Фэй Уэлдон
Жизнь и любовь дьяволицы
1
Мэри Фишер живет в Высокой Башне у самого моря — она пишет о любви, книгу за книгой. И все врет.
Мэри Фишер исполнилось сорок три, и любовь к себе она воспринимает как должное. Всегда находились охотники быть с ней рядом, любить ее — случалось, даже страстно и самозабвенно; порой и она отвечала взаимностью, хотя влюбляться до самозабвения, думаю, ей не доводилось. Она сочиняет любовные романы. Врет себе и всему миру.
Мэри Фишер хранит свои деньги в банке на Кипре — чтобы платить поменьше налогов. Денег у нее 754 300 американских долларов, что равно 502 867 фунтам стерлингов, или 1 931 009 немецким маркам, или 1 599 117 швейцарским франкам, или 185 055 050 йенам, и так далее, но, впрочем, денежная единица тут не главное. Во всем огромном мире женская доля, в сущности, одинакова. И куда ни кинь взгляд, всюду видишь одно и то же: тому, кто имеет, как Мэри Фишер, дано будет и приумножится, а Кто не имеет, как я, у того отнимется и то, что имеет.
Мэри Фишер все свои деньги заработала сама. Ее первый муж, Иона, внушал ей, что капитализм — явление постыдное, и она верила ему, поскольку от природы была кротка и нестроптива. Если бы не это, Мэри Фишер давно вложила бы деньги в акции и уже сколотила бы солидный капитал. А так все ее имущество — это четыре дома общей стоимостью от полумиллиона до миллиона долларов, в зависимости от колебания цен на рынке недвижимости. Понятно, что любой дом, с финансовой точки зрения, может представлять интерес, только если есть желающие купить его и если, с другой стороны, вы как хозяин готовы с ним расстаться. В иных обстоятельствах дом просто место, где живете вы сами или кто-то из ваших близких. В лучшем случае обладание недвижимостью обеспечивает душевный покой; в худшем — это лишняя головная боль и бесконечные хлопоты. Мэри Фишер я желаю худшего.
Мэри Фишер миниатюрная, смазливенькая и хрупкая; ей ничего не стоит хлопнуться в обморок, разрыдаться или переспать с одним-другим мужчиной, хотя она усиленно делает вид, что не из таких.
Мэри Фишер — любовница моего мужа, которого она наняла вести ее бухгалтерию.
Я люблю своего мужа и ненавижу Мэри Фишер.
2
Планета вертится, жизнь идет: морские волны бьются о скалы у подножия башни, где живет Мэри Фишер, — то прилив, то отлив. В Австралии могучие эвкалипты тянутся вверх, сбрасывая лоскуты старой, отсохшей коры; в Калькутте мириады разрозненных, мерцающих искр, которые создают энергию толпы, вдруг сливаются воедино, возгораются и снова затухают; в Калифорнии чайки, слившись на миг с волнами, брызгами и пеной, вновь взмывают ввысь, в бесконечность, в вечность; в крупных городах по всему миру, связанные незримыми узами недовольства и протеста, возникают кучки одержимых диссидентов, от которых в черноземе нашего земного бытия расходятся корни грядущих перемен. Но я связана по рукам и ногам, и мне не вырваться из пут, имя которым — здесь и сейчас; не вырваться из собственного тела, не вырваться из этой жизни, в которой мне остается только одно — ненавидеть Мэри Фишер. Больше мне жить нечем. Ненависть поглощает меня целиком и преображает все мое существо: я сама теперь ходячее воплощение ненависти. И я только недавно это поняла.
Лучше ненавидеть, чем горевать. Да здравствует ненависть, живительная ненависть, дающая энергию и силы! И пусть умрет любовь.
Если, стартовав у башни Мэри Фишер, вы будете двигаться в глубь суши, все время удаляясь от моря, то сначала вы проедете по гравиевой подъездной дорожке между рядами чахлых тополей (садовнику платят жалование 110 долларов в неделю — ничтожно мало в пересчете на любую валюту, и, возможно, он просто мстит хозяйке за скупость), потом выедете за пределы ее частных владений — на шоссе, которое бежит вверх и вниз по западным холмам, а затем спускается в долину, к бескрайним пшеничным полям; но вы едете дальше, еще километров сто, пока не въедете в наше предместье — и там вы увидите мой дом: небольшой зеленый садик, где играют наши с Боббо дети. Тут, наверно, тысячи таких домов — один похож на другой — к востоку, северу, западу и югу. А мы как раз посередине, в самом центре района с названием Райские Кущи. Ни город, ни деревня — что-то среднее. Все утопает в зелени, во всем чувствуется достаток, и многие даже считают, что тут красиво. Спорить не буду — лучше жить здесь, чем, скажем, на улице в центре Бомбея.
Я точно знаю, что мой дом стоит в центре предместья (хотя центр этот никак и ничем не выделяется), потому что я не один час провела над картами. Я должна выяснить, какая взаимосвязь существует между неудачей и географическим местоположением. Расстояние от моего дома до башни Мэри Фишер — сто восемь километров, или шестьдесят семь миль.
От моего дома до станции сто двадцать пять километров, а до магазинов шестьсот шестьдесят метров. В отличие от большинства моих соседок я не езжу на машине. У меня плохая координация. Четыре раза я сдавала экзамены по вождению и все провалила. Люблю пройтись пешочком, говорю я, много ли у меня дел? Из углов вымела, пыль вытерла — отчего не пройтись по нашему местному раю. Вообще в этом что-то есть, говорю я, и мне верят, — воображать, что гуляешь в раю.
Мы с Боббо живем в доме 19 по Совиному проезду. Это самая престижная улица в самой престижной части Райских Кущ. Дом совсем новый — мы первые, кто в нем живет. Так что никаких отзвуков прошлого, все чисто. У нас с Боббо две ванные, большие окна с видом на сад, со временем и деревья подрастут, закроют нас от соседей. Чего еще желать?
В Райских Кущах люди живут дружно. Мы с соседями ходим друг к другу в гости. Обсуждаем всякую всячину, а не идеи; обмениваемся информацией, а не теориями; и вообще стремимся сохранить душевное здоровье, не позволяя себе думать ни о чем, кроме разных мелких частностей. Все, что выходит за рамки частного, порождает страх. Стоит углубиться в прошлое — и увидишь позади себя пустоту, заглянешь в будущее — и впереди то же. Да и в настоящем все должно быть тщательно продумано и взвешено. В последнее время хозяйки взяли моду угощать гостей свиными ребрышками на китайский манер — с бумажными салфетками и полоскательницами для рук. Одним словом, повеяло переменами. Мужчины только кивают да посмеиваются, а женщины нервно улыбаются и роняют тарелки.
Мы живем хорошо. Так говорит Боббо. Теперь он все реже появляется дома, и я слышу это реже, чем раньше.
Любит Мэри Фишер моего мужа или нет? Заглядывает ли она ему в глаза, ведет ли с ним безмолвный разговор?
Однажды меня повезли к ней знакомиться, и на пороге гостиной я зацепилась за ковер — настоящий кашмирский ковер стоимостью 2540 долларов. Росту во мне метр восемьдесят восемь — прекрасный рост для мужчины, но не для женщины. Волосы у меня черные, как сажа (у Мэри Фишер светлые, как лен), и еще у меня типичный для высоких брюнеток длинный, чуть выступающий вперед подбородок и нос крючком. Плечи у меня широкие и костлявые, бедра тоже широкие — и мясистые, а ноги сильные, как у атлета. Зато руки — ей-Богу не вру — непропорционально коротки. Моя внешность никак не соответствует моему характеру. Что ж, бывает, скажете вы, не повезло: вытащила несчастливый билет в лотерее под названием женская доля.
Когда я зацепилась за ковер, Мэри Фишер презрительно усмехнулась, и они с Боббо обменялись быстрыми взглядами, словно заранее знали, что так и будет.
— Расскажи мне о твоей жене, — наверно, шептала она ему в истоме, едва отдышавшись после страстных объятий.
— Большая — слон в посудной лавке, — должно быть, отвечал он. И, если мне в тот момент вдруг выпала удача, мог добавить:
— В общем, не красавица, но сердце у нее доброе. Да, я почти уверена, что он говорил ей именно это, хотя бы ради того, чтобы оправдать себя и принизить меня. Нельзя требовать от мужчины невозможного — хранить верность жене, которая только и умеет, что быть безупречной матерью и добродетельной супругой: такой образ страдает существенным изъяном — отсутствием эротичности.
И потом, решив, — эх, была не была, — с виноватым хохотком говорил ей: «У нее на подбородке аж четыре родинки, и из трех торчат волоски». Говорил? Думаю, да. Трудно устоять против такого соблазна, когда, немного отдышавшись, затеваешь в постели невинную дурашливую возню — со щекоткой, смешочками, повизгиванием, — словом, веселишься и радуешься жизни.
И еще мне кажется, что рано или поздно Боббо должен был обязательно изречь сакраментальную тираду всех неверных мужей: «Вот ведь что интересно: я по-своему люблю ее. Люблю — но не влюблен. А в тебя я влюблен. Понимаешь?» И Мэри Фишер с умным видом кивает — она-то понимает, еще как понимает!
Я знаю, как устроена жизнь, и знаю, как устроен человек. Каждый занимается самообманом, принимает желаемое за действительное. Это, если хотите, правило без исключений, а неверные супруги вообще классический пример. У меня теперь есть время обо всем этом подумать — особенно днем, когда посуда перемыта, и дом наконец затихает, и гулко тикают часы моей жизни, и мне больше нечем заняться, только гадать, что там сейчас поделывают Боббо и Мэри Фишер, и представлять их вдвоем, сейчас, вот в эту самую минуту! Непостижимая вещь время. Я все думаю и думаю, и попеременно играю обе роли — то за него, то за нее. И мало-помалу мне начинает казаться, что я полноправный участник этого спектакля для двух актеров. Я, для которой здесь уже роли нет. А потом звонит Боббо и говорит, что не придет домой, а тут как раз и дети возвращаются из школы, и в доме воцаряется какая-то особая, уже привычная тишина — пушистое, мягкое, белое одеяло, которое накрывает нас с головой. И даже когда кошка поймает мышь, то визг и писк, кажется, доносятся откуда-то издалека, из другого мира.
