Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Фэй Уэлдон

Сын президента

1

По воскресеньям, когда жизнь приостанавливается и все ждут новых важных событий, когда улицы пусты и неестественно тихи, и над страной нависает бремя долга, обитатели Уинкастер-роу приходят меня навестить. Они делают это по доброте, ведь я слепая, и я, тоже по доброте, смыкаю прошлое с настоящим, чтобы заполнить пустоту воскресного дня, и рассказываю им истории.

Сегодня я рассказываю им про Изабел; она влюбилась, и из-за этого весь мир дрогнул и повернул не в ту сторону.

Кап-кап, тук-тук! Слышите? Это стучит дождь по оконному стеклу. В такой день в таком месте легко представить, что важные события никак нас не касаются, что мы отрезаны от мира и от мирской суеты, что между простыми людьми и политикой стоит стена, и что основной поток жизни течет от нас далеко-далеко.

«Но это не так», — говорю я им. Изабел жила рядом с нами. Река течет сразу за садом; что еще важнее, она глубока, широка, мутна и коварна, это вовсе не спокойный журчащий ручеек, как вы надеетесь. Изабел чуть не утонула».

Кап-кап, тук-тук. Под конец все мы будем знать больше, чем вначале. Разве этого не достаточно, чтобы послужить основой жизни?

Естественно, женщины с Уинкастер-роу не согласны со мной. Стремления к познанию им явно недостаточно. Они хотят счастья, любви, секса, вкусных обедов, денег, качественных товаров, восхищения, смеющихся детей, и один Бог знает, чего еще. Они до сих пор живут в материальном, а не духовном мире.

Сегодня у меня одни женщины. Оливер, архитектор из 13-го номера, не смог прийти. И Айвор, алкаш из 17-го, тоже. Домашние обязанности. Зато пришли Цибела-Дженифер, из 9-го номера, снова на сносях, и злючка Хилари в крепких джинсах и неуклюжих сапогах из 11-го, и хорошенькая, умненькая неугомонная крошка Хоуп из 25-го, которой не сидится на месте — ей скучно без мужчин и того возбуждения, что дает секс, это необходимо ей, ворчит Хилари, как наркоману героин.

На Уинкастер-роу нет четных номеров. Противоположную сторону улицы снесли еще до того, как Общество по охране памятников старины успело встать — вернее лечь — на пути бульдозеров. Хилари до сих пор хромает в сырую погоду, и сейчас, слушая меня, она потирает искалеченное колено.

— А это правда, насчет Изабел? — спрашивает Хилари.

— Или ты все придумываешь?

Хилари, Дженифер и Хоуп полагают, будто правда должна быть точной и окончательной. Я же знаю, что это скорее гора, на которую вам надо взобраться. Вершина горы скрыта облаками; ее редко можно увидеть и невозможно достичь. К тому же то, Что вы увидите, зависит от того, на каком склоне вы стоите и насколько измучились, поднимаясь сюда. Главное — смотреть вверх. Лезть, карабкаться, взбираться, а порой радостно прыгать с одного надежного уступа — факта или чувства — на другой.

— Более или менее, — сказала я.

Изабел жила со мной рядом. В соседнем доме. И наполняла мой мир жизнью, энергией и суетой. Теперь дом пуст, между брусчаткой на дорожке к входной двери, там, где некогда маленький Джейсон, сын Изабел, играл и капризничал и, не зная узды, навязывал свою волю всему свету, пробиваются сорняки. Ворота со скрипом качаются взад-вперед. Агенты по продаже недвижимости воткнули среди сорняков плакат: «Продается», он стоит, как выросшее вдруг дерево, враждебное нам.

Кап-кап, тук-тук. Река подступает, она течет у самой двери. Держите наготове мешки с песком, кто знает, когда поднимется вода? Слышите? Дождь льет все сильнее.

— Меня не удивит, если все это правда, — говорит Дженифер. — Изабел не очень-то подходила к Уинкастер-роу.

— Она была безупречна, — говорит Хоуп, — ты это хочешь сказать? Она всего достигла, не в пример нам. Безупречный брак: современный, честный, все пополам. Полная договоренность.

Сказать по правде, многие из нас думают, что достигла всего как раз Хоуп: незамужняя, независимая, бездетная, молодая — ей нет и тридцати, — склонная влюбляться и способная вызывать любовь; маленькая, легкая, она бегает вприпрыжку по нашей улочке, замечая время от времени: «Хоть убейте, не понимаю, почему, если заниматься любовью так приятно, люди не делают этого все время?»

Уинкастер-роу находится в Кэмден-тауне на границе центрального Лондона. Остров преуспеяния в городском море обездоленных. Летом из распахнутых окон вылетают звуки Вивальди и Моцарта и разносятся по лужайкам и цветникам, заглушая полицейские сирены и звонки «скорой помощи». Зимой, хотя окна закрыты, тревожные сигналы звучат ближе. Из пыли и мусора здесь умудрились создать общественный сад. Этому способствовали Оливер, архитектор, и Дженифер, обожающая сады, а также кэмденский муниципальный совет, который печется о здешних местах, как ревнивое монолитное Божество.

Мы отнюдь не безупречны здесь, на Уинкастер-роу. Мы не так уж благоразумны, и не так уж благородны, и не так уж великодушны. Как и у всех других людей, что-то вызывает в нас страх, что-то — гнев, нас мучают навязчивые идеи. Но мы добры к нашим детям и друг к другу, мы стремимся к совершенству, а совершенствуя самих себя, мы совершенствуем и весь мир. Я думаю, мы хорошие люди.

Как-кап, тук-тук. Не обращайте внимания на дождь. Фермерам он нужен. Молитесь Богу, чтобы он не был радиоактивным.

Мы не столько соль земли — в наши дни это в порядке вещей, — сколько щепотка пряностей, придающих вкус любой пище. В большинстве своем мы работаем с людьми — мы учителя, сотрудники телевидения, киностудий и издательств, или каким-либо образом связаны с театром, во всяком случае, считаем, что следует иметь эту связь. Мы — социальные работники, дипломаты и государственные служащие. Мы стремимся к правде. И поднялись — с большим шумом — чуть ближе к вершине этой горы, чем остальной мир. Мы храбры, если нет другого выхода. Мы поставим общее» благо — если на нас нажмут — выше личных интересов. Мы даже способны умереть за принципы, если только они не вредят детям.

Мы забрались сюда, на этот остров цивилизации, принесенные течениями, курс которых нам неясен; и живем теперь лучше, чем когда-либо могли ожидать.

Во всем мире есть такие, как мы — тесные группки поборников правды — в Нью-Дели и Сиднее, в Хельсинки и Хьюстоне, во всех больших городах всех стран; и во всех небольших городках и деревнях; повсюду — в Блендфорде, Дорсете и Мус-Джо, в Саскачеване, Ташкенте и Джорджии есть горстки таких, как мы; для нашей доброй воли нет языковых барьеров и политических границ, это огромный всплеск взаимной доброты. Мы читаем книги друг друга, слушаем стихи. На утренних воскресных сборищах или во время аперитивов перед обедом равно в Москве или Окленде, Нью-Йорке, Осло или Маниле наши дети ведут себя безобразно, они с шумом носятся по комнате, и, тревожно провожая их глазами, родители спрашивают себя, в чем их ошибка, почему дети берут у родителей их недостатки, а не достоинства. Неуверенность в себе отличает нас не меньше, чем стремление к правде.

