Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Отец Фергюсон всласть отвел душу в винном погребе Мэри Фишер, перепробовав все ее лучшие вина. Правда, запасы оказались не так уж велики. Закупкой вина у Мэри Фишер всегда ведали мужчины, но в последнее время мужчины исчезли из ее жизни.

Это знак времени — все постепенно приходит к концу. И так всюду, куда ни взгляни. Ребенок Гарсиа и Джоан родился с пороком сердца. У нее нет оснований желать этому младенцу, тем более его нечистой на руку матери, какого-то особого счастья, но видеть их несчастье и отчаяние ей тяжело. Отец Фергюсон говорит утешительные слова и объясняет ей суть любви Всемогущего Господа Бога, и у него каким-то образом — она не может запомнить, каким именно, — получается, что любовь эта даже боль и муку делает сладостными.

Мэри Фишер рассказывает отцу Фергюсону о том, как она обошлась с женой Боббо и его детьми. Она говорит, что осознала, какое зло причинила им. Говорит, что сама понимает: любовь не может служить оправданием дурных поступков. Она хочет знать, как ей исправиться.

— То, что выходит из-под вашего пера, есть зловредное пустозвонство, — без обиняков заявляет отец Фергюсон. — Вы обязаны остановить себя. Это и будет первый шаг на пути к исправлению.

Как, еще и это? Отец Фергюсон разъясняет ей, что она сломала жизнь миллионам своих читательниц: она поселила в их душах ложные надежды. Она несет персональную ответственность за печальную судьбу несметного количества женщин. Даже пристрастие ее современниц к валиуму он ставит ей в вину. Рука Мэри Фишер, скользящая по листу бумаги, дрожит и замирает.

Отец Фергюсон говорит, что Господь всемилостив. Он простит искренне раскаявшихся, если они уверуют. Мэри Фишер жаждет прощения. Она желает уверовать, принять католичество — и принимает.

Обретя в новой вере душевный комфорт, Мэри Фишер заодно обретает былую округлость и привлекательность. Она и отец Фергюсон вместе совершают молитвы, два раза в неделю. Он ужинает у нее по вторникам и четвергам — в четверг еще и ночует. Спасти этот мир, а не усугублять бремя его страданий — вот на что она жаждет употребить свое имя, славу, репутацию. Она садится за новый роман — «Жемчужный чертог любви». Роман о монахине и ее борьбе за возвышенную, небесную любовь. Издатели в восторге.

Отец Фергюсон гораздо более сдержан. Он объясняет Мэри Фишер, что любовь небесная и любовь земная не есть понятия взаимоисключающие.

— Существует еще художественная правда, — говорит на это Мэри Фишер, переводя разговор в профессиональное русло, где она чувствует себя увереннее всего. — Для книги это самое главное. А если я на ней заработаю, как знать, может, я построю здесь часовню.

Его шокируют ее слова — во всяком случае, он делает ей внушение. Это происходит под вечер в четверг. Она уходит в свою комнату и там плачет, а он остается один. Гарсиа напрягает слух в ожидании шагов отца Фергюсона — вслед за ней, вверх по каменным ступеням, к серебристо-белой спальне Мэри Фишер, — но в доме тихо. Он доволен: он уже начал было ревновать. Мэри Фишер вновь являет собой предмет его вожделения — он разочаровался в Джоан, которая, во-первых, воровата, а во-вторых, произвела на свет неполноценного ребенка. И тогда он сам идет в спальню Мэри Фишер.

Все происходит так, словно время, давно остановившееся, впавшее в спячку, вдруг очнулось, заскакало как бешеное и проглотило собственный хвост — и она вернулась к тому, с чего все началось. Неужели она излечилась от Боббо — наконец-то?!

А потом в спальню входит отец Фергюсон, и Гарсиа в мгновенье ока исчезает — священник есть священник.

Мэри Фишер цепенеет от ужаса.

— Пусть ободрится дух твой, — говорит отец Фергюсон, запросто присаживаясь к ней на постель. — Сравнительно с другими, сей грех невелик и простителен.

Но она не верит ему. Она все понимает. Она исповедует любовь, а предается похоти, поклоняется Богу, но повинуется дьяволу. Даже страсть к Боббо не может ее спасти. Она теперь воспринимает его как существо мифическое, вроде русалки — ниже пояса один рыбий хвост и больше ничего.

Она раздавлена. Она, в ком отец Фергюсон признал христианскую душу, застигнута в разгар непристойного барахтанья и пыхтения — точно животное, точно сучка-доберманиха, если не хуже.

Мэри Фишер видит, как Бог удаляется прочь из ее жизни: становится все меньше и меньше, тает, исчезает в бесконечности — покидает ее без прощения, оставляет ее с ее виной.

— Настало время объявить перемирие, — на удивление спокойно говорит отец Фергюсон, — перемирие между добром и злом, душой и телом, духом и плотью. Добро Должно вобрать в себя зло, как целое — часть. Грядет новый Бог, который не отринет грех, но примет его в свои объятья. Ибо спасемся не иначе, как через познание самих себя.

Так, значит, он хочет забрать у нее последнее — ее вину! Больше ведь у нее ничего не осталось. Это единственный оплот порядка в безумном хаосе ее жизни.

— Все на свете должно меняться, — говорит отец Фергюсон. — И грех в этом смысле не исключение. — Но уж больно он в этот момент смахивает на чосеровского капеллана — упитанный, охочий до всего, и очень всем довольный, как будто он всю жизнь был тут неподалеку и только ждал момента, чтобы собрать дань. Он обхватывает ее миниатюрное тело большими, сильными руками, обвертывает его в просторную коричневую сутану. Сутана у него из тонкой шелковистой шерсти, не какая-нибудь колючая дрянь. — Не должно отвергать наши негативные порывы, — говорит он. — Мы Божьи твари, и все в нас — от Бога. Восславим же плоть, как славим мы душу!

Что ж, мои уроки он усвоил неплохо. Я желаю священнику добра, Мэри Фишер — зла. Гарсиа перестает подглядывать в замочную скважину, и я больше не вижу, что происходит за закрытой дверью. Но я знаю одно: если она не прочь с Гарсиа, то будет не прочь и с ним; если он не прочь со мной, то с ней и подавно — и на здоровье, жаль только дарить Мэри Фишер хотя бы десять минут удовольствия. Больше он ей не подарит.

Не спорю, мне нравится немного подразнить Мэри Фишер, потрясти у нее перед носом крохотной звездочкой надежды — чтобы тут же ее и отдернуть. Почему бы нет, собственно говоря? Я помню, как я готовила грибной суп, в надежде угодить Боббо, увидеть его благодарную улыбку, и волованы с курятиной, надеясь заслужить его одобрение, и шоколадный мусс — все ради того, чтобы он оставил ее и вернулся ко мне. А он не вернулся. Ну и пусть теперь получает все, что заработала, и не возникает. Ничего другого ей не остается.

Тем временем я приметила, что возле церкви ходит кругами страховой агент — тот самый, который приходил в Совиный проезд после пожара: пепел разгребал. Конечно, он вряд ли признает во мне ту покорную, раздавленную горем, надышавшуюся до тошноты едким дымом огромную тетку, которая смотрела, как в огне исчезает ее дом. Теперь я стройна, энергична, проворна. И все же осторожность подсказывает — пора уносить ноги. У стервятников острый глаз.

Однако я все-таки недостаточно похудела, нужно сбросить еще шесть килограммов. Разменивая монету достоинством в жизнь отца Фергюсона, превращая аскета в эпикурейца, я вынуждена была чем-то пожертвовать. Теперь я знаю совершенно точно: женщины толстеют по вине мужчин.

Я должна уйти туда, куда мужчинам путь закрыт. В любом случае, мне здесь больше не нравится. Отец Фергюсон, разумеется, продал землю компании по недвижимости — теперь у начальства в любимчиках. Рабочие из фирмы, подрядившейся снести дом, то и дело приходят произвести необходимые замеры — так гробовщики измеряют тело, прежде чем сколачивать гроб. Я видела, как этот дом умирал, я сама навлекла на него погибель. Теперь это уже неважно. Изгнав из него духов, я отняла у него душу.

29



Руфь вступила в коммуну феминисток-сепаратисток. Женщины эти не имели с миром мужчин никаких дел. Ее приняли радушно, как свою. Она назвалась именем Милли Мейсон. Одета она была в точности как они: джинсы, футболка, грубые башмаки и спортивная куртка; документов у нее никто не спрашивал. Она была женщина, за что и пострадала, и больше им ничего не требовалось. Ее новые подруги не употребляли в пищу ни мяса, ни молочных продуктов и сексуальное удовлетворение получали, общаясь между собой. Они были свободны от желания нравиться мужчинам, хотя многие явно не могли бы не нравиться. Амазонки, как они сами себя называли, жили лагерем неподалеку от города в домиках на колесах, сгрудившихся вокруг заброшенной фермы. Они возделывали поле площадью в четыре акра и выращивали зерно, бобы и лекарственные травы — окопник и тысячелистник: собранный урожай они обрабатывали и продавали в магазины, торгующие экологически чистыми продуктами. Они растили дочерей, но не сыновей — способы, с помощью которых они избавлялись от младенцев мужского пола, посторонним могли бы показаться варварскими; сами же они считали их вполне оправданными.

