Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Фэй Уэлдон

Сердца и судьбы человеческие

Начало начал

Читатель, я хочу поведать тебе историю о Клиффорде, Хелен и маленькой Нелл. Хелен и Клиффорд так сильно пеклись о своей дочери, так многого желали для нее, что порой создавали для нее же весьма опасные ситуации: она могла бы потерять все, что имела, мало того, Нелл — на определенном этапе — могла бы и вовсе не появиться на свет. Конечно, если вы желаете многого для себя самого, вполне естественно желать столь же многого для своих детей. Однако надо признать, что и то, и другое не всегда совместимо.

Любовь с первого взгляда — как это романтично и как старо! Хелен и Клиффорд увидели друг дуга когда-то, в далеких шестидесятых, на вечеринке; увидели — и в воздухе между ними сверкнула какая-то искра. И, на печаль ли, на радость ли, началась история Нелл.

Божественное породило телесное, плоть от их плоти плод их любви — и несомненно, благодаря им обоим, Нелл родилась также для счастья и любви.

«Ну да! — скажете вы. — Все ясно!»

Вам уже ясно и понятно, что эту историю ждет счастливый конец. Ну и что? Приближается Рождество… Самое время для рождественской сказки.

Итак, скорее в сказку — сказку времен шестидесятых. Ах, какое это было время! Это было время, когда каждый желал всего, что только может пожелать человек; больше того, каждый ощущал, что он имеет полное право желать этого — и самое удивительное, что некоторые даже и имели все, что желали. Брак — и полная свобода при этом. Секс — без опасений и нежелательных детей. Революция — но без нищеты. Карьера — но без всепоглощающего эгоизма. Искусство — без принуждения, только по вдохновению. Наука — да! — но без зубрежки. Одним словом, пир — но без мытья посуды и выноса разбитого стекла.

«Почему нам не сделать этого по пути?» — спрашивали тогда праздношатающиеся по жизни самих себя. В самом деле, почему?

Ах, как хороша была жизнь в шестидесятых! Воздух был напоен песнями «Битлз»; вы ощущали себя так, будто, внезапно взглянув вниз, увидели в своих руках не простой замызганный коричневый портфель, а разноцветную вызывающую пластиковую сумку, что как раз вошли в моду; и на ногах — не надоевшие черные или коричневые штиблеты, что ваши предки таскали на себе веками, а невероятные розовые или зеленые ботинки… И по утрам девушка принимала свою противозачаточную таблетку в предвкушении ярчайших сексуальных приключений, что должен был ей принести день, и юноша выкуривал свою сигарету без опасения рака и раздевал девушку без опасения еще худшего. И никто еще и слыхом не слыхивал о вреде холестеринов и безжировой диете, и можно было запросто съесть на обед отбивную под сметанным соусом, и кусок не застревал в горле при виде голодающих детей по телевизору, поскольку показывать такое по телевизору никому и в голову не приходило.

В те годы, когда мир перепрыгивал из полудетской наивности в юношескую фривольность, наступило золотое время для Клиффорда и Хелен — но только не для малышки Нелл, когда дело дошло до нее.

Над колыбелью новорожденного должны стоять ангелы суровой реальности и воли; в особенности, если эта колыбель задрапирована в тончайший дорогой шелк, а не в белый практичный хлопок. Впрочем, сомневаюсь, что к моменту рождения Нелл ангелы были где-то близко; мне мнится, они парили в иных уголках мира, где-нибудь над горящим Вьетнамом или над Голланскими высотами; и, даже если, бы Клиффорд с Хелен не позабыли им дослать приглашения на Рождество, а они именно забыли это сделать, то и тогда ангелы не витали бы над колыбелью малышки Нелл.

Люди, подобные Клиффорду и Хелен, встречаются и влюбляются в каждом десятилетии, в любой стране, а уж дети подобных импульсивных любовников весьма часто являются сиротами, какое бы внимание и ласку они ни получали.

Ах, шестидесятые! Нелл родилась в первой половине славной этой эпохи. А именно: тогда уже Нелл зародилась в перспективе, как, только Клиффорд увидел впервые Хелен на вечере в Леонардос через головы и плечи приглашенных. Кстати, подавали икру и копченого лосося.

Леонардос, если вы не знаете, это нечто вроде знаменитого Сотбис или Кристис: это фирма, что занимается скупкой и продажей сокровищ всего мира; это люди, лисьим нюхом чувствующие произведение искусства, если это действительно произведение; а уж если это Рембрандт или Питер Блэйк, то Леонардос в точности знает, чего это стоит. Совершеннейшую подделку Леонардос моментально разоблачит и поставит на место. Но Леонардос, в отличие от Сотбис или Кристис, имеет и свои собственные выставочные залы, где выставляет, отчасти для самообогащения, отчасти для общественного блага, эти самые сокровища мира. Нельзя сказать, что подобные шоу устраиваются на средства Леонардос; само собой, это требует и достаточных государственных субсидий (некоторые при этом говорят, что субсидии чудовищно велики; некоторые, что, напротив, они непотребно мизерны, однако таково положение вещей). Если вы знаете Лондон, то вы должны знать и Леонардос: это уменьшенная копия Букингемского дворца, что на углу Гроусвенор-сквер и Эллитон-пэлэйс. В наши дни Леонардос имеет свои дочерние фирмы во многих странах; в шестидесятых лондонский Леонардос был в гордом и величественном одиночестве. Наш памятный вечер в Леонардос был посвящен одному из первых больших шоу — выставке полотен Иеронима Босха, собранных со всего света из государственных и частных коллекций. Проект стоил небывалое количество денег, и сэр Лэрри Пэтт, чьим молодым одаренным ассистентом считался Клиффорд Уэксфорд, волновался за успех этого предприятия.

Но волнения были совершенно напрасными: ведь то были шестидесятые. Новое, все что угодно новое — оно непременно имело успех!

Подавались коктейли с шампанским; на дамах были прически в стиле «порыв ветра», хотя кое-где еще виднелись несколько «бабетт»; шокирующе короткие юбки на женщинах — и рубашки с оборками на мужчинах; некоторые авангардисты из мужчин носили уже длинные волосы. Со стен на публику глядели корчащиеся тела: племя человеческое, увиденное пронзительным взглядом Босха. Люди, корчащиеся в пламени ада, люди, корчащиеся в копуляции — в принципе, все едино. А возле этих стен можно было заметить не одну знаменитость: репортеры делали заметки для колонки слухов и сплетен. Вечер удался на славу, могу сказать вам это наверняка: я сама была там с моим первым мужем. Посетители, входившие по билетам, платили немалую сумму — и не требовали билета.

В то время, когда Клиффорд увидел Хелен, он был уже одним из известных и почти знаменитых, не говоря уж о том, что талантливых людей. Ему исполнилось 35, и, вне сомнения, он уже вполне удостоился колонки слухов и сплетен. Клиффорд уже пресытился своим статусом бакалавра и теперь подыскивал жену. По крайней мере, он ощущал, что настало время ему самому давать обеды, вечера и привлекать влиятельных личностей. А именно для этого человеку и необходима жена. Да, ему нужна была жена.

Он подумывал об Энджи, наследнице южно-африканского миллионера, по сути, он уже ухаживал, хотя и довольно беспорядочно, за бедняжкой, сильно ее обнадежив. Однако — подумать только! — на этот вечер он явился под руку с Энджи, а ушел с него под руку с Хелен.

Когда она встретила Клиффорда, ей было 22. Надобно отметить, что даже сейчас, на пятом десятке жизни, Хелен все еще впечатляет своей внешностью — и может вызвать немалый переполох в сердцах и жизни мужчин. (Хотя надеюсь, что за эти годы она оценила выгоды воздержания).

— Кто она? — спросил Клиффорд у Энджи, взглянув на Хелен через переполненный зал. Бедняжка Энджи!

Хелен была тогда далека от идеала женщины шестидесятых — что требовало, если вы помните, кукольного личика с пылающими глазами Карменситы — но тем не менее потрясала фигурой, копной вьющихся рыжевато-каштановых волос, которые она почитала несчастьем своей жизни и которые в течение всей жизни портила обесцвечиванием, меллированием и прочими ухищрениями, пока на рынок и в моду не вошла хна и таким образом решила ее проблемы.

Глаза Хелен смотрели ярко и умно; в целом она производила впечатление «как-вы-смеете!»: была и мягкой, и нежной, и соблазнительной одновременно. Она была независима: не пыталась очаровать более того, чем могла очаровать; но, одновременно, никогда не в силах была казаться властной. Она не умела кричать на прислугу, не давала пощечин неумелым парикмахерам, однако — что я говорю? — в то время у нее едва ли была возможность иметь прислугу и личного парикмахера. Она была бедна — и жила, едва ухитряясь делать вид, что живет, не стесняясь в средствах.

— Вот эта? — переспросила Энджи. — Полагаю, никто. Ничего особенного. Я бы не обратила на нее внимания. Во всяком случае, кто бы она ни была, у нее нет вкуса.

На Хелен в то время было очень простое, очень прозрачное, очень хорошо отстиранное платьице цветом в нечто среднее между розовым и белым, вполне по моде, которая должна была прийти пятью годами спустя: нечто солнечное, летящее и неопределенное.

Ее полудетская грудь под тонкой тканью казалась обнаженной и беззащитной. Она была тонкой, как свечка, и длинношеей, как лебедь.

Что касается Энджи — О, Энджи, наследница миллионера! — она была одета в плотно облегающее золотое платье с большим алым бантом сзади, под которым, ввиду абсурдно короткой юбки, не было буквально ничего. То есть Энджи была подобием рождественской хлопушки без всякого сюрприза внутри. Над этим нарядом проливали бессильные слезы три модных портнихи, и всех троих в результате ждал разгром и расчет; однако их самопожертвование не сделало наряд более удачным.

Бедняжка Энджи! Она любила Клиффорда. Отец Энджи владел шестью золотыми рудниками — уже хотя бы поэтому Клиффорд обязан был ответно влюбиться в Энджи. Так, по крайней мере, полагала она сама. Но что она могла предложить, кроме пяти миллионов долларов, отточенного ума и себя самой, незамужней 32-летней женщины? У Энджи была сухонькая маленькая фигурка и сухая, увядшая кожа (я полагаю, что любую простушку хорошая кожа может сделать красавицей, но у Энджи, к ее несчастью, отсутствовал в лице некий внутренний свет). У нее не было матери и был отец, который давал ей все, кроме любви и привязанности. Короче говоря, у Энджи было все для того, чтобы она превратилась в скупую, завистливую, лишенную такта раздражительную особу. Бедняжка была настолько умна, что знала все это — и ничего не могла с собой поделать.

