не заметил.
— Я решила, что должна тебе сообщить, — сказала ей по телефону Фелисити. — Я влюбилась.
— Взаимно? — осторожно спросила София, чтобы представить себе масштабы события.
— Как будто бы да. Он предлагает мне выйти за него замуж.
Со стороны Софии последовало дорогостоящее молчание. Затем она сказала:
— Я смогу прилететь в конце недели.
На этом она потеряет пять драгоценных дней, вернее ночей, с Красснером. Но выбора нет. Ни один мужчина на свете у нее в постели не заставит ее нарушить норм своего поведения, пренебречь семейным долгом. Это путь к безумию. В интересах фильма она еще могла бы, но не ради себя самой.
28
— Вы только подумайте, — сообщила я в воскресенье Гаю и Лорне, когда они пригласили меня к себе в “Отраду” на обед. — Наша бабка получила предложение руки и сердца.
Оба, насторожившись, подняли головы. Гай был занят тем, что разрезал на ломти половину пересушенной генно-модифицированной бараньей ноги, а Лорна раскладывала картофелины, сваренные “в мундире”, и к ним — шпинат, сохранивший форму пакета, так как его недодержали в микроволновке и в середине он так и остался неразмороженным. Я могла бы сейчас обедать на Дин-стрит в “Зилли” вместе с Гарри и Клайвом, но мы с кузенами сговорились поехать к Алисон. Я приняла решение держаться с Гарри так, словно мне совершенно безразлично, при мне он или нет. За всю свою жизнь я никогда не играла с мужчинами в такие игры — поэтому, возможно, как указала мне как-то Фелисити, своим мужчиной так до сих пор и не обзавелась. Но прямодушный Гарри настолько не игрок в делах сердечных, поневоле приходится играть мне. Холли звонит из Штатов, а я с улыбкой передаю ему трубку и говорю: “Это Холли”, вместо того чтобы прямо сказать: “Опять эта сука”.
Из усыновления так ничего и не вышло. Как выяснилось, мамаша продала младенца четырем разным усыновителям по двести тысяч долларов с пары, если не больше, и хотя теперь выражала готовность как честная женщина отдать его в собственные руки Холли и Гарри всего только за одну дополнительную сотню тысяч, они отказались, так как решили, что ребенок мог унаследовать ген мошенничества. Я промолчала о том, что мошенничество — это понятие социальное и надо разузнать еще многое, прежде чем дисквалифицировать новорожденного на этом основании. Он точно так же мог унаследовать гены разумного эгоизма или здорового чувства юмора. Мне даже вдруг захотелось самой слетать в Лос-Анджелес и взять его себе, но это был бы уж совершенный абсурд. Мне ребенок не нужен. Я думаю, в былые времена причиной многодетности служило соревнование между женщинами. Хотя скорее виновато просто отсутствие контрацепции. Под напором мужской сексуальности замужество неизбежно влекло за собой беременность. Красснер меня совершенно измотал. Он говорил, что без секса не может уснуть. Отчасти в шутку, конечно. На самом деле он чуткий и нежный любовник и хочет, чтобы я говорила ему простые слова вроде “я тебя люблю”, а мне это дается с трудом. Как принято у американцев, он много разговаривает, предаваясь любви. Англичане предпочитают помалкивать, в мире без слов чувства острее.
Холли отказывала ему в любви, пока шли съемки, у нее от секса по утрам припухали глаза, — естественно, что я, как бы ни устала, никогда не отнекивалась. И хотя днем тело мое так и просилось к нему поближе и он тоже, по-моему, испытывал потребность прислониться, тем не менее сейчас я сидела не в “Зилли”, а у Гая и Лорны, расковыривая ножом и вилкой куски хряща и какие-то странные вязкие волокна, которые у барашка замещали жир и оставляли на вилке блестящую пленку. Интересно, что Лорна даже не знала, что их дом называется “Отрада”, она сказала, что, может быть, когда-то и слышала об этом, но постаралась забыть, зато Гай признался, что был в детстве достаточно любознателен — однажды раздвинул заросли плюща на фасаде и прочел надпись. Обоих их больше интересовали книги, чем окружающая действительность. Они ели для поддержания жизнедеятельности и меня пригласили из реликтовой вежливости, а не из родственных чувств.
А вот известие о полученном бабкой брачном предложении возбудило у них некоторый интерес.
— Кто-то охотится за ее деньгами, — высказалась Лорна. — У нас тоже с бедняжкой мамой такое было. В сущности, потому мы и упрятали ее в дом престарелых.
“Упрятали” прозвучало довольно грубо, даже Гай это заметил.
— Ее не упрятали, Лорна, — уточнил он. — Просто ты не могла больше за ней ходить. У тебя начались боли в спине. И ей очень хорошо там, где она теперь. Она под присмотром, и уход хороший.
— Она стала исчезать из дома, — рассказала Лорна. — Это опасно, рядом река. Прошлым летом дошло до крайности. Начала деньги раздавать. Я забрала у нее чековую книжку. Но она, хитрая такая, пошла в банк и получила дубликат. Это все он, конечно, у нее тянул.
“Он”, как выяснилось, был полуголый потный молодой хулиган, чернорабочий на верфи. Алисон привела его в дом. Обратились в полицию, у него оказалось уголовное прошлое. И это при том, что Алисон не было семидесяти. А если женщине восемьдесят пять, и не такое может произойти.
— Восемьдесят три, — поправила я. Отчего-то эти два года составляли большую разницу. Алисон же было шестьдесят восемь, даже не семьдесят. Разве старым женщинам нельзя забредать хоть ненадолго в область безрассудства? Выходит, что нельзя, когда дело касается денег. Их надо сажать под замок, пока они еще не все раздали.
Лорна и Гай мрачно дожевывали свой обед. А мне мучительно недоставало шумного веселья в “Зилли”. Там есть одна необыкновенно хорошенькая официантка, длинноногая, умненькая. Гарри, со зла, что я его бросила там одного, еще, пожалуй, пригласит ее на роль в своем будущем фильме. Правда, вообще-то он не из злобствующих. А вот в порыве восторга — это другое дело. Он бы меня забыл, если бы я не мельтешила у него под носом. Гарри живет настоящим, а не прошлым и не будущим. Холли позовет его — он и едет, но просто чтобы отвязаться. Легче делать, что она требует, лишь бы не мешала работать, чем разбираться в их отношениях. Разве мне под силу разорвать такой прочный альянс? Нечего и надеяться.
Я сказала Лорне и Гаю, что обещала слетать на той неделе в Род-Айленд к Фелисити и посмотреть своими глазами, что там у нее за роман. Они согласились, что дело нужное, хотя явно про себя подумали, что это непростительное транжирство. Гай даже записал мне телефон уличного агента, у которого можно раздобыть авиабилет по самой низкой цене.
— Надо пресечь эту затею в зародыше, — сказал он мне. — Не то кончится тем, что картина Утрилло, вместо того чтобы висеть у тебя, окажется на стене у какого-то мошенника.
Они постепенно прониклись убеждением, что их бабка — дама состоятельная. Я им ответила, что меня это мало беспокоит и что у меня стены не подходят под Утрилло. Они были поражены. На десерт явился яблочный пирог собственного Лорниного изготовления — два толстых вязких коржа и между ними тонкий слой яблок. Ну да ладно уж. Меня тронуло, что она вообще постаралась. Я сказала, что пусть Лорна и Гай возьмут Утрилло себе, когда Фелисити умрет; это будет справедливо: в своей раме он будет у них на стене хорошо смотреться.
И раскаялась, как только эти слова слетели у меня с языка. Гай ушел варить кофе, Лорна собрала и унесла десертные тарелки, и мне было слышно, как они шептались на кухне. А когда вернулись, я увидела в их глазах алчный блеск, которого не было раньше, и вспомнила, что в их жилах течет кровь Лоис и Антона. Возможно, Фелисити знала, что делает, когда отказалась от малютки Алисон, а заодно и от малюткиного будущего потомства. Но теперь уже было поздно.