Руфь была физически сильна, расторопна и начисто лишена того, что Принято называть «женские штучки». Она честно старалась вносить свою лепту и помогать общине, но в душе радовалась, что задержится здесь ненадолго. Ей бы не хотелось остаться в их мире навсегда. В нем не было ни одной живой искорки — все сплошь джинсовое, все практичное, немаркое, словно насквозь пропитанное мутными сточными водами чистилища, нигде ни отблеска дразнящего адского пламени.

Но жизнь здесь была не из легких, пища богата клетчаткой и бедна жирами, и с каждой неделей джинсы все свободнее повисали на ней, пока она не жалея сил ходила за плугом или работала лопатой и мотыгой попеременно. Взвешиваться ей было не на чем, и даже зеркало удалось найти с большим трудом.

— Какая разница, как ты выглядишь? — отмахивались от нее старожилы. — Важно, как ты себя ощущаешь, остальное ерунда.

Но она-то знала, что тут они заблуждаются. Она хотела жить на стремнине, чтоб от скорости захватывало дух, а не хоронить себя в этом стоячем болоте незыблемых идейных принципов. Но вслух она этого не высказывала. Не то живо оказалась бы без крыши над головой. Феминистки не жаловали тех, кто не разделял их убеждений: таких торжественно объявляли антиамазонками.

Когда Руфь заметила, что ее талия и бедра по объему почти сравнялись, она позвонила мистеру Рошу из телефона-автомата. В коммуне телефонов не было, ведь телефон — это элемент мужской технократии, а значит, один из инструментов порабощения. И, кроме того, зачем вообще женщинам связь с внешним миром?

— Пятнадцать килограмм? Вы сбросили пятнадцать килограмм?

— Думаю, даже больше.

Он назначил ей явиться на следующей неделе, чтобы ее смог досмотреть мистер Чингиз, который, подчеркнул он, специально для этого прилетит из Лос-Анджелеса.

— Вы очень интересная пациентка.

— Это почему же?

— Есть над чем поработать!

— Мне нужно, чтобы я выглядела так, как я хочу, а не так, как хочет он, — напомнила она.

На несколько секунд воцарилось молчание.

— Это может вылиться в большую сумму, очень большую, — произнес наконец мистер Рош.

Руфь перевела свои деньги из Швейцарии в лос-анджелесский банк; никаких трений не возникло. Потом зашла в книжный магазин и купила экземпляр романа «Жемчужный чертог любви».

— Как продается? — спросила она.

— Хуже некуда, — сказала заведующая. — Кому нужно это религиозное занудство! — И она крикнула своей помощнице: — Элис, убери с полки всю Фишер. И заруби себе на носу: на полки ставить только ходовой товар!

Руфь вырезала из суперобложки портрет Мэри Фишер, а книгу выбросила в урну. Взгляд Мэри Фишер был устремлен в небо, на фоне которого выделялся ее аккуратненький, нежный профиль, — так, словно у нее прямой канал связи с самим Господом Богом. Глядя на нее, вы видели, какая она обворожительная, счастливая и — миниатюрная. Руфь прошлась по магазинам в поисках других романов Мэри Фишер, рассчитывая найти ее фотографию в полный рост, и ей повезло — она нашла то, что искала.

Взглянув на фотографии, мистер Чингиз даже присвистнул.

— Ну и ну! Задали вы мне задачу!

— А что такое? — спросила Руфь недовольно.

— Волосы не проблема, лицо тоже сделаем — черты классические, сами видите. Рост будет посложнее, но справиться можно. Челюсть уменьшим, и линия губ сама встанет на место. У нас такой принцип: сначала внутренние работы, потом наружные, насколько это возможно, разумеется. Тело тоже поддается существенным изменениям — сумели же вы похудеть до неузнаваемости! Кстати, как вам это удалось?

— Держалась подальше от мужчин, — сказала Руфь.

— Не самый популярный рецепт среди моих пациенток! Они скорей согласятся отрезать от себя сколько и где угодно. И все же, дорогуша, с пропорциями у нас не получается. Эта дамочка ниже вас, как минимум, сантиметров на двадцать.

— Значит, вам придется укоротить мне ноги, — сказала она. — Я знаю, это делают.

Он ответил не сразу.

— Больше семи сантиметров бедренной кости никто никогда не убирал. Собственно кость убрать — дело нехитрое: отпилил, и готово. Но мышцы, сухожилия, артерии — все нужно соответственно подтянуть или укоротить. Это совсем не просто и не совсем безопасно.

— Ответственность я беру на себя, — сказала Руфь. — Вы же ставите людям новое сердце, почки, печень, что угодно; а я всего только и прошу: убрать то, что мне не нужно.

— Но не столько же!

— Современная хирургия год от года все более совершенствуется технически. Уже есть микрохирургия, криохирургия, лазеры. Вы же можете все это использовать?

— Тело есть тело, — сказал мистер Чингиз, — и после любого хирургического вмешательства на нем остаются шрамы. Бывает, что и келоидные, от которых вся кожа вокруг безобразно стягивается, сморщивается. Жуткая картина! И если такое случается, мы бессильны. Короче говоря, мы не сможем уменьшить вам бедро больше, чем на семь сантиметров. Спорить тут бессмысленно.

— Тогда уберите еще кусок голени.

— Этого никто никогда не делал.

— Значит, вы будете первый. А то, хотите, пожертвуем несколькими позвонками?

— Нет!! — В его голосе звучал, неподдельный ужас.

Она снисходительно улыбнулась. Она уже поняла, что победа за ней. И он тоже это понял. Но отважился на последний отчаянный рывок.

— Есть еще одна особенность, с которой нередко сталкивается наш брат, — сказал он. — С помощью косметической операции можно изменить тело, но не личность. И мало-помалу — это может показаться мистикой, но мы это наблюдаем в реальности — тело начинает меняться, подстраиваясь под внутреннюю сущность человека. А внутренняя сущность тех, у кого достаточно отваги и воли, чтобы решиться на косметическую операцию, может быть прекрасной и замечательной, но не красивой в общепринятом смысле. Вы же просите, чтобы вас сделали красивой — простите за прямоту, шаблонно красивой.

Он и так зашел слишком далеко. И не стал продолжать.

— Моя внутренняя сущность обладает исключительной способностью к адаптации, — заметила Руфь. — Я перепробовала всевозможные способы приспособиться к телу, данному мне природой, и к миру, в котором мне суждено было появиться на свет, — и потерпела поражение. Революционного запала во мне нет. И раз мне не дано изменить внешние обстоятельства, я изменю себя. У меня нет ни малейшего сомнения, что я удобно устроюсь в своем новом теле.

— Вам это обойдется в миллионы. Стоит ли игра свеч?

— У меня есть эти миллионы. Да, стоит.

— На это уйдут годы.

— И они у Меня есть.

— Я могу сделать так, что ваш возраст не будет заметен, но вы все равно будете его ощущать.

— Не согласна. Возраст — это то, что видно со стороны, а вовсе не то, что ты чувствуешь сам.

Он сдался. Он дал согласие взять ее к себе в клинику для, как он выразился, глобальной реновации. Ассистировать ему будет некий доктор Блэк. По мере надобности будут привлекаться и другие специалисты. Когда придет время, он с ней спишется. А пока что пусть возвращается к своей обычной жизни.

Руфь вернулась в коммуну и принялась возделывать участок земли площадью в пол-акра. Она чувствовала, как работают мышцы ее сильных ног; чувствовала, как по ее мощной спине, под мужской джинсовой рубашкой, стекает пот. Она видела жаворонка — хрупкую пичужку с переливчатым, звонким голосом, — взмывающего все выше и выше в клочке синего неба, сквозь который проникали лучи жаркого полуденного солнца. Но вот набежали низкие черные тучи, сомкнулись, закрыли просвет, и кругом сразу сделалось темно, и молния вилкой воткнулась в небо — туда, где только что звенел жаворонок.

Руфь подняла лицо навстречу крупным, тяжелым каплям, и земля под ее резиновыми сапогами мгновенно превратилась в липкую грязь, и она пошла прочь с поля, к навесу, волоча за собой тяжелый плуг.

Вскоре все женщины собрались в доме — скидывали сапоги, дождевики, было шумно и весело. Они то и дело трогали друг друга — вообще прикосновения и объятья были у них нормой поведения. Руфь почувствовала, что слабеет, что ей почти хочется стать одной из них, разделить с ними радость всеобщей приязни. Но она не могла себе этого позволить. Она была из другой стаи. И еще она знала, что едва наступит ночь, кто-то будет лить горькие слезы — в эти короткие минуты веселого оживления, избавления от трудовой грязи кто-то кого-то полюбит, а кто-то разлюбит, — и что самые красивые будут страдать меньше других, а самые некрасивые больше: здесь, как и везде.