Что касается Клиффорда, то он знал, что будет разумно жениться на Энджи, а Клиффорд был разумным человеком. То же самое знали и еще несколько молодых людей до Клиффорда; но почему-то Клиффорд не хотел жениться на Энджи, впрочем, так же, как не захотели и те молодые люди. Тех же нескольких, что добивались-таки ее руки — поскольку не может быть ни одной богатой молодой женщины без искателей ее руки — тех, к несчастью, Энджи презирала и отвергла всех до одного. Подсознание Энджи работало странным образом: все, кто любит меня, говорило оно ей, недостойны моей любви. Это была ее бессознательная идея-фикс, идея непобедимая и совершенно проигрышная. Теперь она влюбилась в Клиффорда; и, чем более он становился к ней равнодушен, тем более ей хотелось его.

— Энджи, — сказал Клиффорд, — мне нужно знать точно, кто она.

И что вы думаете? — Энджи сейчас же пошла разузнать о Хелен.

По правде говоря, ей следовало бы отвесить Клиффорду пощечину, но тогда вся эта история так бы и не случилась. Неохотное согласие Энджи явилось тем семечком, из которого выросло ветвистое древо нашей истории. Но мир и без того наполнен этими «если бы» и «если бы не» — если бы только это… если бы только не это! Куда-то это все нас заведет?

Наверное, здесь мне следовало бы уделить побольше внимания Клиффорду. Он все еще известен в определенных кругах Лондона: вы можете встретить в нескольких журналах его портреты, хотя, к прискорбию, не так уже часто, как прежде, — по закону времени, остужающему интерес к прежним драмам и скандалам.

Но глаз, более по привычке, чем почему-либо еще, притягивается к этим портретам, и все еще интересно узнать, что там Клиффорд скажет об «умирании искусства» или о происхождении «постсюрреализма», хотя его мнение уже не несет само по себе такого уничтожающего либо возрождающего влияния, как прежде.

Клиффорд — высокий, плотного сложения человек с массивным носом, столь же массивной челюстью и круглым лицом. На губах его часто мелькает усмешка (что вызывает подозрения: а не над вами ли он смеется?), которая зажигает его и без того пронзительно-голубые глаза (в голубизну его глаз я заглядывала очень близко, поэтому могу сказать в точности: они очень, очень голубые). У него красивая фигура: широкие плечи, узкие бедра, и густые прямые волосы, которые настолько светлы, что выглядят почти белыми. Он и сейчас, хотя ему уже к шестидесяти, не потерял своей шевелюры. Его враги (а их у него до сих пор немало) острят, что у него на чердаке дома имеется собственный портрет, который день ото дня становится все лысее и толще. Клиффорд и теперь все тот же: энергичный, остроумный, очаровательный — и безжалостный.

Нет сомнения, что Энджи стремилась выйти замуж за Клиффорда. Да и кто бы не стремился?

Теперь, конечно, можно говорить, что слава Клиффорда поднялась не столь уж стремительно. Но стремительно взлетают — и сгорают — лишь метеориты. Или, скажем иначе: Клиффорд Уэксфорд летал и жужжал вокруг своего босса, сэра Лэрри Пэтта, как шмель летает вокруг банки с медом, стремясь попасть внутрь. Выставка Босха была, так сказать, родное, выношенное дитя Клиффорда, плод его мысли. В случае успеха Клиффорд пожинал бы заслуженные плоды уважения и доверия, в случае неуспеха — сэр Лэрри Пэтт пожинал бы залп обвинений, а Леонардос понес финансовые потери. Клиффорд работал, а следовательно, рисковал. Он понял, как не мог бы понять этого человек поколения его босса, пользу и власть «пресс-релиз» и всяческой информационной шумихи: этот ореол славы, это внимание, этот шум вокруг его персоны стоил более, чем внутренняя ценность произведения искусства. Если деньги можно заработать, то их необходимо и потратить, и наоборот: чтобы заработать, нужно немало затратить. Клиффорд понимал это, как и то, что не суть важно, хороши или плохи картины или скульптуры сами по себе: если никому не известна истинная ценность искусства, то неизвестно, что есть истинное искусство. Итак, Клиффорд продвинул Леонардос из первой половины века во вторую — и даже еще, далее; он сам явился тем ключом к успеху, что обеспечил Леонардос процветание в течение еще четверти века. Сэр Лэрри видел это, однако нельзя сказать, чтобы это ему нравилось.

Энджи пробиралась через перешептывающуюся, жужжащую, блестящую толпу, прогуливающуюся под страшными фантазиями Босха и опустошающую бокалы с коктейлем (сахар куском, апельсиновый сок, шампанское, бренди). Она пробралась и сказала:

— Ее зовут Хелен. Она — дочь некоего багетного мастера.

Энджи полагала, что достаточно уничтожила Хелен этой характеристикой. В этом блестящем мире изготовители багета вряд ли были достойны даже упоминания. Энджи уже предопределила интересы Клиффорда, которые должны были прежде всего касаться богатства и положения семьи. И ошиблась. Клиффорд, как, впрочем, и все, желал истинной любви. Он очень старался увлечься Энджи, но у него не получилось. Ему искренне не нравились ее ломанье и снобизм. Он понял, что женитьба на Энджи потребует от него слишком больших перемен в привычках и образе жизни. Он уже теперь предвидел, как она будет кричать на прислугу, ядовито сплетничать о всех женщинах, которыми он рискнет восхититься, устраивать сцены и раздувать свои детские капризы.

— «Дочь некоего багетного мастера»… — возмущенно проговорил Клиффорд, — а под «багетным мастером» ты, вероятно, понимаешь гениального художника Джона Лэлли? Я как раз договорился о его выставке.

Бедняжка Энджи поняла, что еще раз показала свое невежество и сказала что-то не то. По-видимому, изготовители багета в этом мире почитались. Энджи беспокоило, что Клиффорд — по крайней мере, в ее понимании, был столь непоследователен в своих приверженностях и антипатиях. Успех, которым пользоваться имели право, по мнению Энджи, лишь богатые и красивые — или же богатые и знаменитые — Клиффорд был способен признавать за всякого рода иной публикой не соответствующей этой категории: нищими поэтами, исписавшимися, престарелыми писаками с трясущимися руками или, например, художницами в диких одеяниях типа кафтанов. Всю эту публику Энджи и в голову не пришло бы, например, пригласить на обед или просто удостоить взглядом.

— Но что в них талантливого? — спрашивала она обычно.

— Их оценят в будущем, — просто отвечал он, — если не в настоящем.

Откуда он может знать это, думала Энджи. Но, по-видимому, он знал.

Если бы Энджи хотела угодить Клиффорду, ей следовало бы десять раз подумать, прежде чем что-то сказать. Он был враг спонтанного, необдуманного. Она знала это — и тем более желала его. Она нуждалась в Клиффорде, она нуждалась в нем на завтрак, на ланч, на обед и во время чая. Она хотела его навсегда.

Бедняжка Энджи! Это была любовь, ничего не поделаешь.

Да, она была тщеславной и недоброй; но можно пожалеть ее, как можно пожалеть любую женщину, влюбленную в мужчину, который не любит ее, но при этом прикидывает, стоит или нет жениться на ней, и тянет время, и заставляет ее мучиться и предпринимать все новые безуспешные попытки заинтересовать его.

— Так, значит, она — дочь Джона Лэлли! — Клиффорд был занят своими соображениями и, к изумлению и горю Энджи, тотчас же покинул ее и пошел через зал по направлению к Хелен.

Сам Лэлли этого не мог видеть, что было Клиффорду на руку. Джон Лэлли в это время ошивался возле бара с дикими глазами, всклокоченными волосами и искаженным от гнева лицом. В последующие двадцать лет Джону Лэлли предназначено было стать наиболее знаменитым художником нации, но тогда этого никто (кроме Клиффорда) не знал. Я могу гордиться тем, что подозревала это. У меня хранится небольшой рисунок Лэлли в туши: сова, пожирающая ежа. Я когда-то купила его за 10 шиллингов — и это было весьма дорого. Теперь его стоимость оценивается в тысячу сто фунтов, и она непрерывно растет.



Хелен подняла глаза и встретила взгляд Клиффорда. У Клиффорда была интересная особенность: все, что привлекало его взгляд, оживляло и без того интенсивный голубой их цвет; и вот теперь глаза его были необыкновенно голубыми.

«Какие голубые глаза, — подумала Хелен. — Будто нарисованы…» — Она не успела додумать и испугалась.

Она стояла совсем одна, среди болтающей, нарядной, модной толпы; среди людей, которые в большинстве были старше ее, хорошо знали, как себя вести, как и что думать и что чувствовать, и была абсолютно беззащитной (или так, по крайней мере, казалось). Возможно, взглянув в эти голубые-голубые глаза, она увидела свое будущее и испугалась.

А возможно, она увидела будущее Нелл. Любовь с первого взгляда — достаточно реальная вещь. Она случается, и чаще всего, — между совершенно разными по сути людьми. По моему мнению, Хелен и Клиффорд явились как бы актерами второго плана в драме жизни Нелл — нет, вовсе не на первых ролях, как мы все предпочитаем думать о себе. И я верю, как я уже говорила, что выход Нелл на сцену жизни был задуман творцом именно в этот момент: когда Клиффорд и Хелен просто стояли и смотрели друг на друга. Клиффорд был настроен решительно, а Хелен была испугана, но они уже знали свою судьбу. Судьбу любить и ненавидеть друг друга — до конца дней. Последующее воссоединение плоти с плотью, как бы чудесно это ни было, было уже несущественно. Нелл пришла в этот мир через любовь; тот переход из нематериального в материальное, что осуществляется посредством полусознательного, полубессознательного процесса, который мы называем сексом, был неизведан для Хелен, но все, что знали об этом Хелен и Клиффорд, можно выразить коротко: чем раньше они окажутся в объятиях друг друга, тем лучше. Впрочем, для некоторых счастливчиков из нас это не составляет сомнений.

Но, конечно, жизнь не столь проста, даже для Клиффорда, который, будучи счастливчиком, обычно получал то, чего хотел. Сначала необходимо принести жертву богам условности и политеса.

— До меня дошли слухи, что вы — дочь Джона Лэлли, — сказал он. — А вы знаете, кто — я?