При любом сборище на Уинкастер-роу, в котором участвовали дети, Джейсон, сын Изабел, оказывался самым шумным, драчливым и непослушным. Это был белокурый, крепко сбитый мальчик с сильными плотными руками и ногами, ярким румянцем и широко расставленными блуждающими по сторонам голубыми глазами, одно время ему пришлось носить очки с закрытым стеклом, чтобы зафиксировать взгляд. В младенчестве он много ревел и мало спал. К году он уже ходил и ломал все вокруг, еще через три месяца заговорил, чтобы четко сказать: «Не хочу». В два года он знал все буквы, но в шесть все еще не желал читать. Когда ему не удавалось настоять на своем, он пускал в ход слезы, когда было скучно, в ход шло бесконечное жалобное хныканье. Он требовал, и он получал, и был всеобщим любимцем.

Кап-кап, тук-тук. Одних детей труднее растить, чем других. Но постепенно из этих, самых беспокойных детей, вырастают самые покладистые и легкие люди. Такова мудрость Уинкастер-роу. Если никто не приучает тебя к дисциплине, в конце концов ты дисциплинируешь себя сам. Еще Кропоткин — давным-давно — сказал это.

Изабел и Хомер тоже говорили это своим соседям и друг другу. Они делили между собой победы и поражения, к которым вели их взгляды, так же, как делили жизнь, доходы и домашние обязанности. Изабел и Хомер были партнерами в Современном Браке, где все обсуждается и все делится пополам. Для нас на Уинкастер-роу Изабел и Хомер являлись примером того, как надо жить, нас только тревожило, что они не совсем вписываются в наше сообщество: Хомер приехал из Америки, Изабел из Квинсленда, Австралия.

Кап-кап, тук-тук. Для слепого дождь — лишняя угроза. Палка скажет тебе, где край тротуара, но вряд ли ты узнаешь, глубока ли лужа на мостовой. В дождь я остаюсь дома. У меня хорошие друзья, заботливый муж и есть одно из тех устройств, которые переводят голос на машинопись для зрячих и шрифт Брайля для личного пользования слепого. Благодарение Господу за прогресс, полупроводники и деньги.

Дождь все сильней барабанит по стеклам. Хилари включает паровое отопление: середина лета, а холодно. Предзнаменование того, что нас ждет! Но разве мужчины и женщины не могут быть и друзьями, и любовниками? Родителями и в то же время партнерами?

Хомер и Изабел поженились потому, что должен был появиться Джейсон. Мне сказала об этом сама Изабел, как и о многих других интимных вещах. Она была моей близкой подругой. Когда я только ослепла, не кто иной, как Изабел присматривала за мной. Моему мужу, Лоренсу, часто приходится уезжать. Он журналист, ведущий расследования, ему принадлежат последние страницы газет, и он нередко уезжает из дома. Изабел была моим поводырем в новом для меня пугающем мраке, пока я к нему не привыкла. Она была хорошим поводырем: тогда она еще не понимала, что такое страх, лишь позднее ее до этого довели. Она не могла постигнуть, что именно пугает меня в моем новом обиталище, она благополучно скользила по поверхности материального мира, мимоходом напоминая мне об осязаемых предметах: осторожно, стул, осторожно, ступенька, и понятных вещах: ты не можешь прочитать счет за телефон, но можешь позвонить по телефону и спросить, сколько надо платить; она не придавала значения тому неосязаемому, которое пугало меня и сбивало с толку, — безмолвным воплям, стонам и рыданиям у меня в мозгу. В ней была своего рода черствость, которая мне помогала, поразительный здравый смысл: казалось, она вовсе не думает, что потеря зрения такое уж огромное событие. Она оставалась слепа к моей слепоте во всех смыслах, кроме практического.

И очень хорошо, потому что в первое время моя слепота была для моего мужа огромным событием, он был так преисполнен вины, раскаяния и жалости, что из-за слез, застилавших его глаза, с трудом мог увидеть собственный путь, не говоря о моем.

«Ради бога, Лоренс, — говорила обычно Изабел, — возвращайся в бар», — и он, спотыкаясь, выходил из комнаты, небритый, мрачный, предоставляя Изабел учить меня причесываться наизусть и ощупью отыскивать свое белье на полках шкафа. Само собой, я лишалась утешения, которое приносило мне присутствие Лоренса, хоть он и утомлял меня, и раздражал своими слезами, без конца повторяя: «О, все это бессмысленно, безнадежно. Это не начало конца, это — конец. Лучше признать свое поражение и умереть вместе».

Теперь, когда я больше не вижу людей, я храню воспоминания о том, как они выглядели. Они возникают на чистом листе моей памяти: рельефные, четко очерченные, словно вырезанные фигуры. Лоренс неясным контуром вырисовывается на пороге, закрывая собой свет, окаймляющий его: такой подлинный, коренастый, плотный; он стоит лицом ко мне, как квадратная глыба. Но вот он повернул голову, свет упал на лицо; глаза его широко расставлены — как у девушки, абрис щек так же тонок.

Изабел лежит на каменной плите, руки молитвенно сложены, как высеченная из мрамора фигура святой, достигшей великой славы при жизни и сохранившейся в наших сердцах после смерти. Свет, падающий сквозь витражи, освещает ее неправильный профиль и скользит по длинному телу с широкими бедрами и почти совсем опавшей после рождения сына грудью. Я «вижу» затем, как она вдруг садится, поворачивается, улыбается мне, встает, потягивается, гордая своим телом, уверенная в себе, и неторопливо уходит, такой фланирующей, беззаботной, современной походкой, что все мысли о каменных статуях и праведности вылетают у меня из головы.

После ее ухода в церкви холодно и пусто: я снова остаюсь одна в темноте.

Профиль у Изабел неправильный потому что, когда ей было девять лет, ее лягнула в подбородок любимая лошадь матери. «Пустяки, — сказала мать. — О чем тут тревожиться?»

Однако «воздушный» доктор встревожился. Изабел с матерью жили в глубине малонаселенных районов Австралии, где медицинская помощь носила временный или самодельный характер. Доктор прилетел, соединил, что надо, проволокой, наложил швы и укрепил зубы, и все было бы в порядке, если бы всего неделю спустя лошадь не ударила бы девочку по тому же месту. «Ради всего святого, — сказала мать, — что ты ей делаешь, этой лошади?»

Живите сегодняшним днем, сестры. Настоящим. Стройте свой дом крепким и безопасным, любите своих детей, умрите за них, если понадобится, и постарайтесь любить своих матерей, которые всего этого не сделали.

«Я погладила ее по спине, как ты велела», — сказала Изабел.

Но мать не слушала. Она пыталась передать по телефону вызов «воздушному» доктору. «Ума не приложу, как мне быть», — сказала она.

В то время в их краях уже начался сезон дождей, вертолет, на котором доктор возвращался от них на базу, разбился при посадке, и доктор сильно расшибся. Все утопало в желтой грязи, стоило выйти под дождь, начинала болеть голова. По той ли, по другой причине, о новом ушибе Изабел позабыли, и в результате подбородок ее стал слишком выдаваться вперед, губы расплющились, а зубы отклонились назад и находили друг на друга. Доктор лишился глаза и ноги. Изабел чувствовала себя за это в ответе, но впоследствии, все пережив, больше ничего не боялась. Неправильность подбородка и рта лишь подчеркивала прелесть остальных черт невозмутимо-приветливого лица с широко расставленными глазами, придавая ей своеобразное очарование в юности и интеллигентный вид, когда она стала старше. В душах парней, живущих в их необжитых краях и скитающихся по глухим уголкам этой непривлекательной в основном страны, Изабел вызывала равно любовь и вожделение.