Боббо интересный мужчина, и мне просто повезло, что у меня такой муж. Соседки при каждом удобном случае мне об этом напоминают. «Вы и сами не знаете, как вам повезло. Иметь такого мужа, как Боббо!» Неудивительно, читаю я тут же в их глазах, что и дома-то он почти не бывает. У Боббо рост метр семьдесят восемь, он на десять сантиметров ниже меня. Зато он на пятнадцать сантиметров выше Мэри Фишер, у которой, кстати, ножка миниатюрная, почти детская, и только в прошлом году она накупила туфель на 1200 долларов 50 центов. В постели со мной, несмотря ни на что, у Боббо не возникает никаких проблем. Он закрывает глаза. Очень может быть, что он закрывает глаза и когда он в постели с ней, но я так не думаю. Мне это видится иначе.
Я пришла к выводу, что многочисленные женщины, населяющие Райские Кущи, гораздо лучше меня умеют себя обманывать. Ведь у них самих мужья сплошь и рядом не приходят домой. А они ничего — живут и даже сохраняют какое-то самоуважение. Ну чем, как не бесконечным враньем самим себе, это можно объяснить? Иногда, конечно, и вранья не хватает для самозащиты. То одну вынут из петли в гараже, то другую найдут уже окоченевшей в супружеской постели — и рядом пустой пузырек из-под снотворного. Это жертвы любви, не вынесшие ее предсмертной агонии, — любви калечащей, злой, неизлечимой. Любви, которая, мучительно умирая, сама становится убийцей.
И как при всем этом умудряются выживать некрасивые женщины, те, кто может рассчитывать разве что на жалость? Все эти, как нас называют, мымры. Я вам отвечу, как: глядя правде в лицо, закаляя себя под натиском постоянных унижений, пока кожа не задубеет, не станет прочной и холодной, как у крокодила. И еще мы ждем старости, которая уравнивает все на свете. Из нас получаются отличные старухи.
Моя мать была вполне миловидная женщина и всегда меня стеснялась. Я видела это по ее глазам. Из детей я была самая старшая. «Вылитый отец», — говорила она, глядя на меня. К тому времени у нее, разумеется, был уже другой муж. Отец остался где-то там, в тумане прошлого, ненужный, жалкий. Две моих младших сводных сестры пошли в нее: обе хрупкие, узкокостные. Я привязалась к ним. Они знали, как завоевывать сердца, и даже меня сумели покорить. «Бедный мой гадкий утеночек, — чуть не плача сказала как-то мама, пытаясь пригладить мои непослушные жесткие волосы. — Что ж нам с тобой делать-то, а? Что-то с тобой будет?» Она, может, и любила бы меня, если бы могла. Но все уродливое, неэстетичное вызывало у нее инстинктивный протест: и тут уж ничего нельзя было поделать. Она сама не раз в этом признавалась, не говоря, конечно, обо мне напрямую, но я-то знала ход ее мыслей и сразу видела, куда она клонит. Я родилась, как мне иногда кажется, с обнаженными нервами — нервные окончания не были у меня спрятаны под кожей, как у всех нормальных людей, а торчали наружу, подрагивая и звеня. И я становилась все более заторможенной и неловкой из-за постоянных попыток хоть как-то прикрыть их, притупить чувства, притупить сознание.
Верите ли, даже ради мамы я так и не смогла одолеть науку улыбаться — просто улыбаться и сохранять спокойствие. Мой мозг работал как безнадежно расстроенный рояль, на котором играет кто попало, ни на минуту не оставляя его в покое. Она дала мне имя Руфь, и я думаю, уже в первые дни моей жизни у нее появилось желание по возможности забыть обо мне. Короткое, как прощальный взмах руки, печальное имя. Моих маленьких сводных сестер звали Джослин и Миранда. Обе они удачно вышли замуж и исчезли с моего горизонта, окунувшись, несомненно, в жизнь, полную довольства, и радости, и всеобщего восхищения.
3
Мэри Фишер, хозяйка Высокой Башни! Что у тебя сегодня на ужин? А может, ты и сама не знаешь, может, этим у тебя ведает прислуга? А кто составит компанию? Может, у тебя и другие любовники имеются — будет с кем постоять возле огромного окна с видом на бухту и морской простор, полюбоваться восходом луны, вечерними красками на небе? Может, ты и за стол не садишься, если, помимо яств, твой аппетит не подогревается предвкушением жарких объятий? Что ж, тебе можно позавидовать! Но сегодня тебя будет ублажать кто угодно, только не Боббо. Сегодня Боббо ужинает со мной.
Я раскрою в столовой окна — они выходят в сад: конечно, если ветер не поднимется. И тогда в комнате будет пахнуть цветами, которыми увита стена гаража. Стекла в окнах у нас двойные.
Счет за мытье окон в доме Мэри Фишер только за один прошлый месяц составил 295 долларов 75 центов. Именно эта сумма была перечислена из кипрского банка на здешний счет Мэри Фишер, с которого она снимает деньги на содержание дома. Боббо, в те редкие дни, когда он приходит домой ночевать, частенько приносит с собой счета Мэри Фишер. В такие ночи мне не до сна: я выбираюсь из постели — очень тихо, очень осторожно — и иду в его кабинет, чтобы поближе познакомиться с обстоятельствами жизни Мэри Фишер. У Боббо сон крепкий. Он ведь приходит домой отдохнуть, отоспаться, наконец.
Я сама мою окна в нашем доме: высокий рост тоже иногда может пригодиться.
Сегодня у нас, в доме 19 по Совиному проезду, будет подаваться грибной суп, слоеные пирожки-волованы с курятиной и шоколадный мусс. К нам в гости придут родители Боббо. Ему не хочется их огорчать, и поэтому он будет старательно изображать добропорядочного семьянина, хозяина дома в респектабельном, тихом предместье и наконец займет давно пустующее место во главе стола. Иногда он будет поглядывать в сад, на желтофиоли, шток-розы, виноград. Я люблю ухаживать за садом. Люблю, чтобы природа меня слушалась, чтобы вокруг было красиво.
Дела у Боббо идут прекрасно. Он очень преуспел в последнее время. Начинал он скромно, простым инспектором в налоговом управлении, но потом оставил государственную службу, махнул рукой на всякую осторожность, в том числе и на гарантированную пенсию по старости, и стал оказывать частные услуги как специалист в области налогообложения. Теперь он зарабатывает хорошие деньги. И его вполне устраивает, что я сижу себе в Райских Кущах и носа оттуда не показываю. У Боббо прекрасная квартира в центре города, в пятнадцати километрах к востоку от нашего дома, то есть еще на пятнадцать километров дальше от моря и от Мэри Фишер. Там он иногда устраивает неофициальные приемы для своих клиентов, там он, кстати, впервые свел знакомство с Мэри Фишер и там он периодически ночует, когда дела задерживают его в городе допоздна. Во всяком случае, так он объясняет свои отлучки мне. В квартире у Боббо и в его офисе я была буквально считанное число раз. По причине моей якобы чрезмерной занятости домашними делами. Зачем ставить Боббо в неловкое положение перед его нынешней шикарной клиентурой? И он, и я, мы оба понимаем, что это было бы неразумно. Ну Боббо и жену себе откопал — слонопотам какой-то! Для заурядного налогового инспектора оно бы еще туда-сюда, а уж для частного эксперта по налогообложению, да еще прокладывающего путь к богатству и успеху, — извините!
Мэри Фишер! Как бы я хотела, чтобы сегодня тебе подали на ужин розового консервированного лосося из какой-нибудь вздувшейся банки и чтобы ты заработала ботулизм. Увы, напрасны мои мечты! Мэри Фишер подают только свежевыловленного лосося, и, кроме того, ее чувствительное небо мгновенно распознало бы даже микродозу яда, который у едока попроще, погрубее, проскочил бы за милую душу. Как быстро, как деликатно она выплюнет попавший ей в рот недоброкачественный кусочек и спасет себя от верной гибели!
Мэри Фишер! Как бы я хотела, чтоб сегодня поднялась буря и чтоб у тебя в Башне повышибало все окна и чтоб волны ворвались внутрь и ты бы захлебнулась, хватая ртом воздух и воя от ужаса!
Я раскатываю тесто и вырезаю перевернутой рюмкой одинаковые кружки, потом собираю в комок ажурные обрезки и леплю из теста фигурку, очертаниями весьма напоминающую Мэри Фишер. Потом я включаю духовку, и она раскаляется все сильнее и сильнее; тогда я сую туда фигурку и жду; пока кухня наполняется диким чадом — даже вытяжка его не берет. Уф, хорошо!
Как бы я хотела, чтобы вся эта башня сгорела дотла вместе с Мэри Фишер, и запах жареного мяса разнесся над волнами! Я бы сама поехала и запалила ее логово, но я не умею водить машину. Я могу добраться до башни, только если меня туда свезет Боббо, но он больше не берет меня с собой. Сто восемь километров. Далековато, говорит.
Боббо, раздвигающий Мэри Фишер гладенькие ножки — ах, какая шелковистая кожа — и сующий, по своей давней привычке, палец туда, куда затем энергично последует его напряженное естество.
Я знаю, что он проделывает с ней все то же, что и со мной, потому что он сам мне рассказывал. Боббо верит в честность. Боббо верит в любовь.
— Потерпи, — говорит он мне. — Я не собираюсь тебя бросать. Просто я влюбился, а у любви свои законы, тут уж ничего не поделаешь.
Любовь, говорит он! Любовь! Боббо любит порассуждать о любви. А Мэри Фишер пишет о любви, ни о чем больше, кроме любви. Любовь — это главное, что нужно в жизни. Вероятно, я люблю Боббо, потому что он мой муж. Добродетельные женщины любят своих мужей. Но любовь в сравнении с ненавистью — чувство бледное, слабенькое. Одна суматоха, да хлопоты никому ненужные, а копни поглубже — безвыходность и тоска.