— Нет, — сказала она и соврала. Читатель, уверяю вас, что она знала, кто он. Она достаточно часто встречала фотографии Клиффорда Уэксфорда в газетах. Она видела его по телевизору.

Как же! Он был надеждой всего мира Искусства Британии! Или же грустным симптомом кончины этого мира, как говорили другие. Более того, она выросла на разгромных речах отца в адрес Клиффорда Уэксфорда, его ментора и врага. Некоторые считали, что ненависть Джона Лэлли к Клиффорду граничит с паранойей. Другие говорили, что, напротив, у Джона есть все причины для такой ненависти.

«Нет», произнесенное Хелен, показывало, насколько ей не нравилась самоуверенность Клиффорда, хотя взгляд его и зачаровал ее. Боюсь, читатель, что в целом солгать Хелен ничего не стоило, когда эта ложь устраивала ее. Она сказала «нет», потому что ее первоначальный страх прошел, и на смену ему пришло окрыление, вызванное интересом к ней Клиффорда. И уж, конечно, она сказала «нет» не по какой-либо причине, связанной с отцом.

— Я расскажу вам все о себе за обедом, — сказал Клиффорд.

Такова была сила впечатления, произведенного Хелен на Клиффорда, что он пренебрег другим очень важным обедом; а именно: он должен был в тот вечер обедать в «Савойе» с сэром Лэрри Пэттом и его женой Ровеной. На обеде должны были присутствовать очень важные и влиятельные лица.

— За обедом? — переспросила изумленная Хелен. — Кто же будет на этом обеде: вы и я?

— Конечно, если только вы не собираетесь отказать мне, — улыбнулся ей Клиффорд с таким шармом и такой добротой, что не оставалось ничего иного, как принять приглашение.

— Обед — это очень мило, — проговорила Хелен, делая вид, будто никакого замешательства с ее стороны и не возникало. — Но я должна сначала посоветоваться с мамой.

— Деточка! — упрекнул ее Клиффорд.

— Я стараюсь никогда не огорчать свою мать, — ответила Хелен. — Жизнь и без того приносит ей немало огорчений.

Таким образом, Хелен — вся воплощенная невинность — пересекла зал, чтобы подойти к своей матери Эвелин, которую она обычно звала по имени, ибо семья Лэлли была артистическая и богемная.

— Эвелин, — сказала она ей. — Ты себе и представить не можешь: Клиффорд Уэксфорд приглашает меня на обед.

— Не смей ходить с ним, — панически прошептала Эвелин. — Ну, пожалуйста! Подумай: вдруг отец узнает!

— Тогда тебе придется просто солгать ему, — отвечала Хелен.

Надо сказать, что в доме Лэлли постоянно лгали, и лгали в основном Джону Лэлли. Дело в том, что Джон обычно впадал в ярость по самым мелочным поводам, а мелочные поводы не замедляли находиться. Любящие женщины — жена и дочь — старались создать Джону атмосферу счастья и спокойствия, хотя бы даже ценой того, чтобы поставить весь мир с ног на голову. Поэтому приходилось лгать.

И Эвелин закрыла глаза на своеволие дочери, что она делала весьма часто. Эвелин была добропорядочная и хорошо выглядевшая женщина (иначе как бы она могла быть матерью Хелен?), но годы, проведенные вместе с Джоном, придали ее природе усталость и какое-то опустошение. Конечно, Клиффорд Уэксфорд был не тем, кого она мечтала бы видеть рядом с дочерью, и, кроме того, ей было известно, что сегодня вечером он должен присутствовать на обеде в «Савойе» — стало быть, что он собирается делать вместе с ее дочерью? Она была полностью осведомлена насчет обеда в «Савойе»: ее муж отказался идти туда (причем по приглашению трех разных людей) под предлогом, что там будет Клиффорд — и ждал только четвертого приглашения, чтобы снисходительно принять его, таким образом, не оставив жене времени на пошив специального наряда, которого, как она чувствовала, требовал случай! Обед в «Савойе»!

Последние двенадцать лет по торжественному случаю она надевала один и тот же голубой наряд из хлопкового плиссе. Она была в нем очень мила, но уж, конечно, не выглядела «шикарно». А как ей хотелось хотя бы раз в жизни выглядеть «шикарно»!

Как у них было принято со времен отрочества Хелен, дочь условно приняла слабый протест матери за полное одобрение. Само собою, никакого одобрения и в помине не было: это была скорее мольба о помощи и почти угроза самоубийства — Эвелин пошла на шаг, который, она заведомо знала, вызовет приступ ярости мужа.

— Клиффорд пошел за моим пальто, — проговорила Хелен, — я должна идти.

— Клиффорд Уэксфорд… — будто теряя сознание, машинально повторила Эвелин. — Он пошел за твоим пальто…

И, к ее ужасу и изумлению, так оно и было: Клиффорд появился с пальто; Хелен двинулась за ним.

Эвелин осталась наедине с дурными предчувствиями: тучи сгущались.

Энджи было вручено манто из белой норки (а что же еще?) — то самое, которым чуть ранее сам Клиффорд галантно восхищался — а Хелен получила свое тонкое коричневое тканевое пальто.

— Это ваше, — уверенно сказал он Хелен.

— Откуда вы это знаете?

— Потому что вы — Золушка, — без тени улыбки отвечал он. А это — ваши лохмотья.

— А я не имею никаких претензий к своему пальто и не стала бы на вашем месте называть его так, — твердо проговорила Хелен. — Мне нравится ткань, мне нравится ее выработка; я предпочитаю приглушенные тона — ярким. Я могу постирать его, высушить на солнце: оно не теряет качества. Это именно то, что мне нужно.

Это была затверженная речь: по крайней мере раз в неделю Хелен обращалась с ней к матери, поскольку еженедельно Эвелин грозилась выбросить пальто на свалку. Решительность и безапелляционность Хелен произвели на Клиффорда впечатление. Манто из белой норки, сделанное из шкурок несчастных убитых животных, казалось теперь ему отвратительным и претенциозным. Взглянув на Хелен, скорее задрапированную, чем одетую в коричневое пальто, и все же очаровательную, он просто молча согласился, и никогда более не делал замечаний по поводу одежды, которую Хелен предпочитала носить или не носить. Отметьте, однако, что это было задолго до того, как все старое, тусклое, неопределенное вошло в моду.

Хелен всегда знала, какого эффекта она желала достичь в одежде и имела собственную манеру одеваться; а у Клиффорда был талант, и великий талант — я не иронизирую — отличить истинное от ложного, гениальное от претенциозного, прекрасное от кичливого и к тому же признаться в этом. Вот почему, собственно, Клиффорд, такой молодой, был ассистентом сэра Лэрри Пэтта; вот почему позже он уверенно займет место председателя Леонардос, которое для него будто и предназначалось.

Способность отличить дурное от прекрасного — вот основа основ мира искусства (за неимением лучшего, будем обозначать сей чудный мир этим именем).

Нации, что не посвятили себя всецело религии, нашли замену ей в искусстве: человечество нуждается не только в порядке и законе, но и в красоте и симметрии, что побеждают Хаос…

Узнавание

Итак: Клиффорд повез Хелен обедать в «Гарден»: это восточный ресторан, очень модный в шестидесятых, что расположен снаружи старого Ковент Гарден. Баранина там подавалась с абрикосами, телятина — с грушами, а говядина — с черносливом. Клиффорд, ожидая встретить в Хелен утонченный вкус и разборчивость в кухне, надеялся, что она останется довольна.

Хелен оценила утонченность кухни, но лишь слегка.

Она ела баранину с абрикосами под настойчивым взглядом Клиффорда. Он смотрел на нее в упор. У Хелен были маленькие ровные красивые зубы.

— Как вам понравился ягненок? — спросил Клиффорд.

Его взгляд был одновременно и теплым, потому что ему очень хотелось, чтобы ей все понравилось, и холодным, потому что умом он понимал необходимость проверки чувств временем, ибо любовь может лишить способности наблюдать и анализировать — и оказаться слишком короткой.

— Я думаю, — вежливо ответила Хелен, — что этот ягненок считается страшным деликатесом в Непале, или где-то еще, откуда происходит рецепт блюда.

Клиффорд почувствовал, что этот ответ трудно превзойти в утонченности. Ответ подразумевал и милостивую благодарность, и легкую язвительность, и знание предмета разговора — все разом.

— Клиффорд, — продолжала Хелен, и говорила она так тихо и мягко, что Клиффорду пришлось склониться к ней, чтобы расслышать. Наклоняясь, он рассмотрел на ее шее золотую цепочку с медальоном, который покоился на коже такой белизны, что Клиффорд пришел в волнение и восторг. — Клиффорд, мы же не на экзамене. Вы привезли меня пообедать, и давайте не будем стараться произвести друг на друга впечатление.

Клиффорд растерялся: надо сказать, такой оборот ему не понравился.

— Я в это время должен быть в «Савойе» со всякими «шишками», — сказал он, чтобы подчеркнуть, что пожертвовал своими делами и репутацией.

— Думаю, что отец мне этого не простит, — отвечала она, чтобы дать ему понять, что и она жертвует многим. — Он не слишком жалует вас. Хотя, конечно, он не имеет права вмешиваться в мою жизнь, — добавила Хелен.

Она не боялась отца нисколько: от него она унаследовала его лучшие качества, в то время как мать, как это ни странно, за многие годы вобрала в себя его худшие. Его напыщенно-гневные речи весьма забавляли Хелен. Ее мать принимала их серьезно и ощущала себя странно-ответственной за все, что, поносил ее яростный муж: и за оболваненных избирателей, и за мещанство околобогемной публики, и за лживость заявлений правительства.

— Значит, говоря мне, что не знаете меня, вы солгали? Почему? — спросил Клиффорд.

Хелен только рассмеялась в ответ. Ей бело-розовое платье сияло в свете свечей: и Хелен знала, что так оно и будет. Оно выглядело жалко под беспощадным светом галереи — и было великолепно теперь. Вот отчего она любила это платье. Сквозь тонкую ткань просвечивали и выступали соски грудей (а это было в ту эпоху, когда такое считалось недопустимым). Хелен не стыдилась своего тела. Да и к чему? Оно было прекрасно.

— Никогда не лги мне, — сказал Клиффорд.

— Не буду, — пообещала Хелен и солгала. Она знала, что дает ложные обещания.