Спустя примерно дней девять Руфь получила письмо из клиники мистера Чингиза, в котором были перечислены основные стадии предстоящих операций с указанием ориентировочной стоимости каждой. Более точный подсчет не имел особого смысла, поскольку процесс реабилитации зависит от индивидуальных особенностей пациента; к тому же, как можно было понять из письма, хирург никогда не может знать наверняка, какие сюрпризы готовит ему тело пациента, пока он в него не влезет. Сама бумага была изысканного, нежно-сиреневого цвета, а слова «Клиника Гермиона» были вытиснены золотом, и под ними шла широкая, гладкая, стерильно белая полоса. Руфи припомнилась обложка одного из романов Мэри Фишер, которая выглядела бы точно так же, если бы туда добавить этот элемент стерильности. Бумага пробуждала надежду и одновременно вселяла уверенность. В ней удивительным образом сочетались наука и романтика.

Предполагалось, что в клинике уменьшат на семь сантиметров челюсть Руфи, подправят линию бровей, поднимут линию волосяного покрова, используя пересадку кожи, сделают необходимые подтяжки и уберут кожные складки над веками. Уши будут плотнее прижаты к голове, а длина и толщина ушных раковин уменьшена.

Ей предстоит слетать самолетом к мистеру Рошу, который займется ее носом — спрямит и укоротит его, — поскольку он «лучший в мире специалист по носам». (Руфь заключила, что ее нос — это его комиссионные.)

Что касается ее тела: обвисшая кожа на руках будет подтянута, а с плеч, спины, ягодиц, бедер и живота уберут жир. Если она по-прежнему настаивает на укорачивании ног, то плечи придется несколько отвести назад, чтобы скорректировать пропорции рук и тела. Дойдя до этого места, Руфь нахмурилась.

Ей следует иметь в виду, что все перечисленные этапы займут не менее двух лет, а если ей угодно уменьшить свой рост, то все четыре. Ее телу и сознанию потребуется время, чтобы восстановить силы после столь радикальных изменений. Она должна быть готова к тому, что ее ждет некоторый дискомфорт. (Руфь прекрасно усвоила, что ощущения пациента, предшествующие операции, квалифицируются хирургами как «боль»; после операции пациент испытывает только «дискомфорт».)

Она может сама выбирать время, когда ей будет удобнее ложиться в клинику для проведения очередного этапа, но следует учитывать, что ее ожидают длительные периоды строгого постельного режима — до и после каждой операции. Более детальный график будет составлен, когда ее госпитализируют и проведут дополнительные обследования.

Отдельно прилагалась примерная поэтапная смета. Ориентировочные суммы составляли около 110 000 долларов — за лицо, 300 000 долларов — за тело и 1 000 000 долларов — за ноги. Как она, несомненно, понимает, потребуется привлекать ведущих специалистов из многих стран мира. Впрочем, не исключено, что услуги некоторых из них могли бы быть оплачены фондами содействия научным исследованиям.

«Творить историю медицины (приписал мистер Чингиз от руки в конце третьей страницы письма) — удовольствие не из дешевых. Ногами мы будем заниматься в последнюю очередь — надо дать науке хотя бы скромный шанс: пусть попробует угнаться за человеческой мечтой. А пока могу порадовать вас вот чем: недавно разработана новая техника удаления значительных участков вен с последующим «завариванием» шва при высокой температуре. Метод уже испытан на кошках и дал отличные результаты».

Руфь читала это письмо за завтраком, в одиночестве сидя за длинным, в пятнах, столом — ближе к тому концу, где горел, отражаясь в металлических ножках стульев, огонь в камине. Она рассеянно жевала «мюсли» — дежурное блюдо, которое каждое утро готовила кто-нибудь из женщин, в порядке очереди. В тот день у духовки хозяйничала рыжеволосая пигалица Сью.

— Ну как, нравится? — спросила Сью. У нее было миловидное, неулыбчивое лицо с белесыми прямыми бровками, которые сходились на переносице, словно линия, делящая на две части не только ее лицо, но и саму ее натуру.

— Объедение, — похвалила Руфь.

— То-то, — сказала Сью. — Я хочу, чтобы за эту неделю мы приучили себя обходиться не только без сахара, но и без сухофруктов. Вот ты сейчас ешь овсяные хлопья, можно сказать, в чистом виде, почти без добавок. Как видишь, все, возможно, стоит только захотеть. Постепенно мы научимся получать удовольствие от того, что нам полезно. Главное, воспитывать себя в нужном направлении.

— И то верно, — кивнула Руфь. — Зачем пить молоко, когда есть отличная колодезная вода!

— Что интересного пишут? — спросила Сью, почуяв угрозу для устоев в листочках сиреневатой бумаги, такой соблазнительной и в то же время такой изысканно стерильной.

— Да вот мать письмо прислала, — сказала Руфь. Соврала первое, что пришло в голову. И тут же вспомнила, как и в самом деле, когда-то давным-давно, с наступлением Нового года, мать садилась за письма — благодарить всех, кто прислал поздравления, — и писала она их на бледно-лиловой бумаге, пропитанной запахом сирени.

Руфь позвонила в агентство Весты Роз, и ее тут же соединили с сестрой Хопкинс. В агентстве теперь был свой коммутатор, и девушки-телефонистки, обслуживающие его, разговаривали деловито, толково и корректно.

— Дорогая! Ну, как ты там поживаешь?

— Ах, дорогая! Я так по тебе скучаю, но у меня столько дел, что, честно говоря, скучать особенно некогда.

— Чисто мужской ход мысли, — заметила Руфь. — Как наш малыш? — Она имела в виду Ольгиного больного мальчика.

— Был малыш, да вырос! А силы сколько набрал — не справиться! — счастливым голосом пожаловалась сестра Хопкинс.

— Ну-ну, сил теперь и у тебя немало, так что не прибедняйся!

— Ты права, и, знаешь, я, кажется, нашла решение проблемы. В Лукас-Хилле сейчас испытывают новый транквилизатор; через одну из наших я могу доставать препарат в нужных количествах. Для ребенка начнется новая жизнь. Я в этом уверена!

— У нас есть кто-нибудь в Гринвейзе? — Так называлась тюрьма, где отбывал срок Боббо.

— Специалистка по изотерапии и секретарша начальника тюрьмы. А что?

— Хорошо бы мне с кем-нибудь из них познакомиться.

— Я бы попробовала начать с изотерапевта, — сказала сестра Хопкинс бодро. — Ее ребенок ходит к нам в ясли. Она оставляет его очень рано — для нее сделано исключение. Способная художница, мечтает устроить выставку. Звать — Сара.

Руфь встретилась с Сарой за чашечкой кофе в тихом, малопосещаемом кафе. Ее интересовал Боббо.

— Он понемногу успокаивается, — сказала Сара, — наконец-то!

— Наконец?..

— После оглашения приговора он на время впал в довольно-таки буйное состояние. Типичная паранойя, разумеется. Всём рассказывал, что судья подкуплен. По-моему, ему самоё место в Лукас-Хилле. Грань между безумием и криминальностью так условна!

— Но в Гринвейзе все же есть преимущество: оттуда выходят, — сказала Руфь.

— Да, в конце концов выходят, — согласилась Сара. Это была темноволосая, полнолицая красавица. Кофе она пила только черный, чтобы не набрать калорий, и от датского Печенья наотрез отказалась. По Сариным наблюдениям, Боббо сейчас пребывал в несколько подавленном состоянии. Она судила по тому, какого цвета соломку он выбирает, чтобы плести корзины на занятиях по изобразительному искусству. Вопреки ее уговорам брать яркие, чистые цвета он упорно цеплялся за болото и хаки. А посетители совсем выбивают его из колеи.

— Много посетителей?

— Да навещает иногда какая-то блондиночка.

— Дети?

— Нет. Может, и к лучшему, что нет. И без того скверно: после ее визитов он сам не свой. Уставится в одну точку и так сидит целыми днями.

— Может, лучше вообще прекратить эти посещения? Написал бы ей и попросил больше не приходить. Знаете, это как дети в больнице: гораздо быстрее привыкают, когда не видят родителей.

Сара нашла, что это правильная мысль. Она обязательно донесет ее до Боббо. У нее с ним вообще-то довольно теплые отношения. Они вместе что-нибудь сочинят в четверг, на лекции по моральному обновлению личности.

— Смотри-ка! Вполне приличная, кажется, тюрьма, — сказала Руфь.

— Просто отличная! — сказала Сара. — И почему там столько самоубийств — ума не приложу!

Руфь написала ответ в клинику «Гермиона», сообщив, что согласна на их условия, но просит по возможности обеспечить ей финансовую поддержку со стороны заинтересованных научных учреждений. Никогда нельзя показывать другим, что деньги тебя не интересуют.

Она прощалась со своим телом: в прихожей, где все держали сапоги и туфли, она разделась донага и стала пристально изучать себя в зеркале — единственном на территории коммуны, которое ей удалось обнаружить. Зеркало было прислонено к стене — громадное, георгианское, в золоченой раме. Стекло темное, в точечках, и местами — там, где по нему нет-нет да и заденут тяжелым башмаком — облупленное, с тонкой трещиной от одной стороны до другой; но центральная часть еще достаточно сохранилась, чтобы давать верное отражение.

Она разглядывала это тело, имевшее так мало общего с ее подлинной сутью, и ясно сознавала, что будет рада распрощаться с ним навсегда.

— Вот это я понимаю! — сказала пигалица Сью, специалистка по приготовлению «мюсли», которая вошла, чтобы снять урожай пророщенных бобов, тут же в прихожей, на темной полке. — Здорово иногда скинуть с себя всю одежду, правда? У тебя такое роскошное, сильное тело!

