Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Фэй Уэлдон

Сердца и судьбы

ПРЕДИСЛОВИЕ

«Вперед, друзья, вы открываете добрую и увлекательную книжку», – подобное обращение возникает само собой, столь привлекателен стиль общения с читателями – доверительный, приятельски раскованный и даже, на чей-то строгий взгляд, чуть фривольный – той милой особы, устами которой изложена придуманная английской писательницей Фэй Уэлдон история. Обаяние повествующей о «сердцах и судьбах» рассказчицы ощущается незамедлительно: она расположена к людям, умна, наблюдательна, иронична, обладает незаурядным жизненным опытом (начало этой истории отнесено к благословенным для поколения самой Ф. Уэлдон 60-м годам). Ее образ наделен еще одним важным свойством – она всеведуща и вездесуща, постоянно, чаще всего с юмором, она комментирует происходящее и оказывается рядом со своими героями в самых разнообразных ситуациях. Повествователь, который знает о своих героях все, – для современных романов фигура необычная, диковинная, напротив, для искусства прошлых эпох его присутствие вполне естественно и органично: прежде чем проанализировать все характеры, проникнуться всеми нравами, настаивал такой признанный мастер романа, как Бальзак, автору нужно еще уметь «обежать весь земной шар», «прочувствовать все страсти». Похоже, Уэлдон увлеченно восприняла уроки классики, и дело не только в образе сочинительницы, если и не «прочувствовавшей все страсти», то, по крайней мере, прокомментировавшей их, – роман «Сердца и судьбы» в целом сориентирован на классическую традицию английской прозы, решен в жанре рождественской сказки, которая, словами У. Теккерея, стала «национальным приобретением, благодеянием для всякого читателя».

Святочный рассказ в течение многих десятилетий был такой же неизбывной принадлежностью английского праздника, как украшенная огнями елка, рождественская индейка и пудинг. И сейчас еще в солидных журналах сохраняется традиция печатать рассказ под Рождество. В столь любимых англичанами святочных историях фантастика и реальность искусно переплетены, в них действуют зловещие и таинственные духи, затевается целая череда увлекательных и остроумно изложенных приключений о потревоженных привидениях с их замогильными стонами и звонами цепей. Но духи, как им и надлежит, с рассветом пропадают, конфликты улаживаются, словом, наступает счастливая развязка, воцаряется беспредельное веселье и дружелюбие. Сам избранный Ф. Уэлдон жанр повествования обещает счастливый финал: драматичные обстоятельства, в которые попадают герои книги, благополучно, в духе рождественской сказки, разрешаются. Интонация рождественского примирения, победы добра придает книге дополнительное очарование. Следуя законам жанра, писательница кладет конец злоключениям в жизни своих любимых персонажей, призывая читателей помнить о том, что «Рождество – это время, когда полагается верить в хорошее, а не в плохое».

Знаток и ценитель национального литературного богатства, Ф. Уэлдон погружает свою книгу в атмосферу современной сказки, не скрывая приверженности именно диккенсовской традиции рождественского рассказа, своего рода эталону этого жанра. Последователями Диккенса творчески освоены многие черты его рассказов на Рождество, но, похоже, Ф. Уэлдон особенно близка та, что проницательно охарактеризована Б. Пастернаком в стихотворении «Январь 1919 года», – это жизнелюбие, жизнеутверждающая сила диккенсовского вымысла, способного «прогнать» не только чувства тоски и одиночества, но даже мысли о самоубийстве:

Тот год! Как часто у окнаНашептывал мне, старый: «Выкинься».А этот, новый, все прогналРождественскою сказкой Диккенса.

Ф. Уэлдон умело и бережно вводит в текст романа многочисленные аллюзии из Диккенса. Есть в нем крошка Нелл, такая же кроткая, такая же не по-детски стойкая в подбрасываемых судьбой испытаниях, как и крошка Нелл из «Лавки древностей»; есть в нем и жуткий, прописанный в диккенсовских тонах приют для детей-сирот на Истлейкских болотах, где «смешались запах капусты, дезинфекции и человеческого отчаяния»; есть и диккенсовского типа злодеи – Эрик Блоттон, специалист по похищению детей, «запойный куряка» с глазами убийцы, и придурковатый Хорес, которого в жизни по-настоящему интересует лишь игра в железную дорогу, но никак не судьба бедных сирот, и заклинатель сил зла, наводящий на людей порчу отец Маккромби, и прочие изображенные Уэлдон злодеи-гротески, блестящее подтверждение ее мастерства пастиша.

Однако самое главное свойство святочного рассказа, унаследованное Уэлдон от Диккенса, – это юмор. В романе присутствуют не просто веселье, насмешливость, но симпатия к изображаемым вещам, то добродушие, которое подано незаметно, естественно, лишено сентиментальной вымученной чувствительности. Остроумная рассказчица уэлдоновской истории непрерывно над кем-нибудь подтрунивает, неизменно отмечает комическую сторону изображаемого явления, слабости тех или иных действующих лиц. Юмористический подход, смех, шутка снимают возможность какой-либо идеализации людей и событий. Использование романисткой добродушного, в духе Диккенса, юмора способствует смягчению мрачных, далеких от совершенства явлений жизни. Хорошие стороны обнаруживаются даже у таких персонажей, как Анджи, эксцентричной и капризной богачки, которая разбила брак родителей Нелл и использовала свое богатство и влияние на то, чтобы жульничать и интриговать. Уэлдон вполне сознательно пытается сгладить юмором несовершенства жизни, даровать надежду на торжество добра в, казалось бы, безвыходных ситуациях, когда, как писал Диккенс, «действительность слишком настойчиво навязывается нам». Наиболее емко уэлдоновское кредо выражено на одной из последних страниц книги – «мы не должны освистывать злодея», «мы все – единая плоть, единая семья. Мы одна-единая личность с миллионами лиц».

Ф. Уэлдон, надо заметить, неизменно питала интерес к традициям английского юмора. Наряду с Диккенсом, чье влияние, ввиду очевидной жанровой принадлежности к святочной сказке, так ощутимо в публикуемом романе, Уэлдон всегда высоко ценила иронию Джейн Остен, тонкую, отмеченную многообразием оттенков. Автор романа «Сердца и судьбы» подступалась к классике вполне профессионально, ее собственная литературная карьера начиналась с создания сценария по роману Дж. Остен «Гордость и предубеждение», а в 1984 году писательница опубликовала довольно неожиданную для тех, кто был знаком с ее предыдущим творчеством, представленным в основном романами на современную тему, книгу. Это были «Письма к Алисе, только что прочитавшей Джейн Остен», в которых был явлен удивительный сплав беллетризованной биографии с эпистолярным романом, вымысла с документом. Самым интересным в этой книге были наблюдения Уэлдон над природой художественного мастерства «несравненной Джейн». Сочинительница, жившая на рубеже XVIII – начала XIX веков, привлекла Уэлдон глубоким психологизмом, мастерством детали, искусством иронии и камерностью художественного мира, способного тем не менее вобрать историческую правду времени. Камерность в сочетании с постижением своего времени – не в этом ли своеобразие таланта самой Уэлдон, чувствительной к урокам мастеров слова прошлых веков.

В книгу об Остен Уэлдон ввела значимую для ее нынешнего творчества метафору о Городе Воображения, в центре которого высится величественный Дворец Шекспира. Высокая оценка писательницей роли воображения, способности выстроить на основе знания реальности увлекательный, насыщенный событиями сюжет, примечательна. В одной из состоявшихся в начале 80-х годов в Москве бесед Уэлдон подчеркнула, что ее привлекают возможности драматизации жизненных обстоятельств, неожиданные повороты человеческих судеб, постижение в этом смысле опыта классики. Высказанные Уэлдон мысли находят подтверждение в ее творческой практике, увлекательность фабулы и занимательность сюжета в ее книгах 80-х годов очевидны. В романе «Сердца и судьбы» она не раз напомнит читателю о своем понимании задач искусства – «лучше широкие, яркие чарующие мазки полуфантазии, чем скучный, педантичный пуантилизм реальности».

Раскрепощению творческого воображения способствует и избранный писательницей жанр сказки, в нем естественны натяжки и преувеличения, обилие счастливых и трагических случайностей. У читателя дух захватывает от приключений, в которые Ф. Уэлдон ввергает крошку Нелл, дочь любящих друг друга, но постоянно конфликтующих между собой Хелен и Клиффорда: тут и похищение Нелл негодяем Эриком Блоттоном, чудесное спасение в ходе происшедшей авиакатастрофы, затем пребывание в качестве приемной дочери в семье престарелых и бездетных французских аристократов, автокатастрофа и снова чудесное избавление, бегство из жуткого приюта для умственно отсталых детей-сирот, жизнь на Дальней ферме, а затем, после ареста покровителей, существование приживалки в семье хозяев собачьего питомника, и в довершение всех испытаний – отъезд в Лондон и устройство в модный дом Лалли, на фирму своей матери. Все эти головокружительные кульбиты, по воле автора проделанные Нелл, призваны стать доказательством силы судьбы, хрупкости человеческого счастья, необходимости беречь его, наслаждаясь каждым дарованным судьбою мгновением, – такова, по всей видимости, мораль придуманной Ф. Уэлдон современной сказки. Книга, кстати, может быть прочитана и как роман о судьбе. «Вы думаете, что живете во дворце, – обращается к нам писательница. – На самом же деле – в карточном домике. Пошевелите одну карту, и все зыбкое сооружение немедленно рухнет».

И все же не только для того, чтобы преподать мораль, как того и требует сказка, или развлечь читателя, сочинила всю эту историю о хорошенькой и кроткой Нелл и о ее доверии к судьбе Фэй Уэлдон. В книге, и в этом ее эстетика, есть проникновение в те пространства, где царит воображение, где душа художника, наслаждаясь свободой, принимается играть, творить театр, воссоздавать стихию театральности. Потому столь естественно возникает в романе не потерявшая своего значения метафора о жизни – театре, об искусстве, которое творит жизнь. «Каждый человек, – пишет Уэлдон, – в конечном счете встречает всех остальных – актеров на выходных ролях в спектакле своей жизни». Судьба человека, как и судьба актера – сыграть свою роль до конца, так, как предначертано провидением, грандиозным постановщиком этого спектакля жизни. Цепь случайностей, нагромождений, совпадений лишь на первый взгляд неестественна, а на самом деле эта «нереальность» и есть подлинная жизнь, она стягивает узлом множество спутанных нитей, и вот снова все переместилось, изменилось, переплелось…

«Спросите себя, – обращается Уэлдон прямо к читателю, – ведь верно, что правда еще более невероятна, чем выдумка?.. Моя повесть старательно копирует жизнь, и потому-то иногда, вероятно, представляется неправдоподобной».

Впрочем, мысли Уэлдон об искусстве не всегда облечены в столь парадоксальную, игровую форму, стимулирующую эстетико-философское восприятие взаимосвязей красоты и истины. Реализуя присущее ей мастерство нраво– и бытописательства, Уэлдон создает достоверную картину Мира Искусств, представив его различные ипостаси: и высокую, и массовую, коммерциализованную. Судьбы большинства героев романа так или иначе связаны с этими разными формами функционирования искусства в обществе.

Отец крошки Нелл, Клиффорд Вексфорд, – молодой честолюбивый помощник, а впоследствии и директор процветающей фирмы «Леонардо», покупающей и продающей, как «Сотби» или «Кристи», сокровища мирового искусства, – принадлежит к заправилам Мира Искусства. Чтобы добиться славы, денег, власти, Клиффорду пришлось неукоснительно следовать сложившимся в этом бизнесе «правилам игры», пережив на своем «пути наверх» немало нравственных потерь. Создавая «империю «Леонардо», Клиффорд сознательно принял те законы, которые правят в этом мире, поэтому он ведет нужную политическую игру и действует «на манер королей и императоров», требуя от своих людей вассальной преданности, «стравливая фаворитов, оставляя за собой власть над жизнью и смертью (власть нанимать и увольнять – нынешний эквивалент той власти), оказывая милости, обрекая нежданным карам». Впрочем, Клиффорд способен управлять своей «империей» и современными методами, с помощью средств массовой информации: у него собственная ежемесячная программа на телевидении «Ориентируйтесь в Искусстве». Даже в отпуске Клиффорд не просто отдыхает, а завязывает новые полезные для его бизнеса знакомства, показывается на элитарных лыжных склонах, на элитарных виллах, общается с теми людьми, которые, владея миллионами, готовы скупить произведения искусства для украшения своих специально спроектированных для этого архитекторами стен. Однако вовсе не ради высоких наслаждений, даруемых созерцанием шедевров, отдают свои деньги Клиффорду эти люди. На протяжении всего романа Уэлдон, наделенная удивительной социальной чуткостью, то с вызовом, то с горечью фиксирует, сколь жалкая роль отведена искусству в мире «очень богатых»: искусство должно, прежде всего, приносить огромные прибыли, стать надежным способом вложения денег. Используя все доступные ей оттенки иронии, писательница смеется над Клиффордовыми клиентами, которые ходят за ним и ему подобными специалистами «косяками, умоляя, чтобы их избавили от денег, которые иначе были бы поглощены налогами», при этом их абсолютно не волнует, что собой представляет то или иное полотно с эстетической точки зрения, реализм ли это старых мастеров или сочетание абстракции с сюрреализмом. Покупка картины – это вдвойне выгодная сделка: купивший шедевр окружает себя неким культурным ореолом, а кроме того, искусство «дает тему для разговора за обеденным столом».

В свою очередь, создание культурного ореола вокруг «Леонардо» – предмет особой заботы руководства фирмы. Повышению престижа, созданию имиджа заботящейся о просвещении и воспитании художественного вкуса широкой публики фирмы служат разного рода благотворительные мероприятия, непрестанно организуемые Клиффордом грандиозные выставки живописи. Вместе с тем Уэлдон, будучи знатоком царящих в художественной среде нравов, совсем не склонна эту деятельность идеализировать: она замечает, что альтруистические усилия «Леонардо» зиждятся на государственных субсидиях по поддержанию и развитию искусств, за получение которых идет жесткая конкурентная борьба с другими фирмами. Каждая выставка, каждая презентация, становящаяся событием в культурной жизни Лондона, оплачивается деньгами отнюдь не из карманов держателей капитала фирмы, на шикарных приемах знаменитости и дельцы от искусства «хлебают оплаченные из общественных фондов коктейли с шампанским».

Важное место в описанном Уэлдон Мире Искусства принадлежит рекламе. Выработанные в этой сфере неписаные законы хорошо известны писательнице (ее трудовая жизнь начиналась с работы в рекламном агентстве), а потому ее наблюдения над тем, как с помощью рекламы создаются новые, нередко фальшивые, кумиры и художнические репутации, заслуживают внимания. В сущности, в рассуждениях Уэлдон о методах рекламного бизнеса больше скепсиса, чем веры в то, что искусству когда-либо удастся освободиться от губительных оков, навязанных охотниками за прибылью любой ценой. Акт художественного творчества, с сарказмом констатирует Уэлдон, порождает целую армию паразитирующих на нем критиков, издателей, багетчиков, академий, советов по искусству, организаторов международного обмена, министров культуры – все они получают при этом за свой труд значительно больше того, кто создал непреходящие ценности. В рекламном бизнесе никого не интересует, хороша ли картина на самом деле, – если никто не знает, что она хороша, то с тем же успехом она может быть скверной. Пожелание Уэлдон «Ах, если бы творчество и деньги можно было отделить друг от друга» можно расценить как риторическое – слишком хорошо ей ведомы нравы Мира Прекрасного.