Кап-кап, тук-тук. В Лондоне дождь неопасен и ласков для всех, всех, я хочу сказать, кроме слепых. Он бьет по твердой мостовой и уходит в водостоки. Он не топит всю страну в желтой грязи.

«Эта жизнь не для тебя, — сказала мать, когда Изабел исполнилось пятнадцать. — Не для таких, как ты. Лучше выбирайся отсюда».

«Уедем вместе», — сказала Изабел. У них обеих не было никого, кроме друг друга.

«А лошади? — сказала мать. — Я не могу их бросить».

Ну конечно же, Изабел на секунду забыла про лошадей. И не очень-то они были хорошие. Косматые, линяющие, больные животины, жертвы оводов и мух, они не выполняли никакой работы, лишь стояли с укоризненным видом на лугу и поглощали в виде тюков корма и счетов ветеринара то, что еще осталось от наследства Изабел. Летом они поднимали ногами пыль, зимой месили грязь.

Мать Изабел любила их, и Изабел тоже старалась ради матери их полюбить, но не могла. Чато и Уиндус, Хейнеман и Варбург, Герберт и Дженкинс (Секер сдох от укуса змеи), все до единого — напоминания о прошлом матери. Мать Изабел выросла в литературных кругах Лондона и была перенесена оттуда вглубь Австралии отцом Изабел — фермером-австралийцем. Вскоре он ушел воевать и так и не вернулся обратно, предпочтя жизнь в травяной хижине с малазийской девушкой жизни с матерью Изабел и ею самой. Мать и дочь остались там, где были, продавая постепенно землю, одну тысячу акров за другой, пока не потеряли все, кроме кишащего жучком деревянного дома с шатким балконом, шести лошадей на единственном лугу, змей, спящих в сухом, как порох, подлеске, и друг друга.

А куда было ехать матери, унылой, желтой, вросшей в пейзаж? Что еще оставалось? Пригвожденной к месту войной, мировыми событиями, собственной упрямой натурой и младенцем. Когда шли дожди, ей казалось, — будто небо по ее просьбе мстит за нее, ну, а если и ее утопит, быть по сему. Кап-кап, тук-тук.

«Но что ты будешь делать, когда я уеду?» — спросила Изабел.

«То, что всегда делаю, — ответила мать. — Смотреть на горизонт».

Изабел подумала, что мать будет рада, когда она уедет, что мать уже выполнила перед ней свой долг. И, хотя она, Изабел, чувствует неразрывную близость с матерью, мать не чувствует того же по отношению к ней. Ребенок для матери явление случайное. Эпизод. Мать для ребенка — основа жизни. Горький урок для ребенка.

Тело Секера отправили на живодерню; все, кроме головы, из которой мать отдала сделать чучело и повесила в передней. Окруженная мухами лошадиная голова провожала Изабел стеклянными глазами в тот день, когда она покидала дом. Секер был той самой лошадью, что изуродовала ей лицо; мать рыдала над его чудовищно раздувшимся телом.

«Почему ты плачешь?» — спросила тогда Изабел. Никогда раньше она не видела у матери слез.

«Все пошло вкривь и вкось, — сказала мать. — Война. А когда она кончилась, разве могла я вернуться? Люди сказали бы: «Мы тебе говорили». Никто не хотел, чтобы я выходила за твоего отца. Люди твердили, что из этого не будет толку».

«Какие люди?»

«Люди», — горестно сказала мать.

И правда, кто были эти люди? Друзей и родных Хэриет раскидало во все концы. Вот, что творит война. Она хватает семьи за шиворот, трясет и швыряет в воздух, и даже не побеспокоится взглянуть, куда ты упал, — в точности, как деревенские собаки, когда гоняют крыс.

Но мать Изабел жила не в Европе и, естественно, не видела войны. Война катилась по далеким континентам, убивая все, чего касалась. А мать Изабел сидела, уставясь на желтый горизонт, сегодня такой же, как вчера, на всходившее и заходившее красное солнце, и люди ее прошлого, осудившие ее, постепенно стирались из памяти. Возьмет кто-нибудь на себя труд сказать: «Я тебе говорила»? Конечно, нет. Остался кто-нибудь, чтобы сказать? Мать этого уже не знала. Она не отвечала на письма, и постепенно они перестали приходить.

И теперь она рыдала над Секером, который искалечил лицо ее дочери, зато сохранил ее как личность.

«Плохо быть красивой, — сказала как-то мать Изабел. — Это не приносит счастья. Если ты красива, какой-нибудь мужчина возьмет тебя в жены и не даст пробить себе дорогу в жизни».

Палящее солнце и секущие дожди задубили кожу Хэриет, упрямство искривило рот, а постоянное разглядывание горизонта обвело глаза красным ободком. Но когда-то она была красива. Изабел и сейчас считала мать красавицей. То же, наверное, считал и отец, давным-давно.

Мать Изабел не желала говорить об ее отце. «Он делал все, что ему заблагорассудится, — большего от нее нельзя было добиться, — как и все мужчины».

Изабел думала, что он, верно, был очень сильным, если мог обрабатывать на свой страх и риск столько акров земли, и могущественным, чтобы распоряжаться ею. Она думала, что он, верно, был одним из истинных хозяев этой страны — высоких, худощавых, бронзовых от загара, неразборчивых в средствах, с заострившимися от горячего ветра чертами лица; их окружали табуны лошадей, своры собак и всякая шушера — краснолицые, отупевшие от пива людишки, невежественные и грубые. Если им попадался под ноги цветок, они со смехом топтали его. Если им попадалась собака, они ее пинали. Вот почему собаки рычали и кусались.

Она не представляла мать рядом с таким человеком. К тому же у матери бывали видения, Изабел не сомневалась в этом. Порой матери являлась в желтой пыли или в рыжих тучах, клубившихся над плоской землей, частица божественного откровения, лицо ее освещалось, и она вздыхала от удовольствия.

«В чем дело? — спрашивала маленькая Изабел. — Там что-нибудь есть?» «Больше, чем я могу выразить», — говорила мать, отводя глаза от горизонта, и вновь принималась чистить закопченное дно жестяной кастрюли.

Изабел оторвала ногу у своей любимой куклы, вымазала ее бараньим жиром и дала грызть собакам.

Изабел сама мне рассказала. Она никогда не признавалась в этом никому, кроме меня, ни Хомеру, ее мужу, и уже тем более Джейсону, ее сыну. Я слепая, я не стану ее осуждать, на меня можно положиться.

Кап-кап, тук-тук. Дженифер заварила чай. Хилари протягивает мне тарелку с печеньем.

«Шоколадные дольки и лимонные слойки», — говорит она, описывая содержимое тарелки.

Я беру шоколадную дольку. Лимонные слойки крошатся и сыплются на ковер, и хотя слепые могут орудовать пылесосом, делают они это довольно неумело. Слойки принесла Хоуп. Не очень умно с ее стороны.

Я потеряла зрение два года назад. Не глядя, перебегала дорогу и оказалась под машиной. Меня бросило на капот, снова на землю, и я ударилась затылком о поребрик, тем местом слева от продолговатого мозга, которое заведует зрением. Удар причинил мне вред, сущность которого так и не ясна, просто мои глаза не могут зафиксировать то, что они видят. Это вызывает интерес глазных специалистов, хирургов и даже психиатров, и я без конца хожу в больницу, где они осматривают и обследуют меня, впрыскивают лекарства и всячески вторгаются в мой организм. Они сделали мне операцию, после которой левая сторона правой кисти перестала чувствовать холод и жар, но единственное, чего они добились, это боль, страх и унижение, испытанные мной. Время от времени какой-нибудь раздражительный врач говорил: «Я уверен, вы могли бы видеть, если бы захотели».