Они поехали прямо к нему домой, на Гудж-стрит, номер пять. Он жил в узком доме, зажатом между магазинчиками, но дом был выдающийся, очень выдающийся. Он мог бы ходить на работу отсюда пешком. Комнаты были в белом цвете, декор — простым и скупым. Повсюду на стенах висели картины ее отца.

— Это будет стоить более миллиона через несколько лет, — сказал Клиффорд, указав на некоторые из них. — Ты горда этим?

— Чем? — переспросила Хелен. — Тем, что они будут стоить денег — или тем, что отец — хороший художник? К тому же… «горда» — какое-то неудачное слово. С таким же успехом можно гордиться солнцем или луной.

Она — истинная дочь своего отца, решил Клиффорд, и тем еще больше понравилась ему. Она все оспаривала, никого при этом не унижая. И этим отличалась от Энджи: Энджи обращала на себя внимание, высмеивая всех и вся и презирая всех и вся. Но Энджи приходилось обращать на себя внимание.

Он показал ей спальню — в мезонине, под крышей. Кровать стояла посреди комнаты. На полу лежала шкура. На стенах — картины и наброски отца Хелен. Сцены, изображавшие сатиров, обнимавших нимф, Медуз и Адонисов.

— Не самый лучший период творчества отца, — отметила Хелен.

Читатель, я должна не без огорчения известить вас, что в тот вечер Клиффорд и Хелен легли в постель вдвоем, что в середине шестидесятых делать было все-таки еще не принято. Все еще соблюдались ритуалы ухаживания, и отсрочка постели считалась не только делом достоинства, но и благоразумия.

Если девушка слишком быстро отдается мужчине, не будет ли он впоследствии презирать ее за это? Одно время считалось именно так. Теперь же весьма часто находятся доказательства тому мучительному и унизительному факту, что женщина, ждущая любви, отдавшаяся по первому ее зову, скоро становится отвергнутой. Но мне-то думается, что это происходит при страсти, вспыхнувшей моментально — и погасшей через несколько часов, а не при той, что пронесена через месяцы и годы. И мужчина, а не женщина, первым знает о том, сколь долговечна эта страсть.

— Я позвоню тебе завтра, — говорит он, но не звонит.

Тогда становится понятно: все кончено. Не так ли?

Но иногда, лишь иногда, звезды будто притягивают нас друг к другу. И мимолетная связь продолжается и месяцы, и годы, и крепнет, и становится нерасторжимой… Именно так случилось с Клиффордом и Хелен.

Хелен просто не пришло в голову, что Клиффорд будет презирать ее за скоропалительное решение; Клиффорду просто не пришло в голову, что Хелен стала хуже от того, что отдалась ему.

Луна заглядывала в окна мансарды и освещала их обнаженные тела. Читатель, это произошло двадцать три года назад — но не забылось до сих пор ни Клиффордом, ни Хелен.

Последствия

Поспешное исчезновение Клиффорда с Хелен не прошло в галерее незамеченным. Как будто бы приглашенные предчувствовали необыкновенное значение этого события и влияние его на жизни многих и многих. Несомненно, были в тот вечер и иные замечательные события, достойные того, чтобы быть вписанными в личные мемуары иных гостей галереи: были и «обмены» партнерами, и признания в любви, и признания в ненависти, и уже успели за вечер начаться или закончиться иные отношения вражды, начаться иные скандалы, распространиться множество слухов и сплетен; иные успели найти работу, а другие — разрушить свою карьеру, и даже был зачат один ребенок в потайном уголке гардероба; но событие с Клиффордом и Хелен было самым выдающимся, самым неожиданным среди всех.

Надо сказать, что такие хорошие, удачные вечера случаются не всегда. Большинство званых вечеров не удаются; будто лишь иногда сама Судьба знает, что намечается такой вот вечер — и является на него. Но другие перечисленные события не интересуют нас сейчас. Интересующее же нас следствие этого вечера состояло в том, что Энджи осталась без эскорта. Бедняжка Энджи!

К тому же, телевизионный комментатор по темам искусства, юный Гарри Бласт, имел неосторожность спросить у Энджи, где Клиффорд. Хотелось бы верить, что Гарри с годами стал более тактичен, а впрочем, он так и не стал.

— Он уехал, — кратко ответила Энджи.

— С кем?

— С девушкой.

— С какой девушкой?

— С той, на которой было нечто вроде ночной рубашки. — Энджи надеялась, что Гарри предложит проводить ее домой, но он не предложил.

— Ах, с этой, — вот и все, что сказал Гарри.

У него было невинное розовощекое лицо, огромный красный нос алкоголика — и только что полученная степень Оксфордского кандидата.

— …Я не могу не понять его, — добавил он, после чего Энджи поклялась, что сделает все возможное, чтобы Гарри не продвинулся в своей карьере дальше комментатора. (Надо сказать, что она не смогла ничего сделать: некоторые люди совершенно неостановимы по причине, скорее всего, своей откровенной тупости. Только недавно Гарри выпустил свою новую большую программу на телевидении. Его нос, конечно, уже не столь откровенен, так как изменен волшебными средствами косметической хирургии).

Энджи вышла из галереи гневно-оскорбленная, на ходу зацепившись своим шикарным красным бантом за ручку двери — и тем самым совершенно испортив впечатление от своего ухода. В гневе она оторвала бант вместе с куском ткани платья, бросив на ветер 121 фунт стерлингов, потраченных на ткань, и 33 фунта, истраченных на пошив; но Энджи ли было горевать об этом? У нее был персональный доход в 25 тысяч фунтов ежегодно (цены 1966 года); и это не считая капитала, оборота средств и процентов по вкладам и прочего, не говоря уж о ее доле в Леонардос и ожидания скорой смерти отца. Шесть золотых приисков, вместе с рабочими! Но какой толк от этого богатства, если все, что нужно было в тот момент Энджи — был Клиффорд?!

Она считала свою жизнь законченной трагедией — и недоумевала, кого бы обвинить в ней.

Она заставила открыть ей престижный и шикарный офис сэра Лэрри Пэтта, чтобы немедленно позвонить отцу в Южную Африку. Таким образом, даже Сэм Уэлбрук, на другом конце света, был втянут в историю, случившуюся от беспрецедентного поведения Клиффорда и Хелен. Звук отчаянных рыданий его дочери донесся к нему через континенты и моря. (Все это произошло еще до изобретения спутниковой связи; но слезы есть слезы, и они были слышны через помехи несовершенной связи).

— Ты погубил меня! — рыдала Энджи. — Твое богатство украло у меня счастье! Я никому не нужна. Меня никто не любит. Папа, почему?!

Сэм Уэлбрук сидел под палящим солнцем в своем цветущем субтропическом саду; он был богат, властен над сотнями людей; у него в постели перебывало великое множество женщин всех рас и цветов; он был бы счастлив — если бы у него не было дочери. Отцовство может иногда превратиться в пытку; даже для миллионера.

«Любовь нельзя купить», — пели когда-то «Битлз», как раз в то время, о котором я рассказываю. Но они были лишь отчасти правы. Опыт человечества доказывает, что лишь женщинам не удается купить любовь за деньги; мужчинам это вполне под силу. Как несправедлив мир!

— Это все ты виноват, — продолжала Энджи, не давая отцу ответить ни слова, ни слова из того, что он мог ответить ей: что ее невозможно любить, потому что невозможно, она просто такой родилась.

— Ну, ну… — беспомощно попытался утихомирить дочь Сэм, и чернокожий дворецкий Тоби наполнил вновь его бокал. — Что там новенького?

— Я расскажу тебе, что новенького, — злобно начала Энджи. Она быстро собралась с мыслями, как и всегда, когда дело касалось денег. — Леонардос покатился под гору, и нам нужно как можно быстрее изъять свою долю.

— Кто тебя оскорбил?

— О, это не личное. Просто я знаю, что сэр Лэрри Пэтт — старый дурак, а Клиффорд Уэксфорд — жулик, который ни черта не смыслит в искусстве…

— А что?..

— Подожди, папа. Оставь эти вопросы для моего решения. Ты профан и провинциал для них. Дело в том, что они вдвоем истратили на дурацкое шоу миллионы. Сейчас никого не завлечешь картинками, на которых тысячи людских душ гибнут в аду: старые мастера не модны. Есть множество новых. И если Леонардос занимается искусством, то нужно продвигать модернистов, а не выставлять грешников в аду или Высший Суд. Кому это теперь нужно?

— Клиффорду Уэксфорду, — ответил безошибочно Сэм Уэлбрук. У него было безупречное чутье. Он не тратил даром свои деньги.

— Делай, как я тебе сказала! — завопила Энджи. — Ты что, хочешь погубить свое состояние?!

Энджи ни мало не волновалась за истекшее время и оплату звонка. Это был телефон галереи Леонардос. У нее не было ни малейшего желания оплачивать счет за переговоры. И здесь мы на время оставим Энджи, упомянув лишь о том, что она отказалась платить за пользование гардеробом на основании того, что ее норковое манто было дурно повешено, отчего на плечах остались вмятины. И не важно, что никому, кроме нее самой, эти вмятины видны не были: она не просто была богачкой, она желала оставаться богатой во всех смыслах.

Более всего был расстроен поведением Клиффорда сэр Лэрри Пэтт: ассистент оставил его одного с рядом крайне важных персон за обедом в «Савойе», и сэру Лэрри пришлось самолично кормить и поить эту свору.

— Самонадеянный щенок, — проговорил в адрес Клиффорда сэр Лэрри Пэтт Марку Чиверсу, своему бывшему однокашнику.

— Но, кажется, шоу удалось, и отзывы будут благоприятные, — ответил Чиверс, человек с хитрыми серыми глазками на багровом лице и козлиной бородой, — благодаря, впрочем, как Босху, так и шампанскому с коктейлями. Поэтому, я думаю, следует простить ему эту шалость. Клиффорд Уэксфорд понимает толк во вкусах публики и знает как ими манипулировать. Мы же не понимаем этого, Лэрри, мы — джентльмены. Он — нет. Поэтому мы нуждаемся в нем.

У Лэрри Пэтта было розовое, ангелоподобное лицо человека, который всю жизнь боролся за общественное благо, волшебным образом совпавшее с его собственным.

— Кажется, вы правы, Марк, — вздохнул сэр Лэрри Пэтт, — хотя мне остается лишь сожалеть о том, что вы правы.