29
Интернат для престарелых “Глентайр” вполне походил на прочие такие заведения у нас на родине. Тот же включенный спутниковый телевизор, который никто не смотрит; те же кресла, поначалу, наверно, расставленные непринужденными группами, но в конце концов расползшиеся по стенам вместе с сидящими в них обитателями интерната: мания преследования, даже в легкой форме, заставляет человека следить за другими, на всякий случай заняв выгодную позицию у стены; тот же запах, въевшийся в обои, — запах мочи, дезинфекции и старой пудры. Такой же персонал — двое-трое добрых и приветливых, остальные хмурые, с голодным взглядом. И то же чувство ожидания и растерянности: вот до чего дожили. Коммунальные (в смысле самого низкого уровня) вкусы в расцветке обоев и штор. Пища, не содержащая ничего такого, против чего хоть кто-то мог бы возражать, — правило, при соблюдении которого во рту остается ощутимый привкус печали. Все, что мы ценили на протяжении нашей жизни, что поддерживало нас и согревало, наше чувство собственной индивидуальности — все никнет, угнетенное, гибнет без кислорода. Излишества и отклонения не допускаются.
Втроем друг за дружкой мы прошли к Алисон в маленькую одноместную палату. Алисон оказалась лежачей больной, о чем меня не предупредили. Она сидела в постели, прислонившись к подушкам, и смотрела в пространство. Вид у нее был вызывающе дряхлый, как будто она нарочно прикидывается старухой. Волосы — мои, но совершенно седые и жесткие, ведьминым пушком обрамляющие лицо. Глаза — такие же, как у Фелисити, и тяжелый подбородок Антона, старушечья кожа свисала с него складками. Когда она перевела на нас свои все еще красивые глаза, они оказались тусклыми и недобрыми. Знаю, что нельзя так говорить про тех, кого уже не исправишь, но она мне не понравилась. Снаружи доносился пульсирующий шум — то затихающий, то опять переходящий в рев хор молодых мужских голосов: рядом с интернатом находился стадион, и по воскресеньям там играли в регби, но что ей до этого?
— Ты кто? — спросила она. — Тебя Лорна прислала? Сама она никогда не бывает.
— Я здесь, мама, — сказала Лорна.
— Лорна меня опоила и запрятала сюда, — поделилась со мной Алисон. — Я была в порядке, пока меня не стали пичкать таблетками. А теперь у меня ноги не ходят.
— Ноги у тебя не ходят, мама, потому что ты перенесла удар, — пояснила Лорна.
— А вот Гай, он всегда меня обожал, — сообщила мне Алисон. — Даже когда еще был жив его отец. А потом взял и запер в этот застенок.
— Ну, мама, зачем бы мне это? — возразил Гай. После воскресного обеда, хоть и жалкого, он разрумянился, приобрел сытый вид, а может быть, у него просто стало подниматься давление, не успел он провести у матери в палате и трех минут.
— Я хотела убежать из дому с одним славным молодым человеком, но сын не мог этого стерпеть, — рассказала мне Алисон. — Испугался, что я переделаю завещание. Он не знал, что я его уже переделала.
— По-моему, нам с Лорной тут больше делать нечего, — сказал Гай. — А ты посмотри своими глазами. Мы выйдем и будем ждать в машине, пока ты попробуешь достучаться до мамаши.
“Достучаться до мамаши” — похоже, это была дежурная безнадежная фраза из их семейного лексикона.
— Ну вот, избавились от них, — сказала Алисон, когда за ними закрылась дверь. — Иногда они приезжают сюда и делают вид, будто мы родные, но ничего подобного. Я приемная дочь, меня удочерили, и между нами нет кровного родства.
Я села в плетеное кресло, но, как только я в нем устроилась, она сразу же велела мне пересесть в другое, с которого я предварительно должна была убрать резиновую грелку и какие-то шерстяные вещи. Едва я пересела, как она попросила меня дать ей воды. А потом сказала, чтобы я не садилась в освободившееся кресло, потому что она там держит грелку. Можно было представить себе, какой она была матерью: не давала своим маленьким детям ни минуты покоя — если они сидели и чем-то занимались, она обязательно зачем-то посылала их куда-нибудь, а если играли в подвижную игру, велела успокоиться и посидеть на месте, она устала от их беготни. Я поняла, почему Гай и Лорна так дорожат своей — на мой вкус скучной — жизнью, которая для них служит образцом тишины и покоя. До конца своих дней они будут радоваться, что имеют возможность ходить по комнате без чьей-то указки, тем более если это комната, в которой они выросли.
Алисон спросила, не уборщица ли я. Я ответила, что нет, я ее двоюродная племянница, и хорошо, что она заговорила об удочерении, потому что я привезла ей известие о ее родной матери. Она взглянула на меня недоверчиво и жестом, совсем как у Фелисити, отвела волосы со лба. А потом, пошарив вокруг себя, ощупью достала свою сумочку и демонстративно перепрятала под подушку.
— Они подсылают ко мне воров, — пожаловалась она. — Меня и саму когда-то украли, маленькую.
Я попробовала ей объяснить, что приемные родители ее не украли, а просто родная мать вынуждена была от нее отказаться. Но она и слушать не хотела. Ее нашли в универсальном магазине “Вулворт” и не объявили о находке. Люди честные обратились бы к заведующему. Я никак не могла взять в толк, смеется она надо мной или нет. Разглядев ее сходство с Фелисити, я уже не испытывала к ней антипатии. Она достала из тумбочки пластмассовый стаканчик, набитый комом туалетной бумаги, вытащила его и показала мне целый лекарственный склад внутри: синие и зеленые капсулы, маленькие розовые пилюльки, большие белые таблетки.
— Я это все тут прячу, — сказала она. — Они хотят меня отравить, чем раньше я умру, тем больше денег им останется.
— Кто — они? — спросила я, хотя и знала ответ.
— Гай и Лорна. Они даже не навещают меня.
— Они же только что здесь были.
— Нет. Гай и Лорна — маленькие дети. Они в отца пошли. Очень скучный человек. — Последнюю фразу она произнесла со вздохом, совсем как Фелисити. — Мне вообще бы не надо родиться. Это была большая ошибка. Но реку я всегда любила. Ее так и называют: Мать Темза. “Темза, Темза, мать-река, катит волны издалека”, — пропела она тонким, вибрирующим голосом. Вошла санитарка. Она принесла Алисон чашку чая.
— Опять поем, милая? — сказала она. — Вот и хорошо.
Как только она ушла, Алисон дрожащей рукой вылила чай в горшок с цветком. Земля в горшке совершенно размокла. Собственно, не цветок, а карликовая пальма, и у ее продолговатых листьев были коричневые чайные кончики.
— Ваша родная мать жива-здорова, — возобновила я попытки “достучаться”. — Она живет в Род-Айленде.
Алисон направила на меня напряженный взгляд, словно пытаясь расшифровать мои слова. Похоже, ей это удалось, потому что, поразмыслив, она проговорила довольно резким тоном:
— Так-то оно так, но что найдено, то твое. Передай это тем, в “Вулворте”. Хочешь сохранить кошелек — не роняй. А красные род-айлендские куры — хорошие несушки.
И закрыла глаза. Конец интервью. А заодно и моим попыткам добавить краски в жизнь моей бабки Фелисити. Сколько денег извела, и никакого проку. Я спустилась в машину к Лорне и Гаю. Лорна постаралась не смотреть с укоризной на часы. Обычно они заезжали в “Глентайр” на минуту и сразу же уезжали. И можно ли их за это винить?
— Теперь застрянем в пробке, как раз матч кончился, — вздохнула Лорна.
И мы действительно застряли, но после “Глентайра” толпа молодых безмозглых крикунов, пьяные ликующие голоса, самый воздух, пропахший тестостероном, — все это воспринималось с облегчением. Когда я наконец вернулась домой, никакой официанточки из “Зилли” на моем месте, конечно, не было. Был только Гарри, и он меня ждал.
30
Уже в постели — под одеялом, а не поверх — Красснер сказал:
— Тут звонили из Штатов, пока тебя не было.
Ночь была бурная, дул сильный ветер, отыскивая даже здесь, в центре Лондона, ветки и листья, чтобы швырять нам в окно; отчаянно скрежетали, раскачиваясь, вывески, и звон разбитых стекол по всей улице оповещал о разгуле непогоды, а не о праздничном буйстве толпы, таком обычном в этих кварталах накануне новой трудовой недели. Но нам с Гарри было тепло и уютно. Помню, как я девчонкой засыпала на своей узкой кровати, фантазируя о том, что меня ждет впереди, — как я буду лежать на широкой, вечно неубранной постели рядом с собственным мужем, и тут же будут барахтаться мои дети, и горничные будут приносить апельсиновый сок с тостами и почту на серебряном подносе. Хотя уже знала, что в жизни никогда не бывает так хорошо, как мечтается, но и так плохо, как опасаешься, тоже.