— Мне, наверное, придется отсюда уехать, — сказала Руфь.

— Как? Почему?

— Я устала все время быть на людях.

— Но почему? Ты что-то скрываешь? Скажи, самой же легче будет! Мы все — твои подруги. Мы всегда придем к тебе на помощь. И нечего глядеться в зеркала! Загляни в глаза других женщин, и ты увидишь свое настоящее отражение. Что зеркало! Там видно одно лишь тело. А дух? А женская душа? Сколько раз я просила вышвырнуть это поганое зеркало отсюда, но всем вечно не до того!

— Вещь-то ценная. Антиквариат, — промолвила Руфь.

И тут Сью схватила лопату и метнула ее в зеркало — и разбила его. Осколки посыпались на пол, и там они еще немного попрыгали и позвенели — верный признак, что разбитое зеркало было из хорошего, ртутью посеребренного стекла, — и наконец замерли.

— Тогда оно нам тем более ни к чему, — сказала Сью. — Хватит делать из женщин рабов имущества, хватит навязывать им мужскую шкалу ценностей. Не позволим!

Привлеченные звоном стекла, женщины быстро собрались чуть не в полном составе — в коммуне не было телевизора, и потому любая заварушка немедленно собирала толпу зрителей, — и Сью сообщила им скандальную новость о том, что Руфь их покидает. Они были страшно обеспокоены ее дальнейшей судьбой.

— Неужели можно по собственной воле, — восклицали они, — отказаться от любви и покоя, от животворящего блага женского братства — вернее, сестринства?

Но Руфь считала, что можно, и очень даже запросто. Ее заставили заплатить 27 долларов за пользование прачечной и конфисковали все ее скудные пожитки, включая будильник и кожаные садовые перчатки — за то, что она не предупредила их заранее, — и отказались подвезти ее до станции, находившейся в трех милях отсюда. Руфь пошла пешком. Ее провожали враждебные взгляды.

30



Мэри Фишер живет в Высокой Башне и жалеет об этом. Она жалеет, что живет вообще. Она — без тени кокетства — хотела бы умереть. Она хочет слиться со звездами, с пеной морскою, хочет, чтобы костер ее жизни догорел и погас — навсегда. Даже на грани самоубийства она неисправимо романтична.

Отец Фергюсон говорит:

— Так больше продолжаться не может, это грех.

— Ты прав, — говорит Мэри Фишер. Она теперь верит в ад. Она уже там, и знает, что заслуженно. Ведь она вступила в связь со священником!

— Ты совратила меня, — говорит он.

— Да, да, ты прав, — говорит она покорно. Он укладывает свою холщовую сумку и идет проведать Элис Эплби, чьи романы успешно продаются повсюду и чье всепонимающее милое лицо смотрит с каждого книжного лотка. Любовник он пока не ахти. Так ведь и практики у него почти никакой. Возможно, Элис Эплби поможет ему проявить себя.

Мэри Фишер получает от Боббо письмо с просьбой больше его не навещать. «Наши свидания мешают мне обрести душевный покой…» Мэри Фишер кажется, что он каким-то образом узнал про Гарнеса. Эта мысль никак не идет у нее из головы. Еще одна жертва на ее совести!.. Она перестает ходить в тюрьму.

Она стоит у окна в Высокой Башне, и ей хочется прыгнуть вниз. Но разве она может себе это позволить? Она загнана в угол всем, что она лишь недавно поняла и открыла в себе, включая способность испытывать добрые чувства. Что будет с ее матерью, доживающей свой век, что будет с Энди и Николой, у которых еще все впереди? Мэри Фишер должна остаться с ними, чтобы любить их, потому что больше их любить сейчас некому, и, кто знает, быть может, не только сейчас. И какой же она подаст им пример, если сама отвергнет дарованную ей жизнь? Это как эстафетная палочка: ее нужно передать очень чисто, «грамотно», иначе эстафета будет немедленно остановлена. Да, любовь все равно ее погубит, но своим способом и в свой срок.

Мэри Фишер нездоровится. Она смотрит на себя в зеркало и видит, что волосы ее стали жидкими, лицо посерело. Она исхудала. Внизу, в деревне ее не отличишь от других таких же суетливых, стареющих тетушек, цепляющихся за жалкие остатки жизни. И ничей взгляд на ней не задерживается.

Из банка приходит бумага с уведомлением, что у нее на счете сильный перерасход. Нужно выставлять на продажу Высокую Башню. Она ничуть не жалеет об этом. Гарсиа и Джоан — другой прислуги уже нет — она говорит, что больше жалованья они не получат.

— Вы не можете так поступить, — говорит Гарсиа.

— Отчего же, могу, — говорит она, глядя ему прямо в глаза. Он отводит взгляд. Она сама удивляется, почему она не поступила так давным-давно. Чего боялась? Только и нужно было посмотреть правде в лицо, честно признать свою вину.

— Где же мы будем жить? — спрашивают дети и старая миссис Фишер. Они вдруг стали такими присмиревшими, трогательными. — И как мы будем жить?

— Как все люди, — ответила она. — В другом доме, поскромнее. На это денег хватит.

Но все приходит слишком поздно. Она устала, так устала! Успех и поражение идут рука об руку. Ее тело не упустило шанса воспользоваться ее недавним отчаянием и вышло из повиновения — машина разладилась. Безупречная основа, на которой ткался узор ее жизни, стала расползаться на глазах. И вот уже какие-то клетки в ее организме растут и множатся, как полоумные, почуяв свободу, — точно ребятня, гурьбой высыпающая на улицу после уроков.

Мэри Фишер все чаще беспокоит нудная ноющая боль в пояснице. Она идет к врачу. Тот направляет ее в больницу на обследование. Прогноз, как ему кажется, не слишком обнадеживающий.

Она ложится в больницу против воли, повторяя, как это свойственно абсолютно всем:

— Не могу я лечь в больницу! У меня просто нет такой возможности. Кто сделает за меня все, что нужно? Да они же пропадут без меня!

Мэри Фишер, сама того не сознавая, почти счастлива. Если счастье вообще существует на свете, то это — быть кому-то нужным.

Потенциальные покупатели приезжают на месте осмотреть Высокую Башню. Цены на недвижимость упали, и бензин нынче дорог. Никто не горит желанием забираться в такую глушь. Да и скала, похоже, осыпается, а ну как рухнет вся эта башня прямо в море? Чтобы такой неприятности не случилось, нужно вгрохать в это огромные суммы: все равно как если бы вы задумали обезопасить, подпереть и укрепить саму природу — всего только для того, чтобы можно было жить дальше.

31



Мистер Чингиз был влюблен в свою работу. Ему казалось, что если на свете и есть профессия, к которой нельзя придраться, то это косметическая хирургия. Если ты социальный работник, тебя всегда могут заподозрить в пособничестве системе; если обычный врач — в том, что ты продался фармацевтическим компаниям; если учитель — что ты порабощаешь неокрепшие умы; если художник — забавляешь немногих избранных; если занимаешься бизнесом, значит, способствуешь тому, чтобы неимущих мира сего продолжала давить железная пята капитализма; но косметическая хирургия вне подозрений. Уродство она превращает в красоту. Преображая человеческое тело, эту, так сказать, внешнюю оболочку души, мужчина, как представлялось мистеру Чингизу, получает едва ли не уникальную возможность прочувствовать, что значит материнство, — самому лепить, формировать, в муках производить на свет. Правда, строго говоря, муки выпадали не на его долю, а на долю его пациентов. Неважно, он все равно их чувствовал. Ничто не дается даром.

Он предвкушал, с каким удовольствием он будет возиться с Марлен Хантер. Она представлялась ему огромным свертком, который предстояло развернуть: такие свертки обычно посылают по кругу на детском дне рождения — заботливые мамаши намеренно заворачивают подарок во множество слоев мятой бумаги, чтобы неловким маленьким пальчикам легче было справиться. И вот, наконец, музыка смолкает — и глазам присутствующих открывается долгожданное сокровище! Он, как ребенок, ждал этого мига и ждал ее благодарности.

Он лично проводил мисс Хантер в ее палату. Тот же нежный сиреневатый цвет, тот же едва уловимый аромат, что она уже видела и вдыхала, держа в руках письмо из клиники. Капельницы, респираторы и сверкающие белые приборы, изобретения современной медицины, — все неприметно стояло в уголке, накрытое отутюженными простынями. За широкими окнами видна была красная пустыня; невдалеке высился отвесный утес, похожий на противотанковый эскарп. А под окнами разрослась изумительной красоты и пышности флора, какую обильное орошение порождает там, где естественные источники воды либо отсутствуют, либо труднодоступны.

— Вам здесь нравится? — спросил он.

— Моей матери понравилось бы наверняка, — ответила она.

Он подумал, что, может, не стоит трогать ее голосовые связки, оставить как есть: голос, кажущийся грубым в сочетании с монументальной комплекцией, при более стройном телосложении может восприниматься как слегка низковатый, с приятной хрипотцой, иначе говоря, сексуальный. Вообще он заметил, что именно соединение мужского и женского начал обладает наибольшей притягательной силой. Мужское по силе сексуальное желание в хрупком теле, глубокий голос на фоне сдержанных, робких жестов и так далее — словом, двойственность и изощренность, а отнюдь не естественная простота.