В слепоте, естественно, есть своя иерархия, как и многое другое. Поскольку мое печальное состояние непостижимо, чуть ли не предумышленно, а глаза по виду не отличаются от глаз зрячих, я стою на высшей ступени. Благородная слепота. Родиться слепым или ослепнуть из-за болезни котируется ниже. Презренная слепота, Божья кара. Мы не можем отделаться от чувства, что, если Бог поражает нас слепотой при рождении, значит, мы заслужили это. В конце концов миллионы жителей Индии свято в это верят.

Но со мной-то был несчастный случай! Несчастный случай может произойти с кем угодно. Это драматичное и увлекательное событие, дети любят несчастные случаи не меньше, чем гипсовые повязки — свидетельство беды. Я выбежала на улицу, потому что поссорилась с Лоренсом, своим мужем, а машину за спиной не увидела, потому что плакала, а возможно, просто не захотела увидеть.

Послушайте, как дождь бьет по окнам! Летний дождь. Каждая капля — потерянная человеческая душа, гонимая ветрами, которых ей не постичь; она старается проникнуть к нам сюда, где безопасно и тепло, где мы собираем воедино свои немощи и пытаемся получше использовать то, что у нас есть. Будьте благодарны стеклу, ограждающему вас от яростных, сотрясающих окна ударов. Драпируйте их занавесями, протирайте до блеска в ясные дни; и не старайтесь видеть сквозь них слишком много — лишь столько, сколько нужно, чтобы остаться в живых. Берегите свой душевный покой. Времени в обрез, все кончается смертью. Не слишком сокрушайтесь о прошлом, не страшитесь будущего, не тратьте слишком много сил на чужие горести, не то настоящее обратится в ничто.

Всему этому, сама того не зная, меня научила Изабел. Мало-помалу она открывала мне свою историю и саму себя. Кап-кап, тук-тук. Задерните занавеси.

2

В день рождения Джейсона — ему исполнялось шесть лет — Изабел проснулась с ощущением, будто что-то неблагополучно. Она очнулась внезапно: секундой ранее погруженная в глубокий сон, она вдруг открыла глаза и насторожилась. Может быть, в комнату вошел чужой, подумала Изабел, но, конечно же, там никого не было. Хомер, как всегда, лежал рядом с ней, повернувшись на бок, тело расслаблено, дыхание ровное, законный супруг, обожающий свою жену. Нежная кожа век прикрывала чуть выпуклые глаза. Его лицо казалось уязвимым, обнаженным, как обычно бывает у тех, кто носит очки.

Он спокойно спал. Как всегда. Человек с чистой совестью, подумала Изабел. Он не барахтается в глубинах сна, не укрывается в бездонном подсознании, его не мучат кошмары, он аккуратно погружается в сон, ничего не страшась, потому что никому не причинил зла. Если Хомер спит, что может быть неблагополучно?

Что-то. Джейсон? Нет. Если как следует прислушаться — что она и сделала, — были слышны ритмичные колебания тишины, а это значит, что Джейсон крепко спит в своей комнате над ними.

И снаружи на Уинкастер-роу тоже ничего не происходило. Было всего полседьмого, слишком рано для молочника, мальчишки-газетчика и почтальона, этих ранних гостей, которые, словно выполняя обряд, появляются с неизменностью солнца, чтобы напомнить каждой семье, что она не существует сама по себе, а добывает свой хлеб благодаря другим: пора вставать и приниматься за дело. Ну, времени еще хватит.

Страх, разбудивший Изабел, не уменьшился при мысли, что для него нет причин; скорее, он стал еще глубже, перешел в предчувствие, что вот-вот произойдет что-то ужасное.

Работа? Но что там может произойти? Она вела ночную программу для Би-би-си; четыре предыдущих прошли с успехом; недавно с ней заключили контракт еще на два года; работа была сравнительно легкой. Правда, надо было «повышать свой уровень» и каждый понедельник отдавать собственную Персону на растерзание миллионов слушателей, но это было не так уж трудно и к среде уже забывалось. Даже если контракт расторгнут и ее выгонят с позором, это не станет для нее бедствием, — просто практической проблемой. А неожиданный ужас, такой глубокий, что у Изабел захватило дух и пришлось крепко сжать грудь руками, не имел никакого отношения к практическим вещам.

День рождения Джейсона? Днем он идет в кино с пятью школьными друзьями. Радости это не доставит, но и бояться тут нечего. Хомер вернется из конторы пораньше и отведет их в кинотеатр, а она останется дома, покроет глазурью торт и нарежет тартинки в виде крошечных зверюшек. Такое разделение труда было справедливым и, как всегда, не вызвало недовольства.

— Спору нет, я смогу посмотреть фильм, — сказал Хомер, — а ты — нет. Но смотреть «Супермен-2» в компании пятерых шестилеток сомнительное удовольствие. Ты уверена, что не хочешь поменяться со мной?

— Да, — сказала Изабел. — К тому же ты сделаешь тартинки из черного хлеба, хоть это и день рождения.

— Желудок Джейсона не знает, что у него день рождения, — сказал Хомер.

Право же, никаких оснований сидеть в панике на белоснежных, отделанных кружевом простынях, под защитой надежных стен, оклеенных темно-зелеными обоями, где висячие зеркала в позолоченных рамах отражают лишь то, что знакомо и любимо.

Изабел встала с постели и пошла наверх, в спальню Джейсона. Она, спавшая раньше голышом, теперь спала в ночной рубашке — как все матери детей с чутким сном, — которая служила ей и халатом.

Джейсон лежал на спине, раскинув руки, на лице — блаженное спокойствие. В ногах кровати высилась куча подарков, которые они с Хомером положили накануне вечером.

Дедушка и бабушка из Америки прислали Джейсону ковбойский костюм из настоящей кожи и пару пистолетов в отделанной серебром кобуре.

— Стоит ли? — спросил Хомер. — Пистолеты?

— Но это подарок, — сказала Изабел. — Потом обследования показывают, что дети, лишенные овеществленного выражения агрессии через фантазию, совершают впоследствии больше агрессивных актов, чем те, кто их не лишен.

— Ловко придумано, — сказал Хомер. Но пистолеты были красивые, легкие, с изящной филигранью; Джейсон будет ими гордиться. Хомер вздохнул и положил их к остальным подаркам.

Из Австралии от Хэриет подарка не было. Никогда не бывало.

— Я думаю, моя мать перестала быть женщиной, — сказала Изабел Хомеру накануне вечером. — Теперь она превратилась в ствол старого каучукового дерева, засыпанный песком. Хомер поцеловал Изабел, взял ее руку в свои, но ничего не сказал: что тут можно было сказать?

Хэриет! Ну разумеется, вот оно! С ней что-то неблагополучно! Изабел спустилась вниз, в гостиную — две комнаты цокольного этажа, превращенные в одну; ставни все еще были опущены, а на столе с прошлого вечера стояли бок о бок два фужера и лежали три недокуренные сигареты — свидетельство попыток Хомера бросить курить при помощи идиосинкразического и дорогого метода выкуривать все меньшую часть каждой следующей сигареты. Позвонила в Австралию. Теперь с ней была прямая связь. Можно было обойтись без телефонистки. Двенадцать цифр — и рядом мать и прошлое.