Вот, нагулявшись в саду, пришли мои дети. Мальчик и девочка, погодки. Мальчик стройненький, в мою мать, и такой же, как она, капризный. А девочка громоздкая, неловкая, как я сама, вечно ворчит, вечно чем-то недовольна — маскирует таким образом свою чрезмерную чувствительность и ранимость. А вот и кошка наша, и собака тоже тут как тут. Морская свинка возится, пофыркивает в своем углу. Я только что вычистила ее клетку. На плите булькает шоколад для мусса. Вот оно — счастье и конечный смысл неторопливой семейной жизни в тихом предместье. Это наша судьба, и мы должны быть довольны и счастливы. Из сточной канавы необузданных страстей — к ухоженным лужайкам супружеской любви. Вот наш путь.
Брехня все это, сказала, отходя в мир иной, моя бабка, мать моей матери, когда священник напутствовал ее обещанием вечной жизни.
4
Мать Боббо, Бренда, крадучись, пробиралась вокруг дома 19 по Совиному проезду, где жил ее сын. Она была шалунья, в отличие от ее куда более рассудительного сыночка. Бренда задумала поиграть с Руфью: тихонечко подкрасться к окну и прижаться к стеклу носом. «Ку-ку, а вот и я! — скажет она, усиленно шевеля губами и делая страшные рожи. — Карга страшная, свекровь ужасная!» Так она как бы извинится за то, что ей поневоле приходится играть в семье двойную роль, и положит удачное начало предстоящему вечеру: хорошая шутка — лучший способ забыть о любых семейных неурядицах.
Каблучки Бренды ступали по ухоженной лужайке, что не шло на пользу ни каблучкам, ни лужайке. Трава была аккуратно подстрижена. Руфь любила следить за своей лужайкой. Она управляла косилкой играючи, даже одной рукой — раз, два, и все готово, не то, что ее малорослые соседки, с которых вечно семь потов сойдет, пока они, проклиная все на свете, сражаются с перерослой травой. А все почему? Да потому, что они неделями попусту препираются с мужьями, пытаясь доказать, что подстригать лужайку — мужская работа.
Мать Боббо заглянула в окно кухни, где потихонечку кипел грибной суп, в который осталось только добавить ложку сметаны, да влить стопочку хереса, и одобрительно покивала. Она любила, чтобы все делалось, как положено — при условии, что занимался бы этим кто-то другой, не она. Проходя мимо столовой, она через открытую балконную дверь увидела накрытый на четверых стол, свечи в подсвечниках, начищенное до блеска серебро, сверкающий чистотой буфет — и восхищенно вздохнула. Серебро у Руфи всегда в идеальном состоянии. Пальцы у нее сильные: разок протрет, и уже ни пятнышка. Бренде, чтобы как следует почистить серебро, приходилось пользоваться электрической зубной щеткой — такая нудная процедура, просто ужас! Так что тут она, пожалуй, немного завидовала Руфи: завидовала тому, как ловко невестка управляется с серебром.
А вот тому, что Руфь имеет такого мужа, как Боббо, его мать, Бренда, не завидовала. Бренда своего сына никогда особенно не любила. Она относилась к Боббо хорошо, и к мужу своему она тоже относилась неплохо, но большой глубиной ее чувства не отличались.
Вечерний воздух наполнился ароматом цветов.
— Как замечательно она со всем справляется, — сказала мать Боббо своему мужу, Энгусу. — Повезло Боббо, честное слово!
Энгус стоял на садовой дорожке, терпеливо дожидаясь, когда у жены пройдет приступ игривости, и она наконец перестанет бегать от окна к окну. На Бренде было бежевое шелковое платье и золотые браслеты на запястьях — она одевалась как женщина «без возраста». На Энгусе был коричневый клетчатый костюм, коричневато-желтая рубашка и синий в крапинку галстук. Независимо от того, насколько состоятельны или бедны они были в тот или иной период их совместной жизни, Бренда всегда выглядела чуть элегантнее, чем того требовали обстоятельства, а Энгус почему-то всегда производил малость нелепое впечатление. У Бренды был аккуратный маленький носик и широко распахнутые, чуть удивленные глаза, а у Энгуса нос был большой и бесформенный, а глаза узкие, как щелочки.
Боббо носил костюмы серых тонов, белые рубашки и неброские галстуки. Он стремился производить впечатление человека серьезного и уравновешенного, делового, одним словом, человека, у которого каждая минута на счету, и уверенность в себе не показная. Нос у него был прямой, правильной формы и глаза как раз такие, как надо.
Бренда заглянула в окно гостиной и увидела там обоих детей перед телевизором. На столе стояли тарелки с остатками ужина. Дети были помыты, причесаны — в общем, готовы ко сну. Вид у них был здоровый и довольный, хотя и малосимпатичный. Впрочем, чего ждать от детей, которых произвела на свет Руфь?
— Она такая прекрасная мать! — шепнула Бренда Энгусу, сделав ему знак подойти поближе и оценить талант невестки. — Тут ей надо отдать должное. Верно?
Бренда потопала, постучала каблуком о каблук, стряхивая с туфель налипшую землю, и, продолжая обход дома, поравнялась с комнатой для стирки, где и обнаружила Боббо, который в эту минуту выбирал из стопки выстиранного и выглаженного белья свежую сорочку. Пока что на нем были только майка и трусы, но какие могут быть стеснения, когда этого самого Боббо Бренда когда-то купала голышом? Глупо было бы тушеваться, застав собственного сына полураздетым, разве нет?
Бренда не заметила аккуратные маленькие следы от укусов на плече сына, а может, и заметила, да решила, что его покусали какие-нибудь букашки. Безусловно, эти следы не могли быть оставлены зубами Руфи — у нее зубы были широкие, крепкие и неровные.
— Она такая образцовая жена! — сказала мать Боббо, едва сдерживая слезы умиления. — Ты только взгляни, сколько у нее белья переглажено! — Мать Боббо шла на любые ухищрения, чтоб только не брать в руки утюг. Какое было золотое время, когда они с Энгусом могли себе позволить жить в гостинице, где только пожелай — и тебе вмиг все почистят и отутюжат. — И Боббо, такой, право слово, примерный муж. Кто бы мог подумать! — И если при этом у нее промелькнула мысль, что ее сын самодовольный петух — это же надо столько времени разглядывать себя в зеркало, — то она сочла за лучшее об этом промолчать.
А Боббо, придирчиво изучая в зеркале свои ясные, безупречные по форме глаза, высокий умный лоб и чуть припухший рот, видел не себя, нет: он видел человека, который удостоился любви Мэри Фишер.
Одеваясь, Боббо пытался составить в голове некий прейскурант применительно к сексу. Ему было как-то спокойнее, когда любой интересующий его предмет удавалось представить в денежном выражении. Не то, чтобы он был скупердяй, отнюдь: с деньгами он расставался легко и даже охотно. Просто у него было ощущение, что жизнь и деньги — в сущности, одно и то же. Его отец, если не прямо, то косвенно, постоянно внушал ему эту мысль.
«Время — деньги», — назидательно говорил Энгус, поторапливая сына быстрей собираться в школу. «Жизнь — это время, а время — деньги». Иной раз Боббо ходил в школу пешком, потому что денег не было даже на автобус. Но бывало и так, что к школе его доставляли на «роллс-ройсе» с шофером. Пока Боббо рос, Энгус ухитрился сколотить два миллиона и потерять три. Жизнь, сплошь состоящая из взлетов и падений, — не каждый, мальчишка проходит такую школу. «Пока ты тут возишься, — говорил он малышу Боббо, который непослушными пальцами пытался завязать шнурки на своих детских ботиночках, — я бы уже тыщу фунтов заработал, не меньше».
Секс-прейскурант, рассуждал Боббо, должен был бы учитывать, с одной стороны, финансовые потери (количество времени, помноженное на стоимость одной минуты каждого из партнеров) плюс затраты энергии, а с другой стороны, меру полученного удовольствия плюс стимул для новых дел и свершений. Акт совокупления с министром, даже если он наполовину импотент, тянет долларов на 200, тогда как домохозяйка, пусть даже самая темпераментная, все равно больше жалких 25 долларов не стоит. Получалось, что половой акт с Мэри Фишер, принимая во внимание высокий уровень ее доходов и щедро растрачиваемую энергию, может быть оценен в 500 долларов. Любовь его жены — 75 долларов за раз, но тут, конечно, неизбежен постоянный сдвиг в сторону дебета из-за частоты употребления и доступности. Чем чаще имеешь дело с одним и тем же сексуальным партнером, считал Боббо, тем ниже получаемое удовольствие.
Мать Боббо в очередной раз выдернула каблуки из рыхлой, ухоженной земли Руфиной лужайки, поманила мужа и вместе с ним направилась к парадному входу. По пути она заглянула в окно гостиной и там, надо же, увидела прямо перед собой внушительную спину и зад Руфи, которая склонилась над проигрывателем, выбирая подходящую музыку, чтобы услаждать слух гостей до и после ужина.
Руфь распрямилась и треснулась головой о дубовую балку над камином. Дом явно не был рассчитан на обитателей с такими габаритами.
Когда свекровь приблизила лицо к окну, чтобы немного пошалить, Руфь обернулась. Даже через стекло было видно, что она плакала. Лицо у нее опухло, веки покраснели.
— Хандра! — вполголоса объяснила Бренда Энгусу. — Обычное дело в этих пригородах! От нее никто не застрахован, будь ты хоть трижды благополучен.
И тут у них на глазах Руфь воздела руки с растопыренными, как когти хищной птицы, пальцами к зеленовато-синему потолку гостиной — и выше, к небу, — словно призывая какого-то карающего бога, какую-то неотвратимую судьбу сойти на землю.
— По-моему, она сегодня немного не в себе, — сказала мать Боббо, вынужденная против воли признать очевидное. — Надеюсь, она расстроилась не из-за Боббо. Родители Боббо отошли от окна и уселись на низенькой скамейке в саду; там, глядя, как над Совиным проездом сгущаются вечерние сумерки, они от нечего делать поговорили о жизни — своей собственной и вообще.
— Подождем тут, пусть успокоится, — сказала мать Боббо. — Гостей принимать ох как непросто, даже если собираются только свои — все на нервах!