Леди Ровена Пэтт также была разочарована. Она желала за обедом встретиться взглядом своих притворно-застенчивых карих глаз с яркими голубыми глазами Клиффорда. Леди Ровена была пятнадцатью годами моложе своего мужа, но носила на лице родственно-благообразное выражение, хотя лицо, конечно, было гораздо менее изборождено морщинами. Ровена была магистром искусств и писала исследования по византийской архитектуре. Частенько, пока сэр Лэрри полагал, что она работает в музейной библиотеке, Ровена проводила время в постели одного из коллег мужа. Сэр Лэрри, как весьма многие из его поколения, полагал также, что секс — дело сугубо ночное, поэтому не имел ровно никаких подозрений относительно дневных похождений жены. Жизнь коротка, думала леди Ровена, эта маленькая, темненькая, хитренькая особа с тонкой талией, а сэр Лэрри мил, но скучен. Поэтому она была не менее разочарована и раздосадована исчезновением Клиффорда об руку с Хелен, чем Энджи.

Ее интрижка с Клиффордом была вот уже пять лет как закончена, однако это ничего не значило: ни одна женщина средних лет не сможет простить юности столь легкой победы и не сможет смириться с той несправедливостью, что внешность и юность ценятся более, чем ум, стильность, опыт и лоск. Она предоставляла Клиффорду право эскортировать куда угодно Энджи: то был денежный мотив, и никто в этом бы не усомнился. К тому же, денежные причины повсеместно уважаемы приличными людьми. Но Хелен, эта дочь безвестного художника! Это уж слишком.

Ровена подняла свои карие глаза на тучного герра Бозера, который знал о Босхе более, чем кто-либо на свете, — за исключением Клиффорда Уэксфорда, — и сказала:

— Герр Бозер, я надеюсь, вы сядете за обедом со мною. Я желаю узнать о вас побольше!

При этом, услышавшая эту фразу жена герра Бозера была шокирована такой вольностью и очень недовольна. Я же говорю вам, что это событие повлияло решительно на всех!

Но более всех недоволен и огорчен был отец Хелен — Джон Лэлли.

— Идиотка, почему ты не остановила ее?! — кричал он на жену.

Джон Лэлли был недоверчив и подозрителен ко всем. На макушке он носил жировую шишку; его пальцы были толстыми и короткими; но он рисовал изысканные работы на заведомо непопулярные темы: например, святой Петр у Врат Рая (кстати, никто и никогда не покупает картин с изображением святого Петра: видимо, в самом смысле их заложено что-то запретное, отвращающее, нечто вроде того, когда метрдотель направляется к нам, чтобы известить о том, что вы неподобающе одеты, а вам уже слишком поздно возвращаться и переодеваться); или поникшие цветы; или изображение лисицы, бегущей с окровавленным гусем в зубах. Короче, если и были темы рисунков, которые никто не пожелал бы видеть у себя дома, то именно их и разрабатывал Джон Лэлли. Он был, и Клиффорд знал это, одним из лучших рисовальщиков, но и самым «непродажным» художником страны того времени. Клиффорд покупал Лэлли для своей собственной коллекции, и покупал очень дешево, и тем временем нанимал Лэлли как изготовителя багета и оформителя для галереи Леонардос. Мало того, он порой совершенно даром и хитроумно использовал неординарные способности и идеи Джона для оформления и проведения выставок. (Ведь последнее является само по себе искусством, хотя это редко признается). Все это Джон Лэлли знал или подозревал, но для того, чтобы иметь дело с администраторами и дельцами от искусства, вынужден был против своей воли служить им; хотя видит Бог, как он ненавидел и презирал этих дельцов — ровно столько же он ненавидел и презирал Клиффорда Уэксфорда, того человека, который теперь, задрапировав его юную дочь в тонкое коричневое пальто, похитил ее.

На Эвелин это событие имело свое влияние. Как и всегда, она была наиболее пострадавшей стороной. Она даже не возражала мужу, как должна была бы; не говорила ничего, вроде того: «Она покорила его, потому что она молода, свободна и прекрасна»; или «Она уже взрослая, ей исполнился 21 год»; или даже «А почему бы и нет?» Нет, вовсе нет. За годы, прожитые вместе с Джоном Лэлли, она восприняла его взгляд на мир; она поняла, кто с точки зрения мужа плох или хорош. У нее вошло в привычку глядеть на вещи глазами мужа.

— Я сожалею, — вот и все, что она сказала. У нее вошло в привычку также принимать на себя вину решительно за все. Она даже порой извинялась за погоду.

— Я сожалею, что такой неприятный дождь, — иногда говорила она гостям.

Вот что может совершить с женщиной жизнь бок о бок с гением. Сейчас Эвелин нет в живых: думаю, что та же причина сильно укоротила ее жизнь. Ей следовало бы почаще противостоять Джону. Он бы принял это как должное, и вполне возможно, был бы счастливее. Если это правда, что мужчины, как дети, — так, по крайней мере, утверждают многие женщины, то и обращаться с ними нужно, как с детьми, и от этого они будут только счастливее: их следует наставлять, как вести себя в той или иной ситуации, как детей перед визитом к приличным людям, и строго наказывать в случае непослушания. Эвелин следовало бы быть более решительной. Она прожила бы дольше.

— Еще бы, ты будешь об этом долго сожалеть, — проговорил Джон Лэлли, добавив: «Дрянная девчонка сделала это только для того, чтобы досадить мне»; и вслед за тем вышел из дома, ничего не объясняя, заставив жену ехать в «Савой» одну и делать там уйму неприятных заявлений и объяснений.

Джон же, уйдя в ночь, думал по пути, что если бы он женился на другой женщине, он был бы сейчас гораздо счастливее.

В ту ночь он начал новую картину на библейский сюжет, почти идентичный «Похищению сабинянок», однако с той разницей, что все было наоборот: именно сабинянки в его сюжете нападали на беззащитных римских солдат.

Джон Лэлли был, впрочем, вовсе не всегда столь глуп и неприятен, как в этом эпизоде. Он просто частенько «впадал в настроение», как называла это его жена. Больше всего его обескуражило неверность дочери. К тому же, на настроение повлияло количество выпитого шампанского. Впрочем, алкоголь всегда приводится в объяснение и извинение дурного поведения.

Мне бы хотелось напоследок сообщить читателю, что, например, Эвелин в тот вечер в «Савойе» была в ударе и пленила некоего… ну, скажем, А.А. из «Санди таймс», но, к моему сожалению, ничего такого не произошло. Эвелин была настолько «нацелена» в жизни на своего мужа, на его настроение, заботы и капризы, что едва ли могла ориентироваться в этом «внешнем» мире. Она уже не была в нем самостоятельной личностью. Это совершенная правда, что лекарство от дурного обращения с тобой одного мужчины — завести другого; однако, как, скажите на милость, его «завести», если твое сердце, душа, мозг «съедены» тем, первым?

И Эвелин понуро ехала домой одна. Эта судьба всех тихих, верных, сникших жен, которые в конце концов становятся приложением к мужу.

Утро, наступившее после знаменательной ночи

Когда оно наступило, это первое утро для Хелен, и не луна, а солнце осветило своими лучами скомканную постель, и Клиффорду пора было на работу, Хелен подумала, что ей вовсе необязательно выбираться из постели, разве что за тем, чтобы приготовить кофе для них двоих и сделать несколько телефонных звонков, потому что было совершенно ясно, где она проведет следующую ночь: в постели Клиффорда.

Этим чудесным утром Клиффорду было мучительно больно покидать Хелен. Выйдя из дому на холодный чистый воздух, он вздохнул с сожалением, что не может далее прикасаться к Хелен, ощущать ее тело, сливаться с ним. В сердце у него была нешуточная боль, правда, по столь радостной причине, что он игнорировал ее и вошел в офис, улыбаясь и насвистывая. Секретарши переглянулись. Было непохоже на то, чтобы в этом была виновата Энджи. Клиффорд позвонил Хелен, как только смог остаться один.

— Как ты? — спросил он настойчиво. — Чем занимаешься? Конкретно.

— Конкретно? Пожалуйста, — ответила она. — Я встала, выстирала свое платье и повесила его сушиться на окно. Я покормила кошку. Думаю, что у нее блохи: она так чешется, бедняжка. Я куплю ей ошейник против блох, можно?

— Делай, что хочешь. Мне все понравится, — проговорил он и сам был удивлен сказанным. Но это была правда. Хелен каким-то образом вытравила из него весь его критицизм, весь скепсис.

Он теперь верил своему телу, верил во все чудесное в жизни; и все это: свою жизнь, свое тело, свою кошку — он доверил ей, Хелен, после всего-то четырнадцати часов знакомства с нею. Он ни мало не задумывался над тем, что это неблагоприятно отразится на его работе. Клиффорд занялся газетами.

Пресс-секретариат Леонардос в единственном лице — Клиффорд — за несколько спрессованных часов работы делал все с размахом — и эффектно. Любое проведенное шоу, вечер или выставка занимали значительное место в светской жизни и давали весьма интересную и изящно поданную информацию на разворотах газет.

В любой день ныне беспрецедентное зрелище представало взору на Пикадилли, возле фронтона Леонардос: длинные, ажиотажные очереди желающих попасть на очередное мероприятие (беспрецедентное потому, что это были шестидесятые, вспомните это время — и вкусы времен предыдущих). Зеваки (ах, простите меня, публика) желали знать, что подразумевал Клиффорд за день до этого в своей публикации под «великим даром предвидения Иеронима Босха». Тот факт, что фантасмагории Босха были частью его собственного настоящего видения мира, а не частью будущего человечества, вызывал у Клиффорда кое-какие уколы совести, но не слишком болезненные. Лучше поразить публику творениями прошлого, чем скучным натурализмом настоящего; лучше эти яркие, по-своему привлекательные мазки безумной фантазии, чем надоедливые, унылые напоминания о безумстве настоящего. Слегка покривить душой в пользу искусства — небольшой грех.

И в первую эту ночь, читатель, была зачата Нелл. По крайней мере, так считает Хелен. Она говорит, что знала и ощутила это внутри себя: будто солнце и луна слились.

Во вторую ночь Клиффорд и Хелен прекратили объятия достаточно надолго, чтобы успеть рассказать друг другу кое-что о себе.

Клиффорд, неожиданно для себя самого, рассказал Хелен самое ужасное из воспоминаний детства, чего он не рассказывал никому ранее: как его во время войны отправили в деревню, чтобы спасти от гитлеровских бомбежек, и он был испуган, одинок и беспомощен без родителей, которые весьма мало заботились о его душевном состоянии. Хелен перечислила Клиффорду — правда, весьма увлеченно и неполно — свои прежние «грехи», но ее исповедь была прервана поцелуями Клиффорда, и он проговорил:

— Твоя жизнь начинается лишь сейчас; все, что было до меня, забудь. Запомни только это.