Телефон звонил раз за разом, но на том конце никто не отвечал. Аппарат стоит на подоконнике возле входной двери и, стоит ему зазвонить, песчинки вокруг него подпрыгивают и подскакивают от изумления. Сколько раз Изабел видела это. Может быть, мать лежит в кухне на полу, по другую сторону сетки от мух, вот почему она не отвечает. Она мертва, или у нее удар, или сердечный приступ, или ее изнасиловали и обокрали, а может, она наконец завела себе друга и не ночует дома.

В голове у Изабел зазвучала народная песенка. Какой-то певец пел ее в одной из программ на прошлой неделе.



Вести дурные до нас донеслись,
Слух дурной до нас докатился:
Одни говорят — любимый мой умер,
Другие твердят, что он женился.



А возможно, она просто не отвечает на звонок.

Последний раз я видела ее лет восемь назад.

Она окончательно ушла в себя. Предоставила мне прожить за нее ее жизнь.

Звонок замолчал. «Хелло», — сказала мать.

— Привет, мама.

— А, это ты, Изабел? Как поживаешь, цыпленочек?

— Прекрасно.

— Все в порядке? Муж, ребенок и так далее?

— Да, у них все прекрасно.

Молчание. Затем:

— Уже очень поздно. Я была в постели.

— Прости. Я просто хотела убедиться, что у тебя все благополучно.

— Само собой. Здесь не бывает перемен. А как ты?

— Веду по телевидению программу. Раз в неделю. Это всего лишь беседы и интервью со знаменитостями, но лиха беда — начало.

— Молодец, цыпленочек. Значит, бросила журналистику, да? Или она тебя бросила?

— Это одно и то же, по сути.

— Да? Я редко смотрю телевизор, мне трудно судить. Мне это кажется довольно грубым и вульгарным. Но ведь я в Австралии, верно? Это так здесь, у нас. Тебе нравится твоя работа?

— Да.

— Это главное. Хомер не возражает?

— Нет. С чего бы?

— Ты же знаешь мужчин. Что годится тебе, никогда не годится им. Послушай, цыпленочек, я не хочу тебя обижать, но через дырку в сетке залетел проклятый шершень. Весь дом проела ржавчина, скоро развалится. Мне надо идти.

— Конечно, мама. Большой шершень?

— Очень.

— У Джейсона сегодня день рождения.

— Джейсона? А, у малыша. Сколько ему — должно быть, четыре, пять? Передай ему привет. Я плохая бабушка, но, во всяком случае, я существую.

— Во всяком случае, ты существуешь. Пока, мама.

— Почему ты не зовешь меня Хэриет? Пока, милая.

Изабел забралась обратно в постель; рот пересох, на языке вкус песка и пыли. Все тлен и суета. Нет ничего невозможного, но что возможно? Пусть она вырвет у жизни все, что захочет, — успех, и богатство, и личное счастье — это ничего ей не даст. Мать всегда будет далека от нее, но «с глаз долой» не обязательно «из сердца вон»; мать будет с улыбкой глядеть на ее попытки добиться победы и доказывать, что старикам лучше жить самим по себе, что в конечном итоге все достижения бессмысленны, все услады — безвкусны. Лучше умереть, быть хромым и слепым, чем узнать все это в ранней юности, как пришлось ей, Изабел.

Хомер повернулся на кровати лицом к ней.

— В чем дело?

— Не знаю.

— Который час?

— Рано.

— Где ты была?

— Звонила матери.

— О, Боже! Зачем?

— Сегодня у Джейсона день рождения.

— Что она сказала?

— Не то, что я хотела бы от нее услышать.

— А что бы ты хотела?

— «Молодец. Поздравляю. Скучаю. Почему бы тебе не прилететь повидаться со мной?» То, что говорит тебе твоя мать.

Хомер обнял ее, чтобы поскорей изгнать страхи из ее сердца. Крепко стиснул в худощавых мускулистых руках. Он весил из года в год ровно столько, сколько ему было положено весить согласно таблице, висевшей в приемной врача, по мере надобности увеличивая или уменьшая потребление калорий. В будние дни он каждое утро ехал в контору на велосипеде, каждый вечер на велосипеде же возвращался домой. Дважды в неделю он вставал раньше обычного и обегал чуть не весь Риджент-парк.

«Я бы жил вечно, если бы мог, — частенько говорил он, — но так как это невозможно, я буду жить столько, сколько смогу».

Хомер — счастливый человек, думала Изабел. — Иначе и быть не может. И спрашивала себя, каково это — иметь такую жажду жизни. Когда они занимались любовью, она пыталась перенять у него это свойство, но при ровном темпераменте Хомера то, что он имел, он держал при себе, излишков у него не было. Он соприкасался с ней только физически, предоставляя Изабел самой создавать в душе те высоты и глубины, которые казались ей тут уместными, что она и делала, и не чувствовала себя разочарованной в нем. Если кто-нибудь набрался бы смелости поинтересоваться подробностями ее интимной жизни, она бы ответила: «О, у нас полный порядок. Во всяком случае, никто из нас не ищет партнера на стороне».

Тело Хомера было таким же аккуратным и организованным, как и его ум. От него пахло свежестью. Оно вызывало в Изабел естественную и незамедлительную реакцию. Хомер не делал нескольких вещей одновременно. Изабел это нравилось. Когда Хомер занимался любовью, он сосредоточивал на этом всю энергию, уделял все внимание воздействию своего тела на тело партнерши, словно меньшее, чем он мог ей угодить, это не обрушивать на нее беспорядочных чувств, отдать ей всего себя целиком, чистым, бодрым и собранным. Чувства, нежность он выказывал до и после. А в натуре Изабел было все делать сразу: держать в себе все переживания дня, самые тревожные и бурные, даже если она сама в них еще не разобралась, и отдавать себя ночью всю целиком, и тело, и душу. И, поскольку она отдавала и то, и другое вместе, Хомер брал их вместе — и то, и другое: тело и душу, но сам он отдавал их порознь. Сперва тело — крепкое и решительное, затем душу — глазурь на торте, наложенная тонким слоем, скользкая, непрочная и ненадежная оболочка. «Тебе было хорошо, Изабел?» И она отвечала: «Да, да, конечно», всякий раз, из ночи в ночь, удивляясь тому, что он считает нужным задавать ей этот вопрос. Как было, так было.

Он никогда не вскрикивал громко, дойдя до оргазма; шум приглушался, словно рядом всегда кто-то слушал, смотрел. «Ш-ш, ш-ш», — говорил он, если они были в чужом месте и кровать скрипела, и даже дома, когда она забывалась, когда что-то — возможно, всего лишь эмоции, накопившиеся за день — требовало более бурного выхода, более шумной реакции. Но, поскольку эмоции эти не были вызваны Хомером, она не имела на них права и поэтому быстро утихала.

Иногда она плакала после, сама не зная почему.

— Что с тобой? — спрашивал Хомер.

— Не знаю.

— Я сделал что-нибудь не так? — настаивал он, соскальзывая на зыбкую почву, и она не могла не рассмеяться, потому что он все делал даже более, чем «так», и доставлял ей такое наслаждение.

— Конечно же, ты делаешь все так, как надо, — говорила она.

— Тогда что с тобой?

Этого она сказать не могла. Возможно, она оплакивала все горести мира или то, что всему есть смертный предел, или то, что, испытывая удовольствие, в то же время она страдала при мысли, что ему придет конец, а возможно, она плакала потому, что Хомер никогда не плакал.

Однако сегодня ответить было легко.

— Я плачу, потому что меня расстроила мать, — сказала Изабел. — Я хотела бы, чтобы она чуть больше меня любила.