Вполне может быть, что моя постель навсегда останется такой узкой, такой аккуратной и чистой, какой была постель Эйнджел. Она всегда спала спокойно, смирно, словно вся ее энергия уходила на фантазии, блуждания мысли и тайные замыслы, пока тело мирно спало. А я вертелась, металась, бормотала во сне. Она меня упрекала: “Вылитый папаша”, — что в семье без отца звучало приговором, больше, конечно, для мальчика, но и для девочки тоже. У меня широкие, плоские кисти рук, не то что руки Фелисити или Люси или руки моей матери, — отцовские, как говорила она и как смутно помнилось мне. И каких только злодейств — по крайней мере, она так считала — они не совершали. Позже я еще расскажу о своем отце.
Но сейчас я лежу у себя в постели с Гарри, и мне хорошо. Мое колено между его коленями, его рука вокруг моих плеч. И все-таки сердце у меня обледенело, когда он сказал, что ему звонили из Штатов. Ужасно быть влюбленной женщиной уже хотя бы оттого, что на ум приходят такие образы. Обледенелое сердце! Можно, наверно, изобразить это с помощью спецэффектов, но выглядеть, я думаю, будет глупо. Мне вспомнился Кай из сказки Ганса Христиана Андерсена. Снежная королева вогнала ему в сердце крохотный осколок льда, и он, как раб, поехал за нею по всему свету, а про Герду, оставленную дома, и думать забыл. В сущности, этот мальчик — Гарри, а та, что сидит в Голливуде, — Снежная королева. Ну а я — Герда. Такое простое, невыразительное имя, такая глупенькая добрая девочка. Впрочем, в конце концов он к ней вернулся. Я так поняла, что звонить могла только Холли, она призывает его назад, чтобы он вместе с ней ходил к психотерапевту и помог ей прийти в себя после потери ребенка (ей, разумеется, этот случай представляется трагически неудачными родами) или еще зачем-нибудь, под любым предлогом, лишь бы он оказался при ней и ей не нужно было лететь за ним на высоте в тридцать тысяч футов над уровнем моря и рисковать отеком лодыжек. Как бы она отнеслась ко мне, если бы узнала? По-моему, никак, не придала бы значения. Я ведь всего только наемная рабочая сила, занятая на производстве картины. К первым лицам на студии не принадлежу, чего на меня оглядываться. Меня нет на рекламных фотографиях рядом с Гарри Красснером, заснятым у входа в модный ночной клуб, я не замешана ни в каких интригах, обо мне не пишут в отделах светской хроники — а это все, чем только и живут знаменитые и великие мира сего. Ей, я думаю, было бы просто наплевать на то, что Гарри завел привычку спать в обнимку со мной (отчего страдает мой позвоночник, у меня по утрам всегда ноет спина), и вообще на наше с ним мирное, уютное житье-бытье: он прибивает полки к стене, я, напевая, мету шваброй парадное крыльцо — в духе персонажей Дорис Дэй, как говорит Гарри. Но не в духе Холли. Подумать только, в конце концов оказаться заурядной мещанкой и обывательницей!
Мне кажется, для Холли постель сама по себе не важна, важно, как вы утром потягиваетесь со сна, как выходите в шелковом пеньюаре, как маленькими глотками пьете апельсиновый сок, сидя в просторной кухне окнами на океан, а против вас за столом сидит Гарри Красснер в белом халате, выставив волосатые ноги, и вы говорите ему то, что кинозвезды обычно говорят своему режиссеру-любовнику, чтобы прочнее привязать его, источая обаяние и осыпая упреками, а под окнами шмыгают алчные папарацци. Впрочем, звонили, как оказалось, не из Голливуда, а из мест восточнее и гораздо севернее, оттуда, где зимние дни коротки и холодны и между людьми, по старинке, заводится любовь, а не взаимоотношения.
— По-моему, это была какая-то знакомая твоей бабки, — сказал Гарри. — Не разберешь, она слишком громко кричала. Я ей твердил, что это я, а не ты, но она не верила.
— Должно быть, Джой. Надеюсь, ничего плохого не случилось.
— Сила звука была такая, что там явно не все в порядке. Я сказал, что ты позвонишь.
Я потянулась над ним за телефонной трубкой, чем нарушила его безмятежность.
— Господи, — проворчал он. — Надо же, как ты печешься о своей родне. — Мужчины терпеть не могут, когда вдруг проявляют заботу о ком-то помимо них. — Странно для человека, у которого и родных-то, можно сказать, нет.
Я дозвонилась до Джой. Уговорила ее включить слуховой аппарат, и речь ее сразу зазвучала членораздельно, так что стало понятно, что она говорит. Она звонила в “Золотую чашу” и уведомила их там, что Фелисити преследует вымогатель. И наняла частного детектива, чтобы все о нем разузнать. Счет придет мне: в конце концов, я — родня, а она всего лишь подруга. Я сказала, что лучше бы она повременила, пока я приеду и попробую разобраться на месте. Но Джой так не считала. Она обозвала меня неблагодарной эгоисткой, прибавила, что я вся в мать, и положила трубку. Конец трансатлантических переговоров. Я снова спряталась под одеяло и прижалась к Гарри, но он спал. Реальная жизненная драма не потревожила его сон, по-видимому, она была плохо скроена, шита белыми нитками и нуждалась в монтаже. Снаружи ухал и скрежетал ветер. Я лежала без сна и слушала радио: передавали, что над Лондоном бушует ветер в семь баллов. Но я это и без них знала.
Опять зазвонил телефон. Я перегнулась через Гарри, а он даже не пошевелился, хотя я облокотилась прямо об его волосатую грудь. Теперь звонил Джек. Извинялся за Джой.
— Она волнуется за вашу бабушку, вы уж извините ее, — сказал он. — Она уже не так молода, как была когда-то.
— Вы звоните из дома Джой? — поинтересовалась я. Просто я люблю знать, в какой обстановке находится говорящий, только и всего, но Джек сразу перешел в оборону:
— Я только забежал на минуту перекинуться в карты.
Послышалась возня, Джой отнимала у него телефон.
— Джек считает, что я была слишком резка с тобой, — проговорила она в трубку. — Но я ужасно волнуюсь. В моем возрасте мне не под силу такие перегрузки.
Я согласилась: конечно, конечно. Я миротворица, умею подбирать выброшенные обрезки, куски добрых дел по всей вселенной, составлять их вместе в один сценарий. Люблю красивые кадры и чтобы сценарий интересно читался. А надо было ей сказать: “Не под силу тебе — не суйся”, но я не сказала. Надо было сказать: “И нечего на меня лаять”, но я и этого не сказала. А пока я приходила в себя после этих пререканий, Гай и Лорна у себя, засидевшись допоздна, наверно, судили и рядили о том, как бы им наложить лапы на картину Утрилло, да поскорее, поскольку за пребывание Алисон в “Глентайре” надо было платить немалые суммы и в конце концов пришлось бы пустить с молотка “Отраду”; брат и сестра вспомнили, как они любили свой родной дом, где прошло их счастливое детство, и как они хотели всегда-всегда, до могилы, жить на берегу милой старой Темзы в “Отраде” — в обоих смыслах слова.
Так же думала, наверно, Лоис, дожидаясь, когда же умрет Сильвия и она, Лоис, сможет выйти за Артура, вселиться в дом и выжить Фелисити, которая ей не родная и не связана с нею семенем, как муж, ведь муж и жена — все-таки плоть едина. Ею управляло атавистическое стремление поселить в этом удобном логове своих и заботиться только о них, а не о чужих. Кукушка в гнезде, выбрасывающая из семьи гены соперницы. Хотя нет, это из какого-то фильма с Джоан Кроуфорд в главной роли — или там играла Бет Дэвис? А может быть, Фелисити вовсе не была невинной жертвой, а нарочно постаралась соблазнить Антона и этим отплатить Лоис? Или Артур мог совратить невинную девочку Лоис. Собственно, все, что мы знаем про Лоис, известно из рассказа ее дочери, не слишком-то надежной свидетельницы. Да еще из того, какими выросли ее внуки. Но разве можно по внукам судить о бабке? Нет, нельзя, ведь найдутся люди, которые, видя, как я отбиваю Гарри у расстроенной бедняжки Холли, могут заключить, что, наверно, и Фелисити была такая же бессовестная. Малоубедительный вариант: Фелисити не как жертва, а как виновница. Но у меня в голове родился эдакий архетипический сюжет, ждущий воплощения в фильме “Роковой соблазн, или Месть любовницы”. Конечно, в наши дни таких фильмов уже не снимают, по крайней мере — уважающие себя люди. Я вполне способна терпеть существование Холли и не испытывать кровожадной ярости. Надеюсь, и она ко мне относится так же.