У нее на все случаи жизни было припасено участливое слово и милое объяснение. Просто непонятно, в кого Боббо уродился таким неугомонным, деятельным, тщеславным — вечно-то он был недоволен тем, что имел. Отец Боббо вполне разделял склонность жены к так называемому позитивному образу мыслей: в шестидесяти шести и двух третях случаев из ста этот способ мышления себя оправдывал. Когда считаешь, что все что ни делается — к лучшему, то, как правило, так оно и бывает, и следовательно, самое мудрое — отойти в сторону и пустить все на самотек. Но Боббо, в отличие от своих родителей, не желал полагаться на волю случая. Боббо желал иметь стопроцентные гарантии успеха, на меньшее он был не согласен.
Боббо наконец закончил одеваться. Вещи его всегда были безупречно выстираны и лежали наготове аккуратными стопочками, и он привык принимать это как должное. Когда он оставался у Мэри Фишер, обязанность содержать в порядке его вещи брал на себя слуга, Гарсиа; и э то тоже Боббо принимал как должное.
«Что у Мэри Фишер сегодня на ужин?» — подумал Боббо, не ведая, что тот же вопрос чуть раньше задавала себе его жена, и ему захотелось стать кусочком изысканного деликатеса, который его любовница положила бы себе в ротик. Ах, какое блаженство, когда тебя вот так целиком, без остатка, поглощают, вбирают в себя!.. Ломтик лосося, долька апельсина, глоток шампанского!..
Вот чем любила полакомиться Мэри Фишер, дразня ваше воображение и пробуждая разные фантазии. Ох уж эта Мэри Фишер! Изысканна до невозможности. «Если купить немного свежезасоленной семги, — приговаривает она, — это выйдет не дороже, чем много-много банок консервированного тунца. Зато вкус — не сравнить!»
Это не совсем ложь, но и не правда, это так типично для всего, что Мэри Фишер изрекает и что она пишет.
Боббо вошел в гостиную и увидел свою великаншу-жену, хватающую воздух растопыренными пальцами.
— Чего ты плачешь? — спросил он.
— Да головой больно стукнулась, — сказала она, и он удовлетворился этой ложью, поскольку с минуты на минуту должны были появиться родители и, кроме того, он с некоторых пор потерял интерес к тому, что говорит или что делает его жена и почему она плачет. Уже в следующую минуту он напрочь забыл о Руфи и задумался над вопросом, который в последние дни все чаще его беспокоил: как бы поточнее узнать, что за отношения у Мэри Фишер с ее лакеем Гарсиа? Гарсиа нарезал к столу прозрачными ломтиками семгу, открывал шампанское и протирал снаружи и изнутри оконные стекла на нижних этажах. Остальную, более грязную работу по дому, он перепоручал женской прислуге. За свои труды Гарсиа получал 300 долларов в неделю, то есть в два раза больше, чем слуги-мужчины получали у других клиентов Боббо. Гарсиа подавал хозяйке кофе в маленьких кофейничках, которые он оставлял для нее на большом стеклянном столе с тускло отсвечивающим стальным стержнем вместо ножки; за этим столом Мэри Фишер писала свои романы — на тончайшей бумаге, ярко-красными чернилами. Почерк у нее был мелкий, ажурный, как паутинка. Гарсиа был высокий, упитанный молодой брюнет с красивыми длинными пальцами — знать бы еще, не забредают ли эти его пальцы куда не надо, невольно подумал Боббо. Лет Гарсиа было двадцать пять, и вид у него был такой, что мозг Боббо тотчас настраивался на сексуальную волну.
«Фи, Боббо! — укоряла его Мэри Фишер. — Уж не ревнуешь ли ты? Побойся Бога! Гарсиа мне в сыновья годится!»
«Ничего, Эдипу это не помешало», — ворчливо буркнул тогда Боббо, и Мэри Фишер ужасно смеялась. Какой очаровательный у нее смех, и как легко ее насмешить. Боббо хотел, чтоб никто, кроме него, не слышал, как она смеется. Но невозможно же в самом деле все время сидеть возле нее? Хотя это был единственный способ удержать ее при себе и надежно обеспечить ее верность. Но, с другой стороны, Боббо нужно было зарабатывать деньги, трудиться, выполнять отцовские обязанности и, между прочим, супружеский долг, какой бы неуклюжей, слезливой и надоедливой ни была его жена. Он понимал это так: женился — неси свой крест до конца. Он терпит, и Руфь потерпит.
Жена казалась ему настоящей великаншей, а с тех пор, как он поведал ей о своей любви к Мэри Фишер, она в его глазах достигла и вовсе гигантских размеров. Он поинтересовался, не прибавила ли она в весе, но она сказала: «Нисколько», — и для доказательства влезла на весы. Девяносто. Вроде даже на полкило похудела! Надо же, значит, это ему только показалось, что ее так разнесло.
Боббо поставил на проигрыватель пластинку. Он надеялся, что музыка заглушит рыдания жены. Для успокоения нервов — ее и своих собственных — он выбрал Вивальди. «Времена года». И что зря слезы лить? Чего ей от него надо? Можно подумать, он когда-то говорил, что любит ее. А может, и верно — говорил? Напрочь выпало из памяти.
Руфь вышла из комнаты. Он услышал, как открылась дверца духовки — потом вскрик, грохот железа. Пальцы себе обожгла. И все волованы попадали на пол, как пить дать. А пронести-то противень нужно было всего чуть-чуть — от плиты до стола.
Боббо врубил музыку на полную громкость и, войдя на кухню, увидел на линолеумных плитках пола месиво из полужидкой начинки и теста. Собака и кошка уже были тут как тут и дружно принялись за дело. Он слегка поддал прожорливым бестиям ногой и вытолкал их в сад, потом решительно усадил Руфь в кресло и строго велел ей подумать о детях, которые из-за ее поведения на себя не похожи, и принялся методично собирать с пола все, что можно было собрать, не нарушая норм гигиены. В результате ему удалось в общем и целом воспроизвести первоначальный замысел пусть не в виде пирожков, но по крайней мере некое подобие большой ватрушки с куриной начинкой вновь возникло на противне. Из соображений гигиены, нижний слой, непосредственно соприкасавшийся с полом, Боббо не тронул. Ущерб от пропавших таким образом продуктов он оценил приблизительно в два доллара.
Он стал звать кошку и собаку, чтобы они пришли и подлизали остатки, но те обиженно сидели за порогом и возвращаться не желали. Мало того, они демонстративно устроились на стене ограды, неподалеку от его родителей, и, последовав их примеру, стали дожидаться, когда семейная атмосфера переменится к лучшему.
— Ну, хватит, уймись, ради Бога! — взмолился Боббо. — Что ты из всего делаешь событие? Велика важность — родителей в гости пригласили! Не тот случай, когда надо выворачиваться наизнанку. Обычный ужин, безо всяких там выкрутасов, вот все, что им нужно!
— Не все, не все! Но я не из-за этого плачу.
— А из-за чего?
— Сам знаешь.
— А, вот оно что. Мэри Фишер. Понятно. — Он попробовал ее урезонить: — Ты что же думала, если я женился на тебе, то я уж и влюбиться ни в кого не могу?
— Представь себе, думала. Все так думают.
Он обманул ее, предал, это было для нее яснее ясного.
— Но ты-то же не все, Руфь.
— Куда уж мне, уродине! Ты это хотел сказать?
— Да нет же, нет, — и в голосе его зазвучали сочувственные нотки, — я это к тому, что у каждого из нас свои особенности.
— Но мы с тобой муж и жена. Мы как бы одна плоть.
— Мы с тобой поженились только потому, что в тот момент нас обоих это устраивало. Надеюсь, память тебе не изменяет?
— Конечно! Ты очень даже удобно устроился!
Он рассмеялся.
— Что тут смешного, не понимаю?
— Да то, что ты мыслишь штампами — и штампами говоришь.
— Не штампами, как я догадываюсь, мыслит Мэри Фишер.
— Само собой разумеется. Она же творческая личность.
Энди и Никола, их дети, вдруг возникли на пороге кухни: он — маленький, легонький, она — крупнотелая, массивная. Все наоборот. В нем было больше девчоночьего, чем в ней. Боббо во всем винил Руфь, подозревал, что она это нарочно подстроила. Когда он смотрел на детей, у него сердце кровью обливалось. Изо дня в день повторялась эта пытка, эта игра на обнаженных нервах. Чем так, лучше бы им было совсем не появляться на свет, хотя при всем том он их любил. Но они стояли между ним и Мэри Фишер, часто снились ему по ночам, и в этих странных снах все кончалось очень плохо.
— Можно мне пончик? — спросила Никола. Когда у них дома накалялись страсти, она всегда просила дать ей поесть. Весила она много больше, чем следовало. Естественно, в ответ она услышит «нельзя», и тогда у нее будет повод надуться, разобидеться, и тут-то папа с мамой наконец перестанут мучить друг друга. Им будет уже не до того — надо же отчитать ее как следует, и, значит, между собой они ругаться больше не станут; по крайней мере, ей это представлялось именно так. Но вышло иначе.
— У меня заноза в пятке! — заявил Энди. — Видите, как я хромаю?
Старательно припадая на одну ногу, он прошел через кухню, прямо по размазанным по полу остаткам начинки, и заковылял в гостиную, оставляя на ковре жирные следы. Ковер был темно-зеленый, стены посветлее — цвета авокадо, а потолок выкрашен под морскую волну, с голубоватым оттенком: все вместе создавало спокойную, традиционно-респектабельную гамму. Боббо прикинул, что жирные пятна на ковре обойдутся в лишних 30 долларов, когда дело дойдет до чистки. На сей раз обычной чистки будет недостаточно, придется заказывать специальную.
В саду перед домом, выждав условное количество минут, Энгус и Бренда наконец решили, что Руфь уже поуспокоилась и можно входить. Они поднялись со скамейки и по дорожке направились к дому. У двери они позвонили в музыкальный звонок: блюм-блям!