Мисс Хантер не выказала желания сойтись поближе с другими пациентами. Она почти все время проводила в своей палате — смотрела телевизор или перелистывала журналы.

— Вы могли бы на досуге поизучать какой-нибудь язык, — посоветовал он, начиная немного тревожиться за нее.

— Это еще зачем?

— Ну, может, вам захочется путешествовать, — сказал он, растерявшись от удивления. — Когда все будет позади. Многих наших пациентов потом тянет путешествовать. Им нравится показывать себя в новом обличье.

— Кому надо, пусть учатся говорить на моем языке, — сказала она.

— Все-таки какое-то занятие, — не отступал он. Рядом с ней он чувствовал тоскливую беспомощность: можно подумать, он призван исполнять ее желания, а не руководить ими. — В нашем деле ожидания неизбежны, часто длительные. Не говоря уже о том, что духовное самоусовершенствование еще никому не повредило.

— Я здесь для того, чтобы усовершенствовать свое тело, — ответила она. — С духовной сферой у меня и так все в порядке.

Он был ее Пигмалион, но она не желала признать свою зависимость от него, восхищаться им или хотя бы испытывать признательность. Он привык к обожанию женщин, им сотворенных. Благоговейное «ах!..» шелестело по коридорам вслед его шагам, куда бы он ни направлялся: одну проведать, другую благословить, еще кого-то пособлазнять будущим, вместе посокрушаться о прошлом, при этом он ни на минуту не забывал о своей летящей походке и о своем имидже в целом. Но мисс Хантер не желала присоединяться к хору его воздыхательниц. Ничего, всему свое время.

Он начал с ее лица. Слегка уплотнил ткань под глазами и подтянул подбровье, так что белок теперь больше проглядывал сверху, над радужной оболочкой, а не снизу, и от этого глаза вдруг стали распахнутые, искренние и наивные — и огромные в сравнении с ее небольшой головой. Эти глаза завораживали, как завораживают глаза котенка или, правильнее сказать, любого детеныша, даже крокодильего.

Ассистент мистера Чингиза, молодой доктор Джозеф Блэк — такой отчаянный смельчак на бейсбольном поле и дотошный педант у операционного стола, — с интересом всматривался в лицо, которое мисс Хантер желала обрести взамен нынешнего. В луче проектора на стене операционной перед ними красовалась увеличенная фотография Мэри Фишер, одна из тех, что вручила им Руфь.

— По-моему, я уже где-то видел это лицо, — сказал доктор Блэк. И вспомнил — где же как не на обложке книги в их больничной библиотеке. Вообще-то пациенты книг не читали — ну, еще журналы полистать, это да, поворчать, что дают старые номера, а им нужны свежие. Редко-редко кто осилит романчик или триллер. Но им нравилось, чтобы в библиотеке были книги, иначе они чувствовали себя обделенными. Все без исключения были убеждены, что в душе они заядлые читатели и только из-за стрессовой ситуации вынуждены временно отдохнуть от чтения.

Когда глаза мисс Хантер зажили, ей сломали скулы и несколько их расплющили; а когда синяк стал понемногу проходить, укоротили челюсть и изменили ее форму. Потом взяли полоску кожи из области крестца и пересадили вдоль линии волос, — отодвинув ее назад и создав тем самым красивый, чистый лоб. Кожу под подбородком подтянули наверх, натянули на щеки и, сделав надрезы, лишнее убрали. Мелкие морщины вокруг рта и носа заполнили силиконом, а лопнувшие кровеносные сосуды обработали лазером. Заодно ей сняли все родинки, волоски, в общем, все ненужное, и в довершение слегка приподняли уголки рта, придав ее лицу радостно-выжидательное выражение.

Один за другим в десны, подготовленные мистером Фиртом, ей имплантировали новые зубы: при этом метод был выбран самый трудоемкий и болезненный, прибегали к нему крайне редко. Зубной техник, у которого в качестве образца имелась лишь фотография Мэри Фишер, установил, что ее зубы не идеально ровные, но легкая неправильность лишь усиливает очарование. Чересчур крепкие, ровные зубы у женщины могут и напугать: обладательница таких зубов скорее укусит, чем соблазнит.

Теперь на прелестном личике мисс Хантер совсем уж нелепо торчал большой, крючковатый, страшный нос. Голова по сравнению с телом казалась непропорционально маленькой. Как и следовало ожидать.

Мисс Хантер выписывала чеки каждый месяц, без напоминаний, и собственноручно проставляла требуемую цифру, даже ни разу не поморщилась, хотя бывали дни, когда малейшее усилие причиняло ей нестерпимую боль. Тем самым она словно подчеркивала, что их отношения строятся на трезвой основе взаиморасчетов, и ожидать от нее восторгов по поводу сотворчества и. содружества с врачом-единомышленником не приходится. Мистер Чингиз был уязвлен.

Она добровольно вызвалась слетать к себе домой, чтобы привести в порядок нос. Мистер Рош предлагал ей остаться на месте — тогда он бы сам к ней прилетел, но она сказала, что у нее так или иначе дома есть кое-какие дела. Она отправилась в путешествие на носилках, в сопровождении больничных санитарок.

Чуть позже мистер Чингиз узнал от них, что, несмотря на сильные боли, она связалась с агентами и поручила им приобрести для нее какую-то недвижимость — полуразвалившийся маяк на краю скалы, вдали от всех и вся.

— Очень надеюсь, — отозвался на это доктор Блэк, — что она не собирается хоронить себя заживо. Это после всего-то!

— Она будет делать то, что ей заблагорассудится, — сказал мистер Чингиз. — И всего добьется. Она не такая, как все.

Они оба были немножко влюблены в нее. (Они уже признались в этом друг другу.) Теперь они не могли дождаться ее возвращения. Им почему-то не верилось, что мистер Рош окажется на высоте; они опасались, как бы он не воспользовался своим положением — положением, которым, случается, злоупотребляют врачи-мужчины по отношению к целиком и полностью зависящим от них пациенткам; женщины утверждают, что такое случается сплошь и рядом. Они оба слыхали подобные истории, и не раз. Само собой разумеется, к ним лично это не могло иметь никакого отношения. Жена доктора Блэка, маленького роста, невзрачная, занималась сбором средств для спасения исчезающих видов животного мира — энергии и решительности ей было не занимать. Так что доктор, как он сам объяснил мистеру Чингизу, никакой власти над ней не имел: к животным у нее сочувствия было куда больше, чем к людям. Немой укор в глазах ее песика-корги действовал на нее сильнее, чем укоризненные взгляды супруга. Там, откуда она родом, на мужей цена — пенни за пару; их там меняют как перчатки, благо выбор богатый. Мистер Чингиз, разумеется, вообще не был женат. По его собственным словам, причина заключалась в том, что он всегда знал: рано или поздно он не сможет устоять перед искушением сделать свою жену более совершенной физически, а едва совершенство будет достигнуто, он потеряет к ней всякий интерес. С женщиной хорошо, пока длится путешествие. В конце пути наступает охлаждение.

Они разговаривали, стоя перед объемной, в натуральную величину моделью мисс Хантер, отлитой из новейшего прозрачного материала под Названием «флексивоск» и пронизанной полиэтиленовыми трубками, которые имитировали сухожилия, кровеносные сосуды и кости; они вертели ее так и этак — тут кусочек отщипнут, там добавят, — доводя свое творение до совершенства. Они склонялись к мысли, что, пожалуй, придется изменить положение почек — поместить одну над другой, а не на одном уровне, как обычно. Сделать это довольно легко. Главное, чтобы все рабочие органы были должным образом подсоединены — их конкретное положение внутри тела ни на что не влияет.

Марлен Хантер вернулась обратно в пустыню — все еще на носилках, но с прелестным чуть вздернутым носиком и изящно вырезанными ноздрями. Лицо — сплошной синяк, и вокруг глаз черные провалы, но уже сейчас можно было смело сказать, что она чудо как хороша.

— Как вы думаете, она у нас получилась не слишком обыкновенная? — беспокоился доктор Блэк.

— Если вы на протяжении всей предыдущей жизни были чересчур необыкновенны, — рассуждал в ответ мистер Чингиз, — то почувствовать себя для разнообразия обыкновенной должно быть очень приятно.

— Но мы же не хотим, чтобы она была похожа на всех остальных наших пациенток?

— А почему, собственно, нет? — произнес мистер Чингиз, считавший себя очень проницательным. — В конце концов, она сама этого хочет; она всю жизнь только об этом и мечтала — быть, как все.