Гарри завозился, обнял меня обеими руками и жалобно попросил, чтобы я перестала думать: он сквозь мою кожу чувствует, что я слишком много думаю.
— У тебя есть бабушка? — спросила я, воздерживаясь от вопроса, чувствовал ли он когда-нибудь сквозь кожу Холли, что думает она. Он засмеялся и ответил, что у него и матери, в сущности, нет. Он давным-давно оставил ее в Сакраменто. У американцев, похоже, вообще не бывает престарелых родственников, как у нас. Они словно появляются на свет в полном оперении, а их старики знай себе играют в гольф и поют в хоре, пока в один прекрасный день не падают мертвые или же покорно удаляются на покой в такие места, как “Золотая чаша”, где посещения не одобряются. Слабые вымирают смолоду от пьянства, наркотиков и рок-н-ролла, а выживают крепкие, здоровые и богатые. Конечно, на самом деле так быть не может, я понимаю, в Соединенных Штатах, как и всюду, дряхлые старики ковыляют туда-сюда, шаркая подошвами; почти все, что мне, как и другим европейцам, известно об этом народе, я наблюдала из окна такси в Бостоне, Нью-Йорке, Вашингтоне, Сан-Франциско, Лос-Анджелесе, и даже раза два судьба забрасывала меня в Сиэтл: где запускаются или монтируются новые фильмы, туда меня и направляют. Да еще я изредка навещаю родню в Коннектикуте и в земле род-айлендских красных несушек, лучшей в мире куриной породы. И само собой, из истории кино и от Гарри в моей постели — тут сфокусировалась для меня вся Америка, открытая мною страна, моя любовь. Понимаете? Мы говорим штампами, потому что настоящих, точных слов для таких чувств найти не можем. Интересно, что показывают по ночам, какую древнюю черно-белую историю про любовь? Чуть слышно включаю звук телевизора. Красснер снова заснул. Ветер за стеной стихает. На землю нисходит тишина. Перед лицом любви все замирает, леденеет на миг и опять продолжается своим чередом. Я чувствую эту силу, что способна задержать время, остановить на полдороге неумолимое падение во тьму смерти. А ведь новой жизни не суждено родиться от этого союза.
31
В десять часов утра в понедельник Фелисити уже ждала в своей комнате у двери на террасу, готовая к запланированной на сегодня таинственной поездке. Она наряжалась тщательно, не спеша, упиваясь приятным ожиданием, не упуская ни пятнышка, ни складки. Так она собиралась из дому когда-то в молодости, когда кожа у нее была гладкой и щеки не обвисли. Но не важно. Только одной женщине в мире выпало на роду, заглянув в зеркало, услышать: “Ты прекрасней всех на свете”, а если уж не так, то не все ли равно? И если зеркальце все-таки тебе когда-то это сказало, то ты начинала, как злая фея, придираться к Белоснежке, и все тебя ненавидели. К тому же красота — это ведь ненадолго, с ней одно сплошное беспокойство и огорчение. Фелисити уже давно махнула на нее рукой. Она перехватила в зеркале взгляд доктора Роузблума, похоже, что одобрительный.
Правда, она пропустит лекцию некоей Глории Фенстервик, бакалавра философии, на тему “Как прошлое питает наш сегодняшний день”, а также праздничный обед — пирог с ветчиной, зеленый салат и отварной картофель. Недавно Фелисити заказала в издательстве, специализирующемся на сочинениях о здоровом образе жизни и мыслей, книгу “Салат, бессловесный убийца”, получив ее, оставила на видном месте в столовой, но сестрица Доун не преминула немедленно доставить этот душеспасительный труд ей в комнату. Лекция и обед — небольшая потеря.
Под окнами прокатился шикарный красный “сааб” с Уильямом за рулем, завернул к парадному крыльцу “Золотой чаши” и припарковался на законном месте. С тайнами было покончено. Из машины вышел Уильям Джонсон, на сей раз нарядный, в бело-голубой полосатой рубашке, желто-красном галстуке, темно-синем костюме и в начищенных мокасинах, может быть даже от Гуччи.
Фелисити, одетая строже обычного, без своих непременных шарфов и платков, в темно-серых, бурых и других сдержанных тонах, не стала медлить, пока ее вызовут из номера, а вышла и поспешила к стойке у входа, где ее ждал Уильям. Сразу же, как по волшебству, появилась сестра Доун с возражениями, что Фелисити не отказалась заранее от обеда и что выезжать из дому в такую погоду рискованно, а мистер Джонсон, пригласив ее, поступил безответственно.
— Какие пустяки, — пожала плечами Фелисити. — Погода прекрасная. Мы с мистером Джонсоном едем развлечься, я думаю, погоду мы вообще не заметим.
Сестра Доун сказала, что ей очень жаль, она надеялась, что мисс Фелисити будет сегодня рядом и поможет доктору Бронстейну удержаться в границах здравого рассудка.
— Что вы хотите сказать? — встревожилась Фелисити и остановилась на пути к выходу, отпустив локоть Уильяма.
— Бедный доктор Бронстейн, — вздохнула сестра Доун, — теряет представление о реальности. Раньше, до новейших научных открытий, мы это называли старческим слабоумием. Он так любит поболтать с вами, это его бодрит. Он назначен на освидетельствование сразу после обеда; не хотелось бы, чтобы он произвел неблагоприятное впечатление.
— Что еще за освидетельствование?
— Психиатрическое. Родные считают, что его пора признать финансово неправомочным и перевести в Западный флигель для более тщательного ухода. Доктор Грепалли тоже считает, что он будоражит других своими бредовыми разговорами. Этого нельзя допускать. Бедный доктор Бронстейн. Знаете ведь, какие вопросы задают психиатры для проверки, понимает ли пациент, где он находится и кто он такой? Который сейчас год, кто у нас президент, где находится Косово — в таком роде.
Фелисити прислонилась к одной из древнеримских колонн. На нее вдруг накатила слабость. Уильям поддержал ее за локоть.
— Ай-яй-яй, — посочувствовала сестра Доун. — Надеюсь, я вас не расстроила. Я уверена, что доктор Бронстейн пройдет осмотр успешно. Но нам всем будет его так не хватать, если придется перевести его в Западный флигель. А вам особенно, мисс Фелисити, вы же с ним такие друзья. Вы не волнуйтесь, я замолвлю за него слово, а моя рекомендация чего-нибудь да стоит.
— Один раз заплатишь “датские деньги”
[13] — и уже от датчанина не отвяжешься, — произнесла загадочную фразу Фелисити, придя в себя. — Я поступлю как собиралась, а вам спасибо, что сказали.
Она улыбнулась Уильяму, и они направились к выходу.
— Желаю приятно провести время! — крикнула им вдогонку сестра Доун.
— Я и не подозревала, что ты можешь выглядеть таким франтом, — сказала Фелисити.
— Мне на той неделе привалила удача. — Уильям поискал глазами деревяшку, чтобы постучать.
— Если я не ошибаюсь, все эти вещи — новые.
— Я съездил в Хартфорд. Не мог же я ударить в грязь лицом перед тобой.
— А машина?
— Нравится тебе?
— Очень.
— Это все тебе, — сказал он. — Все ради тебя.