— А я бы хотел, чтобы моя мать любила меня чуть меньше, — сказал Хомер. — Тогда я не чувствовал бы такой ответственности за нее.

— Мы оба изменили им.

— Изменили? — удивленно сказал Хомер. — Для меня главное — знать, что я не изменил себе.

Иногда, желая его уколоть, люди намекали Хомеру, что он изменил своей стране, что, раз он против войны с Вьетнамом, он тем самым против Америки и его переезд в Европу — предательство по отношению к стране, которая вскормила его.

«Что ж, если вы так на это смотрите, — охотно соглашался Хомер, — вы, наверное, правы. Но я предпочитаю быть гражданином мира, чем подданным Америки при ее теперешнем настрое. Я не делаю ничего противозаконного. Я плачу налоги. Просто мне здесь больше нравится».

Но теперь, когда неуверенность в себе и чувство национальной вины охватили душу американца, как раньше — душу европейца, Хомеру легче было пересечь Атлантику. Он плавал туда три-четыре раза в год по делам фирмы, где он служил, или чтобы побывать с Джейсоном у родителей.

«Я знаю, они поддерживают военные программы, — говорил он, — и так далее, и тому подобное. Но глоток кондиционированного воздуха и всеобщая предприимчивость действуют весьма стимулирующе».

Изабел, сомневаясь в радушном приеме, никогда не ездила в Австралию. Иногда она спрашивала себя: будь у нее вместо сына дочь, не проявляла бы Хэриет к внучке больше интереса.

«Не волнуйся, — говорил ей Хомер, — наш дом — Лондон, пусть все будет как есть. Мы станем родоначальниками нашей династии, мы позабудем все, что было раньше. Наше прошлое — в наших генах, этого более, чем достаточно».

Джейсон, дитя двух континентов, радостно играл на Уинкастер-роу и не желал другой жизни.

День рождения сына! Наверху Джейсон пробудился ото сна и приветствовал окружающий мир оглушительным воплем. Не в его привычках было встречать утро тихим бормотанием или еле слышным поскуливанием, подобно детям их друзей, судя по словам родителей; он предпочитал здороваться с наступающим днем громким криком, где бурный восторг сочетался с укором. Выпустив, так сказать, на волю заглушенный сном пыл, накопившийся за ночь, Джейсон снова засыпал минут на пять прежде чем вторично, теперь уже окончательно, проснуться. На этот раз его вопли взывали о внимании: они тянулись до тех пор, пока кто-нибудь из родителей не появлялся наверху.

«Думаю, он утихомирится, когда достигнет половой зрелости, — не раз говорил Хомер, — и не узнает, на что нужна ночь и куда девать энергию».

— Отсрочка на пять минут, — сказал он в это утро, вытирая слезы Изабел.

Сегодня была очередь Хомера поднимать сына, но в честь его дня рождения родители оба отправились к нему в спальню. Изабел спустила ноги со своей стороны кровати, Хомер — со своей. Оба натянули джинсы, тенниски и туфли на резиновой подошве. Зазвонил телефон. Это была одна из ассистенток Изабел. Извинившись за ранний звонок, она попросила разрешения связаться с норвежским архитектором, который остановился на день в Лондоне, прервав свое кругосветное путешествие. Тревога Изабел улетучилась. Мир вернулся к нормальному состоянию. Надо было принимать решения, зарабатывать деньги, справляться с жизнью.

Хомер открыл дверь в спальню Джейсона. «Тра-та-та-та-та», — тарахтел Джейсон, направляя на родителей новый нарядный пистолет так, словно держал в руках автомат.

— Мне шесть, скоро будет семь, мне не надо сегодня идти в школу.

— Надо, надо, — сказали они. Джейсон вопил, орал и топал ногами. Родители урезонивали его, взывали к его рассудку, улещивали.

Хомер отводил Джейсона в школу по понедельникам и средам и забирал по вторникам и четвергам. Изабел отводила его по Вторникам и четвергам и забирала по понедельникам и средам. По пятницам родители вместе отводили его и вместе забирали. Такой распорядок вполне их устраивал.

В хорошую погоду Джейсон сидел за спиной Хомера на велосипеде. Сегодня был ясный день. Джейсон, все еще с пятнами от слез на щеках, обернулся, когда они отъезжали, и улыбнулся матери. Это была улыбка принца своему приближенному, бесконечно добрая, бесконечно снисходительная. Всепрощающая. Изабел стало ясно, что он с самого начала не собирался пропускать уроки.

Изабел вернулась в кухню выпить кофе. Радио было включено. Передавали утренние известия. Изабел слушала с профессиональным интересом. Она была знакома с достаточным числом журналистов, встречалась со многими издателями, делала, пусть незначительную, работу для отделов новостей, чтобы знать, каким путем достигается желанный результат, какими, отчасти случайными, отчасти сознательными способами создается тенденциозное мнение, и истина в который раз выскальзывает из пальцев, как ртутный шарик, который падает на пол и, разлетевшись на мелкие частицы, исчезает навсегда. Сегодня ей было достаточно ясно, о чем идет речь.

В Америке началась подготовка к выборам президента. Шло предварительное голосование сторонников обеих партий за выставленных кандидатов. Демократам пришелся по вкусу человек со стороны, молодой сенатор из штата Мэриленд по имени Дэндридж Айвел — известный всем как Дэнди Айвел. Заглушаемый треском радиоволн, комментатор раздумывал вслух о преимуществах молодого кормчего у кормила власти; он возвращался к эре Кеннеди и золотому веку США, когда национальный позор, депрессия, финансовая политика, инфляция, безработица и уличные беспорядки еще не стали обычными темами разговора. Век, когда страну не отягощало чувство ответственности, — юность нации. Возможно, если у кормила власти станет Дэнди Айвел, Америка снова будет сильной и молодой. Энтузиазм комментатора, с треском отскакивая от какого-то неисправного спутника, не оставлял сомнения в том, что он болеет за Дэнди Айвела.

Изабел села. В доме было тихо. Большие круглые часы, висевшие на стене кухни, тикали в одном ритме, старинные стоячие часы, гордо возвышавшиеся в холле, среди велосипедов и пальто, в другом. Круглые часы надо было заводить каждый день, стоячие — раз в неделю. Изабел заводила круглые — про стоячие она всегда забывала. Хомер — нет. Она налила себе чашку кофе. Хомер ограничил себя двумя чашками в день и никогда не пил растворимый. Боялся, что он канцерогенен.

Как бы она жила без Хомера? Он построил ее жизнь, изменил ее личность, превратил безалаберную потаскушку в спокойную, уверенную в себе женщину. Изабел обхватила себя руками. У нее заболело в груди. Принялась качаться взад и вперед.

Конечно, она знала это имя, слышала или видела где-то мельком, но притворилась сама перед собой, будто понятия не имеет, о ком идет речь. Конечно же, она проснулась в испуге, конечно же, она позвонила матери, конечно же, она плакала.

Дэнди Айвел, президент Соединенных Штатов.

Когда-то, думала Изабел, я полагала, будто события не связаны между собой, случайны; полагала, что, когда тебя любят, а потом бросают, это уходит в прошлое и исчезает, и что настоящая, остающаяся в памяти жизнь, жизнь, за которую ты несешь ответственность, начинается только с брака или чего-то равнозначного ему, и рождения ребенка. Она видит теперь, что это не так. Ничто не исчезает, даже то, что ты очень бы хотел потерять. Все движется к определенной точке во времени. Наше будущее обусловлено нашим прошлым; всем целиком, а не только путями, которые мы избираем или которыми гордимся.