Вот так, читатель, и встретились Клиффорд и Хелен, и так была зачата Нелл — в пылу горячей и длительной страсти. Я специально избегаю, читатель, слова «любовь», потому что то была слишком дикая и неожиданная для любви встряска. Любовь — что барометр, который указывает весь диапазон от «обильных осадков» до «ясно», но, однако, «любовь» — единственное слово, данное нам для описания подобных жизненных коллизий. Так что к любви нам рано или поздно придется перейти.

На третью ночь раздался страшный стук во входную дверь, и рывок чудовищной силы вышиб замок: то Джон Лэлли предвкушал застать свою дочь и своего врага и ментора в, так сказать, деликатной диспозиции.

Семейные отношения

Клиффорд с Хелен, к счастью, невинно спали в объятиях друг друга, когда к ним ворвался Джон Лэлли. Они в изнеможении уснули на постели, предварительно приведенной в хаотическое состояние; одна нога, волосатая, на другой — нежной и гладкой; ее голова на его груди; для постороннего взгляда в невероятно неудобной позе, а для любовников, настоящих любовников — как нельзя более комфортно (не для тех, впрочем, кто начеку, как бы улизнуть из дому, пока не наступит время завтрака). Настоящие любовники спят, как младенцы, глубоко и безмятежно; они знают, что, когда проснутся, то ничего не кончится, а лишь продолжится. Уверенность в будущем счастье пронизывает весь их сон: они улыбаются в дремоте.

Так, для Хелен звук выломанного замка и удара по дереву двери превратился отчего-то в писк пушистого цыпленка, вылупившегося у нее на глазах из хрустящего яйца, что она держала в руке; а для Клиффорда — в свист снега под его лыжами, когда он мастерски и безошибочно несся по заснеженным склонам гор. Для Джона же, вид улыбающейся во сне дочери на постели улыбавшегося во сне врага, который отобрал у него последнее сокровище, явился последней каплей, переполнившей чашу его гнева. Он зарычал. Клиффорд нахмурился во сне: ему снилось, что под ним разверзлась пропасть. Хелен пошевелилась и проснулась. Забавное чириканье новорожденного цыпленка превратилось в рычанье, переходящее в вой. Она села на постели — и увидела прямо перед собой отца. Она натянула простыню на голую грудь.

— Как ты нашел меня? — спросила она. Это был вопрос прирожденного конспиратора. Она не чувствовала за собой вины, но ее планы были нарушены.

Он не удостоил дочь ответом. Но я-то вам скажу, как.

Одно-два несчастья всегда преследуют счастливых любовников. Так было и здесь: поспешный отъезд Клиффорда с выставки Босха вместе с Хелен стало темой колонки слухов в одной из газетенок, а оттуда было подхвачено неким Гарри Стефенсом, завсегдатаем пивнушки «Эпплтри» в Нижнем Эпплбай; а у Гарри была кузина, работавшая в Сотсби, где время от времени служила Хелен, реставрируя керамику; слух достиг Сотсби — и пополз обратно, расширяясь. Таким образом он и достиг ушей Джона Лэлли, когда Гарри Стефенс сказал ему в пивной: «Ну и вычудила твоя дочка!»

Джон Лэлли не был популярен в ближайшем окружении. Нижний Эпплбай прощал ему эксцентричность, долги, неухоженный сад перед домом, но не мог простить того, что он, иностранец здесь, глушил сидр в пабе, а не брал виски. Не могли ему также простить обращения с женой. Если бы не эти возмутительные качества Джона, всколыхнувшая общество история с его дочерью была бы тактично обойдена молчанием.

После упомянутой фразы Гарри Стефенса Джон допил свой сидр, влез в потрепанный «фольксваген» (его предельная скорость была 30 километров в час) и помчался через весь Лондон среди ночи; не столько для того, чтобы спасти дочь, сколько для того, чтобы напомнить Клиффорду Уэксфорду, какой он мерзавец.

— Шлюха! — крикнул Джон Лэлли, рывком вытащив Хелен из постели, поскольку она была ближе к нему.

— Ну что ты, папа, — проговорила Хелен, выскользнув из его рук, и, уже обращаясь к Клиффорду: — Я сожалею, это мой отец.

Она усвоила манеру матери извиняться и так и не рассталась с нею впоследствии. За исключением того, что в то время, как употребляла эту фразу в качестве защиты от оскорблений и ругательств, Хелен использовала ее как досадливый упрек за нечто давно навязшее, усиливая ее эффектным движением одной брови.

Клиффорд сидел на постели потрясенный.

Джон Лэлли взглянул на стены спальни, на собрание его работ, что были плодом пятилетних (или около этого) усилий: рисунок со сгнившим плодом смоковницы на ветви; радуга и жаба на ее фоне. Я знаю, что описание их звучит по меньшей мере странно, но они прекрасны, читатель. Ныне его картины украшают знаменитейшие галереи, краски их утонченны и в то же время ярки и сочны, и при взгляде на них кажется, будто одна реальность наслаивается на другую. Затем Джон взглянул на дочь, которая не то смеялась, не то плакала, смущенная, возбужденная и рассерженная одновременно; перевел взгляд на сильное, обнаженное, покрытое белесыми волосами тело Клиффорда, на его загорелые до цвета бронзы руки и ноги (Клиффорд и Энджи как раз недавно вернулись с краткого турне по Бразилии, где проживали в роскошном доме коллекционера — то был целый дворец с мраморными полами и позолотой, а также с картинами Тинторетто на стенах — там царило горячее вездесущее солнце), а затем вновь посмотрел на смятую постель, еще не остывшую от тел любовников.

Нет сомнений, что чистая совесть и чувство правоты придали Джону Лэлли силы десятерых. Он схватил этого щенка — или, если угодно, надежду мира искусства, — этого Клиффорда Уэксфорда, за его голую ногу и голую руку без особых усилий, будто Клиффорд был тряпичной куклой, и поднял его на высоту своего роста. Хелен в испуге закричала. Но «кукла» пришла в движение как раз вовремя для себя, нанеся свободной ногой удар Джону ниже пояса. Тут уж вскрикнул Джон Лэлли. Кошка, проведшая теплую, но беспокойную ночь в ногах любовников, своевременно сообразила увернуться, поскольку тело Клиффорда рухнуло как раз на то место, где секундой раньше она свернувшись лежала: Джон Лэлли, ощутив страшную боль, попросту отпустил тело Клиффорда. Клиффорд мгновенно вскочил на ноги, зацепил своей молодой и гибкой ногой отвесную лодыжку своего дорогого тестя — и Джон в ту же минуту рухнул на пол лицом вниз. Из носа его потекла кровь. Клиффорд, широкоплечий, мускулистый, молодой, стоял над ним гордый и совершенно голый (Клиффорд стыдился своего тела не более, чем Хелен — своего. Однако, как и Хелен, которая ощущала себя дискомфортно в голом виде в присутствии отца, Клиффорд в присутствии своей матери, несомненно, нашел бы что-нибудь, чтобы поспешно натянуть на себя).

— Твой отец просто грубиян, — сказал Клиффорд Хелен.

Джон Лэлли, его поверженный враг, лежал ничком с открытыми глазами, упершись взглядом в ковер, вытканный в тускло-оранжевых и грязно-красных тонах. Позже эти краски и данная ситуация наведут Джона Лэлли на идею картины, что наиболее известна из его работ в настоящее время: «Бичевание святой Иды». (Художники, как и писатели, имеют обыкновение использовать в качестве идеи для своих произведений самые неприятные и экстремальные ситуации). В наши дни ковры, подобные тому, что был небрежно кинут на отполированный пол спальни Клиффорда, очень редки и стоят тысячи фунтов. Тогда они стоили сущие гроши и продавались в любой лавке, торгующей предметами искусства. Клиффорду, конечно, нельзя отказать в чутье, поскольку он уже тогда приобрел несколько весьма интересных экземпляров таких ковров.

Джон Лэлли не мог решить, что было худшим: боль или унижение. По мере того, как боль исчезала, унижение становилось все большим. Его глаза слезились; из носа текла кровь, ныло самое нежное и болезненное место. Пальцы рук затекли: он рисовал как исступленный. Он рисовал свои картины без малого двадцать восемь лет подряд, и все без какой-либо коммерческой или практической цели. Полотна заполонили его студию и даже гараж.

И единственным человеком, кто, казалось бы, оценил его искусство, был Клиффорд Уэксфорд. Хуже всего было то, и Джон осознавал это, что этот белобрысый щенок, с его лицемерным чувством прекрасного, с его потребительским, небрежным отношением к долгу, к людям, женщинам, деньгам — этот щенок прекрасно знал, как эксплуатировать его талант, воодушевив здесь — словом, там — выразительным поднятием брови, а то и подстегнув моральной пощечиной. В свои кратковременные визиты в студию Лэлли Клиффорд обычно просматривая одно за другим полотна, говаривал:

— М-да, это интересно… нет, нет, это была плодотворная попытка, но не совсем выкристаллизовалось… вот если бы… ах, да, вот это!..

И юный Уэксфорд безошибочно выуживал наилучшие работы Джона, и Лэлли знал это, и ожидал, что именно поэтому, за их гениальность, эти работы больше всего будут оплеваны публикой. Тем лучше, думал Джон Лэлли, и пусть оплевывают, а он будет тем паче презирать этот мир за его слепоту и бездарность; но Клиффорд Уэксфорд уносил лучшие работы и давал ему за них пять фунтов или вроде того, — едва хватит на покупку красок и кистей… Да, этого вряд ли хватило бы на пропитание, хотя, полагал Джон Лэлли, это уже забота Эвелин. И каждый раз после таких визитов в почтовом ящике Джон Лэлли обнаруживал чек из Леонардос — непрошенный и нежданный.

Джон был раздираем на части конфликтом: он был в ярости, он был повергнут морально и физически, он истекал кровью во всех смыслах. Слишком много страстей, думал Джон Лэлли, лежа ничком и оплакивая в раритетный ковер свое унижение; это может в самом деле повредить мне — например, парализовать мою рабочую руку. И он заставил себя успокоиться. Он перестал стенать и корчиться, он затих.

— Перестаньте валять дурака, — сказал ему Клиффорд, — вставайте и убирайтесь, пока я не вышел из себя и не убил вас.

Джон Лэлли продолжал лежать. Клиффорд пошевелил его тело ногой.