Уильям поехал по 95-му шоссе на север, свернул на 92-м повороте и дальше по 2-му шоссе покатил в западном направлении. Лес вдоль дороги порой подходил к асфальту вплотную, а в других местах надменно отступал, так что видны были вершины холмов; глаз привыкал к приглушенным коричневым и зеленым тонам. День был ясный, мир казался молодым и бодрым. Фелисити представлялось совершенно естественным, что она едет рядом с Уильямом, будто всю жизнь просидела с ним бок о бок. Все правильно. Он вел машину уверенно, на большой скорости, как будто помолодел со вчерашнего дня на добрых двадцать лет и готовится показать себя миру в своей лучшей форме, словно ему не терпится добраться до цели. Домой мужчины всегда едут медленнее. О докторе Бронстейне Фелисити старалась не думать. Сестра Доун с ней разговаривала глупо и злобно. А даже если славному доктору и предстояло сегодня психиатрическое освидетельствование, в чем Фелисити далеко не убеждена, маловероятно, чтобы застольная беседа с нею могла бы значительно повлиять на его душевное состояние. Он имел обыкновение рассуждать, а она сидела и слушала; оживленным диалогом это никак не назовешь. Конечно, можно было бы удостовериться, что он знает, какой нынче год и как фамилия президента, и вместе отыскать на карте Косово. Фелисити отмахнулась от этих мыслей. Сегодня ее день, и она не позволит сестре Доун его испортить. С Уильямом она советоваться не стала, разве ему приятно было бы узнать, что она думает о другом мужчине? Даже если доктора Бронстейна и переведут в Западный флигель, Уильяма это нисколько не огорчит; да и самого доктора Бронстейна, может быть, тоже, откуда ей знать? Оттого что она, Фелисити, панически боится очутиться в Западном флигеле, попасть в зависимость от необязательных забот обслуживающего персонала, год за годом дуреть от транквилизаторов, тупеть от болеутоляющих средств и превратиться в лежачую больную, причиняя всем неприятности и вызывая общее раздражение, — из всего этого вовсе еще не следует, что и другие люди разделяют ее страхи. Кто-то, возможно, обрадуется, что можно будет отдохнуть, что не надо больше принимать решения и сокрушаться об утраченных возможностях. Есть такие, кому глубоко безразлично, что думают о них другие, их занимает только, что думают о других они сами. В Западном флигеле доктор Бронстейн сможет рассуждать сам с собой, не всматриваясь в лицо безмолвного слушателя. Она понимала, что напрасно утешает себя, надо было выполнить долг дружбы и не уезжать. Но когда бывало, чтобы женщина предпочла друга поклоннику?
Еще не поздно. Надо попросить Уильяма, чтобы повернул назад. Она уже открыла было рот, но закрыла, ничего не сказав. Сколько можешь, столько делаешь для других, но не больше. Сегодня ее день, ее и Уильяма.
“Сааб” выехал за поворот. И перед ними, во всей невероятной неожиданной пестроте, вознесся над лесом ослепительный изумрудно-зеленый игрушечный дворец, весь в шпилях, башенках и флагштоках.
— Казино “Фоксвуд”, — радостно провозгласил Уильям. — Моя тайна. Собственность индейского племени машантакет-пекот. Тут резервация, все доходы освобождены от налогов во искупление прошлого ущерба.
— Вот так тайна. От тех, кто проезжает этой дорогой, такие хоромы не утаишь, — заметила Фелисити.
— Это сон. Сон, который оборачивается явью. Счастье, отнятое и возвращенное. Немыслимые богатства из самых фантастических грез. Это волнение в крови, непреодолимый соблазн и неограниченная свобода выбора. Это битва с самим собой. Эрос перед лицом Смерти. Он тянет, манит, влечет, но так и не наступает. Это моя жизнь, не считая тебя. На той неделе я играл за лиловыми столами, там минимальная ставка — пятьсот долларов. Отбирал только оранжевые фишки, это значит по тысяче за один кон. Взял пятьдесят тысяч и ушел, ничего не проиграв, мне надо было ехать к тебе. Это твое влияние, Фелисити. Ко мне возвратилась удача. Чувствуешь? Удачей пахнет в воздухе.
Он вел машину и улыбался, но не ей, а просто, чтобы она видела. В глазах его блестело предвкушение. Она тоже ощущала притяжение магнита. Дорогу заполнили подъезжающие машины. Здешние паломники. Фелисити ревновала, ей хотелось, чтобы он был занят только ею. Это уже не муха в подливе, а большая, извивающаяся пучеглазая гусеница. Этого она не ожидала.
— Какое чудовищное сооружение, — произнесла она с нарочитым английским акцентом. — Поразительно. Кто это разрешил?
Она чувствовала, что говорит как сестра Доун, но ничего не могла с собой поделать.
— Тут не требуется никаких разрешений, — ответил Уильям. — Это их земля, а не дяди Сэма. К этому привыкаешь и даже входишь во вкус. Я бываю здесь каждый день — по утрам, с тех пор как познакомился с тобой, и еще два-три вечера в неделю.
— Игорный дом, — сказала Фелисити. — Ты игрок. Вот почему ты нищий и живешь в “Розмаунте”. Это наркомания.
— Хорошая машина, хорошие ботинки, хороший галстук — это все уже мое. Не отнимут.
— Отнять не отнимут, но сам ты легко можешь это пустить по ветру, — резко возразила она.
Он понурился, печальный, не нашедший понимания. Она положила ладонь ему на колено, и он подозрительно быстро воспрял духом. Слишком уж он был в ней уверен. Может быть, она сумеет его отучить? Когда-то она уже собиралась отучить одного — кто он был, тот пьяница беспробудный? — и конечно ничего не вышло. Тогда пропагандировали освобождение от алкогольной зависимости по системе “Двенадцать шагов”. Но кто когда подымался выше шестого шага? “Привет, я бывший игрок, бывший наркоман, алкоголик, сексуальный маньяк. К вашим услугам”.
Уильям Джонсон, нераскаявшийся игрок. Берешь из банка деньги, ставишь на лошадь или, что в сущности та же лошадь, на рулетку в казино, потом покряхтишь немного, постонешь, поноешь и снова отправляешься в банк за деньгами. Впрочем, он, кажется, не из тех, кто ноет. Ей захотелось закрыть на все глаза, убедить себя, что это не важно, семидесятидвухлетний мужчина имеет право на развлечения. Но что сказал бы Эксон? Его твердое, доброе лицо застыло бы в неодобрительной гримасе. Даже Бакли в Саванне, игравший в покер за лакированными столами в домах у своих дружков, никогда не посещал казино.
— Вот почему родные тебя оставили, — сказала Фелисити. — Вот почему ты оказался один. Они не могли с этим мириться.
— Маргарет — сука. Ей только и нужно было, что завладеть домом. Она его и захапала.
Это было сказано грубо, со злостью — свойства, которых он ей до сих пор не показывал. И вот теперь проявил как бы ненароком — дал ей предлог порвать с ним, нырнуть обратно в укрытие под “Золотой чашей”, чтобы в стычках с сестрой Доун ждать, покуда не призовет к себе Западный флигель. Нет, все лучше, чем туда, даже ухаживания записного игрока, когда он отрывает время от своей страсти, чтобы уделить внимание тебе.
— Ну так как? — спросил он. — Повернем обратно? Это для тебя уж чересчур? Нестерпимо вульгарно?
— Вовсе нет, — ответила она.
— Уфф! Слава богу, — вздохнул он и с размаху нажал на акселератор. Было ясно, что если он отвезет ее домой, то сразу же развернется и снова прикатит в этот многокрасочный диснеевский замок. Примите нас черненькими.
Они подъезжали, и шпили и башенки становились все разнообразнее: одни оказывались бирюзовыми, другие серебряными; волшебство таяло, это уже была скорее большая ярмарка, чем небесный чертог Микки-Мауса. Разумеется, крайне вульгарная, вопиюще не вписывающаяся в окружающую природу, но при этом все-таки как бы здешняя, присущая этой местности. Индейцы пекоты передумали, отвернулись от природы, которая оказалась ложным божеством, дряхлым, беззубым, слабосильным перед лицом противника с практическим складом ума. А природа — что? Общайся с природой сколько хочешь, сливайся с ней, твори мифы, обожествляй ее и возвеличивай, умиротворяй и задабривай, все равно рано или поздно она тебя предаст. Природа встала на сторону белого человека, как он ни вытаптывает, ни губит леса, убивает зверей, выжигает прерии; она восхищается им. Говори громко, действуй беспощадно, побеждай. Выживание хитрейших, а не отважных. Природа это уважает.