— Сделай милость, не позорь меня перед родителями! — взмолился Боббо, и Руфь заплакала еще громче: она с шумом хватала ртом воздух, вздымая могучие плечи. И слезы-то у нее не как у нормальных людей — льют в три ручья. Вот у Мэри Фишер, вспомнил Боббо, слезки аккуратные, трогательные, катятся одна за другой, словно бисер. На матримониальном рынке, буде таковой вдруг открылся бы, слезы Мэри Фишер котировались бы куда выше, чем эти потоки. Да, если бы такой рынок и впрямь существовал, он первым делом сбыл бы с рук свою жену.
— Входите, входите, — сказал он родителям, открыв дверь. — Прошу! Молодцы, что приехали. Руфь на кухне, лук дорезает. Вся зареванная, так что не пугайтесь.
Руфь опрометью бросилась наверх в свою комнату. Когда Мэри Фишер бежала по лестнице, слышно было только легкое, дробное постукивание. Руфь тяжело переносила весь свой вес с одной ноги-колонны на другую — от каждого ее шага дом сотрясался. Дома в Райских Кущах не были рассчитаны не только на такие габариты, но и на такой вес.
5
В романах Мэри Фишер, которые выходят в ярко-розовых с золотом блестящих обложках стотысячными тиражами, маленькие отважные героини поднимают на красавцев мужчин полные слез глаза и, благородно уступая их другим, завоевывают их сердца. Маленьким женщинам легко смотреть на мужчин снизу вверх. Но для женщин ростом метр восемьдесят восемь это, поверьте, несколько затруднительно.
И вот что я вам скажу: я завидую! Я завидую всем без исключения хорошеньким маленьким женщинам, которые живут на этой земле и привычно смотрят на мужчин снизу вверх. Если хотите знать, зависть гложет меня. О, если бы вы знали, какое это неусыпное, ненасытное чувство! Но что мне до них, резонно спросите вы. Что мне мешает принимать себя такой, какая я есть, просто не думать об этом, успокоиться и тихо радоваться жизни? Разве нет у меня своего дома, мужа, который содержит меня, детей, которые нуждаются в моей заботе? Так чего же еще мне надо? «Много чего», — отвечаю я. Я безумно хочу, я умираю от желания вкусить той, неведомой мне, эротической жизни, самой, самой иметь возможность выбирать, отдаваться порыву, плотской страсти. Не любви прошу я, о нет, не так банальны мои желания. Я хочу брать все и ничего взамен не отдавать. Я хочу иметь полную власть над мужчинами — над их сердцами и кошельками. Это единственная власть, на которую можем рассчитывать мы, живущие в Райских Кущах, в этом земном раю, — но и в этом мне отказано!
Я стою у себя в спальне, в нашей спальне, в нашей с Боббо спальне, и пытаюсь привести в порядок лицо, чтобы поскорее вернуться к своим обязанностям, вновь исполнять долг мужней жены, матери и, наконец, невестки — ведь меня ждут свекор со свекровью.
Вот почему я мысленно проговариваю затверженные назубок Восемь заповедей добродетельной супруги. Вот они:
Я обязана притворяться счастливой, когда я несчастлива. Так лучше для всех.
Я никогда не должна жаловаться на свою жизнь. Так лучше для всех.
Я обязана испытывать благодарность за крышу над головой и кусок хлеба на столе, и все дни употреблять на то, чтобы эту благодарность наглядно демонстрировать — мыть, стирать, готовить и вообще почаще отрывать зад от стула. Так лучше для всех.
Я обязана приложить все усилия, чтобы понравиться родителям мужа и чтобы он понравился моим родителям, так лучше для всех.
Я обязана жить по принципу: кто приносит в дом деньги, у того дома больше прав. Так лучше для всех.
Я обязана постоянно укреплять в муже уверенность в его мужских достоинствах и не имею права выказывать расположение другим мужчинам — ни наедине, ни на людях. Я должна смотреть сквозь пальцы на то, что он унижает меня, во всеуслышанье рассыпаясь в комплиментах женщинам моложе, красивее и удачливее меня, равно как и на то, что он при каждом удобном случае стремится с ними переспать. Так лучше для всех.
Я обязана оказывать ему моральную поддержку во всех его начинаниях, какими бы аморальными они ни были. Так лучше. Если хочешь сохранить брак. Я должна делать вид — всегда и во всем, — что я стою на ступеньку ниже.
Я должна любить его в достатке и в бедности, в горе и радости, и всегда быть преданной ему душой и телом. Так лучше для всех.
Но заповеди не срабатывают. Вместо того, чтобы успокоить, усмирить меня, они разжигают во мне огонь. Я дрогнула — верность моя дрогнула! И тогда я обращаю взор в себя, и я вижу ненависть — да, ненависть к Мэри Фишер: жгучую, бешеную и сладостную, и ни капли любви, ни единого, даже слабенького, дрожащего росточка. Я разлюбила Боббо! Вверх по лестнице я бежала любящая, ревущая навзрыд. Вниз я спущусь разлюбившая, и глаза мои будут сухими.
6
— А все-таки почему она плачет? — спросила Бренда у Боббо, когда Руфь затопала вверх по лестнице, сотрясая весь дом. — Дамские дела?
— Скорее всего, — ответил Боббо.
— Бедные женщины! — заметила Бренда, и Энгус смущенно кашлянул.
А вот и Руфь: с приветливой улыбкой она сошла вниз и стала разливать по тарелкам суп.
Без малого двенадцать лет прошло с тех пор, как Боббо впервые встретил Руфь. Она тогда работала у Энгуса в его машинописном бюро. В то время Энгус торговал канцтоварами, и очень успешно: он уже вышел на финишную прямую к своему второму миллиону, но тут ввели налог на добавочную стоимость, и от этого миллиона остался один пшик. Так уж совпало, что знакомство их произошло в оседлый период жизни Энгуса и Бренды, которые по большей части кочевали из одной гостиницы в другую; а теперь они поселились в доме, к вящей радости Боббо, хотя сам он в это время учился в другом городе и дома бывал только наездами. Чтобы досконально освоить бухгалтерское дело, требуются годы и годы, поэтому сын — а, как правило, это сын — попадает в затяжную финансовую кабалу к собственному папаше.
Руфь отличалась обязательностью, исполнительностью и собранностью в работе и не страдала широко распространенным среди девушек недостатком — без конца смотреть на себя в зеркало. Правильнее сказать, она обходила любое зеркало за километр. Она жила отдельно от своей семьи, хотя ей не было еще и двадцати. В один прекрасный день ее спальня понадобилась отчиму, чтобы разместить там модель железной дороги — другого места в доме не нашлось. Просто поделить комнату между ней и железной дорогой было бы слишком рискованно, учитывая ее патологическую неловкость, с одной стороны, и хрупкость миниатюрных моделек — с другой. Поэтому кто-то из них двоих должен был уступить Место, и чисто технически проще было выселить Руфь: попробуй-ка заново смонтировать все эти рельсы, узлы и разъезды — не один месяц провозишься, а деваха молодая всегда где-нибудь пристроится.
Так Руфь попала в общежитие, в котором обитали в основном молоденькие продавщицы — а это ведь особый тип девушек: все тоненькие, стройненькие, хорошенькие. Изящные пояски, которые они с легкостью застегивали на своих осиных талиях, могли бы пригодиться Руфи разве что как подвязки для чулок, и то не факт.
Момент расставания с родительским домом прошел без лишних эмоций: всем, включая саму Руфь, было очевидно, что здесь ей давно стало тесно. Она вообще избегала драм. Ее школьными учителями были монашки, скорее суеверные, чем набожные, и к тому же не слишком образованные; основной упор делался на то, чтобы привить каждой девочке добродетели будущей жены и хозяйки дома. Они даже экзаменов не сдавали — только по стенографии и машинописи. Воспитание велось в духе стоического отношения к жизни, а любые проявления эгоизма и слезы напоказ сурово осуждались.
Сводные сестры Руфи, Миранда и Джослин, были на хорошем счету в школе Св. Марфы. Особенно заметные успехи они делали в греческом танце, и в конце каждого семестра выступали на традиционном школьном концерте, радуя глаз своими грациозными движениями. Руфь тоже принимала участие в концерте — она передвигала декорации. «Вот видите, — говорили монашки, — нет бесполезных людей, у каждого свой талант. Каждому найдется применение в этом мире, в сем чудном творении Господа нашего!»
Вскоре после того, как Руфь переселилась в общежитие, ее мать ушла из дома. Возможно, она тоже почувствовала, что еще немного — и ее саму задвинут в какой-нибудь угол, поскольку места для железной дороги требовалось все больше и больше. А может, она начала страдать от катастрофического снижения сексуальной активности у мужа — вещь в общем-то обычная для человека, целиком посвятившего себя любимому хобби. Или, может, все было иначе — так, как представляла себе Руфь: едва старшая дочь скрылась с глаз долой, мать наконец вздохнула свободно. Короче говоря, она сбежала с горным инженером в Западную Австралию, на другой край света, захватив с собой Миранду и Джослин. А отчим Руфи тут же подыскал себе другую женщину, у которой были не столь высокие требования, но которая, однако, никак не могла понять, почему Руфь продолжает ходить к ним в дом. В конце концов, она же не кровная родственница, и вообще никакая не родственница.
Вся эта печальная история стала известна Бренде со слов Энгуса, и она прониклась к девушке сочувствием и жалостью.
— Надо протянуть ей руку помощи, — сказала Бренда. Именно Руфь, и никто другой, снимала трубку телефона, когда бы Бренда ни позвонила — рано утром, в конце рабочего дня или в обеденный перерыв, — всегда неизменно вежливая, выдержанная, предупредительная. Остальные девицы вечно носились по магазинам, покупая какие-то шарфики, сережки, тени для век и Бог еще знает что, и все во время работы, то есть за счет Энгуса (то-то он так часто становился банкротом), а вот Руфь — никогда.
— Я сама когда-то была гадким утенком, — призналась Бренда Энгусу, продолжая начатый разговор. — По себе знаю, каково это!
— Она не гадкий утенок, — возразил Энгус. — Гадкий утенок рано или поздно превращается в прекрасного лебедя.