Тем не менее в романе изображены и судьбы подлинных художников, для которых в искусстве, в творчестве заключен смысл существования. И пожалуй, не выглядит неожиданной подмеченная Уэлдон деталь – большинство из них так и не получают признания в течение почти всей жизни, лишь счастливый случай, стечение обстоятельств, везение может открыть им долгожданный путь к успеху, славе, известности.

Все эти «несуразные», на взгляд обывателя, люди, вроде «нищих и искалеченных поэтов, дряхлых писателей с щетиной на подбородке и трясущимися руками, художников в жутких балахонах», прозябают в своих убогих квартирах и мансардах, но при этом вполне счастливы, поскольку дни их отданы творчеству.

Примером тому является судьба истинно талантливого художника Джона Лалли, деда крошки Нелл, унаследовавшей его талант.

В роман введены и образы создателей так называемой «массовой», «тривиальной», коммерциализованной культуры. Это молодые ребята из поп-группы «Предприятие Сатаны», которые, облачась в черную кожу, набелив лицо мелом, предаются на сцене бесовским неистовствам, прекрасно отдавая себе отчет в том, что взывают к самым низменным инстинктам толпы. Демонизм в искусстве стал модой, которая обеспечивает этим балующимся наркотиками «талантам» и развлечение, и деньги, и даже, не без помощи журналистов, своего рода скандальную рекламу. Во всяком случае, премьера созданного группой видеофильма «Изгоняющий бесов» имела у определенного сорта публики успех. Эта линия в романе выписана Уэлдон с особым сарказмом – отношение к подобного рода коммерциализованной продукции складывалось в ее творчестве с самого начала. Например, в романе «Подруги» (1975) представлен современный художник, который, предав дарованный ему природой талант, стал одним из наиболее популярных творцов «массового чтива». В романе «Жизнь и любовь дьяволицы» (1983) Уэлдон со злой иронией пишет об авторе пустых мелодраматических романов по имени Мэри Фишер (невольно думается, что ее имя не случайно совпало с именем немецкой писательницы Марии Луизы Фишер, наводнившей Европу своими банальными историями любви). В общем-то тема эта в творчестве Уэлдон не нова, в трактовке ее нет ничего оригинального, по сравнению с ее предыдущими книгами. Что же касается негативной оценки роли «массовой культуры» в современном мире, то с писательницей трудно не согласиться – чрезвычайно опасен формируемый ею тип потребительского сознания.

Весьма привлекательно, особенно для старшего поколения читателей, переживших наши «времена оттепели», прозвучит в романе «Сердца и судьбы» тема 60-х годов, ставшая его своеобразным лейтмотивом. По всей видимости, настойчивое обращение писательницы ко временам 60-х содержит в себе и тепло воспоминаний о прошедшей молодости, и чувство ностальгии по самой эпохе, когда, словами Уэлдон, «мир из преданности идеалам вывалился в легкомысленную беспечность». В этой лаконичной формуле содержится очень важное для поколения Уэлдон, именно в это время вступавшего в самостоятельную жизнь, ощущение разрыва с ценностями, сформировавшими поколение отцов, переживших две мировые войны. Это была эпоха прощания с викторианством, бунта против пуританской этики, на принципах которой воспитывалось не одно поколение англичан.

Возникший в Англии в XIX веке во времена пуританской революции нравственный кодекс в царствование королевы Виктории превратился в окостенелую систему регламентации, скрывавших под внешней благопристойностью ущербность и порок. В послевоенной Англии викторианство, синоним безнадежно отжившего и устаревшего, стало восприниматься как неписаный свод правил поведения мещанских, обывательских слоев. Его основные правила – это бережливость, перерастающая в отвратительную и бессмысленную скупость, накопительство, вещизм; смирение и умеренность во всем, выливающееся в подавление всех естественных чувств; лицемерное, ханжеское любование своими воображаемыми добродетелями и безжалостное осуждение инакомыслия. Викторианство, с его мелкими интересами, духовной ничтожностью, бессмысленными запретами, нашло выражение и во внешних формах культуры: от интерьеров, мебели до манеры одеваться в викторианском вкусе. Молодые 60-х годов выражали свое бунтарство, как бывало не раз в истории, и внешней несхожестью с поколением отцов, и вот у раскованных девиц в руках оказалась «пластиковая сумка, вся в цветах, а не бурая», и туфли «зеленые или розовые, а вовсе не коричневые или черные, какие носили предки обоего пола».

Возникает невольный соблазн сопоставить этот эпатаж молодых англичан 60-х с теми перевоплощениями, которые происходили с молодыми «шестидесятниками» в нашей стране. «Железный занавес» был только приподнят, и молодежь 60-х открывала для себя Европу, западную культуру, узнавала из ставших доступными и разрешенными книг и фильмов о другом стиле жизни. По меткому замечанию писателя А. Битова, тоже «шестидесятника», изменилась даже походка, пластика молодых – они стали элегантнее одеваться, носить костюмы и галстуки, учились дарить цветы и целовать дамам руки, многозначительно молчать, понимать поэзию… У нас – некий возврат туда, куда мы опоздали, смешное порой заимствование того, чего нас лишили, у них – открытый бунт против обыденности и викториански оформленных правил поведения.

Общество Англии 60-х со страстью преступало неписаные правила, становилось обществом «свингующим», «разболтанным». В этом процессе были и перехлесты, радикализм, перечеркивающий не только пуританскую этику, но и всякие нравственные запреты вообще, на волне всеобщей раскованности и релаксации поднималась пена ужасающей безвкусицы: низкопробных эротических романов, фильмов, театральных постановок, массовой беллетристики. Реклама ошарашивала публику обилием обнаженных тел, истекающих кровью жертв, с расширенными от ужаса глазами…

И вместе с тем на фоне нигилизма, отказа от всех ценностей, «половой свободы» стали формироваться общедемократические идеи в защиту гуманизма и прав личности, родилось весьма противоречивое по целям и социально неоднородное молодежное движение, идеологами которого выступили так называемые «новые левые», предложившие свои, нередко радикальные способы обновления общества, вплоть до тактики террора, по Европе прокатилась волна так называемых «студенческих революций». В литературе «бурных 60-х» зазвучала критика общества потребления, тема подчинения человека вещи, нереализованности и духовной опустошенности личности в потребительском мире. В идейной близости к молодежному движению 60-х, которое бунтовало и против поколения отцов, и против истеблишмента, и против западной цивилизации и культуры вообще, возникло феминистское движение.

Женское движение прошло в своем развитии несколько этапов. Оно зародилось в эпоху буржуазных революций, провозгласивших лозунг свободы и равенства людей, но на деле ни в одной из европейских стран не предоставивших женщинам равных прав с мужчинами, и первоначально ставило своей целью достижение экономического равноправия, а впоследствии перекинулось в область политической борьбы, коснулось семейных отношений. В Англии феминизм особенно широко распространился во второй половине XIX века в форме суфражизма – движения за предоставление женщинам избирательных прав.

Современное женское движение, как и порожденная им «женская», или «феминистская» проза, – явление иного порядка. В 60-е годы, годы оформления движения, оно сосредоточилось на гуманистической критике системы, выявляло кризис нравственности, кризис семьи, предлагая подчас весьма спорные рецепты социального и этического обновления общества, в том числе «сексуальную» революцию. Конечно, в поле зрения писательниц-феминисток попадают и более камерные, узкосемейные проблемы. Ни один из аспектов жизни «слабого пола» не остается без внимания: воспитание детей, досуг, распределение нагрузки в семье, сфера интимных отношений, которую они исследуют с разной степенью откровенности. Впрочем, стремление постичь тайны женского естества в лучших произведениях «женской» прозы, к которым несомненно относятся и романы Фэй Уэлдон, не заслоняет социально значимых проблем – что нередко случается с сочинительницами последовательно феминистских произведений.

«Женская» проза, выражая интересы участниц движения, настойчиво исследовала не просто проблему равноправия женщин (в экономическом и общественно-политическом смысле молодые, в отличие от поколения своих бабушек, в основном его достигли), но равноценности женщин: писательниц увлекала мысль утвердить как закон жизни свое право сорешать ход событий наряду с мужчинами, добиться реализации себя как личности, идеи самоутверждения и самовыражения женщин в мире, устроенном по мужским законам. Героини «женской» прозы стремятся вырваться из четырех стен своего маленького царства: предметом их интереса становятся философия, наука, литература, искусство, медицина… Глашатаи самых крайних идей женского движения видели свой путь к свободе в создании особого мира, без мужчин, своего рода женских коммун, однако большинство феминисток, в том числе и Ф. Уэлдон, расценивали это явление как курьез, нелепую издержку женского движения.

К концу 70-х годов в общественном сознании Запада постепенно начинает формироваться отказ от бунтарства и радикализма «бурных 60-х», проявляется подчеркнутый интерес к устойчивым, «вечным» ценностям, ностальгия по утраченной крепости моральных устоев и даже тенденции к возрождению викторианства, которое воспринимается скорее как высокая традиция старой культуры. «Женская» проза, чрезвычайно чуткая к происходящим в обществе духовным процессам, тоже перестраивается: от декларирования принципов полной свободы она переходит к осмыслению девальвации нравственных представлений, рассматривает драму женщины, лишенной возможности выполнить свое природное предназначение, анализирует такие аспекты развития потребительского общества, как дефицит полноценного общения, душевного тепла, как женское одиночество.

Произведения Фэй Уэлдон, опубликованные в конце 60-х – начале 70-х годов, относятся к числу наиболее талантливых образцов женской прозы «бурного» десятилетия.

В ее первых романах «Шутка толстухи», «Между нами, девушками», «Подруги» выявилась своеобразная доминанта, свод характерных для ее творчества проблем – Уэлдон создавала многоликий и правдивый портрет своей современницы. В то же время при всей кажущейся камерности тематики ранние романы Уэлдон трудно назвать камерными: сама атмосфера 60-х годов, отмеченная в истории западного мира значительным общественным подъемом, разнообразными формами протеста против сложившейся системы ценностей, привносила в ее прозу элементы социальной критики. По словам самой писательницы, ее творчество тех лет можно назвать «социальным». Женская судьба рассмотрена Уэлдон в широком контексте духовных проблем эпохи.

В созданных в 70-е годы романах прослеживается желание Уэлдон исследовать ипостаси женской судьбы, разные типы женской этики. Один из них представляет, словами Уэлдон, «женское большинство», женщины этого типа видят смысл своей жизни в отведенной им самой природой роли – быть матерью, хранить тепло домашнего очага, в умении «понимать и прощать», посвящая себя служению людям. Добрая, отзывчивая, всепрощающая, кроткая женщина – этот образ проходит через все времена, повторяясь и в Эстер («Шутка толстухи»), и в Хлое и Гвинет Эванс («Подруги»), и в Руфи («Жизнь и любовь дьяволицы»), и в Эвелин Лалли из публикуемого романа «Сердца и судьбы». Тем не менее книги Уэлдон подводят читателя к мысли о том, что патриархальные порядки, основой которых является подчиненное положение женщины в семье, все же далеки от истинной нравственности: принятие устаревших, отживших свой век правил грозит обесцениванием личности, утратой индивидуальности, одиночеством. Именно это произошло с героиней рассказа «Энджел, воплощенная невинность», которой, как никому другому, подходит ее имя – «ангел», – настолько она мила, деликатна, застенчива, добра. В образе Энджел словно материализовался тот «ангел в доме», о котором вспоминала Ф. Уэлдон, выступая на встрече советских и английских писателей в Москве осенью 1984 года. Уэлдон заметила тогда, что английские писательницы и сегодня, принимаясь за книгу, вынуждены отстранять от себя этот призрак, спорить с устоявшимся мнением о том, что удел литератора-женщины – романтический взгляд на действительность. Многие героини Уэлдон преодолевают в себе милое, нежное, податливое женское существо, предпочитающее не вникать в проблемы, подвластные мужскому уму, а терпеливо исполнять свою роль возлюбленной и матери, словом, «ангела в доме» (метафора была почерпнута Уэлдон у знаменитой соотечественницы В. Вулф, которая, в свою очередь, позаимствовала ее у поэта-викторианца, без тени иронии воспевавшего в нем идеал своей эпохи). Сумела справиться с «ангелом» в себе и Хелен Лалли, героиня публикуемого романа «Сердца и судьбы».

Уэлдон представила в своем творчестве и еще одну ипостась своей современницы. Это деловая, интеллектуальная женщина – продюсер, владелица рекламного бизнеса, журналистка, преподаватель, сценарист, – которая сравнялась заработком с мужчинами, экономически вполне независимая. Тем не менее самоутверждение таких женщин в «мужской», интеллектуальной сфере не приносит им личного счастья, не возмещает в конечном итоге дефицит естественных и искренних человеческих чувств. В перспективе многих «деловых» героинь Уэлдон, – помимо карьеры, – «дрянные обеды в дрянных забегаловках, с друзьями, которым дай бог управиться со своими напастями», а на чужие «уж тем более наплевать». Жизнь, отмеченная холодом одиночества, лишенная настоящего чувства и возможности осуществить свое природное предназначение, – такова многообразно варьируемая в романах Уэлдон судьба представительниц наиболее современного женского типа, демонстрирующего все преимущества и все издержки эмансипации.

Третий, часто встречающийся в романах писательницы образ – это женщина-возлюбленная. Уэлдон склонна изображать подобные натуры как неглубокие, лишенные подлинной культуры чувств. Веселые, легкие, при этом весьма расчетливые, вступающие в брак, чтобы обрести «комфорт, статус, деньги в банке», но при этом безумно себялюбивые, равнодушные как к своим обязанностям супруги, так и к обязанностям матери. Однако долю и этих женщин трудно назвать счастливой – они куплены богатым и преуспевающим мужем либо любовником как красивая вещь, а надоев владельцу, могут быть брошены за ненужностью, а дальше либо прожигать жизнь с оплаченными молодыми поклонниками, либо мучительно переживать одиночество, страдать от неминуемо надвигающейся старости и немощи.

Важнейшие компоненты «женского удела» – материнство, любовь-страсть, работа – в книгах Уэлдон обычно разведены, рассмотрены писательницей как варианты судеб разных женщин. И хотя мораль рассказанных ею историй прямо не декларируется, она подводит читателя к мысли о том, что женская судьба, лишенная хотя бы одного из этих элементов, становится ущербной, неполноценной. В святочной истории «Сердца и судьбы» романистка попыталась воссоздать желанную цельность и гармонию бытия, соединив в образе Хелен Вексфорд разные ипостаси «женского удела». Несмотря на заданную жанром условность – героиня романа запрограммированно приближается к обретению счастья и полноты существования, – Хелен отнюдь не идиллическая, надуманная конструкция благополучной женщины, напротив, это живой и полнокровный образ, один из наиболее удачных портретов современной женщины из всей созданной Уэлдон галереи. На протяжении двадцати лет, которые охватывает действие романа, Хелен переживает процесс духовного становления: из юной, раскованной, обладающей удивительным шармом, но в духовном плане довольно-таки бесцветной «дочери багетчика» Хелен превращается в творчески одаренную личность.