— Не надо, — проговорила Хелен.

— Я сделаю то, что мне будет угодно, — сказал Клиффорд. — Посмотри, что он сделал с дверью! — И Клиффорд занес ногу будто для того, чтобы нанести очередной удар.

Клиффорд был зол, и не оттого, что была выломана дверь, нарушено его спокойствие и неприкосновенность жилища, и даже не оттого, что было нанесено оскорбление Хелен, но оттого, что лишь в этот момент он, наконец, понял, что завидует Джону и ревнует его к его таланту. Джон Лэлли рисовал божественно. А единственной большой целью в жизни Клиффорда Уэксфорда было научиться божественно рисовать. И именно оттого, что Клиффорду это не удалось, все остальное казалось ему ненужным и неважным: его социальный статус, его амбиции, деньги — все это было лишь жалким заменителем главной цели в жизни. Да, ему хотелось нанести Джону Лэлли смертельный удар — и тем удовлетворить свою обиду.

— Пожалуйста, не надо, — попросила Хелен. — Он почти сумасшедший. Он не в силах совладать с собой.

При этих словах Джон Лэлли взглянул на свою дочь и решил, что у него больше нет дочери: он не мог найти в душе ни капли любви к ней. Высокомерная сука, испорченная Эвелин, погубленная этим дрянным миром: вот она, поддельная нравственность, бездарность, а внутри — гниль.

— Маленькая ты сука, — проговорил Джон Лэлли, — да мне безразлично, в чьей ты постели.

Джон поднялся с пола как раз вовремя: Клиффорд нанес удар ногой, но промахнулся.

— Делай, что хочешь, — добавил Джон Лэлли, обращаясь к Хелен. — Только больше и близко не подходи ко мне и к матери.

Вот вам, читатель, и полный отчет о том, как встретились Клиффорд и Хелен — и почему Хелен оставила свою семью и перебралась к Клиффорду.

Хелен ничуть не сомневалась, что вскоре они с Клиффордом поженятся. Ведь они были созданы друг для друга. Они были как две половины единого целого. Как только их тела сливались, им казалось, что они оба обретают наконец-то свой дом, свою обитель. Вот так, читатель, любовь находит людей. На радость или на горе, такой бывает любовь с первого взгляда.

Оглядываясь назад

Клиффорд был горд и доволен, что он «открыл» Хелен; не менее довольна и вознаграждена была Хелен, найдя Клиффорда. Он с изумлением вспоминал свою жизнь «до Хелен»: случайные сексуальные связи, обычно заканчивающиеся «не звони мне, я сам позвоню» (что, конечно, никогда не выполнялось, поскольку назавтра Клиффорд обнаруживал полное отсутствие интереса ко вчерашнему объекту внимания); ритуальная игра в ухаживание, скорее чисто декоративная, но все же с непременным списком «более-менее-подходящих» девушек; частое и непременно скучное посещение прекрасных ресторанов в компании вовсе не прекрасной дамы… Как и почему он вел такую жизнь? Как это ни прискорбно, читатель, я должна признаться, что Клиффорд, оглядываясь назад, вовсе не сожалел о своем поведении и не вел счет тому, скольких женщин он оскорбил невниманием и ранил эмоционально; он помнил лишь свое одиночество, скуку и раздражение.

Что касается Хелен, то ей казалось теперь, что до Клиффорда жизнь ее проходила как бы в тени. А теперь… совсем другое дело — теперь! Все дни ее были напоены солнцем; солнце бросало свой жаркий свет даже на ночные часы. Глаза ее сияли; цвет лица менялся от ярких вспышек радости до нежного оттенка легкой грусти; она встряхивала головой, и каштановые кудри ее рассыпались по плечам будто от избытка жизненной силы.

Она ходила в свой крошечный магазинчик от Сотсби иногда, время от времени, поскольку оплачивалась эта работа в зависимости от объема реставрированных изделий, и возвращалась всегда не к себе, в маленькую квартирку, снимаемую на двоих с подругой, а к Клиффорду, в его дом и в его постель. Платили за работу ей мало, но работа устраивала ее. Она пела, когда работала; она реставрировала, а проще говоря, склеивала, кусочки глиняной посуды раннего периода (большинство реставраторов предпочитают острые грани и четкие цвета керамики, Хелен же нравились уклончивые, забавные, неровные формы и тающие, хлопьевидные мягкие краски ранних гончарных изделий).

Хелен забыла друзей и поклонников; она предоставила подруге платить за квартиру и отвечать на все расспросы. Ей больше не хотелось думать ни о деньгах, ни о своей репутации, ни о верности друзьям и подругам. В самом деле: она была влюблена, Клиффорд был влюблен в нее; Клиффорд был богат, Клиффорд мог защитить ее от всех на свете. Надоело. Надоел вечный гнев отца, вечное нытье и понурость матери; надоела работа, хотя ее работодатели лишь удивленно поднимали брови, подсчитывая количество часов, подлежащих оплате, и стоимость рабочего места. Клиффорд был для нее и семьей, и друзьями, и всем, в чем она нуждалась: он был крышей над ее головой, одеждой, защищающей ей спину, и солнцем на ее небосклоне.

Но любовь не в силах дать нам все, не так ли? Иногда я наблюдаю, что иные люди используют любовь как ранозаживляющее средство. Истинное излечение должно прийти к нам изнутри нас самих: нужно медленно, но верно постигать свою душу; нужно сжимать зубы, чтобы нести через годы бремя усталости, замотанности и раздражения; нужно улыбаться начальству и просто знакомым; нужно платить налоги и долги; и не показывать своей боли и неудовлетворенности; растить детей и верить, что им уж точно будет лучше… Но Хелен не нуждалась во всем этом, читатель. Она была молода, она была красива, она чувствовала себя в этой жизни, как рыба в воде. Она знала все это. Она позволила любви унести себя в облака и поглотить все ее существо. Она могла лишь поднять к небу свои прекрасные белые руки и проговорить: «Я не могу ничего поделать! Это сильнее меня!»

Нож в спину

После злосчастной встречи с Джоном Лэлли Клиффорд появился в своем офисе с синяками на руке и в дурном расположении духа.

Его первая деловая встреча на этот день была с Гарри Бластом, нахальным телерепортером, которому удалось отвертеться от сопровождения Энджи Уэлбрук домой с вечера в галерее Леонардос. Это было первое интервью для Гарри, и оно должно было по задумке завершать программу, названную «Монитор». Гарри нервничал; Клиффорд знал это.

Интервью должно было состояться в огромном офисе сэра Лэрри Пэтта, выходящем окнами на Темзу. Камеры Би-Би-Си в те времена были огромны и неуклюжи. На полу были расстелены провода. Сэр Лэрри Пэтт нервничал столь же, сколько и Гарри. Клиффорд еще не отошел от тепла тела Хелен и победы над бедным стариком-художником, поэтому был настроен воинственно и уж, во всяком случае, отнюдь не неуверенно. Это было его первое телеинтервью, но никто никогда не догадался бы об этом. По правде говоря, именно это интервью и вывело Клиффорда на освещенную прожекторами славы авансцену Мира Искусства. С тех пор и повелось: «Клиффорд Уэксфорд говорит…», «Уэкс считает…», короче, цитируйте великого К.У. — и вам обеспечены слава и продвижение. Если, бывало, вы набирались храбрости поспорить с ним, то никогда не знали, закончится ли этот спор крахом вашей карьеры или быстрым восхождением.

Одного быстрого оценивающего взгляда ярко-голубых глаз было достаточно, чтобы вас затем приняли и выслушали со вниманием — или пропустили мимо глаз и ушей, как незначительного человека. У него, казалось, был набор черт, особо любимых телевизионщиками и телевизионными камерами, и ясный быстрый ум, свободный от ханжества и претенциозности, хотя не совсем свободный от субъективизма.

— Итак, — заученно начал Гарри Бласт, когда операторы отсняли, наконец, лепнину в якобинском стиле, Каунти-холл на другой стороне Темзы, картину кисти Гейнсборо над огромным грегорианским камином — и приступили к делу. Вопросы были тщательно заготовлены. — Итак, было высказано мнение, что Художественный Совет завысил планку стоимости известного вернисажа Босха, а Леонардос изъял слишком большую долю прибыли от этого дела. Что вы можете сказать на это, мистер Уэксфорд?

— Вы, очевидно, скрыли, что это ваше мнение? — ответил Клиффорд. — Отчего бы вам так прямо и не выразиться: Леонардос доит налогоплательщиков?

— Ну-у-у… — неуверенно промычал Гарри Бласт, засуетился, и его огромный нос начал краснеть все больше и больше, что с ним обычно происходило в случае крайней неуверенности. Хорошо еще, что телевидение тогда было черно-белым, иначе бы карьера Гарри увяла, так и не развившись. Но стресс — это естественная часть жизни представителя масс-медиа!

— И как можно судить о стоимости искусства? — высокомерно вопросил Клиффорд. — Каким образом можем мы подсчитать, будет ли доход от искусства — и какой цифрой он станет исчисляться? Если государственные структуры не в состоянии удовлетворить нужды народа в искусстве, а Леонардос несет искусство жаждущим людям — то разве Леонардос не заслуживает если не доли, то хотя бы вознаграждения за труды? Всем известно, какие очереди выстраивались, чтобы попасть на вернисаж. Я надеюсь, вы засняли эту очередь. Мое мнение таково, что люди нашей страны изголодались по настоящему искусству.

Конечно же, Гарри Бласт не потрудился заснять очереди в Леонардос, и Клиффорд знал об этом.

— Что касается вашего вопроса о чрезмерных финансовых запросах Леонардос к Художественному Совету, то думаю, это внутреннее дело партнерских фондов. Как вы полагаете, сэр Лэрри? Сэр Лэрри Пэтт — король финансов в нашей структуре.

И камеры дружно повернулись, с легкой руки Клиффорда, к бедному сэру Лэрри, который не знал, куда ему смотреть — и бормотал что-то несуразное, вместо того, чтобы вознегодовать на художественное невежество. У сэра Лэрри Пэтта не было телегеничности: лицо его было слишком старо, а следы невоздержанности на нем проступали чересчур ярко. У сэра Лэрри также было неудачное утро: он был разбужен звонком мадам Бозер из Амстердама.

— Что вы за люди — англичане? — кричала в трубку мадам Бозер. — Неужели вы настолько потеряны для цивилизации, что у вас в Англии допустимо соблазнять мужа на глазах у его жены, причем муж соблазнительницы даже и глазом не повел?