— Я вот что думаю, — сказала Бренда. — Девочке сейчас нужнее всего нормальный дом, ведь у нее переломный момент в жизни. Может, пусть поживет у нас? Я ей помогу, чем смогу — и не такие устраивают свою жизнь, а она зато немножко меня разгрузит: где-то приберет, что-то сготовит, разумеется, вечером, после работы. И гладить я больше не в силах, надо срочно кого-то нанимать! Разумеется, жить она будет не бесплатно. Она девушка гордая, из милости жить сама не захочет. Пусть отдает нам часть жалованья — ну, скажем, треть.
— Да у нас и так тесно, — сказал Энгус. — Куда мы ее поселим?
И действительно, дом у них был очень маленький. Они сознательно выбрали такой, иначе им было бы в нем неуютно. Но Бренда с готовностью объяснила, что она имеет в виду комнату Боббо — он тогда еще учился в колледже, и в течение всего семестра его комната пустовала.
— Это просто глупо, — заявила Бренда. — Незанятая комната — это глупость и расточительство.
— Ты так привыкла жить в гостиницах, — пошутил Энгус, — что теперь рассуждаешь, как гостиничный администратор. Ладно, ладно, я все понял — мысль интересная.
Бренда и Энгус единодушно придерживались того мнения (хоть и не любили его высказывать вслух), что детство Боббо несколько затянулось и пора бы уже ему перестать висеть на шее у родителей — давным-давно пора! И комнату неплохо бы освободить, чтобы они могли распоряжаться ею по своему усмотрению. Слава Богу, не маленький! А если уж понадобится свободную комнату чем-то заполнить, Руфь это сделает лучше, чем кто бы то ни было.
— В крайнем случае, Боббо поспит на кушетке, — сказала Бренда. — Ничего страшного.
Боббо был удивлен и обижен, когда, приехав домой на Рождество, услышал, что отныне он будет спать на кушетке, и увидел, что его старые школьные учебники, всегда стоявшие у него в шкафу, уступили место разбитым башмакам новой жилицы.
— А ты считай, что Руфь тебе как бы сестра, — посоветовала Бренда. — Могла ведь быть у тебя сестра?
Но поскольку Боббо был единственным ребенком в семье, образ воображаемой единокровной сестры, как это нередко случается, вызвал у него волнующие ассоциации на тему кровосмесительства, так что слова матери он мысленно воспринял как напутствие и, дождавшись глухой ночи, решил осуществить свои фантазии и тихонько пробрался в свою же бывшую кровать — в конце концов, это его законное место! Руфь была теплая, мягкая и широкая, не то что кушетка — холодная, жесткая, узкая, как солдатская койка. Руфь ему понравилась. Она не смеялась над ним, не говорила, что он этого не может, того не умеет, как это делала Одри Сингер, тогдашняя подружка Боббо. Боббо был очень доволен собой — молодец он, что придумал соблазнить Руфь, эту необъятную, на все готовую громадину. Подумаешь — Одри, больно много воображает! Это был акт сексуального самоубийства, разыгранный с подлинной страстью. «Вот, полюбуйся, что ты наделала! — восклицала его душа, обращаясь к неблагодарной Одри. — Полюбуйся, до чего ты меня довела! До Руфи — ниже падать уж некуда!» — «Полюбуйся, — теперь его душа с укором обращалась к матери, решив, по-видимому, убить всех зайцев сразу, — вот чего ты добилась, вышвырнув меня из моей комнаты, из моей законной кровати. А я все равно влез обратно, и так будет всегда, хоть крокодила мне туда подложи!»
Такой неожиданный поворот событий вполне устраивал Руфь. Она бережно прижимала к сердцу тайну своей неожиданной любви, и впервые в жизни почувствовала себя почти такой, как все, только ростом повыше — а если лечь, так и вовсе разницы нет. И когда новая жена отчима позвонила на Рождество справиться, как она поживает, ей не пришлось кривить душой, отвечая, что поживает она просто замечательно, после чего у них исчезли последние угрызения совести и они с облегчением вычеркнули ее из памяти. Примерно в это же время пришло и письмо от матери — последнее письмо, поскольку, объясняла ей мать, ее новый муж настаивал, чтобы она раз и навсегда порвала с прошлым: дело в том, что оба они теперь исповедовали удивительное новое учение, согласно которому жена во всем должна быть послушна воле мужа. Через смирение и кротость, писала ей мать, обрящешь мир в душе своей. Еще она посылала ей свое материнское благословение (и благословение Учителя, к которому ее допустили, чтобы поговорить о Руфи и получить его мудрый совет: Учитель суть воплощение Божественной воли на земле, как жена — проводник мужниной воли) и благодарила судьбу за то, что Руфь уже взрослая и в состоянии сама о себе позаботиться. Будущее Миранды и Джослин внушало ей куда больше тревог, ведь они еще так юны, но Учитель обнадежил ее, сказав, что и тут все наладится. Это письмо было последним любящим прости.
— Родители, — сказал Боббо, — посланы нам как испытание свыше!
Он упивался ощущением своей полной власти над Руфью: он расхаживал по комнате, и ее глубокие, лучистые глаза ловили каждое его движение. Он с удовольствием спал с ней. Она всегда ждала его — теплое, темное, надежное пристанище, а если почему-то было слишком светло, так глаза ведь можно закрыть.
— Может, они поженятся, — сказала Бренда Энгусу. — И съедут отсюда сразу оба.
Руфь тратила на себя существенно больше горячей воды, чем Бренда могла предполагать, особенно когда принимала ванну. В гостиницах горячая вода бесплатная, а если и платная, то этого как-то не ощущаешь.
— Сомневаюсь, — сказал Энгус. — Такому, как Боббо, нужно жениться с умом, присмотреть кого-нибудь с деньгами, со связями.
— А у меня, вспомни-ка, ничего ведь не было, — сказала Бренда. — А ты взял и женился! — И они поцеловались, мечтая, чтобы их наконец оставили в покое, чтобы эта молодежь поскорей куда-нибудь делась.
Боббо снова вернулся в колледж, сдал выпускные экзамены по своей бухгалтерии, приехал домой и слег с гепатитом. А Руфь обнаружила, что она беременна.
— Все, хватит, пусть женятся, — сказала Бренда. — Я уже не в том возрасте, чтобы ходить за инвалидом.
Пока Боббо был болен, Руфь перебралась на кушетку и сломала в ней все пружины.
— Жениться?! — ужаснулся Боббо.
— Да другую такую еще поискать, — сказала Бренда. — Даже не знаю, как отец будет без нее справляться с делами. Работящая, старательная, и главное — порядочная!
— Но люди, люди-то что скажут?!
Бренда пропустила этот вопль мимо ушей и занялась продажей дома. Они с Энгусом приняли решение снова переехать в гостиницу, поскольку сын теперь встал на ноги и мог обеспечивать себя сам. Одри Сингер объявила, что выходит замуж за другого. Боббо выпил бутылку виски, спровоцировав тяжелый рецидив болезни, и женился на Руфи, которая к тому времени была уже на пятом месяце. Как известно, гепатит — болезнь изнурительная, сопровождающаяся упадком сил и угнетенным состоянием духа, поэтому Боббо махнул на все рукой и подумал, что, может быть, мать и права: такая ли жена, другая ли, какая разница? К тому же у Руфи имелось одно серьезное преимущество — она уже была при нем.
Когда Руфь вышла в своем белом атласном платье — они ехали регистрировать брак, — Боббо начал понимать, что, видимо, он ошибался: наверное, между одной женой и другой все-таки есть разница, и немалая. Ему казалось, что все на них оглядываются и мерзко хихикают. Не успела она родить, как тут же забеременела снова.
После этого Боббо заставил Руфь пойти к врачу и вставить спираль, а сам начал присматривать себе более подходящий объект для излияния нежных чувств и сексуальной энергии. По мере того, как он избавлялся от вызванных гепатитом болезненных проявлений, он без особого труда решал эту задачу. Он не собирался вести себя бесчестно и двулично и был готов делиться с Руфью подробностями того, что произошло, или обсуждать с ней то, что произойдет. Он сказал ей, что она, в свою очередь, тоже вольна экспериментировать в сексуальной сфере, сколько ей заблагорассудится — ради Бога!
— У нас будет свободный брак, — настраивал он ее еще до того, как они поженились. Она была на четвертом месяце и периодически страдала от приступов тошноты.
— Да-да, как скажешь, — отвечала она. — А что это значит?
— Это значит, что каждый из нас должен жить полнокровной жизнью и что мы всегда должны говорить друг другу правду. Брак — это как бы внешняя оболочка жизни, а не паутина, которая нас опутает. Это, так сказать, линия старта, а не финишная черта.
Она согласно кивала. Время от времени, сдерживая рвотный позыв, она зажимала рот рукой. Вот как сейчас, когда он рассуждал о необходимости личной свободы. Ему это было, прямо скажем, неприятно.
— Подлинная любовь не имеет ничего общего с собственническим инстинктом, — втолковывал он ей. — Забудь о так называемой любви до гробовой доски. А ревность? Недостойное, низкое чувство. Ну, это вообще прописная истина.
Она снова кивнула в знак согласия и опрометью бросилась в туалет.
Очень скоро он не без смущения обнаружил, что удовольствие, которое он получает от интимных встреч на стороне, во много раз усиливается предвкушением той минуты, когда он сам обо всем расскажет жене. Он как бы отделялся от собственного тела и со стороны наблюдал за эротической сценой со своим же участием. Это давало ему дополнительный стимул и в какой-то мере освобождало от ответственности, поскольку ответственностью он мог теперь поделиться с Руфью.
Для каждого из них было очевидно, что изначально во всем виновата Руфь, вернее ее тело — отсюда и пошли все неприятности (которые он, кстати сказать, неприятностями вовсе не считал). С этим ее телом он связал себя брачными узами против воли, по ошибке, и хотя он не намерен был уклоняться от исполнения супружеских обязанностей, он просто не мог и никогда не Смог бы привыкнуть к ее гигантским размерам, и Руфь это понимала.
Пожалуй, только его родители считали, что он должен быть верным супругом и проявлять терпение и заботу, а как же иначе, ведь именно так Энгус относился к Бренде, и Бренда к Энгусу. Они оба воспринимали Боббо и Руфь как настоящую супружескую пару, безо всяких оговорок, и отказывались видеть в их союзе простую игру случая.