Важным художественным принципом Уэлдон является ее стремление к поляризации в романах общественных сил – пустая грызня наверху из-за сытости и кружка для подаяния внизу, дамы в меховых манто и разутые дети, богатство и бедность. В романе «Сердца и судьбы» писательница подчеркнула: «…если безнравственность существует, то заключается именно в том, что имущие имеют в этом мире так много, а неимущие – так мало». Уэлдон, при всей склонности обличить или посмеяться над безнравственностью, никогда не встает в позу морального превосходства над своими героями, а, напротив, стремится быть сопричастной судьбам и страстям своих современников, сохранить теплую и живую человечность, не отделяя тем самым свои наблюдения над ними от наблюдений над собой. Ее кредо может быть выражено следующим образом: «Наблюдая себя, наблюдаю тебя». Слово «наблюдаю», удачно вынесенное в заглавие первой опубликованной Уэлдон подборки рассказов, по сути, выявляет творческую устремленность автора, ее подход к изображаемому. Писательница действительно выступает превосходным наблюдателем самых разнообразных нравов и обычаев, то трезво отстраненным, то по-доброму подсмеивающимся, то взывающим к сопереживанию и сочувствию.

Стоит заметить особо, что поиски Уэлдон в «малом жанре» оказались чрезвычайно плодотворными. Ей свойствен талант воссоздавать с помощью емких, фактурных деталей атмосферу времени, психологический настрой, четкий профиль характера. В рассказе как таковом эти свойства повествовательной манеры Уэлдон раскрылись особенно ярко. Но талант рассказчицы, мастера лаконичных портретов и характеристик присущ Уэлдон и в «большой форме», которая может быть рассмотрена как специфическое сочетание, сплав имеющих порой самостоятельное значение главок-эпизодов, главок-ретроспекций. Чувствуется, что Уэлдон пригодился опыт работы на телевидении в качестве драматурга и сценариста. Структура повествования у Уэлдон очень гибкая – авторский рассказ, прямая речь, монологи и диалоги. Частая смена планов, монтаж параллельных сюжетных линий рождают ощущение кинематографичности ее прозы. Словно становясь на время режиссером, Ф. Уэлдон устанавливает камеру, обводит телеглазом приметы внешнего пространства, затем включает микрофон, и читатель становится свидетелем диалогов, происходящих в студии и порой откровенно расписанных «по ролям». Зачастую Уэлдон прямо обращается к читателю, приглашая его прислушаться к той или иной беседе. В 70-е годы Уэлдон очень увлекалась документализмом, может быть, такие поиски писательницы в области формы объясняются тягой к популярной в литературе целого ряда стран традиции, согласно которой автор выступает как хроникер, бесстрастно протоколирующий события.

Фронтальное наступление документализма со временем не могло, видимо, не вызвать и обратной реакции – поворота литературы к вымыслу, повышения доли фантастического в романе, тяги к драматизации. В своих интервью начала 80-х годов Уэлдон подчеркивала, что ее все больше привлекает создание напряженной интриги, повороты человеческих судеб. Сказанное Уэлдон во многом проясняет то новое, что появилось в ее творчестве последнего десятилетия. Переосмысливая эстетические задачи, писательница широко использует возможности жанров детектива, триллера («Гриб-дождевик», «Дитя президента», «Жизнь и любовь дьяволицы»), научной фантастики («Правила жизни»), антиутопии («Академия Г. Шрапнеля»). Эти книги свидетельствовали о начавшемся движении Уэлдон к популярной литературе, к формированию в ее прозе довольно своеобразного синтеза «серьезности» и «развлекательности», документальности и чистого вымысла.

Роман «Жизнь и любовь дьяволицы» дает наглядное представление о том зыбком равновесии между чистой занимательностью и серьезным, правдивым показом реальности, которое проявилось в ее романах 80-х годов. Временами он откровенно развлекателен – с неослабевающим вниманием следишь за интригой, в центре которой полуфантастическое превращение ординарной, некрасивой женщины по имени Руфь, жены и матери, в равнодушную к людским счастью и горю дьяволицу. Читая роман, трудно избавиться от мысли, что в этом превращении есть что-то жутковатое, ибо оно происходит отнюдь не в метафорическом смысле, а прямо-таки физически. Писательница в своих интервью предпочитает называть роман притчей о превращении – о нем мечтают многие женщины, задавленные жизнью, бытом, страдающие от отсутствия любви. Книжные ассоциации вызывает и имя героини – Руфь, – подобно своему библейскому прототипу, она трудолюбива, верна, стоически переносит все лишения, выпавшие на ее долю. Но до поры до времени. Узнав о страсти, охватившей ее мужа Боббо к богатой, красивой, удачливой Мэри Фишер, автору пустых сентиментальных романов, Руфь решает им отомстить. В результате предпринятых Руфью дьявольски хитроумных действий Боббо, обвиненный в мошенничестве, оказывается в тюрьме, а Мэри, истерзанная обрушившимися на нее бытовыми и прочими проблемами, заболевает неизлечимой болезнью и гибнет. Сама же Руфь, с помощью пластических операций полностью изменившая свой облик и ставшая похожей как две капли воды на Мэри Фишер, вселяется в принадлежавший Мэри роскошный дом-башню на побережье и даже сочиняет роман в духе своей соперницы.

Сконструированный Уэлдон сюжет – одновременно многоликая, сделанная рукой мастера картина нравов. И это определенно наиболее сильная сторона книги. Писательница помещает свою героиню то в бедняцкие районы Лондона, то в дом престарелых, то в женскую коммуну, то в респектабельный дом известного судьи. Все эти эпизоды социологически точны, психологически выверены, но, безусловно, не могут смягчить впечатления незначительности жизненных усилий самой Руфи: ее скитания по «земным пределам» свелись к мелкому итогу – богатому дому, поддельной красоте, дарующей власть над людьми, сочинительству пошлых историй, словом, к существованию, лишенному подлинных ценностей.

Одновременно с книгами, в которых писательница добивалась откровенной развлекательности, в творчестве Уэлдон 80-х годов появилась антивоенная проблематика.

Проблема войны и мира возникла в романах и рассказах писательницы закономерно, как следствие уже развивавшихся в ее предыдущих книгах (прежде всего в романе «Дитя президента») концепций. Ее появление обусловлено, по всей видимости, и изменениями в самом женском движении, к которым Уэлдон-художник не могла остаться равнодушной. Пикеты, митинги, демонстрации, лагеря мира, организуемые женскими организациями у военных баз НАТО, свидетельствуют о том, что движение женщин все активнее вливается в борьбу за мир против войны. Число же сторонниц «абсолютной свободы» – от семьи, от обязанностей материнства – значительно поубавилось и в самом женском движении, и в литературе, его отражающей. Писательница спорила с подобной «точкой зрения» уже в 1985 году, когда появился рассказ «Полярис» из одноименного сборника, героиня которого агрессивно отстаивает свое право на уютную семейную замкнутость, пока не убеждается, что ее муж, работающий на военной базе, – один из тех, кто угрожает мирному существованию их семьи и сотен тысяч ей подобных. Впрочем, рассказ «Полярис» все же был исключением – в тематическом плане – в творчестве Уэлдон до романа «Академия Г. Шрапнеля», в котором идея борьбы с военной угрозой, противостояния милитаризму становится доминирующей. Роман «Академия Г. Шрапнеля» – антивоенный роман, впитавший элементы жанра антиутопии. Несмотря на имеющиеся в нем противоречия, в частности, Уэлдон предлагает довольно традиционный, неоднократно предлагавшийся мыслителями и писателями и, увы, не давший больших результатов способ спасения от войны – самосовершенствование, Уэлдон создала смелое и яркое произведение, открыто отвергающее войну как варварский и бесчеловечный способ решения конфликтов, он, как и другие произведения писательницы, бесспорно укрепляет гуманистическую традицию английской литературы.

Сами идеи рождественской истории, которую с таким вдохновением поведала Фэй Уэлдон в романе «Сердца и судьбы», не столь уж и далеки, как это может показаться на первый взгляд, от прямо декларируемых и социально заостренных принципов ее антивоенных произведений: защита гуманности, необходимость нравственного совершенствования, приверженность общечеловеческим ценностям, хотя и погруженные в иную художественную реальность, не становятся от этого менее значимыми. Приятие рождественского жанра, в природе которого неизбежность поражения зла, торжество примиряющего начала, побуждает к размышлениям над благостностью обретения мира, не только гражданского, социального, но и мира в душе, мира с самим собой и другими представителями рода человеческого. Сказка, в том числе современная, по самой своей сути содержит и «намек» и «урок», непременно светлый и добрый: человек не может ощущать себя человеком без стремления к счастью, без поисков истины, без поклонения красоте.

* * *

Та всеведущая и остроумная особа, которая на протяжении всего публикуемого романа незримо сопровождает читателя и делится с ним всем, что ей известно о приключениях крошки Нелл, Клиффорда и Хелен, шаловливо признается: «Читатель, вы ненавидите сюрпризы? Я ненавижу, я люблю знать, что будет дальше». Быть может, знакомство с предваряющим словом о творчестве Фэй Уэлдон и сочиненном ею романе и впрямь позволит избежать совершенных сюрпризов. Во всяком случае, автор предисловия пыталась выявить талантливость Уэлдон, ее владение искусством слова, мастерство иронии, человечность. Ну а вообще-то в рождественской сказке, хотя бы и современной, должны быть неожиданности, – убеждена, они будут приятными, ведь не случайно писательница на протяжении всей книги призывает довериться судьбе, вершительнице судеб. Итак, вперед, читатель, в руках у вас книжка, в которой воцаряется благополучие и веселье, книжка со счастливым концом.

Я. Конева

КАК ВСЕ НАЧИНАЛОСЬ

Читатель, я поведаю вам историю Клиффорда, Хелен и крошки Нелл. Клиффорд и Хелен желали для крошки Нелл всего самого-самого, желали так горячо и исступленно, что дочь их чуть было не осталась вообще без чего бы то ни было, – и даже жизни. Если хочешь многого для себя, естественно желать того же и для своих детей, но, увы, это не всегда совместимо.

Любовь с первого взгляда – какая седая старина! Хелен и Клиффорд встретились глазами на приеме давным-давно в шестидесятых, между ними возникла колдовская вибрация и, на радость ли, на горе ли, стала быть Нелл. Дух сотворил плоть, плоть от их плоти, любовь от их любви, и к счастью (хоть и вопреки им обоим), в конце концов – на радость. Ну вот! Теперь вам уже известно, что финал у истории счастливый. Впрочем, сейчас Рождество. Так отчего бы и нет?

Давным давно, в шестидесятых… Ах, какое было время! Все хотели всего и верили, что непременно получат. И по праву, по праву! Брак и свобода в браке. Секс без младенцев. Революция без нищеты. Карьеры без эгоизма. Искусство без усилий. Знания без учения, без штудирования. Иными словами, обед без мытья посуды. «Почему, собственно, не делать все походя?» – восклицали они. А действительно, почему?

О, какие это были дни! Битлы заполонили радиоволны, а взглянув вниз, вы обнаруживали, что в руках у вас пластиковая сумка вся в цветах, а не бурая, и туфли на вас зеленые или розовые, а вовсе не коричневые или черные, какие носили ваши предки обоего пола. Девушка утром глотала пилюлю, чтобы без трепета бросаться в сексуальные приключения, какие мог ниспослать день, а юноша закуривал сигарету без мысли о раке и увлекал девушку в постель, не опасаясь чего-нибудь похуже. Сливки густой струей текли на boeuf en daube,[1] а про безжировую низкобелковую диету никто слыхом не слыхал, и никому в голову не приходило показывать по телевизору умирающих от голода младенцев, и вопреки всем поговоркам можно было и иметь пирог и вкушать его.

Те годы, когда мир из преданности идеалам вывалился в легкомысленную беспечность, были удивительно приятными для Клиффорда и Хелен, но, как оказалось, не для крошки Нелл. Ангелам серьезности и решимости надо бы непременно витать над колыбелью новорожденного младенца, и уж тем более, если колыбель эта укрыта атласом бешеной расцветки, вместо практичной белой хлопчатобумажной ткани, которую можно и стирать и гладить. На деле же, боюсь, дозваться ангелов было бы не так просто – они рассеялись по другим частям света: в ужасе кружили над Вьетнамом, Биафрой, Голанскими высотами – даже если бы Клиффорд и Хелен догадались отправить им приглашения, о чем они, естественно, и не подумали.

Люди вроде Клиффорда и Хелен любят создавать хаос в каждом десятилетии, в каждом столетии, в каждом уголке земного шара, а дети влюбленных в любую эпоху в любом месте с тем же успехом могут рождаться сиротами – столько им уделяется внимания и забот.

Шестидесятые! Первая половина шестого десятилетия двадцатого века – вот когда родилась Нелл. На приеме, устроенном «Леонардо», где Клиффорд впервые увидел Хелен в другом конце переполненного зала, а Нелл стала быть, подавали икру и лососину.

«Леонардо», как вам, быть может, известно, – это фирма в духе «Сотби» и «Кристи», покупающая и продающая сокровища мирового искусства. Они там знают, что есть что, а когда дело доходит до Рембрандта или Питера Блейка, то и почем. Они умеют отличить стул работы Чиппендейла от стула удручающе искусного флорентийского краснодеревщика, работающего под Чиппендейла. Однако в противоположность «Сотби» и «Кристи» у «Леонардо» есть свои собственные большие выставочные залы, где отчасти для собственного удовольствия и прибыли, а отчасти для пользы широкой публики фирма устраивает грандиозные художественные выставки, за каковые она (через Совет по искусствам) получает солидную долю государственной субсидии на поддержание искусств – по мнению одних слишком большую, по мнению других далеко не достаточную, но так ведь бывает всегда. Если вы знаете Лондон, то должны знать и «Леонардо» – мини-Букингемский дворец, украшающий угол Гросвенор-сквер и Эллитон-Плейс. Нынче у фирмы есть филиалы во всех крупнейших городах мира, но в шестидесятых лондонский «Леонардо» пребывал в гордом и величавом одиночестве, а этот прием был устроен в честь открытия первой по-настоящему грандиозной выставки – полотен Хиеронимуса Босха, любезно предоставленных музеями и коллекционерами со всего мира. Подготовка обошлась в колоссальную сумму, и сэр Ларри Пэтт, чьим блистательным молодым помощником был Клиффорд Вексфорд, терзался тревогой, будет ли она иметь успех.

И совершенно зря. Это же были шестидесятые. Придумай что-нибудь новенькое, и дело в шляпе.

Коктейли с шампанским, взбитые волосы (хотя несколько «пчелиных ульев» все еще раскачивали люстры), невероятно короткие юбки, весьма кружевные рубашки и длинные волосы мужчин на переднем краю авангарда. По стенам извивались в муках фигуры, привидевшиеся художнику – в аду, в совокуплении, все едино. А под ними общались великие, прославленные, талантливые, красивые, а репортеры светской хроники записывали, записывали. Иску-у-усство! Дивный был прием, можете мне поверить. Оплачен налогоплательщиками, и никто не подверг сомнению счет. Я была там с моим первым мужем.