Уильям и Фелисити оставили “сааб” в подземном гараже — в просторной полуосвещенной бетонной пещере — и поднялись в лифте на верхние этажи, шумные, людные, стеклянные. Здесь толпились лилововолосые и лысые, немощные и крепкие (в небольшом количестве), хромые, быстроногие (в малом числе) и те, которые еле ковыляют. Всех окуривали запахи дешевой стряпни, всех объединяло общее дело, компанейское тепло, волны торжества и отчаяния, сочувствия одних другим. Общий враг если и находится среди них, то это само казино с его выручкой, но как они все стремятся ему навстречу и как этот враг с ними ласков, как манит и пугает стена гула; ритмичное биение смутно знакомой музыки на фоне дребезжания тысячи игровых автоматов, отзванивающих поражения и победы и щедро сыплющих монеты. Служители здороваются и ласково улыбаются. Отдайте ваши денежки, и все будет прекрасно. Мы следим, чтобы с вами не случилось ничего плохого. Доверьтесь нам. Мы тут все — ваша добровольная большая семья; здесь ваш дом, тепло, поддержка да плюс приятное волнение риска, продолжение молодости другими средствами. Смельчаков влечет к столам, где играют в кости, в блэк-джек; тут раздаются отрывистые, отечески строгие мужские голоса: “Усвойте раз и навсегда: ставьте, пожалуйста, фишку не на черту, а выше черты. Выше, вам говорят, оглохли, что ли?” — и женские, по-матерински заботливые, у рулетки: “Вы уверены, что вы этого хотите? Таков ваш окончательный выбор?” А у стены, при игральных автоматах, в полутемных залах, находишь наконец любящих братьев и сестер, которых никогда не было, целые когорты, шеренга за шеренгой, они ликуют при твоих победах и, как зачарованные, крутят вместе с тобой молитвенное колесо: семерки, полоски, вишенки, выигрыши.
И всюду кассы — кассы, где меняют деньги, где можно обналичить чек, по жетонам получить деньги, на деньги купить жетоны; целый храм, отданный менялам. Туда-сюда, взад-вперед поворачиваются камеры наблюдения, они не ловят вас, а оберегают. Никто и не сомневается. Бродят, топчутся, заглядывают через плечо завсегдатаи, они знают, что надо делать, как себя вести, каковы правила. Фелисити ничего не знает. А Уильям ушел вперед. Она спешит за ним, если она потеряет его из виду, то, как путешественник во времени, заблудится в будущем и никогда не сможет вернуться домой. Всю свою долгую жизнь она, оказывается, прожила на другой, тихой планете, где всем управляет встающее и закатывающееся солнце, но все-таки там жизнь не настоящая. Другая — настоящая, правильная — вселенная находится здесь, в казино, созданная для кочевого племени, вынужденного принять оседлый образ жизни, построенная мужской фантазией для услаждения женщин и для утверждения мужской власти, с полным пренебрежением к силам природы.
Уильям спохватился, что идет слишком быстро, замедлил шаг и взял Фелисити под руку. Полы здесь блестели, покрытые чем-то скользким. Фелисити беспокоилась, не подведут ли ее ноги в выходных туфлях; в ее возрасте некоторые женщины носят кроссовки, но она поклялась, что не опустится до этого никогда; однако можно ведь и передумать.
— Тут не то что в Лас-Вегасе, — с гордостью сказал Уильям. — Или тем более в Атлантик-Сити. Воплощение хорошего вкуса.
В центре зала возвышалась гигантская стеклянная фигура мускулистого нагого индейца в позе роденовского “Мыслителя”; молочно-белый, он командовал здесь последним сражением. В конечном счете белый человек был обманут и потерпел поражение, сам того не сознавая. Он потерял ориентацию и блуждает в лесу — вот куда завели его победа и процветание. Он приплыл сюда, ища золота и свободы, и убивал, чтобы завоевать их, но эта победа в конце концов его погубила. У ног “Мыслителя” на оранжевой подставке изящно вращался сегодняшний приз — японский автомобиль.
Уильям, впрочем, совсем даже не погиб. Пока поднимались в лифте, он помолодел лет на двадцать.
— Тут лучше, чем в Лас-Вегасе, — рассуждал он. — Я пять лет ездил в Вегас и два — в Атлантик-Сити. В здешнем казино на свои деньги получаешь отдачу побольше, чем где-нибудь еще в Штатах.
— Ты же говорил, что был учителем в нью-йоркской средней школе, — с грустью заметила Фелисити.
Лжешь мужчинам во избежание беды, как, бывало, отцу, но отец есть отец, авторитет и защитник. Ложь из их уст причиняла боль. Единственным исключением был Эксон, он никогда не лгал, у него не хватало фантазии и брала верх осторожность. Фелисити до сих пор горевала по нему, но не приходится отрицать: он был человек исключительно скучный. С грешными людьми всегда интереснее, чем с добродетельными.
— Я и был учителем, — подтвердил Уильям. — Но игра приносила больше. Первое время. А потом пошла полоса неудач. Маргарет подала иск и отсудила дом. Он, как его построили в 1890 году, так всегда и принадлежал нашей семье. Но ее это не остановило. А в судах к игрокам относятся плохо. Не учитывают, сколько работы требует игра. Теперь там живет Маргарет с мальчишками Томми, и дом без хозяина разваливается с каждым днем.
— Почему ты мне этого раньше не рассказал? — Это не было упреком. Просто ей хотелось знать.
Фелисити стояла в толпе, которая мягко обтекала ее, как река, мирно раздаваясь в стороны. Все казалось неопределенным, смутным, как лицо доктора Роузблума в зеркале. Ей вспомнилось детство, мамин туалетный столик, лаликовский Роденов “Мыслитель” молочно-голубого цвета, фарфоровая китайская пудреница, серебряный туалетный прибор — щетки для волос и зеркальце. После маминой смерти папа ничего не трогал, месяц спустя среди щетинок еще виднелся один золотой волосок, в пудренице все так же лежала пуховка, словно в один прекрасный день мама вернется и все будет по-прежнему. Но она не вернется, она умерла. За пудреницей лежала стянутая резинкой пачка сеточек для волос из тончайших коричневых шелковых нитей. В те времена женщины, ложась спать, надевали на волосы такую сеточку, чтобы не растрепалась прическа. Когда мыли голову, смывали жир с волос, зато оставалась мыльная пленка, и, чтобы от нее избавиться, в воду для полоскания добавляли уксус или лимонный сок, но все равно волосы лишались блеска, Фелисити помнила жалобы матери. И еще мама говорила, что такие сеточки продаются в “Вулворте”, там они дешевле и ничуть не хуже, чем в дорогих магазинах. Маленькая Фелисити любила растягивать сеточку на пальцах и смотреть сквозь еле различимую коричневую штриховку — все то же самое, но только как бы в дымке.
— Осторожнее, — говорила мама, когда была еще жива. — Смотри не порви. Они очень непрочные.
Почему все это сейчас ей припомнилось, после стольких лет? Как звали маму? Неужели ты могла забыть имя родной матери? Но ведь она умерла и бросила ее в мире одну, оставила дочку беззащитной. Ах да, конечно, Сильвия — вот как ее звали. Потом вместо нее появилась Лоис, и назавтра же с туалетного столика все было убрано, а на маминой кровати теперь спала мачеха. На глаза Фелисити набежали слезы. Уильям усадил ее на ярко-желтую скамейку.
— Если это тебя расстраивает, я немедленно отвезу тебя домой, — предложил он. — Не рассказывал, потому что не хотел, чтобы ты от меня отвернулась.
— Я не поэтому, — отозвалась она. — Я понимаю. Не в том дело. Я плачу, потому что умерла моя мама.
Они прошли в закусочную и сели за столик, даже не поинтересовавшись, чем там кормят. Уильям рассказал ей о смерти своей матери, она попала в автомобильную катастрофу, когда ему было девять лет. Погиб и его брат-близнец. А его выбросило из машины. Так распорядился случай. Они всей семьей возвращались из больницы: Уильям наступил на иголку, и она целиком вошла ему в ступню, ее вытягивали магнитом. Конечно, он чувствовал себя виноватым, еще бы. Если бы не то, что он наступил на иголку, они еще и теперь могли бы быть живы. И почему они, а не он? Ну и так далее.
— Наверно, поэтому мы и сблизились, — сказала Фелисити. — Потому что наши матери умерли, когда мы были маленькие. Мы нашли друг друга.
Официантка в коротенькой синей плиссированной юбочке и красно-белой блузе принесла кофе и пончики. Может, они их заказывали, а может — нет.
— Я об этом стараюсь по возможности не думать, — сказал он.
— А говорят, надо думать. Помнить. Но это было так давно, сейчас никто не представляет себе, что это тогда означало. Воспоминания не бледнеют. Вот и приходится их от себя гнать.
— Наверно, чтобы помнить, нужно быть сильным, — сказал Уильям. — Мы придаем друг другу силу.