В том же июне они взялись за ее корпус. Сточили и сузили лопатки. Значительно уменьшили обе груди. Убрали лишнее мясо в верхней части рук, а обвисшую кожу подтянули к подмышкам. Разжижили и удалили жир из «вдовьего горба» у основания шеи. Затем пошли ниже. Подтянули мышцы живота, укрепили ягодицы. Ее почки в конце концов остались на своих местах, слишком близко к поверхности, но ее жизненно важные системы и так находились в угрожающем состоянии — пульс то замедлялся, того и гляди остановится, то вдруг бился с бешеной частотой, причем такая картина наблюдалась даже в периоды между операциями. Ее менструальный цикл приходилось все время стимулировать гормональной подпиткой. Короче говоря, общее мнение мистера Чингиза и доктора Блэка сводилось к тому, что чем меньше ее тело будет подвергаться полостным операциям, тем лучше. Это соображение перевесило страх, что лишенные жировой прослойки и потому слабо защищенные от возможных ударов почки в будущем могут представлять угрозу ее здоровью. В конце концов, если у нее после всего этого будет охота оперироваться, почки ей переставят в любой момент.

Мистер Чингиз подтянул мышцы влагалища мисс Хантер, а клитор чуточку передвинул назад, чтобы расширить границы сексуальной восприимчивости пациентки. Это привело доктора Блэка в некоторое смущение.

— По-моему, это уже вторжение в природное естество! — волновался он.

— Никакого природного естества не существует, — сказал мистер Чингиз. — И неприкосновенного тоже ничего не существует, все можно исправлять и все менять, и, как правило, это только на пользу.

Мисс Хантер требовались все большие и большие дозы героина, чтобы заглушить боль. Ее тело пристрастилось к наркотику, но зато она сохраняла присутствие духа и ее организм продолжал вырабатывать необходимые гормоны. А от наркотика ее отучат позднее, всему свое время. Пока же все поражались ее феноменальной воле и желанию скорее выздороветь.

Только однажды она дрогнула, в тот день, когда получила письмо из дома, — событие само по себе необычное. Она заплакала. Она лежала ничком на кровати, и глаза ее были пусты, и руки безжизненны; впечатление усиливалось благодаря тому, что кисти были почти полностью скрыты бинтами: незадолго до этого мистер Чингиз сделал серию тончайших надрезов между пальцами, чтобы посильнее натянуть кожу на тыльной стороне ладоней.

— Что случилось? — спросил он.

— У одной моей знакомой обнаружили рак, — ответила она. — Сейчас она в больнице, умирает.

— Хорошая знакомая?

— Я встретила ее на одной вечеринке, потом мы вместе ехали в машине домой. И еще раз я была у нее на ужине. Это все.

— Видимо она сумела произвести на вас сильное впечатление, если вы так расстроены.

— О, да! Сумела.

Он сказал, что если мисс Хантер желает, она может съездить домой, повидаться с умирающей подругой. Тем более что ее тело нуждается в передышке, как можно более длительной, прежде чем они займутся ногами. Если, конечно, благоразумие и осторожность наконец не возобладали и мисс Хантер не изменила своих намерений; может, она все-таки согласится оставить ноги как есть и удовлетворится своей нынешней внешностью? Что плохого в пропорциях античной статуи?

Но мисс Хантер сказала, что не может тратить свое время и жизнь на больничные визиты и что ногами следует заняться немедленно, поскольку, как выяснилось, времени у нее меньше, чем она предполагала; И, кстати, укорачивать придется не только ноги, но и руки. Сходство с гориллой ее не прельщает.

Если говорить по существу, длину руки уменьшить несравненно проще, чем ноги. Вес тела на руки не ложится. Просто этого еще никто не делал.

— Припугните ее ценой! — советовал доктор Блэк. — Объясните ей, что игра не стоит свеч.

Но деньги совершенно не беспокоили мисс Хантер. Они были для нее не более чем средством к достижению цели — она их презирала. Это не помешало ей распорядиться ими весьма удачно, хотя на первый взгляд довольно рискованно. В Нью-Йорке у нее был брокер, с которым она поддерживала регулярную связь по телефону: она по-крупному играла на бирже. Одна из девушек-телефонисток, обслуживающих коммутатор в клинике, подслушала их разговор и вложила все свои сбережения (несколько жалких сотен долларов) в те же акции, что и мисс Хантер; теперь у нее был солидный портфель инвестиций и сотни тысяч на счете.

Мисс Хантер, как и многие, кто достиг богатства, но рожден был в нищете, разделяла уверенность, что чем больше денег ты тратишь, тем больше тебе за это причитается. Мистер Чингиз и доктор Блэк вызывали для нее специалистов со всех концов света, и мисс Хантер без звука оплачивала все расходы. И чем крупнее был чек, тем с большим удовольствием она его выписывала.

Она становилась все более популярной личностью в клинике. Нянечки и медперсонал восхищались ее мужеством — и ее красотой. Она была обворожительна. На ее лице, постепенно проступавшем из синяков и отеков, было запечатлено выражение милой приветливости. Ее глаза дивно блестели, длинные ресницы (пересаженные откуда-то из другого места) смягчали проявление на ее лице любой слишком сильной эмоции, а голос — низкий, с приятной хрипотцой, — был на редкость выразителен. Все, мужчины и женщины — но в особенности мужчины — слетались к ней по первому ее зову.

Доктор Блэк, не без тайного умысла, пригласил мисс Хантер принять участие в ужине, который устраивался у него дома накануне операции на руках. Его жена рассматривала этот ужин как мероприятие по сбору средств в интересах ее общественной деятельности. Доктор Блэк и мистер Чингиз надеялись, что их пациентка произведет настоящий фурор и тогда наконец успокоится.

— Но я совсем не гожусь для светских сборищ, — стала отнекиваться она. — Никогда не знаю, кому что говорить.

— Бог ты мой, — сказал доктор Блэк. — С такой внешностью вообще не нужно говорить! Достаточно просто присутствовать.

И все-таки она не соглашалась. Тогда ей позвонила миссис Блэк.

— Вы просто обязаны прийти! — заявила она. — Выход в свет — это как раз то, что нужно для поддержания духа. К тому же у нашего вечера благородные цели — спасение белых медведей. Люди почему-то думают, что крупные животные не нуждаются в защите, тогда как в действительности все наоборот. Впрочем, кому и знать, как не вам! Муж столько мне о вас рассказывал.

Некоторое время в трубке молчали. Потом мисс Хантер сказала:

— С превеликим удовольствием, миссис Блэк.

Прическу мисс Хантер делали несколько часов. И вот теперь ее завитые и уложенные по последней моде волосы ниспадали золотой пенящейся волной, кое-где дополнительно украшенной локоном или завитком, чтобы прикрывать неприглядность шрамов. Кстати, от бесчисленных швов у нее на теле осталась лишь паутина тоненьких белых черточек. Она изумительно быстро шла на поправку — это отмечали и врачи, и сестры, — словно ее разъятая плоть не чаяла вновь сомкнуться, соединиться уже по-новому. А ведь известно, что у тех, кто перенес косметическую операцию, ткани, срастаясь, как бы стремятся воспроизвести прежнюю модель, отчего образуются грубые рубцы — свидетельство попытки организма повернуть вспять, к тому, что было прежде, отвергая новый вариант. Красный ободок вокруг глаз у нее почти пропал, теперь его едва можно было заметить. Двигалась она пока еще с осторожностью, говорила с расстановкой; от нее исходило удивительное ощущение новорожденности.

— Она сейчас как Афродита, — говорил жене доктор Блэк, — вышедшая из пены морской. Это такое очарование!

Миссис Блэк не переставала удивляться, до чего все-таки мужчины впечатлительны — даже врачи! Нет, в самом деле, чем они отличаются от продюсеров шоу-бизнеса, восторженно разевающих рот при виде поп-звезды, которую они сами же и сотворили? Поглощенная этими мыслями, она одновременно участвовала в сложных манипуляциях, целью которых было втащить в сад огромную клетку: в клетке лежал накачанный транквилизаторами, внушительных размеров и дружелюбного вида белый медведь, живой символ Общества спасения медведей, взятый напрокат в Северных территориях.

Мисс Хантер запаздывала. Молодой шофер-калифорниец, отряженный за нею в бледно-сиреневом больничном лимузине, повез ее окружной живописной дорогой, чтобы она могла насладиться красотами здешней природы. Мистер Чингиз, слегка взревновав и к тому же опасаясь, что интимные части тела пациентки еще не полностью восстановились после операции, переусердствовал с шампанским и привел в смущение остальных гостей — в основном представителей медицинских кругов. В этих местах было сосредоточено множество частных клиник. Земля стоила дешево, и ландшафт радовал глаз.

— Я ее Пигмалион! — кричал он. — Я создал ее! А она холодна, как лед — как лед! Где та Афродита, которая вдохнет в нее жизнь?

Он обвел глазами почтенное собрание в надежде увидеть ту, что была бы еще прекраснее, чем его собственное творение, но никого, достойного внимания, обнаружить не удалось — один только белый медведь бесформенной тушей громоздился в кухне. Он сделал миссис Блэк строгое замечание за то, что зверя выпустили из клетки, но миссис Блэк большой беды в том не видела.

— Все зло от человека, — сказала миссис Блэк запальчиво. — Не тронь зверя, и он тебя тоже не тронет.