Клиффорду было 35, когда он увидел Хелен, и он уже принадлежал к великим и прославленным, не говоря уж о талантливых, красивых и достойных заметки в светской хронике. Он чувствовал, что исчерпал холостяцкую жизнь. И присматривал себе жену. Или просто ощущал, что ему подошло время давать званые обеды и производить впечатление на влиятельных людей. А для этого мужчине нужна жена. Дворецкий, конечно, высший шик, но жена подразумевает солидность. Да, ему требовалась жена. Он полагал, что Анджи, богатая наследница из Южной Африки, ему, пожалуй, подойдет, и с прохладцей ухаживал за бедной девочкой. Он явился на прием (собственно говоря, свой прием) под руку с Анджи, а ушел с Хелен. Разве так поступают?

Хелен было 22, когда она увидела Клиффорда. Даже теперь, когда ей под пятьдесят, она еще достаточно сногсшибательна и вполне способна ввергать в хаос сердца и судьбы мужчин (хотя полагаю и уповаю, что она поняла, насколько полезно воздерживаться от этого). Но тогда! Если бы вы видели ее тогда!

– Кто это? – спросил Клиффорд у Анджи, глядя на Хелен через кишащий людьми зал. Бедная Анджи!

Правду сказать, Хелен отнюдь не выглядела идеальной красавицей шестидесятых (ну, помните? Круглое кукольное личико, продырявленное знойными глазами Кармен), но тем не менее была сногсшибательной чаровницей 5 футов 7 дюймов роста, размер 10, пышнейшие каштановые кудри – вот только ей их цвет представлялся мышиным, величайшим проклятием ее жизни, и она в дальнейшем их осветляла, тонировала и вообще всячески мучила, пока в продаже не появилась хна и не разрешила все ее трудности. Глаза у нее были сияющими и умными, она выглядела нежной, хрупкой, отчаянно кокетливой и «да как вы смеете!» – причем одновременно. Она была самостоятельной и, как и Клиффорд, не старалась нравиться, а просто нравилась. Иначе у нее не получалось. Она никогда не кричала на слуг и не выговаривала парикмахерам – хотя в то время, о котором я рассказываю, ей для этого поводов не представлялось: она была бедна и жила скромно. Приспосабливалась.

– Это? – сказала Анджи. – Да, по-моему, никто. И в любом случае она не умеет одеваться.

На Хелен было чуть слишком тонкое, чуть слишком простое, чуть слишком хорошо выстиранное хлопчатобумажное платье, бело-розовое, туманного струящегося солнечного фасона, опередившее моду на пять лет. Под ласковой тканью ее груди казались нагими, маленькими и беззащитными. Спина у нее была длинная, плавно сужающаяся к талии, и вся она – точно лебедь, как поется в песне.

Ну а Анджи, мультимиллионерша Анджи! На Анджи было жесткое платье из золотой парчи с большим бантом из красного атласа на спине, с нелепо низким вырезом при почти полном отсутствии бюста. Она напоминала рождественскую хлопушку, но без подарка под оберткой. Три портнихи по очереди рыдали над этим платьем, все три лишились заказа, но никакие жертвы не могли принудить это платье стать ей к лицу.

Бедная Анджи! Анджи любила Клиффорда. Отец Анджи владел шестью золотыми приисками, и потому она считала, что Клиффорду следует платить ей взаимностью. Но что, в конце-то концов, могла она предложить кроме остренького ума, пяти миллионов долларов и своей тридцатидвухлетней все еще незамужней особы? У нее было сухое тельце и тусклая кожа (хорошая кожа придает привлекательность самой невзрачной девушке, но у Анджи она хорошей не была: боюсь, ей недоставало внутреннего света) и не было матери, а был отец, который давал ей все, чего бы она ни захотела, кроме ласки и внимания. Все это сделало ее алчной, бестактной и брюзгливой. Причем Анджи знала, что она такая, но ничего с этим поделать не могла. Ну а Клиффорд прекрасно отдавал себе отчет, что жениться на Анджи было бы практично (как отдавали себе в этом отчет немало мужчин до него), а Клиффорд был практичен, но почему-то ему просто не хотелось на ней жениться (как прежде им). А тех немногих, кто все-таки делал ей предложение – богатой женщины совсем уж без претендентов на ее руку быть не может, – Анджи презирала и отвергала. Тот, кто способен любить меня, вычисляло ее подсознание, не стоит моей любви. Она, как вы можете заключить, оказалась в безвыходной эмоциональной ловушке. Теперь она восхотела Клиффорда, и чем больше он не хотел ее, тем больше она хотела его.

– Анджи, – сказал Клиффорд, – мне необходимо знать точно, кто она такая.

И знаете, Анджи отправилась выяснять. Ей бы дать Клиффорду пощечину, но тогда не возникла бы эта история. Ну, совсем нет. Клиффорд вел себя скверно, Анджи смирилась, и вот из такого-то крохотного желудя и вырос многоветвистый дуб последующих событий. Впрочем, весь мир полон всяких «должно было бы», «не должно было бы», не правда ли? Ах, если бы то! Ах, если бы се! Где этому конец?

Пожалуй, мне следует описать вам Клиффорда. Он все еще подвизается на лондонской сцене – время от времени вы видите его фотографии в «Арт Уорлд» и в «Коннуасере», хотя, увы, не столь часто, как прежде, ибо время сводит на нет все наши драмы и скандалы. Но взгляд просто по многолетней привычке немедленно обращается к его фотографии, а все, что Клиффорд находит сказать о том, «куда идет искусство» или «откуда пришел постсюрреализм», еще достаточно интересно, хотя уже и не совсем крамольно. Он высокий, плотный, тупоносый мужчина с сильным подбородком, широким лицом и частыми улыбками (вот только улыбается он вам или по вашему адресу?), которые озаряют его глаза, такие же темно-голубые, как у Гарольда Вильсона (а те глаза очень, очень темно-голубые, я видела их лицом к лицу, и уж я-то знаю!). У него широкие плечи, узкие бедра, густые прямые волосы – в те дни настолько светлые, что казались седыми. Он и теперь, хотя ему должно быть под шестьдесят, обладает вполне пристойной шевелюрой. Его враги (а их у него все еще много) развлекаются рассказами, будто он хранит на чердаке свой портрет, который день за днем все больше толстеет и лысеет. Клиффорд был – и остается – энергичным, жизнерадостным, интересным, обаятельным и безжалостным. Естественно, Анджи хотела выйти за него. А кто не захотел бы?

Взлет карьеры Клиффорда Вексфорда был не столько метеоритным (ведь метеориты как-никак падают, а не взлетают, верно?), сколько ракетным, ибо заключал в себе всю энергию и мощь «Поларис», взмывающей из моря. Другими словами, Клиффорд Вексфорд жужжал вокруг своего патрона сэра Ларри Пэтта, как пчела, твердо решившая проникнуть в горшочек с медом. Идея устроить выставку Босха озарила Клиффорда. Если она удастся, то честь достанется Клиффорду, а если провалится, вина и убытки падут на «Леонардо» и сэра Ларри Пэтта. Вот так действовал Клиффорд тогда, как и теперь. В отличие от поколения сэра Ларри, он понимал всю силу рекламы – что блеск и шум стоят столько же, если не больше, чем истинные ценности, что надо тратить деньги, если хочешь нажить деньги, что неважно, насколько хороша картина или скульптура – если никто не знает, что она хороша, то с тем же успехом она может быть скверной. Клиффорд протолкнул «Леонардо» из первой половины века во вторую и свирепо запустил фирму в следующий век; он был ключом к успехам, ожидавшим «Леонардо» на протяжении следующих двадцати пяти лет, и сэр Ларри понял это в день открытия выставки Босха, хотя и без всякого удовольствия.

Анджи пробралась назад к Клиффорду сквозь сверкающую, сплетничающую толпу, которая хлебала оплаченные из общественных фондов коктейли с шампанским (кусок сахара, апельсиновый сок, шампанское, коньяк) под снедаемыми адом фигурами из видений Босха, и сказала:

– Ее зовут Хелен. Дочка какого-то багетчика.

Анджи надеялась, что это поставит жирную точку. Уж конечно, багетчики – низшие из низших в Мире Искусства, не стоящие даже беглой мысли. Анджи предполагала, что Клиффорд, когда встанет вопрос о браке, клюнет не на внешность избранницы, но на ее происхождение и богатство. И была к нему несправедлива. Клиффорд, как всякий другой, хотел истинной любви. Он, собственно говоря, вовсю старался полюбить Анджи, но только у него ничего не выходило. Ее претензии и мелочный снобизм не казались ему милыми причудами. Он думал, что во многих отношениях существование ее мужа окажется не из приятных. Она будет кричать на слуг, по-детски злиться на женщин, которых он сочтет достойными восхищения, и закатывать сцены по поводу того, сего и этого.

– Под «каким-то багетчиком» ты, полагаю, – сказал Клиффорд, – подразумеваешь Джона Лалли? Это гений. Я доверил ему всю экспозицию.

И бедная Анджи поняла, что вновь она выдала свое невежество и сказала типичное не то. Багетчики, оказывается, подлежат восхищению и уважению. Отчасти Анджи было трудно с Клиффордом именно из-за его непоследовательности в том (во всяком случае, по ее понятиям), чем он восхищался и что презирал. Успех, который Анджи признавала только за богатыми и (или) красивыми и (или) знаменитыми, Клиффорд приписывал самым разным и несуразным людям – почти нищим и даже искалеченным поэтам, дряхлым писателям с щетиной на подбородке и трясущимися руками, художникам в жутких балахонах, ну, словом, такой шушере, какую Анджи в жизни не пригласила бы на обед, даже если бы неделя состояла из сплошных субботних вечеров.

«Но что в них такого?» – вопрошала она.

«Они войдут в будущее, – отвечал он, – пусть настоящее их не замечает».

Ну откуда мог он знать? Однако словно бы знал.

Если Анджи хотела угодить Клиффорду, ей приходилось сначала думать, а уж потом говорить. Он убивал непосредственность. Она это знала и все равно хотела его – во веки веков на завтрак, обед, чай и ужин. Это и есть любовь. Бедная Анджи! Пожалеем ее. Она была очень несимпатичной, но заслуживает жалости, как всякая женщина, влюбленная в мужчину, который ее не любит, но взвешивает, жениться на ней или нет, и тянет, и тянет, тем временем вынуждая ее покорно прыгать сквозь всякие непотребные обручи.

– Ну-ну, – сказал Клиффорд, – так значит она дочка Джона Лалли! – И к большому удивлению и полному расстройству чувств Анджи, тут же покинул ее и направился через зал туда, где стояла Хелен.

Джон Лалли этого не видел. И к лучшему. Он угрюмо злобился в углу у бара – дикий взгляд, дикая шевелюра, глубоко посаженные глаза, полные подозрительности, губы, сверхподвижные и расшлепанные непреходящей яростью и протестом, – а на роду ему написано в течение двадцати ближайших лет стать ведущим художником страны, хотя тогда никто (кроме Клиффорда) этого не знал. У меня, правда, было смутное предчувствие. Мне принадлежит маленький рисунок Лалли: тушь, перо, – сова расклевывает ежа. Купила я его за 10 шиллингов 6 пенсов, заметно переплатив. Теперь он стоит 1100 фунтов и цена все растет.

Хелен подняла глаза на Клиффорда и увидела, что он смотрит на нее, не отрываясь. Если он воодушевлялся, цвет его глаз становился более глубоким, а воодушевлялся он чаще всего, когда ему удавалось совершить нечто редкостное – например, приобрести для «Леонардо» золотую маску Тутанхамона или эльгинский мрамор, слывший утерянным. И теперь они стали совсем синими.

«Какие у него синие глаза! – подумала Хелен. – Будто маслом написаны…»

И тут она вдруг вообще перестала думать, охваченная испугом. Она стояла беззащитная (как могло показаться), совсем одна среди болтающей толпы, искушенной в последних криках моды – все заметно старше нее, все знают совершенно точно, как лучше всего думать, чувствовать, поступать. В отличие от нее. А может быть, когда она подняла взгляд и увидела синие-синие глаза, в них отразилось ее будущее, отчего она и перепугалась.

А может быть, она увидела в них будущее Нелл. Любовь с первого взгляда – вещь вполне реальная. Она вспыхивает и между самыми несочетаемыми людьми. В драме Нелл, по-моему, Клиффорд и Хелен были актерами на выходных ролях, а вовсе не премьерами, какими они, естественно, себя почитали – подобно нам всем. И повторю: я твердо верю, что Нелл стала быть именно в то мгновение, когда Хелен и Клиффорд просто смотрели друг другу в глаза: Хелен – в страхе, Клиффорд – полный решимости, оба – сознавая свою судьбу. А судьба их была любить и ненавидеть друг друга до конца своих дней. Слияние плоти с плотью, каким бы ошеломляющим оно ни оказалось, в каком-то смысле ни малейшего значения не имело. Нелл обрела существование в любви, но трансмутация нематериального в материальное происходит сама собой в том полуосознанном, полубессознательном действе, которое мы называем половым актом, и Хелен с Клиффордом, глядя друг на друга, знали об этом сужденном им чуде лишь одно: чем скорее они окажутся в постели и в объятиях друг друга, тем лучше. Ну что же, так оно и бывает у счастливейших среди нас.

Но, разумеется, жизнь не так проста, даже для Клиффорда, который обладал тем преимуществом, что всегда четко знал, чего хочет, а потому обычно обретал желаемое. Однако прежде следовало удовлетворить богов политеса и общепринятого.

– Как кажется, вы дочь Джона Лалли, – сказал он. – А кто я, вы знаете?

– Нет, – ответила она.

Но, читатель, она знала. Естественно, знала. И солгала. Она достаточно часто видела фотографии Клиффорда Вексфорда на газетных страницах. Она созерцала его на телевизионном экране – Надежду Британского Мира Искусства, как его величали некоторые, или же горький симптом конца оного Мира, как утверждали другие. Не говоря уж о том, что она выросла под взрывы бешеных проклятий, которыми ее отец осыпал Клиффорда Вексфорда, своего нанимателя и мецената. (Некоторые считали, что ненависть Джона Лалли к Клиффорду Вексфорду граничит с паранойей; нет, говорили другие, такое чувство в таких обстоятельствах вполне извинительно и понятно.) И Хелен сказала «нет», потому что самодовольство Клиффорда ее задело, пусть даже она была околдована его внешностью. Она сказала «нет», читатель, потому что, боюсь, она легко лгала, если ложь ее устраивала. Она сказала «нет», потому что испуг ее проходил, и ей хотелось вызвать между собой и им frisson[2] какого-нибудь чувства – раздражения у него, досады у нее, и еще потому, что его интерес к ней вызвал у нее восторженное возбуждение, а восторженное возбуждение чревато опрометчивостью. Во всяком случае, она сказала «нет» отнюдь не из лояльности к отцу. Отнюдь, отнюдь.

– Я вам расскажу подробно, кто я такой, за ужином, – сказал он. И столь сильное впечатление произвела она на него, что он претворил свои слова в дело, хотя в этот вечер ужинать ему полагалось в «Савое» с сэром Ларри Пэттом, Ровеной, супругой сэра Ларри, и многими важными, влиятельными и иностранными гостями.

– За ужином! – повторила она с видимым удивлением. – Вы и я?

– Конечно, если вы не предпочтете не тратить время на ужин, – сказал Клиффорд с такой обаятельной и бережной улыбкой, что подтекст почти совершенно сгладился.

– Ужин – это чудесно, – ответила Хелен, делая вид, будто никакого подтекста не заметила. – Я только скажу маме.