Руфь сажала обоих малышей в коляску и шла с ними гулять в парк — купит им по фруктовому мороженому (да и сама нет-нет с удовольствием лизнет) и читает какой-нибудь любовный роман, ну, хотя бы Мэри Фишер: она тогда прочла несколько ее книжек. А Боббо тем временем прокладывал себе путь наверх.
Однажды, вскоре после того, как они обосновались в Райских Кущах, Боббо, окинув взглядом толпу приглашенных к нему, в его городскую квартиру, гостей, вдруг заметил Мэри Фишер, и она тоже заметила его и сказала:
— Можно напроситься к вам в клиенты?
И он сказал:
— Считайте, что вы уже в списке.
И все прошедшее вмиг поблекло, отошло на второй план, все, включая его мучительную страсть к Одри Сингер, и настоящее стало всевластным, а впереди маячило будущее — загадочное, опасное, манящее.
Вот так начался их роман. Когда гости разошлись, Боббо и Руфь помогли Мэри Фишер добраться до дому. Свой «роллс-ройс» она припарковала очень лихо (не терпелось повеселиться), но крайне неудачно: машина стояла так, что мешала нормальному движению транспорта, и пока Мэри Фишер вертела хвостом и пускала пыль в глаза хозяину дома, подъехала полиция, и машину отбуксировали неизвестно куда.
Ерунда, сказала она беспечно, утром ее слуга Гарсиа съездит и пригонит эту дурацкую машину обратно. Но это завтра, сказала она, а сегодня, может быть, Руфь и Боббо смогут подкинуть ее до дома, тем более что ехать к ней как раз мимо них?
— Ну, конечно! — вскричал Боббо. — Конечно, сможем! О чем речь?
Руфь подумала, что Мэри Фишер просто оговорилась и на самом деле к ним нужно было ехать мимо нее, но когда Боббо затормозил на углу Райской авеню и Совиного проезда, с явным намерением высадить Руфь и двигаться дальше, она осознала свою ошибку.
— Да уж подвезите ее к дому, — с королевской снисходительностью, которую Руфь не сможет простить ей до конца дней своих, сказала Мэри Фишер, но Боббо только рассмеялся:
— Кому-кому, а Руфи бояться нечего. Она сама кого хошь напугает, правда, дорогая?
И Руфь преданно отвечала:
— Не беспокойтесь обо мне, мисс Фишер. Понимаете, наш дом в конце тупика, в темноте пока развернешься — намучаешься! И дети дома одни, Я уж лучше сама добегу, быстрее будет.
Ее все равно никто не слушал, поэтому она открыла заднюю дверь (Мэри Фишер сидела впереди, рядом с Боббо) и стала выбираться из машины; и прежде чем дверь захлопнулась, она услышала, как Мэри Фишер сказала: «Вы будете меня проклинать — ко мне ведь ехать на край света. Почти на берег моря. Вернее, не почти, а прямо на берег». И Боббо ответил: «Вы думаете, я не знаю, где вы живете?» И тут дверь закрылась, и Руфь осталась стоять в темноте. Взревел мотор, и машина рванула с места, и через мгновение мощный красный свет задних огней поглотила ночь. С ней Боббо отродясь так не ездил — вжик, вжик! А уж как она боялась доставить ему малейшее неудобство, о чем-то попросить: куда-нибудь подбросить, за чем-нибудь съездить. Он такую историю вечно раздует — лучше не связываться. И как это у Мэри Фишер хватает нахальства? И, главное, как так получается, что он не злится на нее, а, наоборот, млеет от радости. Шутка сказать — подкинуть до берега! А Руфь будет шлепать в темноте под дождем, лишь бы сэкономить пятнадцать секунд его драгоценного времени!
Она пошла домой и всю ночь об этом думала, лежа без сна. Боббо, конечно же, домой не явился, и с утра пораньше Руфь накричала на детей, а потом казнилась, что вымещает на них свои неурядицы, и кое-как взяла себя в руки и, оставшись одна в пустом, притихшем доме, заглотила подряд четыре сдобные булочки, густо намазывая их абрикосовым джемом.
Боббо пришел домой в полном изнеможении, от еды отказался и прямым ходом направился в кровать и спал, как убитый, до следующего утра, и в семь часов, проснувшись, заявил: «Теперь я знаю, что такое любовь», после этого встал с кровати и оделся, непрерывно глядя на себя в зеркало, словно увидел там Бог знает какую невидаль. Он не приехал ночевать и на следующую ночь и с тех пор не ночевал дома раза два-три каждую неделю.
Иногда он говорил, что будет допоздна работать и заночует в городе; но иногда, под влиянием усталости или перевозбуждения, он признавался ей, что был у Мэри Фишер, и без умолку рассказывал, какие люди собираются у нее в доме — разные знаменитости и богачи, о которых даже Руфь что-то слышала краем уха; что подавали на ужин; какие остроумные, милые и солененькие шуточки она отпускала; какое на ней было платье и как все было потом, когда он мог наконец это платье с нее снять.
— Руфь, — проникновенно говорил он, — ты мой единственный друг; ты должна радоваться, если мне хорошо, если судьба мне улыбнулась. Жизнь так коротка! Потерпи. Не заставляй меня отказываться от этой любви. Я тебя не брошу, не бойся — на этот счет можешь быть совершенно спокойна. Ты ни в чем не виновата, тебя не за что бросать. Наконец, ты мать моих детей. Наберись терпения — это пройдет. Прости, если я делаю тебе больно. Но позволь мне, по крайней мере, рассказывать тебе все без утайки.
И Руфь улыбалась, и слушала, и ждала, ждала, но это не проходило. Она пыталась понять, в те дни, когда ей не было совсем тошно, как могут некоторые женщины абсолютно не думать о других женщинах — женах.
— Мне кажется, — сказала как-то она, — тебе следовало бы хоть раз взять меня с собой на ужин в Высокую Башню. Неужели ни у кого не возникает вопроса, почему ты всегда один, без жены?
— Да это совершенно не твоя компания, — ответил Боббо. — Писатели, художники и прочие в этом роде. А что до жен, так сейчас ни один уважающий себя человек вообще не женится, если хочешь знать.
Но, по-видимому, он все-таки передал Мэри Фишер ее слова, потому что вскоре Руфь получила приглашение на ужин в Высокую Башню. Кроме них, гостей было всего двое — местный адвокат и его жена, оба уже в возрасте. Мэри Фишер сказала, что остальные в последний момент не смогли приехать, но Руфь ей не поверила.
Боббо всеми силами пытался удержать Мэри Фишер и не дать ей пригласить Руфь, но потерпел поражение.
— Раз она часть твоей жизни, милый, — сказала Мэри Фишер, — пусть станет частью и моей жизни тоже. Я намерена принять ее как подобает — в конце концов, она же не просто случайная попутчица, которую ты высадил на углу среди ночи. Ни одна из моих героинь не потерпела бы такого обращения! Знаешь, что мы сделаем? Устроим по такому поводу строгий, респектабельный ужин, веселиться будем в другой раз.
Время от времени Боббо спрашивал Мэри Фишер, за что она его любит. За то, отвечала Мэри Фишер, что он одновременно и ее возлюбленный, и отец семейства, и что запретное и дозволенное, все сплелось в один клубок, а вообще любовь — великая тайна, и Амур пускает свои стрелы наугад, да и к чему докапываться, разве нельзя просто принимать?
И Боббо принимал. Руфь получила приглашение и прибыла на ужин. Она спотыкалась и краснела. А когда они сидели за столом, свет падал так, что волоски над ее верхней губой и на подбородке особенно бросались в глаза. Она залила вином скатерть и что ни говорила — все невпопад и не к месту, повергая всех в полнейшее недоумение и сбивая с толку.
— Вам не кажется, — говорила она, обращаясь к адвокату, — что чем больше у нас полицейских, тем больше преступлений?
— Вы хотите сказать, — терпеливо поправлял ее адвокат, — что чем больше полицейских, тем меньше преступлений. Да, именно так.
— Совсем не так! — в волнении протестовала Руфь, не замечая, что у нее по подбородку течет шпинат. И Боббо пришлось двинуть ее под столом ногой, чтобы она замолчала.
Временами Боббо казалось, что Руфь вообще малость того. Не только внешне она не была похожа на всех нормальных людей, она и вела себя не как все — никогда нельзя знать, что она выкинет.
Боббо очень боялся, что после того ужина, когда Мэри приняла Руфь «как подобает», она могла несколько охладеть к нему самому. Хуже нет, когда тебя невольно ассоциируют с людьми несчастными или невезучими. Любовь, успех, жизненная энергия, здоровье, счастье всегда шагают рука об руку, образуя некий замкнутый круг, самодостаточную и самовоспроизводящуюся систему, сбалансированную, однако весьма не надежную. Задень одну спицу в колесе, и весь механизм начнет давать сбой, а то и вовсе заглохнет. Улыбка судьбы с такой легкостью превращается в злую гримасу! Вот сейчас он любит Мэри Фишер, так любит Мэри Фишер, ах как любит Мэри Фишер, и родители пришли к ним в гости, и его жена пустила слезу, и устроила истерику, и вывалила весь ужин на пол, и он не испытывает к ней добрых чувств. Руфь встала у него на пути, когда до счастья рукой подать, — встала во весь свой рост! Ну, скажите на милость, где и когда, за всю историю человечества, перед бедным мужем вставала бы преграда таких немыслимых размеров?
Однажды Боббо спросил Мэри Фишер:
— Мэри, ты не чувствуешь угрызений совести?
Все-таки у тебя роман с женатым мужчиной. И Мэри ответила:
— А ты вполне уверен, что у нас с тобой роман? — И его сердце гулко забилось в груди от страха, и он затаил дыхание, пока она не сказала:
— Я-то считала, что наши отношения гораздо глубже и серьезнее. Я чувствую, что это так! Я чувствую, что это на всю жизнь. — И он от счастья потерял дар речи, а она продолжала: — О каких угрызениях совести ты говоришь? Нет. Над любовью никто не властен. Так уж вышло, что мы полюбили друг друга — и тут ничьей вины нет. Ни твоей, ни моей. А кто от жизни ничего не ждет, как Руфь, тот, боюсь, ничего и не получит. И если Руфи на роду написано жить без радости, то почему мы тоже должны страдать? Ты сделал для нее все, что мог, даже женился из жалости, и за это я люблю тебя еще сильнее, но теперь, любимый, пора сделать что-то и для меня. Оставайся жить со мной. Здесь, сейчас, насовсем!