Но вскоре он начал озираться, перестал ее слушать: ему не терпелось очутиться за игорным столом. Места за столами заполнялись быстро, но администрация, даже несмотря на большое скопление публики, не всегда открывала дополнительные столы для игры в кости. И вполне понятно: кости — наименее прибыльная игра с точки зрения хозяев. И тем самым наиболее выгодная для игроков. Уильям сказал, что вообще бросать кости он любит больше всего. Ему нравится, что участвуют в игре сразу несколько человек. Один за всех и все за одного. А очко — игра для одиночек. В прошлом месяце он столько выиграл в блэкджек, что теперь они, конечно, будут за ним следить. Хвастался: петух на навозной куче. Ни в одном игорном доме не любят, когда посетителям слишком сильно везет, но в здешнем казино к большим выигрышам относятся спокойнее, и потом, сюда ехать ближе всего. А чего им тут, собственно, беспокоиться? Налогов они не платят. Смерть и налоги — двойная беда в жизни белого человека. А здесь она урезана наполовину. Он, Уильям, не такой дурак, как некоторые: он откладывает на “Розмаунт” деньги из пенсии и эту сумму не трогает ни при каких обстоятельствах. Игра ведь — вещь такая: то тебе везет, то не везет. Поначалу думаешь, что отыграешься и восстановишь дефицит на следующий день, потом — что на следующей неделе, потом — что в будущем месяце, что на будущий год. На прошлой неделе он только-только отыгрался за два года удовольствия. А теперь, он убедился, Фелисити принесет ему удачу. Уже принесла. На каблуках его новых ботинок Фелисити заметила двойные набойки. Он шагает надменно, возвышаясь среди прочих, и его провожают глазами. Она следила за игрой у него из-за плеча. Он сначала попытался было растолковать ей что к чему, и она старалась понять его объяснения, но это было все равно как слушать наставления любезного прохожего: останавливаешься, чтобы спросить, как добраться куда-то, выслушиваешь длинный ответ, но в толк взять ничего не можешь. У стола стоят два крупье. Они наклоняются, тянутся и лопаточкой загребают откатившиеся кубики. Игрок, когда подходит его очередь, выкатывает по центру стола два кубика, так чтобы они ударились о перегородку у противоположного края, отскочили и легли на стол. Окружающие охают или ликуют, в зависимости от того, как это соотносится с их интересами. Уильям объяснил, что играющий бросает кости за весь стол. Можно делать ставки на сумму, а можно на комбинацию. Тут она окончательно перестала его понимать. А смогла бы она это уразуметь в молодые года, когда, например, еще жила в Саванне? Едва ли.
— Шесть и восемь наиболее вероятный вариант, — рассуждал Уильям. — А четыре и десять — наименее. Но зато тогда выигрыш больше. Чем больше риск, тем выше ставка, таков принцип. Да ведь так же и в жизни.
За столом возникла какая-то неприятность, заминка. Один из играющих заявил, что его выигрыш оплачен неполностью. Но этого не могло быть: скорее игроки норовят надуть казино, но не казино — игроков. Казино обманывает по-крупному и вообще незаметно. Подошла охрана, нарушителя спокойствия без шума вывели. Уильям воспользовался паузой, чтобы продолжить свои разъяснения. Фелисити такая деловитость понравилась. Он не любил попусту тратить время. Деньги — пожалуйста, но время — нет. Фелисити вдруг осознала, что издавна приучена относиться к таким людям с неодобрением. Хорошей ученицей она не была, но все-таки кое-что из этой науки к ней пристало. Она, когда-то продававшая свое тело, обучилась приятному сознанию собственного морального превосходства; но это ей в себе не нравилось, давило на психику, как туфли, которые жмут.
Она никогда раньше не допускала мысли, что была проституткой. И вообще, это было так давно, так давно, что теперь уже не имело значения.
Теперь у нее есть Уильям, верно? Именно этого она всегда хотела, всегда верила, что так и будет; всю жизнь не оставляла надежды. Она его любит. Он хочет, чтобы они поженились. И сейчас он перед свадьбой открывает ей душу. Она тоже еще должна будет ему кое-что о себе рассказать.
Он, оказывается, игрок. Ну и что? Разве это так ужасно? Другое дело, если бы ты была молодой женщиной с детьми и все ваше благосостояние зависело от мужа-игрока. Но сейчас они оба совершенно свободны и могут развлекаться как им вздумается. В конце жизни и нечем больше заниматься. А деньги — да бог с ними, с деньгами.
На минуту Фелисити снова ощутила укол совести из-за доктора Бронстейна. Показать на карте Косово он, конечно, не сможет. А кто бы смог? Это ведь не место международных научных конференций. Вот Рейкьявик в Исландии, там происходят дипломатические встречи, — по крайней мере, в летние месяцы, — и есть вулканы для обозрения, — его он, наверно, показал бы. Он даже знает, как этот Рейкьявик пишется. Такой вопрос подошел бы всякому, как дешевая безразмерная одежда, которая годится на любого. Но доктора Бронстейна про Рейкьявик не спросят. А Косово — это, в сущности, тот же Кувейт, только еще хуже. Ну а Клинтона доктор Бронстейн, должно быть, до того терпеть не может, что не пожелает назвать его фамилию, он же не знает, к каким ужасным последствиям это приведет: его признают недееспособным — и все из-за того, что она, Фелисити, его вовремя не предупредила. И год он вполне мог перепутать: в молодости, когда время движется медленно, человек не понимает, как легко утрачивается представление о том, в каком году ты сейчас живешь, настолько большая получается цифра, если считать от начала. А ведь задавать вопросы будут деловые и цепкие молодые люди, им принадлежит право решать, кто еще способен вести нормальный образ жизни, а кто нет.
— Это как карабкаться на горы, — рассуждал между тем Уильям. — Дойдешь или свалишься, решает судьба.
— Или как гадать по “Книге перемен”, — подхватила Фелисити, сразу забыв про доктора Бронстейна. — Зависит от того, что предначертано.
— Мы еще сделаем из тебя завзятого игрока, — сказал он и снова повернулся к столу.
Над головой жалобщика сомкнулись волны, и игра возобновилась с прежним жаром, словно и не прерывалась. Бросал Уильям, рука его была тверда. Выпали две тройки. Все сидящие за столом, по-видимому, обрадовались, оживились. Уильям торжествовал, и Фелисити не могла поставить ему это в вину.
Потом Фелисити все-таки заскучала. Выигрывает Уильям или проигрывает, она не могла взять в толк. Он бросал кости то с одной стороны, то с другой; крупье их сгребал обратно. Время от времени он давал бросить другим. Если ты не понимаешь, они огрызаются, переспрашивают. Фелисити никогда не училась в школе, наверно, там такие же порядки. Отец хотел, чтобы она получила домашнее образование, а вышло так, что свое образование она добывала сама. Он только позволял ей посещать уроки балетного танца. Белые пачки, туфельки-пуанты. Читать и писать ее научила мама. Позже появилась Лоис. Лоис и ее ребенок — как его звали? Фелисити не могла вспомнить даже этого. Всплывали и прочие подробности, смутные, словно сквозь коричневую шелковую сеточку. Дядя, как бишь его, с тяжелым подбородком, он проходил с нею историю, такой обаятельный, прямо как Уильям, а потом перестал быть обаятельным. Все это относилось к прежней, счастливой жизни, которая еще могла когда-нибудь вернуться, так внезапно она разбилась вдребезги. А после был младенец и настали совсем другие времена.
Почему это сейчас ей вдруг вспомнилось? Столько усилий положено, чтобы забыть. Зачем-то она рассказала о ребенке Софии. Не надо было. Слишком много всего всколыхнулось, поднялось со дна памяти. Если жить прошлым, не остается времени на жизнь в настоящем. Была еще Эйнджел, она сбежала в Европу, вышла замуж, сошла с ума, родила Софию и умерла. Нет, Фелисити не хочет думать о том, что было. Кто захочет? Прошлое надо похоронить, заглушить гулом настоящего. Она потому и сдружилась с Джой, что та живет в облаке гудящих звуковых волн, пусть даже и не слыша самые звуки.