– Пай-девочка! – с упреком произнес Клиффорд.

– Я никогда нарочно не расстраиваю маму, – сказала Хелен. – Жизнь и без того ее расстраивает.

И вот Хелен, сплошная невинность – ну почти сплошная, – подошла к своей матери Эвелин и назвала ее по имени. Их семья была артистической и богемной.

– Эвелин, – сказала она. – Ты в жизни не догадаешься. Клиффорд Вексфорд пригласил меня поужинать.

– Откажись! – паническим голосом произнесла Эвелин. – Пожалуйста, откажись. Если твой отец узнает…

– Соври что-нибудь, – сказала Хелен.

В «Яблоневом коттедже» Лалли, в Глостершире, врали постоянно. Да и как же иначе? Джон Лалли приходил в бешенство из-за сущих пустяков. А сущие пустяки возникали что ни день. Его жена и дочь изо всех сил тщились оберегать его спокойствие и счастливое расположение духа, даже ценой некоторого искажения реального мира и событий в нем. Иными словами, они лгали.

Эвелин заморгала, как с ней часто случалось, словно поединок с миром был ей в общем не по силам. Она была красивой женщиной – да и как иначе могла бы она родить Хелен? – но годы, прожитые с Джоном Лалли, утомили и в какой-то мере оглушили ее. Теперь она заморгала, потому что Клиффорд Вексфорд был вовсе не той судьбой, какой она желала для своей молоденькой дочери, а к тому же она знала, что Клиффорд должен ужинать в «Савое», так каким же образом он приглашает ее дочь куда-то еще? Ужин в «Савое» неотступно маячил перед ней, потому что Джон Лалли три раза наотрез отказался присутствовать на нем, если там будет Клиффорд, и ждал, и дождался, чтобы его пригласили в четвертый раз, прежде чем снизошел принять приглашение, не оставив жене времени сшить платье для столь знаменательного, как она считала случая. Ужин в «Савое»! А теперь на ней было голубое в рубчик хлопчатобумажное платье, которое она вот уже двенадцать лет надевала по каждому знаменательному случаю, и ей пришлось довольствоваться тем, что она выглядит чуть вылинявшей, но миловидной и совсем-совсем не элегантной. А как ей хотелось хотя бы один-единственный разочек выглядеть элегантной!

Хелен сочла, что мать моргает одобрительно – как предпочитала считать с тех пор, как себя помнила. Разумеется, и намека на одобрение тут не крылось. Скорей уж – точно попытка самоубийства, – это была мольба о помощи, просьба не требовать от нее решения, которое неминуемо вызовет гнев ее мужа.

– Клиффорд пошел за моим плащом, – сказала Хелен. – Мне пора.

– Клиффорд Вексфорд, – слабым голосом произнесла Эвелин, – пошел за твоим плащом…

И самое поразительное, что Клиффорд пошел-таки. Хелен поспешила за ним, подставив мать под раскаты отцовского гнева.

Ах да, у Анджи было манто из белой норки (как же иначе?), которым немного раньше Клиффорд польщенно любовался, и в гардеробе оно висело рядом (даже касаясь его) с коричневым плащом Хелен из тонкого сукна. Клиффорд направился прямо к этому последнему и снял его за шкирку.

– Ваше! – сказал он Хелен.

– Как вы узнали?

– Вы ведь Золушка, – сообщил он. – А это лохмотья.

– Я не позволю чернить мой плащ, – твердо объявила Хелен. – Мне нравится эта ткань, ее текстура; я предпочитаю блеклые тона ярким. Я стираю его вручную в очень горячей воде, я сушу его на прямом солнечном свете. И он именно такой, какой мне нужен.

Хелен привыкла произносить эту речь. Она произносила ее перед матерью по меньшей мере раз в неделю, так как каждую неделю, если не чаще, Эвелин грозила выкинуть этот плащ. Глубокая убежденность Хелен воздействовала на Клиффорда. Норковое манто Анджи, жестоко распятое на плечиках, сшитое из шкурок несчастных убитых зверьков, тут же показалось ему и жутковатым и снобистским. И глядя на Хелен, которая теперь выглядела не столько одетой, сколько задрапированной и обворожительной (не забывайте, это происходило до того, как старое, выцветшее, истрепанное и в целом неаппетитное вошло в моду), он просто согласился и больше никогда не делал критических замечаний об одежде, которую Хелен предпочитала носить или не носить.

Ибо в сфере одежды Хелен знала, что делает, а Клиффорд обладал талантом, великим талантом – я не иронизирую – различать между истинным и фальшивым, между подлинным и поддельным, между потрясающим и претенциозным, и достаточным благородством, чтобы открыто признавать достойное признания. Вот потому-то он еще совсем молодой был уже помощником Ларри Пэтта и вскоре удовлетворил свое честолюбивое стремление стать председателем правления «Леонардо». Отличать хорошее от плохого – вот, собственно, назначение Мира Искусства (приходится использовать это выражение за неимением лучшего), и внушительный кус мировых ресурсов расходуется исключительно на эту цель. Нации, не располагающие религией, волей-неволей обходятся Искусством – наложением на хаос не только порядка, но и красоты, но и симметрии…

УЗНАВАЯ ТЕБЯ

Довольно. Клиффорд повез Хелен ужинать в «Сад», ресторан неопределенно восточного духа, популярный в шестидесятых. Расположен он был впритык к старому Ковент-Гардену. Абрикосы там подавались с барашком, груши с телятиной, а сливы с говядиной. Клиффорд, предполагая, что вкус у Хелен не сформирован, и, конечно, она сладкоежка, не сомневался, что ей такое блюдо понравится. Ей и понравилось – чуть-чуть.

Она ела барашка с абрикосами под пристальным взглядом Клиффорда, у нее были ровные красивые зубки. Он не спускал с нее глаз.

– Нравится вам барашек? – осведомился он. Глаза у него были и теплыми, потому что ему страстно хотелось, чтобы она ответила уместно, но и холодными, потому что он понимал необходимость проверок: любовь ведь губительно воздействует на способности судить объективно, а сама может оказаться краткой.

– По-моему, – деликатно ответила Хелен, – он должен быть очень вкусным в Непале или где еще придумали это блюдо.

Он почувствовал, что улучшить этот ответ невозможно. Он говорил о милосердии, тонкости и эрудиции – о всех сразу.

– Клиффорд, – сказала Хелен так мягко и кротко, что ему пришлось наклониться к ней, чтобы расслышать, а ее шею обвивала золотая цепочка с медальончиком, который покоился на голубоватой белизне ее кожи и совсем его пленил, – это ведь не экзамен. Вы просто пригласили меня поужинать и никому ни на кого не надо производить достойного впечатления.

Он внутренне растерялся и ощутил, что ее слова не слишком ему понравились.

– Мне полагалось бы сейчас сидеть в «Савое» со всеми светилами, – сказал он. (Пусть знает, какую жертву он принес ради нее!)

– Не представляю, простит ли мне отец, – сказала она. (Пусть знает о ней то же самое.) – Вы не принадлежите к тем, кто отмечен его благоволением. Хотя, разумеется, он не может распоряжаться моей жизнью, – добавила она.

Ведь, собственно говоря, она ничуть не боялась отца, получая от него все лучшее, как ее мать – все худшее.

Его бешеные инвективы теперь очень ее развлекали. Эвелин принимала их всерьез, чувствовала, что ей угрожает опасность, слабела, слушая, как ее муж обличает и лживые заверения правительства, будто никогда страна так не процветала, и глупость избирателей, обведенных вокруг пальца, и филистеров, покупающих произведения искусства, и пр. и пр., и смутно ощущала, что все это – ее вина.

– Когда вы сказали, что меня не знаете, вы ведь солгали? Почему? – спросил Клиффорд, но Хелен только засмеялась. Ее бело-розовое платье при свечах словно излучало свет, и она знала это его свойство. Хуже всего оно выглядело в жестком освещении галереи и лучше всего – здесь. Потому-то она его и надела. Ее соски чуть-чуть просвечивали – в эпоху, когда соски никогда не просвечивали. Но она не стыдилась своего тела. И с какой бы стати? Оно было прекрасно.

– Никогда мне не лгите, – сказал он.

– Не буду, – сказала она и тем солгала, зная, что лжет.

Вскоре они отправились домой. К нему на Гудж-стрит, дом № 5, «Кофейня». Дом был узкий, втиснутый между двумя магазинами, зато в центре, в самом центре. Он мог ходить на работу пешком. Стены комнат были выкрашены белой краской, обстановка отличалась простотой и функциональностью. Все стены были завешаны картинами ее отца.

– Через несколько лет они будут стоить миллион, если не больше, – сказал он. – И вы не гордитесь?

– Чем? Тем, что они в будущем будут стоить больших денег? Или тем, что он хороший художник? «Горжусь»? Это неподходящее слово. С тем же успехом можно гордиться солнцем или луной.

Она дочь своего отца, решил Клиффорд, но от этого она только больше ему понравилась. Она спорила обо всем, но ничего не принижала. Девушки вроде Анджи выпячивали свою избранность, высмеивая и презирая все, что их окружало. Но, с другой стороны, что им оставалось делать?

Он показал ей спальню на чердаке под стропилами. На полу квадратное ложе – пенопласт (тогда новинка) под меховым покрывалом. И тут тоже картины кисти Лалли: сатиры обнимали нимф, Горгоны – юных Адонисов.

– Не самый удачный период моего отца.

Читатель, как ни грустно, но я должна сказать, что в этот же вечер Клиффорд и Хелен оказались вместе в постели, что в середине шестидесятых в обычай еще не вошло. Ритуал ухаживания еще соблюдался, и проволочка считалась не просто соблюдением приличий, но и проявлением благоразумия. Если девушка отдастся мужчине слишком быстро, он же будет ее презирать? Будет, будет, говорила тогдашняя житейская мудрость. Бесспорно, постель, так сказать, с первого взгляда, может завершиться – и завершается – тем, что женщина, которая отдала себя всю, бывает отвергнута, ибо этого всего оказалось мало. Ситуация обидная и морально тяжелая. Но, по-моему, на самом-то деле она сводится лишь к тому, что отношения между ними обрели стремительность и исчерпали себя с начала и до конца за несколько часов, вместо того чтобы неторопливо исчерпываться за месяцы или годы. Ну и первым осознал их исчерпанность мужчина.

«Я позвоню тебе завтра», – говорит он. Но не звонит. Было и прошло, не так ли? Однако изредка, совсем-совсем изредка сочетание звезд оказывается благосклонным: отношения выдерживают испытание, укрепляются, длятся. Вот это и случилось с Клиффордом и Хелен. Ей просто в голову не пришло, что Клиффорд станет ее презирать, если она скажет «да» сразу же, а он и не подумал переменить о ней мнение из-за ее «да». В окна чердака лился лунный свет. Мех покрывала и натирал и нежил их нагие тела. Читатель, с той ночи прошло двадцать три года, но ни Хелен, ни Клиффорд ее не забыли.

ПОСЛЕДСТВИЯ

Так вот. Внезапное исчезновение Клиффорда и Хелен было замечено и вызвало большой шум. Словно гости «Леонардо» почувствовали все значение случившегося, словно поняли, что в результате будет нарушено нормальное течение многих и многих жизней. Правда, в тот вечер произошли и другие примечательные события, наложившие печать на личную историю значительного числа присутствующих: обмен партнерами, объяснение в любви, изъявление ненависти, возникновение смертельной вражды, примирение кровных врагов и даже зачатие младенца в глубине гардероба под норковым манто Анджи, однако наиболее примечательным было все-таки исчезновение Клиффорда с Хелен. А прием очень удался. Иногда это с ними бывает, хотя по большей части и нет. Словно бы сама Судьба вдруг прослышит, что где-то будет прием, и посещает его. Но остальные события в данном случае нас не касаются. А касается нас лишь то, что в конце вечера Анджи оказалась одна. Бедная Анджи!

– А где Клиффорд? – бестактно спросил у нее юный Гарри Бласт, ведущий отдела искусств на телевидении. Я была бы очень рада сказать, что с годами он стал деликатнее. Но чего не произошло, того не произошло.

– Ушел, – коротко ответила Анджи.

– А с кем?

– С девкой.

– Какой девкой?

– Да в ночной рубашке, – ответила Анджи, полагая, что Гарри Бласт, естественно, предложит проводить ее домой. Но он не предложил.

– Ах, с этой! – только и сказал Гарри Бласт. Он был обладателем розовощекой круглой физиономии, дьявольски колоссального носа и свеженького оксфордского диплома. – Его можно понять.

(Тут Анджи поклялась в сердце своем, что не видать ему успешной карьеры, если только это в ее силах. Но это, как показало дальнейшее, в ее силах не было. Некоторые люди неудержимы – благодаря, мне кажется, своей душевной тупости. Совсем недавно Гарри Бласт – с косметически улучшенным носом – возглавил крупнейшую телевизионную программу «Штучки-дрючки Мира Искусства».)

Анджи величественно удалилась, ее красный атласный бант зацепился за дверную ручку и порвался, чем испортил весь эффект. Тогда она его оторвала начисто – и с мясом, пустив на ветер 122 фунта, уплаченных за ткань, и 73 фунта, уплаченных портнихам (цены 1965 года), но какое было Анджи дело до этого? Она получала годовое содержание в 25 тысяч фунтов помимо принадлежавшего ей капитала, акций, ценных бумаг и так далее, уж не говоря о ее вложениях в «Леонардо» и грядущем наследстве. Шесть золотых приисков, включая рабочих, – и делай с ними что хочешь! Но к чему было Анджи все это, когда она не хотела ничего, кроме Клиффорда? Ее жизнь представилась ей трагедией и требовалось только найти виновника. Она принудила швейцара отпереть великолепный кабинет сэра Ларри Пэтта и позвонила отцу в Южную Африку.

Вот так даже Сэм Уэлбрук по ту сторону земного шара почувствовал на себе следствия поведения Клиффорда и Хелен. Рыдания его дочери пронеслись под морями и через континенты. (Тогда еще не было спутников связи: но слеза остается слезой, даже при искажениях из-за устаревших способов телекоммуникаций.)

– Ты погубил мою жизнь! – плакала Анджи. – Я никому не нужна. Меня никто не любит. Папуся, почему я такая?

Сэм Уэлбрук сидел под могучим солнцем в сочно-зеленом субтропическом саду: он был богат, он был могуч, женщины всех рас и всех цветов кожи согревали его постель, и он думал, что мог бы быть счастливым, не будь у него дочери. Отцовство оборачивается страшной мукой даже для миллионеров.

«Деньги мне любовь купить не могут», – как пели Битлы в те самые дни, о которых мы беседуем. Правы они были лишь отчасти. Мужчины вроде бы умеют ее покупать, а вот женщины – нет. Как несправедливо устроен мир!

– Ты, ты виноват, – продолжала она (как он и ожидал), прежде чем он успел объяснить ей, почему она такая. Не любят ее, потому что она не внушает любви, а в этом повинен не он, просто она родилась такой, не внушающей любви.

– А что новенького? – буркнул он, и Тоби, чернокожий дворецкий, подал ему еще джина с тоником.

– Я тебе скажу, что новенького, – огрызнулась Анджи, мгновенно беря себя в руки, как всегда, чуть дело касалось денег. – «Леонардо» разоряется, и мы с тобой должны забрать наши деньги, пока еще не поздно.