— А дети?
— Для Руфи они бесценное сокровище, ее отрада. Счастливица! Вот у меня детей нет. У меня никого нет — только ты.
Она говорила именно то, что он хотел услышать. И он слушал, как завороженный. А теперь он сидел за скучным семейным столом вместе со своей матерью, с отцом, со всем своим прошлым, и думал о Мэри Фишер и о том, как он ей необходим, и мечтал о будущем — и тут наконец появилась Руфь с супницей в руках.
Руфь опустила глаза на открытую супницу, и бодренькая улыбка медленно сползла с ее лица. Свекор со свекровью смотрели на нее с выражением ласковой доброжелательности, предвкушая долгожданное угощение. А Руфь не могла оторвать взгляд от трех ворсинок, трех собачьих волосков на густой сероватой пене, которая всегда бывает в наваристом грибном супе, щедро сдобренном сметаной.
Собаку звали Гарнес. Боббо подарил ее Энди на день рождения, когда тому исполнилось восемь лет. Ухаживала за псом Руфь. Гарнес Руфь не любил. Он воспринимал ее как великаншу, скандальное отклонение от естественного порядка вещей. Он соглашался принимать от нее пищу, но при этом спать он устраивался непременно там, откуда она его постоянно гоняла. Он то и дело норовил залезть под какой-нибудь шкаф и хватал ее за руки, когда она шарила по полу, пытаясь выволочь его оттуда. Он грыз обивку кресел и диванов и подымал истошный лай, если его запирали там, где он не желал находиться. Он повсюду оставлял свою шерсть, воровал еду и жрал масло (если мог до него добраться) огромными кусками — и тогда его начинало рвать. Боббо, если в воскресенье он оказывался дома, любил прогуляться с Гарнесом по парку, и Энди всегда увязывался за ним, и в эти часы отец с сыном чувствовали себя счастливыми, нормальными и довольными жизнью. Руфь оставалась дома и с остервенением счищала со всевозможных поверхностей следы собачьей и кошачьей шерсти, орудуя специальной щеткой-пылесосом на батарейках. Нет, не любила она Гарнеса.
— Не надо ждать, пока суп совсем остынет, Руфь, — сказал Боббо таким тоном, будто она всю жизнь подавала ему остывший суп.
— Там шерсть! — только и смогла вымолвить Руфь.
— Собачка домашняя, чистенькая, — сказала Бренда. — Нас это нисколько не смущает, правда, Энгус?
— Само собой, — сказал Энгус, которого это еще как смущало. В детстве Боббо без конца приставал, что хочет собаку, но Энгус сумел этому воспротивиться.
— Неужели ты даже этого не можешь — приготовить суп так, чтобы не выкупать в нем собаку? — Зря он это сказал, он сам понял, что зря, едва закрыл рот. Он, правда, старался следить за собой и не говорить Руфи «неужели ты даже этого не можешь», но эти слова почему-то сами срывались у него с языка всякий раз, когда он был ею недоволен, то есть в последнее время все чаще и чаще.
У Руфи на глаза навернулись слезы. Она схватила со стола супницу.
— Я процежу! — сказала она.
— Прекрасная мысль! — одобрила Бренда. — Процедить, и все дела!
— Поставь суп на место! — заорал Боббо. — Не сходи с ума, Руфь! Из-за чего весь сыр-бор? Подумаешь, три собачьи шерстинки. Вылови их, и все!
— А вдруг они не от собаки, а от морской свинки? Эта тварь бегала по буфету. — Морскую свинку она не любила больше всех их домашних животных, которых завели ради детей. У зверька были противные, глубоко посаженные глазки и толстый загривок. Она усматривала в свинке сходство с самой собой.
— Ты просто устала, — сказал Боббо. — Переутомилась, иначе ты бы не говорила такой чепухи. Сядь на место!
— Не трогай ее, сынок, — сказала Бренда. — Хочет процедить — пусть процедит.
Руфь успела уже дойти до двери. Но там, передумав, она обернулась.
— Устала, не устала — можно подумать, ему до этого есть дело! — сказала Руфь. — Да он теперь двух минут обо мне не думает. У него голова занята только одним — Мэри Фишер. Слыхали про такую? Романы пишет. Любовница его.
Боббо был поражен этим коварством, этим, прямо скажем, гнусным предательством — и в то же время ему словно бы даже стало легче: на Руфь ни в чем нельзя положиться. Так он и знал.
— Руфь, — сказал он, — как тебе не стыдно? При чем тут мои родители? С какой стати ты их втягиваешь в наши семейные проблемы? Им-то что за дело до всего этого? Ты бы хоть стариков пожалела, помочь они все равно ничем не могут. Постыдилась бы!
— Постой, постой, мне очень даже есть дело до всего этого, — сказала Бренда. — Твой отец не позволял себе ничего подобного, уж не знаю, где ты этому научился.
— Прошу тебя, мама, не лезь в мою жизнь! — сказал Боббо. — Не тебе читать мне нотации. Если на то пошло, у меня и детства-то нормального не было.
— Вот как! И что же такого ненормального было в твоем детстве? — потребовала у него ответа Бренда, постепенно пунцовея.
— Мать все правильно говорит, — вступил в разговор Энгус. — По-моему, ты должен перед ней извиниться. Но, справедливости ради, Бренда, тебе лучше не встревать. Молодые без нас разберутся.
— Вот-вот, в этом ты весь, папа! — сказал Боббо. — Да будет тебе известно, что именно это твое всегдашнее ко всему отношение отравило мои детские годы. Какая это была пытка — врагу не пожелаю!
Мэри Фишер недавно очень кстати объяснила ему истоки всех его несчастий.
— По крайней мере, твоя мать никогда из-за меня не плакала, — сказал Энгус. — Ты можешь говорить обо мне что угодно, но я за всю свою жизнь ни разу сознательно не обидел женщину.
— Выходит, — вскинулась Бренда, — ты делал это бессознательно.
— Женщинам вечно что-то мерещится, — пробурчал Энгус.
— В чем в чем, а в этом Руфь любую за пояс заткнет, — подхватил Боббо. — Мэри Фишер — мой клиент, притом из самых дорогих. Получить такого клиента — все равно что выиграть лотерею. Вместе с тем, не буду скрывать, я ценю ее как человека творческого, одаренного — она невероятно талантлива, и мне приятно сознавать, что между нами установились дружеские отношения. Но при чем тут все остальное? Я могу отнести это только на счет болезненной подозрительности, которой, по-видимому, страдает наша бедная Руфь.
Руфь посмотрела на свекровь, потом на свекра, потом снова на свекровь, потом взглянула на мужа — и выпустила из рук супницу. Грибной суп растекся по полу как раз в том месте, где заканчивался линолеум и начинался ковер, и тут прибежали дети и с ними все их домашние животные, почуяв, что в доме происходят какие-то новые потрясения. Руфь могла побиться об заклад, что, глядя на все происходящее, Гарнес смеялся.
— Может быть, Руфи имеет смысл устроиться на работу, не запирать себя в четырех стенах, — сказал Энгус, стоя на коленях на полу и орудуя ложкой, как черпаком, в попытке вернуть суп обратно в супницу, пока он весь не стал добычей прожорливого толстого ковра. Энгус с силой вдавливал ложку в густой ворс, отвоевывая последние капли драгоценной сероватой жидкости. — Больше дел — меньше будет времени для разных фантазий.
— Какая работа! Все места давно заняты, — резонно возразила Руфь.
— Ерунда! — сказал Энгус. — Было бы желание, а работа найдется.
— Зачем говорить неправду? — сказала Бренда. — А как же инфляция, спад производства… Постой-ка, ты что, считаешь, что мы должны это съесть, Энгус?
— Кто кусок бережет, до нужды не дойдет! — провозгласил Энгус.
Боббо вдруг мучительно захотелось оказаться где-нибудь далеко-далеко отсюда, вместе с Мэри Фишер, услышать ее переливчатый смех, взять ее бледную руку в свою и один за другим подносить ко рту ее изящные пальчики, пока дыхание ее не начнет учащаться и она проведет по пересохшим губам своим восхитительно розовым язычком.
Никола пихнула ногой кошку по имени Мерси, чтоб не путалась под ногами, и та в мгновение ока прыгнула на коврик у камина, подняла хвост и мстительно, бесстыдно нагадила, и Бренда, тыча пальцем в Мерси, истошно завопила, и Гарнес пришел в неистовое возбуждение и стал как-то не вполне пристойно наскакивать на Энди, а Руфь стояла посреди всего этого, огромная и неподвижная, и ничего не предпринимала, и тогда Боббо окончательно вышел из себя.
— Полюбуйтесь, из чего состоит моя жизнь! — кричал он. — И так всегда. Там, где появляется моя жена, все летит вверх дном! Удивительная способность всем устраивать веселую жизнь, всем без исключения!
— Если бы ты хоть немного любил меня! — причитала Руфь.
— Да как же можно тебя любить?! — орал Боббо. — Тебя в принципе любить невозможно.
— Будет вам. Вы сегодня оба не в себе, — сказал Энгус, отказываясь от дальнейшего единоборства с ковром. — Успокойтесь — все встанет на свои места. Устали, заработались…
— Еще бы, такую лямку тянуть! Шутка ли — двоих детей поднимать, — заметила Бренда. — Кстати, Боббо, характер у тебя всегда был не подарок, даже в детстве.
— Да что ты привязалась к моему характеру! — истерично завопил Боббо. — Что ты о нем знаешь? Тебе всю жизнь было не до меня!
— Пойдем, Бренда, — сказал Энгус. — Меньше слов, меньше слез. Поедим в ресторане.
— Мудрое решение! — не унимался Боббо. — Скажу вам по секрету, что моя драгоценная женушка успела вывалить все волованы на пол!