Делать было нечего, оставалось одно: ничего не говорить, ничего не предпринимать, держать то, что знаешь, при себе. Все еще образуется.

После землетрясения дом становится другим. Безделушки на полочках стоят чуть иначе, книги прислоняются одна к другой под слегка иным углом. Лампа снова спокойно висит на конце шнура, но все вещи узнали, что такое движение, что такое возможность действовать и разрушать. Дом смеется. Ты думала я — твой, я — твой друг. Ты думала, что знаешь меня, но, как видишь, это вовсе не так. Я могу обрушиться на тебя и задавить до смерти. Изабел казалось, будто дом, который она так любила, изменился, что он издевается над ней, смеется.

Изабел пошла к Майе, своей соседке, вместе выпить кофе. Майя поссорилась с мужем, выбежала в слезах на дорогу, ее сшибла машина и она ослепла. Нас всюду подстерегает опасность. Мужья, слезы, машины. Никто не будет ни о чем сожалеть, сожалеть будешь ты.

Майя с Изабел болтали. О пустяках. Днем Изабел ходила на студию, в свой офис. Элис, ее ассистентка, сумела найти норвежского архитектора, но обнаружилось, что в настоящее время он строит бомбоубежища, а вовсе не дачные домики, отапливаемые солнечной энергией. На совещании с Эндрю Элфиком, продюсером их программы «Хелло — доброй ночи», все сошлись на том, что ни программа, ни архитектор не выиграют, если он появится на экране.

«Мы — программа информационная, но оптимистичная, — сказал Элфик. — Нашим зрителям ни к чему, выключив телевизор, всю ночь видеть во сне кошмары об атомной войне и конце света. Они видят их и без нас. Ты согласна, Изабел? Я не возражаю против серьезного подхода к таким вещам, как равноправие женщин, расизм, гомосексуализм и прочие социальные приправы. Но я не стану девальвировать понятие «конец света», слишком часто упоминая о нем в нашей ночной программе, будь то в беседах со знаменитостями или в интервью».

Изабел понимала, что он имеет в виду. Элис тоже. Элис было тридцать два года, и она только недавно пожертвовала повышением по службе, лишь бы остаться еще на один срок, на сколько можно, с Элфиком, которого она любила. Элфик был высокий, широкоплечий, печальный и умный, у него были рыжие волосы и мальчишеская улыбка. Ему исполнилось сорок, и он был женат. Операторская группа съемочного коллектива и сотрудники киностудии терпеть его не могли, потому что он легко выходил из себя и кричал на них, словно на свою жену.

— Изабел, — сказал Элфик, когда она покидала комнату, — у тебя есть общественное сознание?

— Разумеется, — сказала она удивленно.

— Так я и думал, — заметил он. — Так же, как у меня. Мы знаем, в чем состоит наш долг. В том, чтобы сладкозвучно играть на кифаре, когда горит Рим, авось Нерон кинет нам пару медяков.

Он уже давно пил. Основное его занятие пять дней из семи. Оставшиеся два — день подготовки материала и день съемки — он оставался трезвым. Лицо его испещряли шрамы — из-за того, как злословили люди, что он много раз пробивал лбом ветровое стекло. С Элис он спал, только когда был пьян, а значит, трезвая, лучшая его половина сохраняла верность жене. Он верил в личную неподкупность и сексуальную ответственность и не взял бы в свою команду беспринципных и аморальных людей.

«Пример успеха, — не уставал повторять он. — Вот что нужно показывать людям. Возможность каждого отдельного человека стать творцом своей судьбы».

Он поймал руку Изабел, когда она шла мимо него к двери, и припал к ней холодными губами. Жест, говорящий скорее об отчаянии, чем о страсти, почувствовала Изабел и мягко высвободила руку.

— Я ведь тебе на самом-то деле не нравлюсь, да? — сказал Элфик. — Я не нравлюсь никому из тех, кто нравится мне. Они терпят меня, но не любят.

— Тебя любит Элис, — сказала Изабел.

Изабел вернулась домой вовремя, чтобы успеть принять Джейсона и его гостей. Включили видео. На экране одни мультики сменялись другими. Родители, приведшие детей, забывали уйти. Как-никак, а Изабел была знаменитостью. Хомер запаздывал, что случалось редко. Стоял оглушительный шум. Джейсон мерил ногами комнату, как всегда, когда сердился или не мог унять нетерпение: голова опущена, руки стиснуты за спиной — точь-в-точь забавный человечек из комикса. Взрослые не могли удержаться от улыбок, и он еще больше рассердился.

— Папа опаздывает. Мы пропустим фильм. Тут не до смеха.

Это выражение на устах ребенка вызвало еще более громкий хохот.

Друг Джейсона Бобби, которого и близко нельзя было подпускать к технике, щелкнул переключателем телевизора, и видеокадр сменила обычная передача. На экране на фоне американского флага выхаживал взад-вперед, — голова опущена, руки стиснуты за спиной, — Дэнди Айвел.

— Точь-в-точь Джейсон, — сказала мать Бобби.

— Поразительно, до чего похож!

— Перестань так ходить, Джейсон, — сказала Изабел.

— Почему? — спросил сын, не останавливаясь.

— Это некрасиво, — сказала Изабел.

— А по-моему, очень мило, — сказала мать Бобби. Мать Джейсона хлопнула сына по щеке в тот самый миг, как на пороге возник Хомер.

— Изабел! — в ужасе вскричал Хомер.

— Прости. — Это относилось к обоим — Джейсону и Хомеру. Трудно было сказать, у кого из них был более оскорбленный вид.

Хомер выключил телевизор и проводил детей к поджидавшему такси. Изабел стала покрывать торт глазурью под критическим взглядом матери Бобби. Изабел хотелось бы, чтобы она ушла, но та и не думала. Она осталась помочь Изабел нарезать тартинки, ломтики получались у нее слишком толстые, и масло не было размазано до краев.

— Ты всегда такая раздражительная перед менструациями? — спросила мать Бобби.

На ней была кружевная блузка в народном стиле и свободная хлопчатобумажная юбка в цветочек.

— Нет, — коротко ответила Изабел.

— Я никогда раньше не видела, чтобы ты била Джейсона. И он не делал ничего дурного, верно? Вот я и решила, что ты ждешь. Если бы мужчины попробовали, что это такое, они бы быстро что-нибудь придумали. Иногда, когда мне очень плохо, я тоже шлепаю Бобби. Уверена, большинство женщин срывается.

«С днем рождения, Джейсон», — писала Изабел зеленой глазурью, выжимая ее из бумажного фунтика, скрепленного английской булавкой.

— Жаль, что Джейсон еще так мал. Он мог бы участвовать в конкурсе на роль дублера Дэнди Айвела.

— Не думаю, — сказала Изабел. — Он белокурый, а Дэнди Айвел, по-моему, брюнет.

— Такие волосы, как у Джейсона, с возрастом темнеют, — сказала мать Бобби, вырезая из булки нечто, даже отдаленно не напоминающее слона. — Боюсь, эти тартинки больше похожи на ежей.

— К тому же, — сказала Изабел, — я полагаю, Айвел скоро исчезнет из поля зрения. Не думаю, чтобы его выдвинули на пост президента.

— А я в этом не сомневаюсь, — сказала мать Бобби. — Я ходила на вечерние курсы политической социологии. Американки мечтают об отце нации. После Кеннеди у них его не было. А Дэнди Айвел, судя по всему, как раз тот человек, который может проявить о них заботу.