Мисс Хантер и медведь были задуманы как два главных номера программы, а между тем мисс Хантер все не появлялась. Наслушавшись мужниных рассказов о клинике, миссис Блэк приготовилась увидеть этакого франкенштейновского монстра в юбке, с кусками скальпа, скрепленными железными болтами. У миссис Блэк даже вошло в привычку называть мужа Франкенштейном, приветствуя его утром за завтраком или укладываясь с ним вечером в кровать: «Спокойной ночи, Франкенштейн». Они поженились, подхваченные вихрем идеализма, каждый своим: она была одержима идеей спасти дикую природу планеты, он — избавить человечество от болезней. Теперь они жили в доме с сиреневыми занавесками на огромных, во всю стену окнах с видом на пустыню, и он изо дня в день совершал над природой насилие, вместо того, чтобы гармонично в ней существовать; и дети их, ничем не отличаясь от других, ели говядину и свинину; и весь мир, и люди, и животные, катился в тартарары.

Мисс Хантер наконец прибыла. Все головы разом повернулись ей навстречу. Миссис Блэк выступила вперед поприветствовать гостью. Та была одета в платье из золотой парчи — туалет, который показался верхом безвкусицы хозяйке дома, предпочитавшей появляться в дорогих, сшитых на заказ джинсах и батистовых блузках; платье плотно обнимало грудь и талию, а от бедер пышными складками, опускалось почти до пола, позволяя разглядеть только туфли весьма внушительного размера. Коротенькое меховое болеро и одна-другая золотые ленточки на плечах искусно прикрывали шрамы, но догадаться об этом, честно признала миссис Блэк, могли разве только те, кто был посвящен в ее тайну. Миссис Блэк показалось, что она видит перед собой ожившую иллюстрацию из какого-то старого выпуска «Эсквайра», самого модного журнала ее юности: несбыточная мужская фантазия, ставшая явью.

Мисс Хантер сказала, что ее познабливает, и она пока не будет снимать мех. У нее был приятный низковатый голос. Груди ее, довольно широко расставленные, посередине разделялись ложбинкой, и те, кто был ростом пониже, волей-неволей упирались туда глазами. Мужчины пялились на нее, обступая со всех сторон, и снова пялились, а кто посмелее, пытался увлечь ее в сторонку и назначить свидание, но она отказывалась, очень мило объясняя, что временно «изъята из обращения», и просила их не обижаться на нее и не ревновать. Легко сказать!..

Миссис Блэк заявила доктору Блэку:

— Это форменное издевательство над женщинами.

Самое смешное, что в ней нет ничего особенного, кроме роста — и того, как я понимаю, скоро не будет. Нет, ни ты, ни все твои приятели — вы не врачи. Обрезали человека со всех сторон и довольны.

— Мы только выполняли ее желание, — защищался доктор Блэк.

— Думаю, — сказала миссис Блэк, — она рассуждала примерно так: не можешь одолеть всех — стань как все.

— Давай прекратим этот разговор, — сказал доктор Блэк с явным неудовольствием. — На твоих глазах вершится живая история медицины, но тебя ведь ничем не проймешь. Не понимаю, зачем надо было выпускать медведя из клетки!

— Не тронь медведя, — провозгласила миссис Блэк, — и он тебя тоже не тронет.

Мистер Чингиз поворачивал перед собой мисс Хантер, как ваятель, придирчиво оглядывающий свое новое творение. Он остался доволен: ее глаза лучились и сверкали, губы влажно блестели. Вот она подняла бокал с шампанским, отпила, смакуя. Он знал, что челюсть у нее пока еще болит при малейшем движении, но она слишком горда и слишком своенравна и поэтому будет скрывать свою боль. Только иногда, словно по привычке, она негромко вздыхала: полувздох-полустон, вдох и выдох, — слабый звук, похожий на тот, который удрученная горем женщина издает в объятиях возлюбленного; в нем слышались мука и избавление, отзвук страшного прошлого и предчувствие греховного будущего.

Широкие окна были распахнуты настежь; занавески колыхались в душном ночном воздухе. Он любил ее. Он знал, что никогда не дождется ее благодарности. И уже смирился с этим. Он создал ее, как мать создает дитя — сознавая, что это будет не копия ее самой, но самостоятельный человек, со своими мыслями и чувствами. А всякий нормальный, правильно взращенный ребенок всегда достаточно безразличен к родителю.

— Вам нужно выйти за меня замуж, — сказал он ей. — Мы должны завести детей.

— Зачем мне дети? — возразила она. — Меня интересует только настоящее, до будущего мне дела нет.

Доктор Блэк, услыхав, как мистер Чингиз предлагает их подопечной руку и сердце, возмутился бессовестным поведением коллеги, который коварно, хотя и без видимого успеха, использовал свое преимущество — свой холостяцкий статус. Оскорбленный в лучших чувствах, он попытался как следует врезать мистеру Чингизу, но промахнулся и только сшиб с него очки, а сам упал на блюдо с вегетарианским салатом из зеленого горошка под густым соусом карри с орехами. Раздался грохот падающих бутылок и звон бьющихся бокалов, и кто-то из гостей, испуганно отскочив в сторону, наступил на очки мистера Чингиза и раздавил их в лепешку.

Шум и звон достигли слуха белого медведя и вывели его из ступора. Он встал на ноги и для начала ознакомился с содержимым кухонного шкафа, перевернув там все вверх дном и вывалив на пол все запасы муки и риса. Он еще немного пошарил вокруг, а потом привалился к наружной двери, ведущей в сад позади дома. Под его тяжестью дверь открылась, и он кубарем выкатился в ночную тьму, не обратив, как ни странно, никакого внимания на гостеприимно распахнутую дверь родной клетки, при виде которой всякое нормальное животное должно было бы радостно запрыгнуть внутрь, не чая поскорей оказаться дома.

Гости испуганно заметались и завизжали.

— Он никого не тронет! — пыталась перекричать всех миссис Блэк, но кто-то тем не менее настоял, чтобы вызвали полицию. Этот кто-то был человек армейский, из воинской части, расположенной по другую сторону эскарпа, где обширные участки пустыни использовались в военных целях, в частности, как ракетные полигоны — здесь, несомненно, крылась одна из причин, почему цены на землю в этих местах были такими доступными. Иногда странное зарево вдруг разливалось по небу, даже средь бела дня, — тут всякому становилось не по себе, не говоря уже о слабонервных.

Прибывшие полицейские изъявили готовность немедленно начать поиски сбежавшего зверя, который, как они заверили, при обнаружении будет застрелен на месте. За время своего турне по Соединенным Штатам, сообщили они миссис Блэк и всем ее гостям, он задрал четырех собак и покалечил двоих детей (по счастью, не смертельно) и попортил имущества на четверть миллиона долларов.

Миссис Блэк, намечавшая провести сбор пожертвований в самом конце вечера, поняла, что теперь об этом можно забыть и что вообще весь этот светский прием — против которого ее душа восставала изначально — с треском провалился. Гости один за другим уже потянулись к выходу и, судя по тому, как они сверхлюбезно прощались с хозяевами, завтра о происшедшем будет с хохотом говорить вся округа. Только мисс Хантер, разумеется, уходить не спешила.

— Ну, теперь-то вы довольны? Убедились наконец? — говорил доктор Блэк этой белокурой, жеманной куколке на длинных ходулях. — Из-за вас дерутся солидные мужчины. Не трогайте вы свои ноги, оставьте все как есть! Вы и так хороши, вы пользуетесь успехом, вы можете прийти в компанию и всех взбудоражить. Вы девушка из рекламной сказки — мечта лысеющего бизнесмена. Убрать лишнее с бедер, сделать постройнее икры — это пожалуйста. Только не надо трогать кости! Одумайтесь, пока не поздно! Заплатим специалистам отступного и дело с концом. Поймите же, вы рискуете — жизнью рискуете!

Мисс Хантер посмотрела на доктора Блэка и покачала головой.

— Ах вы, негодник! — сказала она, в точности как говаривала Мэри Фишер, когда-то очень давно. — Зачем вы разбили очки мистера Чингиза?

— У него есть другие, — оправдывался доктор Блэк, чуть не плача, и мисс Хантер, под носом у миссис Блэк, увлекла его на балкон, и там они сидели, обнявшись, будто никакой миссис Блэк не существовало в природе, и звезды в черном бархате неба горели как фонари. Именно так, в былые дни, повела бы себя Мэри Фишер.

Миссис Блэк, перемывая в кухне бокалы, твердо решила никогда, никогда в жизни не устраивать больше званых вечеров, более того, развестись с мужем и в следующий раз выйти замуж за человека, который, по крайней мере, не будет лицемерить, — может, даже за военного, в общем, за кого-нибудь, кто понимает, насколько отраднее просто вступить в бой и умереть за общее дело во имя великой идеи, чем всю жизнь влачить существование мелкого шкурника и обывателя. Между тем доктор Блэк повез мисс Хантер назад в клинику, напоследок отчитав миссис Блэк за непростительное хамство, которое та проявила в адрес его гостьи.

32



В Высокой Башне пусто и тихо, только ветер, шелестя, проносится по лестницам, вверх-вниз там, где раньше красовалась большая парадная дверь, сейчас была пустота. В эту дверь не так давно постучала Руфь, и в ответ залаяли доберманы, и предатель Гарсиа впустил ее в дом, и это было начало конца. Ветер свободно вырывается наружу через разбитое окно — может, даже не одно. Наверное, какой-нибудь перекупщик ехал мимо и прихватил с собой антикварную дверь, а вездесущие мальчишки кидали в окна камни для потехи. Покинутые дома у всех вызывают недобрые чувства. И правильно. В них чудится приговор всем надеждам и чаяниям. Рушатся стены — рушатся нравы, и наоборот. Никто не верит табличке «Продано», налепленной поверх щита с надписью «Продается». Башня торчит теперь на самом краю скалы, а скала осыпается. То ли скала незаметно отодвинулась назад, от моря, то ли башня подалась вперед, навстречу ему. Смотреть и то жутко.