— Мадам, — сонно проговорил сэр Лэрри Пэтт. — Я понятия не имею, о чем вы говорите.

Он и в самом деле не имел понятия. Находя свою жену непривлекательной, он и в голову не мог взять, что она может увлечь другого мужчину. Сэр Лэрри принадлежал в поколению, которое относилось к женщинам легкомысленно-неодобрительно. Он не был лишен воображения: просто выражение своих эмоций всегда казалось ему не вполне приличным; он хранил свои чувства для искусства, а не для женщин; для картин, а не для секса. И это, без сомнения, была веская причина для самодовольства: выйдя из среды достаточно ограниченной, он уже этим показал свою целеустремленность и неординарность. Он знал, что может гордиться собою.

Но телефон внезапно смолк, будто был вырван из рук мадам Бозер. Подумав об этом, сэр Лэрри не удивился: эта женщина — совершенная истеричка. Но почти все женщины таковы. Сэр Лэрри прошел в спальню Ровены и нашел ее там мирно спящей. Он не стал ее беспокоить, но ощущал себя после звонка не в своей тарелке.

Между тем. Гарри Бласту стало уже совершенно ясно, что сэр Лэрри принадлежит прошлому. По крайней мере, стало ясно, что будущему принадлежит Клиффорд, а телевидение любит крайности. Плохой ли — хороший, старый — или нет, правый-левый, смешной или трагичный, но сэр Пэтт был уже на пути вниз, а Клиффорд — на пути наверх.

Таким образом, это первое интервью стало началом конца для сэра Лэрри Пэтта, той отправной точкой плавного спуска, с которой его аккуратно и совершенно сознательно столкнул молодой Клиффорд. Сэр Лэрри этого даже не заметил. А Клиффорд уже заглядывал в будущее — и видел там возможность династической преемственности. Чтобы сделать Хелен своей королевой, ему нужно стать королем. Это означало, что он должен править Леонардос, а Леонардос должен кардинально измениться, стать одним из хитросплетенных оплотов власти, вокруг которых вращался и концентрировался современный мир. Ему предстояло достичь этого хитростью, постепенно, ведя двойную игру, используя человеческие слабости, играя людьми и манипулируя ими, как всегда поступали короли и императоры: требуя беспрекословного подчинения, возведя верность фирме в ранг наивысшего достоинства, не приближая к себе никого чрезмерно, но избирая все новых и новых фаворитов — и играя на их зависти друг к другу; казня и милуя (или нанимая и увольняя, иначе говоря): раздавая неожиданные награды и столь же неожиданные тычки; чтобы одна его улыбка означала награду и возвышение, а строго сдвинутые брови — немилость и провал. Он станет великим Уэксфордом, Уэксфордом от Леонардос. Это он, бывший неудачник, беспокойное, одержимое, мятежное дитя своего всесильного отца; он перестанет, наконец, быть аутсайдером, спутником, вращающимся вокруг солнца, — чтобы стать солнцем самому. На благо Хелен он повернет этот мир к ним лицом, он вывернет его наизнанку.

Клиффорд вздохнул и потянулся; каким могучим теперь он казался сам себе!

Камеры Гарри Бласта поймали и этот вздох, и этот жест: в нем было что-то эпохальное; я даже осмелюсь сказать, это был миг инаугурации, подобный тому, когда архиепископ коронует нового монарха. И этот миг совершенно неосознанно Гарри поймал своей телекамерой.

Мать и дочь

И пока Клиффорд Уэксфорд видел перед мысленным взором свое будущее; пока он регулировал, профессионально оснащал, освящал то, что ранее для него было лишь воплощением амбиций, девушка его мечты, Хелен Лэлли, сидела с матерью в «Крэнкс» и пила мелкими глотками травяной чай («Крэнкс» — новый ресторан на Кэрнеби-стрит, подают там только «здоровую» пищу).

«Крэнкс» был первой ласточкой из подобных заведений, которые за последние двадцать пять лет распространились по всему свету. Пища с неразрушенными витаминами и травяной чай — залог духовного и физического здоровья, вот лозунг их. В то время это было очень новое веяние, поэтому Эвелин пила свой чай из листа окопника с некоторой долей подозрения (надо отметить, что теперь окопник не рекомендуют принимать внутренне по причине возможного канцерогенного действия, а применяют лишь для масок; так что, кажется, инстинктивно Эвелин была права).

— Он успокоит тебя, мама, — с надеждой сказала Хелен.

Да, Эвелин нуждалась в успокоении. Ее глаза покраснели и опухли. Выглядела она старой, больной и опустившейся: самая дурная комбинация качеств.

По возвращении домой после визита к Клиффорду Джон Лэлли объявил жене, что, во-первых, дочь более не должна бывать у родителей, а, во-вторых, что единственным возможным объяснением поведения дочери является то, что Хелен — не его дочь. После этого он заперся в гараже. Там, предположительно, он рисовал, как одержимый. Эвелин ставила время от времени на подоконник гаража еду и чай. Окошечко быстро приподнималось (еда, очевидно, потреблялась регулярно), а потом с треском захлопывалось; чай однако оставался невостребованным. В гараже имелись запасы домашнего вина, поэтому, скорее всего, Джон Лэлли имел все, что ему требовалось.

Из-под стен гаража словно ползла наружу черная ненависть.

— Это несправедливо, — жалобно сказала дочери Эвелин, и казалось, что она — маленький обиженный ребенок, а не мать взрослой дочери. — Это так чудовищно несправедливо!

Конечно, это было чудовищно несправедливо: с ней, которая столько сделала для мужа, посвятила ему всю свою жизнь, так обращались!

— Я стараюсь не показывать вида, насколько это для меня удар, — продолжала Эвелин, — но ты теперь взрослая, и такова жизнь, ты понимаешь.

— Такова жизнь, если ты позволяешь ей таковой быть, — безжалостно отрезала Хелен, чувствующая себя вполне в безопасности под защитой своей и Клиффорда любви и не собираясь нарушать спокойствие своего счастья.

— Тебе следовало бы быть более тактичной, — мать позволила себе самый прямой упрек за всю историю их отношений. — Ты не имеешь понятия, как следует дочери обращаться с отцом.

— Ну что ж, — ответила Хелен, — я прошу прощения. Может быть, на этот раз я действительно виновата. Но ведь он всегда запирается, он не желает нас знать. Обычно он запирается на чердаке, сейчас вот — в гараже. Я не понимаю, почему ты так переживаешь. В его поведении нет ничего необычного. Если бы ты не переживала, возможно, он не стал бы так поступать.

Хелен очень хотелось убедить в этом мать, но она достигла лишь того, что ее слова показались фривольными. Она не могла ничего поделать: она любила Клиффорда Уэксфорда. Что из того, если отец изведет себя злобой, а мать безвременно увянет от выдуманного горя — она Хелен, любит Клиффорда, и на ее стороне молодость, энергия, будущее, радость и благоразумие, наконец.

Тем временем Эвелин чуть воспряла духом и уже вполне наслаждалась провинциальной атмосферой ресторана и необычно нарезанным ананасом. Затем она согласилась с дочерью: все шло так, как оно и шло последние двадцать пять лет. Ей казалось когда-то, что это явление временное, но оно стало постоянным. Хелен была права: не было необходимости волноваться и плакать; нужно просто собраться с духом.

— Боже мой, — сказала Эвелин, собравшись с духом, — а твои волосы выглядят чудесно! Они так мило завиваются.

И Хелен, которая в общем-то была доброй девочкой, не стала приглаживать их и закладывать за уши, как она это делала обычно, а нарочно потрясла головой, чтобы они растрепались, как любила ее мать. Хелен хотелось бы, чтобы волосы были распущенными по плечам, прямыми и шелковистыми — ей нравился этот стиль задолго до того, как он вошел в моду. Но любовь, хотя бы в этом вопросе, была на стороне Эвелин: ей нравились пушистые и завитые в кольца волосы дочери.

— Я влюбилась, мама, — просто сказала Хелен.

Эвелин с недоумением поглядела на дочь: каким образом, после жизни в их доме, она выросла столь наивной?

— Пожалуйста, — ответила Эвелин, — не бросайся очертя голову в любовь только из-за того, что жизнь дома кажется тебе ужасной.

— Ах, мама, я этого не сказала, и жизнь в семье никогда не казалась мне ужасной, — запротестовала Хелен, хотя жизнь в ее семье иногда и в самом деле бывала ужасной.

Их дом в Эпплкоре был странным и поэтому в некотором роде чарующим, но частые приступы дурного настроения отца действовали, как ядовитый газ, потихоньку отравляющий все живое. Злоба заползала в щели, под двери и просачивалась в комнаты. Отец запирался от домашних для своего и их же блага: для своего, чтобы избежать женских нравоучений; для блага дочери и жены, чтобы избавить их от себя. Глаза матери часто бывали красны от слез, и от этого как бы тускнели и красивые переплеты окон, и медная замечательная люстра, свешивающаяся с потолка в кухне. В такие минуты Хелен хотелось убежать из родного дома.

Но в иные дни они были любящей и прочной семьей: они разделяли друг с другом надежды, мысли, чувства; обе женщины были верны воинственному гению Джона Лэлли и терпели и нужду, и трудности во имя его, понимая, что жуткий характер Джона — наказание столько же для него, сколько и для них.

Но затем Хелен уехала в Лондон, в Школу Искусства, и в Лондоне началась для нее своя, таинственная на первых порах жизнь; и Эвелин вынуждена была пожертвовать частью своей жизни — не отрывая ее от семейной гармонии, нет, поскольку муж всегда уделял Эвелин мало внимания, но вырываясь из этого заколдованного круга его злобной энергии, потому что мало-помалу Эвелин начала понимать, что Джон Лэлли и его картины выживут, несмотря ни на что, а вот она, Эвелин, может и не выжить в этой борьбе. Эвелин чувствовала себя более старой и усталой, чем следовало бы в ее возрасте. Ей было совершенно ясно, что, если Джон Лэлли станет выбирать между ею и искусством, он выберет последнее. Как-то, в нехарактерном для нее приступе злобы, Эвелин сказала Хелен, что, если и можно утверждать, что Джон любит ее, то это любовь безногого к своему протезу: он хотел бы обойтись без него, да не может.

Теперь Эвелин нежно улыбнулась, взглянув на Хелен, погладила ее маленькую белую ручку своей большой рукой и проговорила:

— Это мило с твоей стороны считать так.