Вокруг столов расхаживали крепкие, грудастые, толстозадые девахи в коротких юбчонках, держа на потных мускулистых руках подносы с прохладительными напитками. Кто бросает вызов судьбе, того постоянно донимает жажда. Подносы тяжелые, стаканы полные, бесплатные, только на чай принято давать не скупясь. Уильям на пути сюда выбирал заправочные станции подешевле и сэкономил на этом пять долларов, но теперь не пожалел поительницам целых десяти. Это вам не манекенщицы из Лас-Вегаса с ногами от пупа, отобранные по всей Америке и тощие от тяжелых наркотиков, — это местные девушки, отвечающие местным вкусам. Когда-то в Саванне, когда надо было кормить Томми, который даже не был ей родным, Фелисити тоже была вроде этих. Делала что могла, продавала что имела. Она всегда стояла за стойкой в баре, а не вскидывала ножки до ушей в стайке плясуний; получала недвусмысленные предложения, а не красные розы. Она тогда думала, что это из-за ног, они у нее недостаточно длинные, да к тому же от занятий балетом в детские годы икры оказались слишком развитыми, так она считала. Бакли говорил, что у нее “английские ноги”, а кто-то другой, еще до того, как Бакли вызволил ее и снова сделал из нее леди, как ей и полагалось по праву рождения, один раз сказал, что полные ноги — это знак, что она хороша в постели, вот почему она пользуется таким успехом. Хотя сама она полагала, что дело не в этом, а в том, что она умеет мило разговаривать, часто улыбается и обращается с клиентами вежливо и тактично, тогда как почти все остальные девушки держатся грубо и нахально и вид имеют такой, как будто дай им волю — они всякого заразят дурной болезнью. А с возрастом, само собой, ее ноги похудели, сделались такими изящными, тонкими и сухими, ну просто как тростинки. Кое-что, хотя немногое, с годами улучшается, правда — мало что.
Уильям не провожал взглядом девиц с подносами, и то хорошо. Они пробирались мимо мужчин, чьи помыслы были заняты более тонкими радостями, чем секс. Отчаявшись привлечь его внимание, Фелисити пожала плечами, встала и пошла к игральным автоматам. Если другие разобрались, что тут надо делать, значит, и она сообразит. Она разменяла пятьдесят долларов на монеты по двадцать пять центов, у одного автомата нашла свободный стул и села. Справа и слева сидели две женщины таких габаритов, что бока их выпирали из сидений (поэтому-то, наверно, никто между ними и не сел, но Фелисити это было не важно), и она стала засовывать монеты в прорезь. Суешь монету, нажимаешь кнопку и смотришь, как прокручивается очередной круг. Подождав немного, опять суешь монету и опять смотришь. Она не понимала, что происходит, но автомат-то, конечно, знал, когда он выиграл, а когда проиграл. Когда выигрывала Фелисити, он высыпал ей монеты, и соседки оборачивались на звон и улыбались, радуясь ее удаче. Это было приятно. Когда автомат выигрывал, он не издавал никаких звуков. Вот и все. В таком простом деле на машину можно положиться. Но что такое выигрыш, Фелисити никак не могла понять. Сидишь в полусне, время от времени пробуждаешься, и оказывается, что ты выиграла. Лишь под конец она уразумела то, что все окружающие, похоже, знали с рождения: все зависит от линии, от того, выше, ниже или на середину изображения пришлась линия при остановке барабана, зависит успех или неудача. Линия выплаты. Середина лучше всего.
Игроки верят, что деньги существуют, чтобы тратить, а не копить. Они щедры и независтливы. Они — соль земли, они бросают вызов судьбе и подчиняют ее своей воле. Это их общая вера; она бежит, словно ток, по ряду стульев, где Фелисити сидит между своими жирными соседками с их жидкими прическами, двойными подбородками и безнадежными телесами. Выиграв больше ста долларов, Фелисити решила остановиться. Все очень просто. Она ссыпала свой выигрыш в ведерко, предоставляемое администрацией казино, обменяла монеты в кассе на бумажные купюры и положила в кошелек сто пятьдесят долларов пятьдесят центов. А затем вернулась к Уильяму.
— Я выиграла, — сообщила она ему. — Триста процентов прибыли. Новичкам везет.
— Вздор, — возразил он. — Отныне и впредь тебе всегда будет везти.
Он тоже прекратил игру, выиграв семь с половиной тысяч. Жетонами.
— Искусство состоит в том, чтобы знать, когда остановиться.
— Сейчас, — решила она.
И они уехали.
32
В конце недели Валери Бохаймер, служащая фирмы “Эбби инкуайериз, частный сыск, Хартфорд”, что соответствовало лондонскому детективному агентству “Аардварк”, позвонила Джой. Джой уже раскошелилась на тысячу долларов аванса, и теперь еще потребуются дополнительные суммы, прежде чем расследование касательно Уильяма Джонсона будет доведено до конца.
— Чего только не делаю для друзей! — прокричала Джой Джеку. — Думаешь, англичанка заплатит?
— Зависит от того, что эта Валери разузнает, — ответил Джек.
Он уже выбрался из депрессии и постепенно привыкал к создаваемому свояченицей шуму. Она очень по-божески обошлась с Чарли: не дала ему отставку за то, что гонял машину у нее за спиной, жег ее бензин безо всякого спросу и по секрету поддерживал Фелисити в ее безумствах. Джой не могла пойти на то, чтобы изгнать Чарли и тем самым оставить без крова десять живых душ, в том числе его женщин, четырех глазастых детишек и, что гораздо важнее, двух собак и одну кошку, которая только что принесла котят. Если люди и съедут, она, конечно, решит, что животных должна взять себе. Франсина бы на ее месте не моргнув рассчитала Чарли, а животных усыпила. Она не выносила беспорядка.
Франсина, покойная сестра Джой и жена Джека, словно бы продолжала жить рядом с ними и, как они, бегать туда-сюда между “Уиндспитом” и “Пассмуром”. В раннем утреннем тумане чудился стук ее высоких каблуков. Животных Франсина не любила, от кошек у нее начиналась астма, а собачьи волоски на одежде внушали ей отвращение. Насколько сестра ее была шумной, настолько Франсина была от природы тихой и по-кошачьи беззвучно ходила по дому — может быть, она просто не желала конкуренции со стороны кошек. Не вина Джой, что Франсина заболела раком. Во всякие глупости, что, мол, это болезнь невысказанного горя, Джой не верит. Болезнь поврежденных генов — это может быть, и к ней они, она надеется, не попали.
Джек пригласил в “Пассмур” ремонтников, так пожелала бы Франсина. Она любила, чтобы в доме все было стильно и безупречно, и Джек, после сорока лет торговли автомашинами высшего класса — “мерседесы”, БМВ, “ягуары”, “саабы”, — мог себе это позволить. Более того, он даже чувствовал, что обязан отремонтировать дом для Франсины, хотя Франсина уже лежала в земле и в доме не проживала, по крайней мере во плоти. Джой, жившая всегда скромнее сестры, недоумевала, почему у Франсины, которая только и знала, что осуждала всё и вся с моральной точки зрения и вообще не позволяла в доме курить, пить спиртное и божиться, мужья оказывались богаче, чем те, какими удавалось обзавестись ей, Джой. По-видимому, существует много преуспевающих бизнесменов, нуждающихся в том, чтобы жены следили за ними строгим взглядом и не позволяли ни на шаг сойти с прямой дорожки. Веселая жизнь им ни к чему. И еще Джой заметила, что у красавцев-мужчин жены, как правило, тупы и дурны собой. А самые красивые женщины часто выходят за толстяков и уродов. В результате получается так на так. Хотя и в этих случаях мужчины обычно богаты, а их жены — нет. Должно быть, женская способность к моральному осуждению служит своего рода валютой.
Фелисити, вышедшая замуж за Эксона в опровержение этого правила, на взгляд Джой, слишком много времени проводила перед зеркалами и за покупкой туалетов и не успевала толком смотреть за домом, и теперь Джеку приходится все разгребать. Фелисити в упор не видела, что у нее на стенах лупится краска, в ванной проржавели трубы, на чердаке живут белки и кое-кто еще похуже, а под половицами завелась плесень. А может, и замечала, потому-то так заторопилась продать “Пассмур” и переехать в “Золотую чашу”. Не из-за того, что спотыкалась и падала, не из-за того, что ошпаривала руки, а просто не хотела видеть реальные факты, тратить деньги и разбираться с ремонтниками. Это все она оставляла покупателю и не давала себе труда, даже несмотря на то что покупателем был Джек, родной зять Джой, обговорить, сколько еще понадобится средств на то, чтобы привести дом в жилое состояние. Джой было обидно за Джека. Он переплатил, это бесспорно.