– Кто тебя расстроил?

– Тут нет ничего личного. Просто сэр Ларри Пэтт старый дурак, из которого песок сыплется, а Клиффорд Вексфорд шарлатан, который не способен отличить Буля от Брака.

– От чего-о?..

– Помолчи, папа, и предоставь искусство мне. Ты филистер и провинциал. Дело в том, что они просадили миллионы на эту выставку. Кому захочется терять время на жарящиеся в аду души? Старые Мастера сброшены со счетов, на коне – современное искусство.

«Леонардо», чтобы продержаться, надо обратиться к современному искусству, но у кого тут хватит смелости и умения судить?

– У Клиффорда Вексфорда, – ответил Сэм Уэлбрук. Разведка у него была поставлена хорошо. Он не вкладывал свои деньги во что попало.

– Делай, что я тебе говорю! – возопила его дщерь. – Хочешь разориться?

Стоимость звонка ее не беспокоила. Телефон принадлежал «Леонардо». И она ничего платить не собиралась. И тут мы пока расстанемся с Анджи, упомянув только, что она наотрез отказалась уплатить гардеробщице на том основании, что манто было повешено плохо и на плечах остались следы плечиков. Следов никто, кроме Анджи, разглядеть не сумел. Она не просто была богата, но твердо намеревалась остаться богатой.

Сэр Ларри Пэтт был крайне возмущен поведением Клиффорда: он совсем растерялся, обнаружив, что его помощник не явился в «Савой» и ему одному приходится поить и кормить важных особ, как отечественных, так и заграничных.

– Зазнавшийся щенок! – сказал сэр Ларри Пэтт Марку Чиверсу из Совета по искусствам. Они вместе учились в школе.

– Отклики как будто обещают быть хорошими, – сказал Чиверс, чьи серые глазки проницательно смотрели со сморщенного, как чернослив, лица, завершавшегося козлиной бородкой, неожиданно густой. – Благодаря не только Хиеронимусу Босху, но и коктейлям с шампанским. А потому, полагаю, нам придется его простить. Клиффорд Вексфорд знает, как управляться с нынешним миром. А мы не знаем, Ларри. Мы – джентльмены. Он – нет. Мы в нем нуждаемся.

У Ларри Пэтта было розовое херувимское лицо человека, который всю жизнь усердно трудился во имя общественного блага, которое, к счастью, совпадало с его собственным.

– Видимо, ты прав, – вздохнул он. – А жаль!

Разочарована была и леди Ровена Пэтт. Она предвкушала, как за ужином будет иногда перехватывать взгляд темно-голубых глаз Клиффорда своими целомудренно карими. Ровена была моложе мужа на пятнадцать лет, и лицо у нее было таким же ангельским, как у него, хотя гораздо менее морщинистым. Ровена имела магистерскую степень, занималась историей искусства и писала книги об изменении конструкций византийских куполов, и часто, когда сэр Ларри думал, что его супруга сидит себе мирно в библиотеке Британского Музея, она проводила это время в постели того или иного из его коллег. Сэр Ларри, человек своего поколения, был убежден, что совокупления происходят только по ночам, а потому в дневное время ничего не опасался. Жизнь коротка, размышляла леди Ровена, миниатюрная, цепкая брюнеточка с талией, которую можно было обхватить двумя пальцами, а сэр Ларри очень мил, но скучен, ах, как скучен! Ей не больше Анджи понравилось, что Клиффорд ушел с Хелен. Ее связь с Клиффордом уже пять лет как кончилась, но какой женщине средних лет может понравиться, что двадцатилетняя девчонка так легко одерживает победу! Разве справедливо, что юность и смазливость ценятся дороже, чем остроумие, элегантность, культура и опытность? Пусть Клиффорд сопровождает Анджи, куда его душе угодно. Тут все его сердечные побуждения исчерпываются деньгами, думала Ровена, а кто же не понимает притягательной силы денег! Но Хелен? Дочка багетчика! Это уж слишком. Ровена подняла свои карие очи на плотного герра Бузера, который знал о Хиеронимусе Босхе больше всех в мире – кроме Клиффорда Вексфорда, уже наступавшего ему на пятки – и сказала:

– Герр Бузер, надеюсь, за столом вы будете моим соседом. Мне не терпится узнать о вас побольше!

И супруга герра Бузера, услышавшая ее слова, была поражена и совсем не обрадована. Говорю вам, это был вечер!

Однако больше всех из равновесия был выведен Джон Лалли, отец Хелен.

– Дура, почему ты ее не остановила? – спросил он жену. У Джона Лалли на макушке среди редеющих волос проглядывала шишка, и он никому не доверял. Пальцы у него были короткие и толстые, и он писал изящные, восхитительные картины на категорически непопулярные темы – Святой Петр у Небесных Врат (Святых Петров не покупают: видимо, бренчащие ключи рождают ощущение, что тебе внезапно преградили путь, – например, метрдотель, потому что ты одет не так, а вернуться домой и переодеться уже поздно!), вянущие цветы, лисицы с окровавленными гусями в зубах. Словно, если можно было найти что-то, чего никто не желал видеть у себя на стене, Джон Лалли именно это и писал. Он был, как твердо знал Клиффорд Вексфорд, одним из лучших, пусть пока и одним из наименее популярных, художников в стране. Клиффорд покупал его картины очень дешево для собственной коллекции и нанимал нуждающегося художника изготовлять рамы для картин, попадавших к «Леонардо» без рам, а кроме того, беспощадно и бесплатно заимствовал у него идеи по части наиболее выигрышной экспозиции. Развешивать картины на выставке – это само по себе искусство, хотя и редко признаваемое. Из-за этой и многих других причин, покоящихся в характере и власти администраторов от искусства вообще, и скупщиков картин – особенно (а кто был более особенным, чем Клиффорд Вексфорд?), Джон Лалли не терпел и презирал человека, которому против воли служил и который только что окутал белые плечи его юной дочери тонким коричневым плащом и похитил ее.

Эвелин тоже не осталась спокойной. Собственно говоря, как обычно, страдала именно она. Ей бы, конечно, следовало возразить: «Потому что дочь у нас свободная, белая и совершеннолетняя», или «Потому что он ей понравился», или даже «А почему бы и нет?». Но где там! Уже давным-давно она приучилась принимать точку зрения Джона Лалли на мир, на то, кто в этом мире хорош, а кто дурен. Собственно говоря, она впала в привычку – при любых обстоятельствах вредную – смотреть на мир глазами мужа.

– Я так сожалею! – Вот все, что она сказала. А впрочем, ей не внове было брать на себя вину за все. Она даже просила извинения за плохую погоду. «Я так сожалею, что идет дождь», – говорила она гостям. Вот до чего жизнь с гением может довести женщину. Эвелин уже нет в живых, и не думаю, что она прожила свою жизнь сполна. Ей бы почаще восставать на Джона Лалли. Он бы с этим смирился и даже чувствовал бы себя счастливее. Если мужчины действительно дети, как утверждают некоторые женщины, то уж во всяком случае правда одно: они чувствуют себя более счастливыми, когда вынуждены вести себя, как чинные маленькие гости на дне рождения под строгим присмотром взрослых. Была бы Эвелин храбрее, она прожила бы дольше.

– Еще бы ты не сожалела! – сказал Джон Лалли и прибавил: – Проклятая девчонка устроила это, только чтобы меня расстроить! – И он тоже удалился в ночь бешеным шагом, предоставив жене без конца повторять мучительные извинения и одной ехать в «Савой» ужинать. И поделом ей, думал Джон Лалли. Поставить его в такое положение! Ему бы жениться на другой женщине, – насколько счастливее он был бы сейчас! В этот вечер Джон Лалли начал новую картину, изображавшую похищение… нет, не сабинянок, но сабинянками. Это они набросились на беззащитных римских воинов. Джон Лалли не всегда бывал таким глупым и неприятным – просто он впал в одно из своих «настроений», как выражалась его жена. Его расстроило то, что он счел предательством со стороны своей дочери. Ну и, разумеется, он выпил много шампанского. Что же, алкоголь всегда считается извинением скверных выходок. Я с большой радостью поведала бы, что Эвелин в этот вечер покорила… ну, скажем, Адама Адама из «Санди таймс», но чего не было, того не было. Ее внутренний взор, так сказать, видел только мужа, все ее чувства были настолько им поглощены, что во внешнем мире она словно бы и не существовала как самостоятельная личность. Бесспорно, единственное лекарство от мужчины – другой мужчина, но откуда взяться этому другому, если первый пожрал ее сердце и душу? Эвелин пришлось добираться домой в одиночестве. Такова судьба не следящих за собой тихих жен, которые почему-либо оказываются на приемах или званых ужинах одни без мужей.

УТРО ПОСЛЕ НОЧИ НАКАНУНЕ

Когда для Хелен настало следующее утро и пришел черед не луне, но солнцу освещать смятую постель, а Клиффорд вынужден был уйти на работу, вставать ей было как будто не для чего – разве что сварить им обоим по чашке кофе, да принять ванну, да позвонить по телефону. Ведь было абсолютно ясно, где она проведет следующую ночь. В постели Клиффорда.

В то первое утро Клиффорду в буквальном смысле слова было больно расстаться с Хелен. Он ахнул, когда вышел на улицу и глотнул холодного, чистого, утреннего воздуха, но не потому, что воздух обжег ему легкие, а от внезапно нахлынувшего сознания, что он не может вот сейчас коснуться тела Хелен, ощутить его, проникнуть в него. У него действительно заболело сердце, но по столь веской причине, что он отогнал эту боль и вошел к себе в кабинет, насвистывая и улыбаясь. Секретарши переглянулись. Как-то не верилось, что улыбка эта мысленно адресовалась Анджи. Клиффорд выбрал первую же минуту, чтобы позвонить Хелен.

– Ну как ты? – спросил он. – Что ты делаешь? Ответь точно.

– Ну-у, – сказала она, – я встала, выстирала платье, и повесила его у окна сушиться, и покормила кошку. По-моему, у нее блохи: бедняжка отчаянно чешется. Я куплю ей ошейник от блох, хорошо?

– Делай все что хочешь, – сказал он. – Я на все заранее согласен.

Он очень удивился своим словам. Но сказал чистую правду. Каким-то образом Хелен уничтожила в нем критическую взыскательность, во всяком случае на время. Он вверил ей свое тело, свою жизнь, свою кошку всего лишь после четырнадцатичасового знакомства. Он только надеялся, что это не скажется на его работе. Он взял газеты; зародыш отдела по связи между публикой и «Леонардо» (то есть Клиффорд в течение нескольких с трудом урванных в неделю часов) бесспорно показал себя великолепно. Прием и выставка занимали не один дюйм столбцов на внутренних страницах.

В любую минуту могло возникнуть беспрецедентное зрелище (беспрецедентное, так как речь идет о шестидесятых, не забывайте) – длинные очереди, выстраивающиеся на Пикадилли перед «Леонардо». Профаны (прошу прощения, широкая публика) будут дожидаться доступа к Хиеронимусу Босху, дабы увидеть то, что Клиффорд обозначил, как видение будущего, каким оно представало перед великим человеком. Тот факт, что фантасмагорические видения Босха отражали его собственное настоящее, а вовсе не будущее мира, и Клиффорд это знал, вызвал у него некоторые угрызения совести, но легкие. Лучше пусть публика найдет картины интересными, лучше широкие яркие чарующие мазки полуфантазии, чем скучный, педантичный пуантилизм реальности. Чуть-чуть передернуть истину ради Искусства – такой ли уж это большой грех?

В эту первую ночь, читатель, была зачата Нелл. Так, во всяком случае, клянется Хелен. Она говорит, что почувствовала, как это произошло. Ощущение было такое, говорит она, словно солнце и луна слились воедино внутри нее.

Во вторую ночь Клиффорд и Хелен умудрились прервать объятия на время, достаточное, чтобы обменяться друг с другом историей своей жизни. Клиффорд рассказывал, как не рассказывал еще никому, о своем травмированном детстве, когда его отправили в деревенскую глушь подальше от гитлеровских бомб, и он был совсем один, полный страха, потерявшийся, а его родители продолжали заниматься не им, а делами наций. Хелен устроила Клиффорду быстрый и не совсем точный (заметно сокращенный) смотр своих былых любовей. Он довольно скоро прервал ее признания поцелуями.

– Твоя жизнь начинается сейчас, – сказал он. – Все, что было прежде, не в счет. Все, кроме этого.

Вот так, читатель, встретились Клиффорд и Хелен, и так была зачата Нелл – в буре раскаленной добела и прочной страсти. Я воздерживаюсь от слова «любовь» – слишком уж это была бурная эмоция, чересчур чувствительный барометр, чья стрелка металась от «сильного дождя» к «ясно» и крайне редко сохраняла приятное вертикальное положение на «переменно» точно на середине, как время от времени положено барометрам, берегущим свои возможности. Но опять-таки «любовь» – единственное слово, которым мы располагаем, так что придется обойтись им.

На третью ночь по двери квартиры забарабанили кулаки, пинок разнес филенку в щепки, замок расскочился, и внутрь ворвался Джон Лалли, надеясь застать свою дочь Хелен и своего мецената-врага Клиффорда Вексфорда, как говорится, flagrante delicto.[3]

СЕМЕЙНЫЕ ОТНОШЕНИЯ

К счастью, Клиффорд и Хелен спали невинным сном, когда на них накинулся Джон Лалли. Они лежали в изнеможении на смятых простынях, волосатая нога там, нежная рука здесь, ее голова у него на груди. На посторонний взгляд малоудобная поза, для любовников же, то есть истинных любовников, наиудобнейшая, но не для тех, кто знает, что очень скоро они встанут и украдкой уйдут прежде, чем подойдет неловкий час завтрака. Истинные любовники спят крепко, зная, что ничто не кончится, когда они проснутся, а будет продолжаться. Это убеждение пронизывает их сон, они улыбаются. Треск ломающегося дерева вплелся в их сонные грезы и преобразился у Хелен в звук разбившейся скорлупы – из лежащего на ее ладони яйца вылупился пушистый цыпленок, а у Клиффорда – в поскрипывание снега под лыжами, на которых он умело и ловко несся вниз по горному склону. Зрелище его спящей улыбающейся дочери, его спящего улыбающегося врага, который похитил у него последнее сокровище, разъярило Джона Лалли еще больше. Он взревел. Клиффорд во сне нахмурился: под его лыжами разверзлась пропасть. Хелен зашевелилась и проснулась. Уютный писк новорожденного цыпленка перешел в хриплый вопль. Она села на постели. Она увидела отца и натянула простыню на грудь. Синяки еще толком не проступили.

– Откуда ты узнал, что я тут? – спросила она. Вопрос прирожденного заговорщика, который не чувствует себя виноватым, но чьи планы сорвались. Он до ответа не снизошел, но я вам расскажу.

По несчастной случайности – одной из тех, что преследуют влюбленных, – исчезновение Клиффорда с Хелен из-под сени Босха, стало темой крохотной заметки в светской хронике, и ее прочел некто Гарри Стивенс, habitue[4] трактира «Яблонька» в Нижнем Яблокове. Ну а у Гарри имелся родственник в «Сотби», где Хелен, работая сдельно, реставрировала глиняные сосуды, и он навел дальнейшие справки – вот так в глубины Глостершира проникла весть, что Хелен Лалли скрылась в доме Клиффорда Вексфорда и больше оттуда не выходила.