Какое-то время по комнатам сновали мыши, а блохи, за неимением кошки и собак, набросились на старинные ковры — они шевелились и подрагивали, будто живые. Но теперь и паразитов не стало. Слизнякам пока раздолье на каменном кухонном полу.

Наверное, раньше было лучше. Наверное, что угодно лучше — лишь бы не полный покой.

Мэри Фишер доживает в больнице свои последние дни. Волосы у нее после химиотерапии все выпали. Гарсиа и Джоан уехали, и ребенка своего увезли — теперь он здоров: на последние деньги Мэри Фишер его удалось избавить от врожденного недуга. Они уехали, чтобы отныне жить вместе с матерью Гарсиа в Испании, утешать ее в старости, благо ее сынок в лучшие времена сумел накопить да наворовать немало денежек.

Никола живет в деревне с некой Люси Баркер, учительницей физики из ее школы. Никола любит только женщин. Энди работает механиком в гараже. Хозяин взял его к себе в дом из жалости. Энди ничем не выделяется среди деревенских мальчишек: часами топчется на улице и робко бредит о жизни, иметь которую ему не суждено.

Я побывала в Высокой Башне после того, как мне переделали нос: проехала через деревню в своем «роллс-ройсе» и по чистой случайности увидела Энди у его гаража — он вынырнул из-под машины в замасленном комбинезоне. Я узнала своего сына, но ничего не почувствовала. Он больше не имеет ко мне отношения. И я специально остановилась возле дома, где живет Никола, и дождалась, когда она вышла: лоб она морщит, как Боббо, а фигурой в меня. Она ходит сутулясь и глядит исподлобья, но при этом как будто живет с миром в ладу. Никогда ей не стать дьяволицей. Моих детей смыло волной и унесло в пучину заурядности, им уже не выплыть, они вернулись туда, откуда вышли: они ничем не выделяются из толпы и, как мне кажется, вполне довольны жизнью.

Старая миссис Фишер, вынужденная обходиться собственными силами, пребывает в отличной форме, чего не скажешь о ее дочери. Наконец-то она утерла ей нос! Она живет в том квартале, где когда-то родилась, сама себя обслуживает и делает это весьма успешно. Раз в неделю она ходит навестить дочь. Колченогая, вонючая старуха, от которой в страхе разбегаются больничные сестры, она стоит над ее кроватью и качает головой, приговаривая, что эта хвороба не иначе как за грехи. Мэри Фишер улыбается и гладит морщинистую руку, когда-то баюкавшую ее саму. Старшей сестрой на отделении работает немолодая женщина, за плечами у которой супружество, и материнство, и возвращение к активной жизни, ставшее возможным благодаря агентству Весты Роз. Она симпатизирует Мэри Фишер: ей обеспечен первоклассный уход.

Боббо не приходит к Мэри Фишер, хотя сострадания ради (ведь она умирает) ему, конечно, позволили бы навещать ее, если бы он об этом попросил. Он больше не желает ни видеть, ни слышать ее. Раньше он любил ее, но любовь не получилась. Однако он почему-то винит во всем не любовь, а Мэри Фишер.

Я стою у подножья Высокой Башни и смотрю на море, Стихию, неподвластную людям; я поворачиваю голову и смотрю на сушу, на холмы и поля, людям подвластные: любуясь ими, человек как бы наполняет их новой красотой. Мэри Фишер, расставшись с этим пейзажем, добавила ему красоты. Это так, и я открыла это давно. Разве смогли бы мистер Чингиз и доктор Блэк дать мне красоту, если бы не призвали на помощь любовь?

Я отстрою Высокую Башню, вознесу ее выше, чем прежде. Я вырву пучки травы, пробивающиеся между каменными плитами под ногами. Я подопру скалу, чтобы жить на ней стало безопасно, — но мой взор будет чаще устремлен на сушу, а не в морскую даль. Я буду сидеть и смотреть, как смотрела Мэри Фишер, сидя у окна своей спальни после ночи любви с ее ненаглядным Боббо — с моим Боббо! — туда; где над холмами, и долинами, и лесами восходит солнце нового дня, и буду, как она, восхищаться, и это будет дань ее памяти и моей скорби о ней — больше я ничего не могу для нее сделать. Она женщина: под ее взглядом окружающий пейзаж стал еще лучше. Дьяволицы ничего не могут улучшить — только себя. И победа в конце концов остается за ней.

33



В тот вечер, когда медведь устроил большой переполох, Руфь вернулась под целомудренный свод больничной палаты и твердо отказалась впустить туда доктора Блэка. Миссис Блэк, пояснила Руфь, самодовольно улыбаясь, будет огорчена, если ее муж не вернется достаточно быстро.

Руфь закрыла глаза и приготовилась уснуть, согреваемая мыслью, что красивой женщине приходится чаще отвергать мужчин, чем уступать им, точнее, чем ждать, когда кто-то обратит на нее внимание. Из этого следует, рассуждала она далее, что, вероятно, лишь у некрасивой женщины есть шанс обрести по-настоящему богатый сексуальный опыт, познать всю радость секса, тогда как красивая женщина пренебрегает такой возможностью: впрочем, в своей прежней жизни Руфь имела достаточно времени для приобретения и развития подобного опыта. Она употребит себе на пользу все, что предлагает каждый из миров — и рай, и ад. Она уснула здоровым, крепким сном. И не слышала ни выкриков, ни выстрелов, а между тем полицейские наконец выследили, окружили и пристрелили разбушевавшегося медведя — на самом краю больничной территории, в живописном тенистом уголке, там, где гербициды, удобрения, инсектициды и искусственно подкачиваемая, уворованная у Колорадо вода сотворили оазис с изумрудно-зеленой пышной растительностью, там, где сделавшие подтяжку пациенты любили погреться на солнышке, подставляя меченному пятнами светилу свои синюшные, в кровоподтеках физиономии.

То была последняя ночь, когда Руфь могла рассчитывать на крепкий сон — последняя на много, много месяцев вперед. Обещанный врачами «дискомфорт» на деле означал адскую боль; все возрастающие дозы морфия и транквилизаторов притупляли сознание, но все же не до конца отключали связь между ощущением и ответной реакцией. Она и сама не хотела совершенно освободиться от боли: боль, по ее мнению, была залогом исцеления. Боль знаменовала переход от ее прежней жизни к новой. И ей нужно было мужественно вытерпеть все сейчас, чтобы потом уже больше не мучиться. Как правило, боль тащится за человеком на протяжении всей его жизни — то тут кольнет, то там заноет, и так из года в год, долго и нудно. Руфь предпочитала испить всю чашу страданий залпом и покончить с этим раз навсегда. Однако она отдавала себе отчет в том, что этот путь чреват большим риском — боль такой концентрации, силы и охвата могла ее попросту убить.

По ночам она кричала, хотя и нечасто. Все лекарства прятали от нее под замок, а на окнах установили ажурные стальные решетки. Разумеется, она, даже если бы очень захотела, и шагу не смогла бы ступить на своих забинтованных ногах, но чем черт не шутит. Тем более что она — таково было общее мнение — человек неординарный. Ноги ногами, а ну как ей вздумается пойти на руках, кто ее знает?

Однажды началось землетрясение — отвратительный гул, хруст земной коры, готовой разверзнуться по линии разлома Сан-Андреас. Это случилось на следующий день после первой операции по укорачиванию бедренной кости — системы искусственного жизнеобеспечения пришлось срочно переподключать к аварийному генератору. Все думали, она испустит дух за те несколько секунд, что для этого потребовались. Руфь успела заметить растерянные, бледные лица. Позже, когда к ней вернулся дар речи, она промолвила:

— Напрасно вы так переполошились. Божья десница мне не страшна.

— Интересно знать, почему? — удивился мистер Чингиз. — Трудно представить, что Господь к вам благоволит.

— Он вынужден считаться с дьяволом, — сказала Руфь и тут же вновь провалилась в забытье.

Мистер Чингиз умолял ее довольствоваться уменьшением на шесть сантиметров, но она наотрез отказалась.

Накануне второй операции разразилась страшная гроза, и вновь вылетели все пробки. Подобные грозы не редкость в этих местах. Среди бела дня вдруг все вокруг темнеет, и в этой странной, неестественной темноте громоздятся тяжелые тучи, прорезаемые быстрыми, острыми зигзагами молний; но на сей раз, вопреки обыкновению, гроза была «сухая», без дождя. Ни капли благодатной влаги не пролилось на землю, чтобы потом, когда все будет позади, сердце возрадовалось бы новым зеленым побегам и пьянящему воздуху — этой награде за пережитой страх.

— Всевышний гневается, — сказал мистер Чингиз, впервые чего-то испугавшись и пожалев, — что в свое время оставил акушерство — Вы преступаете Его волю. Давайте остановимся, хватит!