Хомер привел домой шестерых совершенно уморившихся детей. Тартинки им понравились, на торт они и не взглянули. Джейсон бросил желе в стену. Он был страшно возбужден. Родители его друзей пришли за ними рано и стояли вокруг, потягивая херес. Дети ссорились из-за подарков, которые им дали домой. Бобби поднял громкий рев в прихожей. «Боюсь, Джейсон его укусил», — сказал Хомер, вернувшись, чтобы извиниться. Уводя Бобби, его мать раздраженно сказала, что лично она за такие вещи шлепает. Бобби кусался, но очень недолго. Она позаботилась об этом. Царапаться — это одно, кусаться — совсем другое.

— Плохо дело, — сказал Хомер, когда все разошлись, они покончили с ужином, и наступил вечер. — Джейсон на самом деле агрессивен.

— Возможно, виноват свинец в лондонской воде, — сказала Изабел.

— При чем тут свинец? — сказал Хомер. — Не оправдывай его. Я думаю, что он не совсем нормален.

— Не совсем нормален! — вскричала Изабел. — Это просто смешно.

— Изабел, — сказал Хомер, — не прячь голову в песок. Джейсон смотрел «Супермена 2», стоя в проходе, и, когда билетерша попыталась посадить его на место, он укусил ее за ногу. Была жуткая сцена.

Изабел рассмеялась.

— Тут не до смеха, — сказал Хомер. — Я думаю, его надо показать детскому психологу.

— Что? Джейсона?

— Это не причинит ему вреда, Изабел.

— Вероятно, нет, — сказала Изабел, но ее уже охватил страх.

Она смотрела на Джейсона, как на продолжение самой себя: тело — ее тело, разум — ее разум. Но, конечно, это не так. Джейсон, ее сын, был отделен от нее, пуповину разрезали давным-давно, она просто не заметила этого. Он уже давно спал, ел, улыбался, чувствовал — не по ее команде. Он делал все это по собственному почину. Она больше не могла сунуть его под мышку и пуститься бегом, если они шли слишком медленно. Он имел право упрекнуть ее за ее решения, рассердиться на ее поступки, лишить ее своей любви. Неделя за неделей он все меньше был ее идеальным крошкой, все больше — вовсе не идеальным хозяином самого себя, и при том он, как и все дети, страдал, потому что любовь матери тоже не была идеальной и казалась ему, все более независимому и своевольному, слабой по сравнению с идеалом, который остался далеко в прошлом.

И вот теперь Хомер, которому следовало любить Джейсона, говорит, что их сыну далеко до идеала, что он не совсем нормален, намекая, что виновата в этом она, Изабел. Она не могла защитить Джейсона, ведь он больше ей не принадлежал, он сам себе хозяин, ему шесть лет. И себя она тоже не могла защитить, ведь на ней лежала вина.

— Изабел, — сказал Хомер, напуганный выражением ее лица, — это не так уж важно. Я просто подумал, это может помочь. Мне, правда, кажется, что Джейсона что-то беспокоит. Может быть, мы оба делаем что-то не то. Один Бог знает, что именно. Возможно, то, что он видит тебя на экране телевизора, когда тебе следует быть дома.

— Следует?

— С точки зрения Джейсона. Только с его. Господи, Изабел, он же ребенок, ему всего пять.

— Шесть.

— Шесть. И, Изабел, у тебя самой нервы не в порядке.

— У меня?

— Ты ударила бедного ребенка. Ударила! И почему? Что он сделал плохого?

— Хомер, я велела ему перестать делать то, что он делал, а он продолжал. В комнате был ужасный шум. Дети визжали, взрослые кричали во все горло. Я не сильно шлепнула его, просто, чтобы он меня услышал.

— Что он делал?

— Я уже не помню. Ничего особенного. Послушай, Хомер, мои отношения с Джейсоном ничем не отличаются от обычных взаимоотношений матери и сына. Большинство матерей время от времени шлепает своих детей.

— Я этому не верю.

— Большинство детей нередко грубы, агрессивны, непослушны и дерзки.

— Этому я тоже не верю. И большинство детей не отказываются сидеть на своем месте в кино и не кусают за ногу билетершу, когда она пытается их пересадить. Ладно, улыбайся! Мне кажется, ты используешь Джейсона, чтобы избавиться от каких-то своих переживаний. Джейсон очень плохо на это реагирует.

— Ты хочешь сказать, мне самой надо пойти к психоаналитику?

— Упаси Господь! — устало произнес Хомер, и Изабел почувствовала, что ведет себя неразумно.

— И к тому же, мы не знаем ни одного детского психиатра. Они вышли из моды.

— Я легко могу найти кого-нибудь через свою контору, — сказал Хомер, — что для вас, телевизионщиков, устарело на десять лет, нам, издателям, вполне годится.

— Хомер, — сказала Изабел, — у меня такое чувство, что ты против моей работы. Не лучше ли нам прямо поговорить об этом, чем перекладывать всю проблему на бедного маленького Джейсона?

— По-моему, — сказал Хомер, — мы еще никогда не были так близки к ссоре, как сейчас. Давай ложиться.

Изабел и Хомер легли в свою белоснежную кровать с медными спинками фигурной чеканки; стены спальни были темно-зеленые, ставни — фиолетовые. Комната была тщательно прибрана — за этим следил Хомер, Изабел оставляла одежду там, где снимала. Но постель стелила она, каждый день, аккуратно, с любовью, и даже иногда гладила полотняные простыни после стирки в стиральной машине, — они были такие хорошенькие.

Хомер простил Изабел быстрее, чем она его. Так ему казалось. На самом деле она лежала, застыв, на спине, сжимаясь в комок всякий раз, когда ее касалось тело мужа, вовсе не от злости, а от страха. Но выказать это было нельзя.

— В чем дело? — спросил Хомер. — Послушай, если это тебя так расстраивает, я ни разу больше не упомяну о психвраче и Джейсоне.

— Хорошо, — сказала Изабел.

— Тогда повернись и поцелуй меня.

— Нет. Не могу. Не знаю, почему.

— Понимаешь, — сказал Хомер, — главное не то, что он укусил билетершу и поднялся весь этот шум. Главное — он потом отрицал, что сделал это. Похоже было, что он не лжет и действительно ничего не помнит. Вот что меня доконало. Не думаю, чтобы остальные ребята что-нибудь заметили. Это было в том месте, когда Супермен кидает злодея в рекламу кока-колы. Сказать по правде, это отвратительный фильм, сплошное насилие, ничего похожего на безобидный «Супермен 1».

— Иногда у меня возникает чувство, — сказала Изабел, — что нас, и детей, и всех, для чего-то обрабатывают.

— Если это так, — сказал Хомер, — нам остается одно — не поддаваться.

Изабел уснула, и ей приснился конец света. Над головой взад-вперед носились реактивные снаряды, каждый в виде фаллоса. Под конец все вокруг превратилось в ледяные валуны.

Она застонала, и снова Хомер попытался ее обнять, и снова она его отвергла. Бывало это раньше? Не припомнить, но вряд ли. Она не хотела впускать его плоть в свою. Слишком опасно: пролог, который она не сможет контролировать. Она была в полусне.

Наверху, словно в ответ на смятение родителей, заплакал Джейсон. Изабел, довольная на этот раз, что ее разбудили, встала с кровати и пошла наверх, посмотреть, в чем дело. У Джейсона сна не было ни в одном глазу.

— Мне приснился гадкий сон, — сказал он.

— Про что?

— Про бомбы.

— Надо было лучше вести себя днем, — сказала Изабел. — Тогда не наказывал бы сам себя ночью. Ты это заслужил.