«Ну и дочечка у вас!» – сказал Гарри Стивенс. Джон Лалли не пользовался популярностью в округе. Нижнее Яблоково прощало ему чудачества, долги, запущенный яблоневый сад, но не прощало ему, чужаку, что он пил сидр, а не более крепкие напитки, и еще его обращения с женой. Иначе тема его дочери не была бы затронута, ее тактично проигнорировали бы. Ну а поскольку затронута она была, Джон Лалли допил свой сидр, сел в свой дряхлый «фольксваген», развивавший скорость до 25 миль в час, и, проехав всю ночь, на заре добрался до Лондона в жажде не столько спасти дочь, сколько раз и навсегда покончить с Клиффордом Вексфордом, этим отпетым негодяем.

– Шлюха! – вскричал теперь Джон Лалли, стаскивая с постели Хелен, потому что она лежала ближе к краю.

– Право же, папа! – сказала она, вывертываясь из-под его руки, вставая и надевая комбинацию. А потом добавила в сторону просыпающегося ошеломленного Клиффорда: – Я так сожалею! Но это мой отец.

Она заразилась у матери привычкой извиняться, и так никогда от нее и не избавилась. Однако ее мать произносила эту фразу трогательно, в надежде отвратить от себя потоки брани, Хелен же произносила ее как усталый упрек судьбам, иронически приподнимая изящную бровь. Клиффорд ошеломленно сел на постели.

Джон Лалли обвел взглядом стены спальни и картины на них, подводившие итог пяти годам его жизни: сгнившая винная ягода на ветке, радуга, разбитая жабой, веревка с сушащимся бельем в пасти пещеры… (Я знаю, в словесном описании они ужасны, но, читатель, это вовсе не так: сейчас они висят в самых престижных галереях мира и, проходя мимо, никто не содрогается – краски настолько сильны, резки и многослойны, что кажется, будто одна реальность наложена на целую серию других), потом перевел его на дочь, которая не то смеялась, не то плакала, смущаясь, волнуясь и злясь одновременно, а потом на сильное нагое тело Клиффорда с пушком светлых, почти белых волос на бронзовых руках и ногах (Клиффорд и Анджи недавно вернулись из Бразилии, где отдыхали, гостя во дворце коллекционера картин: мраморные полы, вызолоченные краны и так далее, и полотна Тинторетто по стенам, и палящее, выбеливающее солнце), и опять на смятую жаркую постель.

Без сомнения, чистота сердца и самоупоенная праведность удесятерили силы Джона Лалли. Он поднял Клиффорда Вексфорда, нахального щенка или надежду Мира Искусства – это уж зависит от вашей точки зрения – за голую руку и голую ногу, причем без малейших усилий, точно это был не молодой мужчина, а тряпичная кукла, и поднял высоко. Хелен взвизгнула. Кукла ожила как раз вовремя и свободной ногой заехала Джону Лалли в пах, в самое чувствительное место. Джон Лалли взвизгнул в свою очередь, кошка, которая провела теплую, но беспокойную ночь в уголке пенопластового ложа, наконец сдалась и ускользнула тоже как раз вовремя, ибо Клиффорд Вексфорд рухнул на то место, где она была секунду назад, поскольку Джон Лалли просто разжал руки. Клиффорд, не успев упасть, сразу вскочил, зацепил молодой гибкой ногой плохо гнущуюся лодыжку Джона Лалли и дернул так, что отец его любимой упал ничком и разбил нос об пол. Клиффорд, широкоплечий, мускулистый, молодой, гордо и голо выпрямился над своим поверженным врагом. (Он стыдился своего тела не больше чем Хелен. Впрочем, подобно тому как Хелен предпочла бы быть одетой в присутствии отца, так и Клиффорд, находись здесь ее мать, без сомнения, поспешил бы натянуть на себя хотя бы подштанники.)

– Твой отец скучная личность, – сообщил Клиффорд Хелен. Джон Лалли лежал ничком на полу, глаза его были открыты и прожигали келимский ковер, на котором сплетались тускло-оранжевые и матово-красные полосы. Эти цвета и узор позднее проявились в одной из самых знаменитых его картин – в «Бичевании святой Иды». (Художники, как и писатели, обладают даром использовать самые прискорбные и экстремальные события для достижения прекрасных художественных целей.) В наши дни ковры, вроде того, который был так небрежно расстелен на натертом полу клиффордовского чердака, большая редкость и стоят тысячи фунтов в универмаге «Либерти». А тогда их можно было купить фунтов за пять у любого старьевщика. Клиффорд, естественно, уже успел купить десяток прекрасных ковров – ведь его натренированный взгляд был обращен в будущее.

Джон Лалли не взялся бы решить, что было хуже – боль или унижение. По мере того как первая притуплялась, второе становилось все острее. Из глаз у него сочились слезы, нос кровоточил, пах мучительно ныл. Пальцы чесались. Двадцать пять лет он маниакально писал картины, но до сих пор, насколько он мог судить, без какой-либо коммерческой или практической пользы. Полотна затопляли его мастерскую, его гараж. Единственным человеком, который, казалось, отдавал им должное, был Клиффорд Вексфорд. Хуже того, как вынужден был признать художник, этот белобрысый щенок с его блудливым восприятием мира, его победительностью, касалось ли дело женщин, денег или общества, совершенно точно знал, как поощрить его талант то ободряющим словом, то аллегорическим шлепком, то движением бровей, когда во время своих периодических визитов он проглядывал полотна, сложенные на чердаке Лалли, в гараже и садовом сарае. «Да, вот это интересно. Нет, нет, недурная попытка, но все-таки не получилось, не так ли… А, да…» И молокосос Вексфорд отбирал именно те картины, которые были лучшими, как знал сам художник, ожидая поэтому, что именно ими мир и пренебрежет, и уповая, что пренебрежет, ибо тогда он получал возможность в свою очередь с большим вкусом презирать мир и пренебрегать им, – отбирал и забирал. Из рук в руки переходили пять фунтов или около того – достаточно, чтобы пополнить запас кистей и красок, но далеко не достаточно, чтобы заполнить кухонные полки, но, впрочем, об этом пусть Эвелин думает – и картины утаскивали, а в ящике для писем время от времени обнаруживался чек от «Леонардо», нежданный и непрошеный. Джона Лалли раздирал на части душевный разлад, он пылал бешенством, изнемогал от гнева, истекал кровью – такие страсти, думал Джон Лалли, уткнувшись лицом в келимский ковер, плача и кровоточа в него, могут причинить мне физический вред, то есть парализовать руку, которой я пишу. Он заставил себя успокоиться. Он перестал извиваться и стонать. Он замер.

– Ну, если вы кончили валять дурака, – сказал Клиффорд, – то лучше встаньте и уберитесь вон, не то я потеряю терпение и запинаю вас до смерти.

Джон Лалли продолжал лежать неподвижно, и Клиффорд небрежно пошевелил носком ноги его распростертое тело.

– Не надо, – сказала Хелен.

– Что захочу, то и сделаю, – ответил Клиффорд. – Посмотри, что он сделал с моей дверью! – И он отвел ногу, словно бы для могучего пинка. Он был очень зол, и не только из-за проломленной филенки, или из-за вторжения в его дом, или из-за оскорбления, нанесенного Хелен, но потому что в эту минуту он осознал, что ревниво завидует Джону Лалли, который пишет картины как ангел. А он, Клиффорд Вексфорд, по-настоящему хочет только одного: писать картины как ангел. А раз Клиффорд на это не способен, то все остальное теряет значение: деньги, честолюбие, статус – всего лишь жалкие заменители, эрзацы. Он хотел запинать Джона Лалли до смерти, вот в чем была суть.

– Ну пожалуйста, – сказала Хелен. – Он же чуть свихнутый и ничего с собой поделать не может.

Джон Лалли посмотрел на дочь и решил, что она ему нисколько не нравится. Самодовольная сучка, испорченная баловством (все Эвелин!), погубленная миром – дешевка, бездарная, испорченная. Он поднялся с пола.

– Сучка, – сказал он. – Как будто мне не все равно, в чьей постели ты валяешься.

Встал он как раз вовремя. Клиффорд разразился пинком, но промахнулся.

– Делай что хочешь, – сказал Джон Лалли, глядя на Хелен, – только чтобы ни я, ни твоя мать больше тебя не видели.

Вот как, читатель, встретились Клиффорд и Хелен, и вот как Хелен ради Клиффорда оставила своих родителей.

Хелен не сомневалась, что они с Клиффордом поженятся в ближайшем будущем. Они созданы друг для друга. Они – две половины единого целого. Это же ясно хотя бы из того, как сливаются воедино их тела, словно обретая наконец родной дом. Вот так действует на людей любовь с первого взгляда. Худо ли, хорошо ли, но вот так.

ОГЛЯДЫВАЯСЬ НАЗАД

Клиффорд был горд и доволен тем, что открыл Хелен, а она была рада и благодарна, что нашла его. Он с изумленным недоумением оглядывался на свою дохеленовую жизнь, на случайные сексуальные эпизоды, на свою позицию «не звони мне, я сам позвоню» в любовных делах (а звонил он, разумеется, редко, едва обнаружив, что не испытывает особого интереса), на более пристойную, но столь же поверхностную брачную разведку по длинному списку более или менее подходящих невест, на частые и в конечном счете утомительные посещения с неверно выбранной спутницей верно выбранных ресторанов и ночных клубов. Как только он терпел все это? Ради чего? С прискорбием должна констатировать, что, оглядываясь назад, Клиффорд даже не подумал, скольким женщинам он причинил душевные муки или нанес социальный вред, или и то и другое вместе – он вспоминал только собственное уныние, собственную скуку.

Ну а Хелен казалось, что до этих пор она жила в серой тени. Зато теперь! Немыслимое солнце озаряло ее дни и теплыми отблесками подсвечивало ее ночи. Глаза ее сияли; она легко розовела; она встряхивала головой, и ее каштановые кудри взметывались, точно их переполняла жизненная энергия. Она иногда отправлялась в свою крохотную мастерскую в «Сотби» и всегда возвращалась не к себе в крохотную квартирку, но в дом и постель Клиффорда. Она получала почасовую плату – маленькую, но ее устраивала свобода, которую давала эта работа. Работая, она пела. Специальностью ее была склейка старинных глиняных изделий (большинство реставраторов предпочитали твердые острые края и краски керамики, но Хелен нравилась коварная, рассыпающаяся, слоистая мягкость старинных деревенских кувшинов и кружек, ставившая перед ней трудные задачи). Она забыла друзей и знакомых, предоставив подруге, с которой делила квартиру, платить за нее и отвечать на вопросы. Она больше не верила, что деньги, или репутация, или дружба хоть что-нибудь значат. Она была влюблена. Они были влюблены. Клиффорд богат. Клиффорд оградит ее от всех забот. А подробности не важны. Не важны бешенство отца, горе матери, поднятые брови ее нанимателей, подсчитывающих часы, которые она проработала за неделю. Клиффорд навсегда заменил ей родителей и друзей, ей никто больше не нужен: он крыша над ее головой, он одежда на ней, он солнце в ее небе.

Ну, любовь ведь не способна исцелять все, не правда ли? Иногда она представляется мне мазью, которую люди накладывают на свое раненое «это». Истинное исцеление приходит изнутри – терпеливое медленное продвижение к самопониманию, скрежет зубовный, неизбывная скука, нескончаемое раздражение, улыбки молочнику, плата за квартиру, утирание носов детишкам, умение скрывать обиду, утомление, злость – но Хелен даже слушать отказалась бы, читатель. Она была молода, она была красива, весь мир принадлежал ей. И она это знала. Она позволила любви сбить себя с ног и поглотить, а сама только воздела свои хорошенькие белые ручки к небу и сказала: «Что я могу поделать? Это сильнее меня!»

НОЖ В СПИНУ

Утром после стычки с Джоном Лалли Клиффорд вошел в свой кабинет в «Леонардо» с расшибленным кулаком и в сквернейшем настроении.

Первой в этот день у него была встреча с Гарри Бластом, нерыцарственным ведущим с телевидения, который умудрился не проводить Анджи домой после приема в честь Босха – его репортаж должен был стать заключением программы, носившей название «Монитор», Гарри робел и был уязвим. Клиффорд знал это.

Интервью проводилось в величественном отделанном панелями кабинете сэра Ларри Пэтта с видом на Темзу. Камеры Би-Би-Си были большими и громоздкими. По полу во всех направлениях извивались кабели. Сэр Ларри Пэтт робел не меньше Гарри. Клиффорд был еще настолько согрет жаром постели Хелен и своей победы над жалким пропащим художником, что не испытывал ни малейших сомнений в себе. Он впервые выступал перед камерами, но никто об этом не догадался бы. Собственно говоря, именно это интервью и вывело Клиффорда Вексфорда на его особую залитую светом прожекторов дорогу, по которой он достиг положения звезды в сферах искусства. Клиффорд Вексфорд говорит это, Вексфорд говорит то, сошлитесь на великого KB, и ваше дело в шляпе. То есть если у вас хватало духа обратиться к нему, рискуя медленным изничтожением или стремительным взлетом, заранее ничего предсказать было нельзя – быстрый взгляд блестящих темно-голубых глаз распознавал в вас того, кого следует выслушать, или отметал, причислив к легиону ничтожеств. Он обладал той правильностью черт, которую обожают телекамеры, и ясным находчивым умом, вдребезги разбивавшим лицемерность и самоупоение, хотя отнюдь от них не свободным, – как раз наоборот.

– Ну а теперь, – без обиняков начал Гарри Бласт, ведущий, когда камеры перестали любоваться панелями XVII века на стенах, зданием Совета Большого Лондона за рекой и полотном Гейнсборо над широким камином XVIII века и перешли к делу (вопрос этот он явно заготовил заранее.). – Существует мнение, что Совет по искусствам, под которым мы подразумеваем злополучных налогоплательщиков, взял на себя слишком большую долю расходов на выставку Босха, а «Леонардо» оговорил слишком большую долю прибыли. Что скажете на это вы, мистер Вексфорд?

– Это же ваше мнение, – парировал Клиффорд. – Почему вы не высказали его прямо и просто? Что «Леонардо» обирает налогоплательщиков…

– Ну-у… – сказал Гарри Бласт, растерявшись, а его огромный нос розовел все больше и больше, как бывало с ним всегда в минуты стресса. Хорошо еще, что цветное телевидение тогда не вступило в свои права, не то его многообещающая карьера оборвалась бы в самом начале. Ведь стрессы неотъемлемы от жизни тех, на ком держатся средства массовой информации.

– И как нам судить о подобных вещах? – спросил Клиффорд. – Как можем мы количественно установить, в чем заключается прибыль, когда речь идет об искусстве? Если «Леонардо» делает искусство доступным для изголодавшейся по нему широкой публики, чего государственные учреждения сделать не позаботились, так неужели же мы не заслуживаем, пусть не награды, так, скажем, небольшого поощрения? Вы видели очереди на улице. Надеюсь, вы не поленились навести на них свои камеры. Говорю вам, народ в нашей стране изголодался по прекрасному…

Ну и, разумеется, Гарри Бласт не позаботился снять очереди. Клиффорд это знал.

– Что до точного соотношения суммы, предоставленной «Леонардо» Советом по искусствам, мне кажется, фонды распределяются на паритетных началах. Ведь так, сэр Ларри? Здесь он – финансовый король.

И по мановению Клиффорда камеры повернулись к сэру Ларри Пэтту, а он, естественно, не мог ответить, не заглянув в соответствующие документы, и пробормотал что-то невнятное, вместо того чтобы громко и внятно оповестить мир о своей неосведомленности, как было бы разумнее. Сэр Ларри совершенно не годился для выступлений по телевидению: лицо у него было слишком морщинистым и несло печать излишеств, которыми он себя баловал, – отвислые брови и смакующие губы. У него тоже было беспокойное утро. На заре его разбудил звонок госпожи Бузер из Амстердама.

– Что за страна ваша Англия? – возмущенно осведомилась она. – Или вы настолько отвергаете цивилизацию, что у вас мужа соблазняют на глазах у жены, а муж женщины, которая соблазняет, никакого внимания не обращает?

– Сударыня, – сказал сэр Ларри Пэтт, – не понимаю, о чем вы говорите.

Он и правда не понял. Не находя в своей жене ничего привлекательного, он никак не предполагал, что у других мужчин может возникнуть влечение к ней. Сэр Ларри принадлежал к поколению и сословию, которые на женщин смотрели косо. Жену он себе выбрал елико возможно похожую на мальчика (как однажды Клиффорд указал Ровене, отчего она заплакала). Ему нельзя было вовсе отказать в воображении, но от эмоций ему становилось не по себе, и свои восторги он приберегал для искусства, вместо любви, для картин, вместо секса. Что само по себе было достаточным основанием для довольства собой – ведь по происхождению он принадлежал к среде, гордящейся своим филистерством, и, кажется, продемонстрировал достаточно решимости. Он знал, что у него есть все причины уважать себя. В трубке внезапно и к счастью воцарилась тишина, словно у госпожи Бузер ее трубку вырвали из рук. Его это не удивило. Истерика. С женщинами это часто случается. Он пошел в комнату Ровены и увидел, что она мирно спит в своей плоскогрудой манере. Беспокоить он ее не стал – во избежание истерики уже не из Голландии. Но в собственном доме. Он чувствовал себя неважно. Гарри Бласту стало ясно, что сэр Ларри принадлежит прошлому. Да и как же иначе? Ведь Клиффорд принадлежал будущему, а телевидение требует полярностей. Хороший – плохой, старый – новый, левый – правый, смешной – трагичный. Пэтт выходил в тираж, Вексфорд шел вверх. Вот так телесъемка стала началом падения сэра Ларри Пэтта, вершиной, от которой уходил вниз длинный пологий склон, и Клиффорд в тот день весьма охотно подтолкнул его в спину. Сэр Ларри ничего не заметил. Клиффорд заглянул в будущее и увидел, что оно сулит возникновение династии. Чтобы сделать Хелен королевой, ему прежде надо было стать королем. Значит, он должен самодержавно править «Леонардо», а фирме надлежит расти и меняться, преображаясь в один из тех сложных комплексов могущества и власти, которые столь быстро становятся слагаемыми современного мира. Ему придется проделать это украдкой, вести политическую игру и действовать на манер королей и императоров – требовать верности и добиваться вассальной преданности, никого не подпускать к себе близко, стравливать своих фаворитов, оставляя за собой власть над жизнью и смертью (власть нанимать и увольнять – нынешний эквивалент той власти), оказывая нежданные милости, обрекая нежданным карам; и улыбка его будет знаменовать благоденствие, а нахмуренные брови – горе и нужду. Он будет Вексфордом «Леонардо». Он, никчемный, дерганый, честолюбивый, беспокойный сын волевого отца перестанет быть аутсайдером, перестанет быть вращающейся вокруг солнца планетой, но сам будет солнцем. Ради Хелен он вывернет мир наизнанку.

Он вздохнул и потянулся, – каким могучим он себя чувствовал! Камеры Бласта ухватили вздох и потягивание, сделали из них заставку, которая обеспечила успех программе да так и осталась любимым кадром каждого художественного редактора для сюжетов, связанных с внутренними механизмами Мира Искусства. Что-то в нем было такое… прямо-таки ощущения миропомазания, того якобы исполненного мистической сути мгновения, когда корона в руках архиепископа впервые касается чела нового монарха. Вот что поймали камеры Гарри Бласта, сами того не ведая.

МАТЬ И ДОЧЬ

А пока Клиффорд Вексфорд взвешивал свое будущее и упорядочивал, профессионализировал и даже освящал то, что до тех пор было лишь смутными честолюбивыми устремлениями, девушка его мечты, Хелен Лалли, сидела напротив своей матери и прихлебывала чай из трав в «Крэнксе» – новом диетическом ресторане на Карнеби-стрит. «Крэнкс» стал прототипом миллиона таких заведений, пропагандирующих здоровое питание, что в следующие двадцать пять лет как грибы повырастали по всему миру. Натуральная пища + чай из трав = душевному и физическому здоровью. В то время это была абсолютная новинка, и Эвелин прихлебывала свой чай из окопника лекарственного с некоторой подозрительностью. (Теперь окопник внутрь не употребляется, как возможный канцероген, и используется только в мазях, так что инстинкт ее, видимо, не обманывал.)

– Он тебя подкрепит, мам, – с надеждой сказала Хелен. В подкреплении Эвелин явно нуждалась. Глаза у нее покраснели и опухли. Она выглядела некрасивой, отчаявшейся и старой – комбинация не из лучших. Вернувшись домой из дома № 5 «Кофейня», Джон Лалли подтвердил жене, что нога ее дочери Хелен больше не переступит порога «Яблоневого коттеджа», добавил, что девчонка, конечно, не его дочь, иначе она не вела бы себя так, и заперся в гараже. Внутри стен какового, предположительно, бешено накладывал краски на холст. Эвелин время от времени ставила на подоконник гаража еду и питье. Еда принималась – окно приоткрывалось и тут же со стуком опускалось, но питье демонстративно оставлялось на подоконнике. В гараже хранилось домашнее вино, и ничего другого ему, видимо, не требовалось. Из-под дверей гаража словно сочилась черная ярость.

– Это нечестно, – сказала Эвелин дочери, точно была ребенком, а не матерью. – Это нечестно!

Да так оно, бесспорно, и было. С ней, которая столько сделала для мужа, которая всю жизнь посвятила ему одному, с ней обходятся подобным образом!

– Я стараюсь не показывать тебе, как меня это травмирует, – сказала она. – Но ведь ты уже взрослая, да и что поделать – такова жизнь.

– Только, если ты сама допускаешь, чтобы она была такой! – возразила Хелен, черпая спокойствие и уверенность в своей новообретенной любви, твердо зная, что ей-то теперь предстоит жить счастливо во веки веков, аминь.

– Если бы ты только вела себя чуть тактичнее, – сказала Эвелин, впервые позволив себе даже такое подобие упрека. – Ты совершенно не умеешь вести себя с отцом так, чтобы не раздражать его.

– О, – сказала Хелен, – я так сожалею! Наверное, вина моя. Но ведь он все время запирается. Прежде на чердаке, а теперь вот в гараже. Не понимаю, почему ты расстраиваешься. Ведь это же в порядке вещей. А если бы ты поменьше расстраивалась, он бы и не запирался.

Она старалась взглянуть на дело как можно серьезнее, хотя ее мать не услышала в ее словах ничего, кроме легкомыслия. Но ведь от нее ничего не зависит. Она любит Клиффорда Вексфорда. И пусть ее отец умрет от гнева, а мать, горюя, обречет себя на безвременный конец – она, Хелен, любит Клиффорда Вексфорда, и юность, энергия, будущее, здравый смысл и жизнерадостность на ее стороне. Вот, собственно, и все тут.

Эвелин скоро совладала с собой и подобающим образом восхитилась необычным интерьером ресторана – некрашеные сосновые доски под деревенский стиль, и согласилась с дочерью, что все идет так уже двадцать пять лет. И дальше, наверное, будет идти так же еще долгое время. Хелен совершенно права. Расстраиваться причин нет никаких, ей просто надо взять себя в руки.

– Боже мой, – сказала Эвелин, беря себя в руки, – какие у тебя чудесные волосы. Такие кудрявые!

И Хелен, которая могла позволить себе быть доброй, не принялась тотчас приглаживать волосы за ушами, но встряхнула головой, чтобы они распушились, как нравилось ее матери. Самой Хелен нравилось, чтобы волосы у нее были прямыми, приглаженными, шелковистыми и послушными, задолго до того, как такое вошло в моду. Хотя бы в этом любовь была на стороне Эвелин, придав волосам ее дочери пышность и волнистость.

– Я влюблена, – сказала Хелен. – Может быть, причина в этом.

Эвелин поглядела на нее с изумлением. Каким образом жизнь в «Яблоневом коттедже» породила такую наивность?

– Во всяком случае, – сказала она, помолчав, – не поступай опрометчиво только потому, что жизнь дома была такой жуткой.

– Мамочка, она вовсе не была такой уж жуткой, – запротестовала Хелен, хотя часто она бывала именно жуткой. «Яблоневый коттедж» был старинным и прелестным, но черные настроения ее отца действительно ядовитым газом просачивались под дверями и сквозь щели, где бы он ни запирался и ради жены с дочерью (чтобы оберечь их от себя), и ради собственной особы (чтобы оберечь себя от их женского филистерства и предательства вообще), а глаза ее матери слишком уж часто бывали красными, и это каким-то образом заставляло тускнеть блеск медных развешанных по кухонным стенам кастрюль, так чудесно отражавших свет, пробивавшийся сквозь жалюзи. В такие дни Хелен томилась желанием уехать, просто уехать куда-нибудь. Но ведь в другие дни они были дружной семьей, делившей мысли, чувства, надежды, и обе женщины, храня незыблемую верность гению Джона Лалли, с радостью терпели невзгоды и безденежье, понимая, что артистический темперамент столь же мучителен для него самого, как и для них. Но потом Хелен уехала – учиться в Школе художеств, приобщаться к таинственной лондонской жизни, а Эвелин осталась испытывать на себе всю ничем не разбавленную силу, о нет, не внимания мужа (им он ее не баловал), но его циклической гневной энергии, и мало-помалу поняла, что он-то и его картины останутся жить, а вот она, Эвелин, навряд ли. Она чувствовала себя не по годам старой и истомленной. А к тому же твердо знала, что, окажись Джон Лалли перед выбором – живопись или она, он без промаха выберет живопись. Если он ее и любил, сказала она Хелен в момент вполне извинительной вспышки гнева, то как человек на деревянной ноге любит эту ногу: обойтись без нее он не может, как ни хотел бы.

Теперь она ласково улыбнулась Хелен, похлопала маленькую белую, твердую руку дочери своей большой и дряблой, а потом сказала:

– Я так рада, что ты это сказала!

– Ты всегда делала все, что могла, – ответила Хелен и добавила панически: – Почему ты говоришь так, словно мы прощаемся навсегда?

– Раз ты с Клиффордом Вексфордом, – сказала Эвелин, – оно так в сущности и есть.

– А зачем он ворвался к нам таким образом? Конечно нехорошо, что Клиффорд его ударил, но он же его спровоцировал!

– Не это главное, – сказала Эвелин.

– Он отойдет, – сказала Хелен.

– Нет, – сказала ее мать. – Тебе правда надо выбирать.

Тут Хелен пришло в голову, что раз у нее есть ее любовник Клиффорд, так зачем ей отец?

– Мамуся, а почему ты не уедешь из дома, – сказала она, – и не оставишь папу наедине с его гением? Неужели ты не видишь, какая это нелепость: жить с человеком, который от тебя запирается и берет еду с подоконника гаража?

– Но, деточка, – ответила Эвелин, – он же пишет!

И Хелен поняла, что ее уговоры бесполезны, да это и к лучшему. Одно дело посоветовать своим родителям разойтись – многие так и поступают, – но как ужасно, если они вдруг последуют твоему совету.

– Пожалуй, лучше всего, – сказала Эвелин своей дочери, – чтобы ты некоторое время держалась от него подальше.

И Хелен вновь обрадовалась, что у нее есть Клиффорд, потому что ее захлестнули обида и ужас, и их надо было побороть. На мгновение ей показалось, что мать от нее отрекается. Но, конечно, это была чепуха. Они попробовали новинку – обдирный хлеб и медовую лепешку. И то и другое Эвелин понравилось, она уплатила свою долю счета, а на улице они улыбнулись друг другу, поцеловались и разошлись, каждая в свою сторону: Эвелин уже без дочери, а Хелен уже без матери.

ПРЕВЕНТИВНОЕ ИЗЪЯТИЕ

– Господи! – сказал Клиффорд в тот же вечер, когда Хелен рассказала ему про их разговор. – Ни в коем случае не подталкивай свою мать уйти из дома!

Они ужинали в постели, стараясь не запачкать черные простыни липким тарамасалатом, который Клиффорд сотворил из филе трески, лимонного сока и сливок, что было дешевле, чем купить готовый. Даже любовь не вынудила Клиффорда отказаться от привычки экономить – некоторые называли это скаредностью, но почему бы не употребить более мягкое слово? Клиффорд любил ни в чем себе не отказывать, но получал большое удовольствие и от того, что никогда не тратил на это ни единого пенни сверх необходимого.

– А почему, Клиффорд?

Иногда Клиффорд ставил Хелен в тупик, как ставил и Анджи, но у Хелен хватало сообразительности и здравого смысла просить объяснения. И лишенная упрямства Анджи, она схватывала все на лету. А какой хорошенькой выглядела она в этот вечер – просто обворожительной! Тоненькие мягкие руки, пухленькие обнаженные плечи, кремовая шелковая комбинация едва прикрывает округлые груди, а сама изящно грызет ровными зубками соленое печенье, пытаясь не капнуть на простыню тарамасалатом, – Клиффорд его взбил, пожалуй, чуть жидковато.

– Потому что твоя мать – источник вдохновения для твоего отца, – ответил Клиффорд. – И хотя для твоей матери это тяжкий крест, искусство требует жертв. Искусство важнее индивида, даже важнее художника, который его творит. Твой отец первым это признает, хоть он и чудовище. Кроме того, художнику требуется его гештальт – особое сочетание обстоятельств, которое помогает ему выразить свое особое видение вселенной. Гештальт твоего отца, как ни печально, включает «Яблоневый коттедж», твою мать, ссоры с соседями, параноическое отношение к Миру Искусства вообще и ко мне в частности. И до последних дней он включал тебя. Теперь ты из него вырвана. Это само по себе огромный шок, который загнал его в гараж. Если повезет, в его стиле, когда он оттуда выйдет, обнаружатся изменения. Будем надеяться, что коммерчески он превзойдет прежние.

Он осторожно отобрал у Хелен печенье, положил на край покрывала и поцеловал ее соленые губы.

– Но, наверное, – сказала Хелен, – ты поселил меня тут не только для того, чтобы картины моего отца обрели сбыт?

Он засмеялся, – но после крохотной паузы, как будто не был так уж в этом уверен. По-настоящему преуспевающие люди часто поступают по велению инстинкта, который работает на них: им не надо строить планы, рассчитывать шансы. Они просто следуют своему чутью, и жизнь сама склоняется перед ними. Клиффорд любил Хелен. Разумеется, любил. И все же – дочь Джона Лалли! Часть гештальта, нуждавшегося в шоке, толчке, встряске…