Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Я вам не верю!

– Вижу, – сухо отозвался епископ, вынимая из папки два документа: свидетельство об усыновлении и свидетельство о смерти какой-то женщины. – Юный естествоиспытатель требует подтверждений.

Сквозь пелену слез Кальвин разглядывал эти документы. И не мог разобрать ни единого слова.

– Вот и ладненько, – сцепив пальцы, сказал епископ. – Не сомневаюсь, это для тебя удар, Кальвин, но не унывай. У тебя действительно есть отец, и он печется о тебе – ну, по крайней мере, о твоем образовании. У других мальчиков и этого нет. Постарайся не задирать нос. Тебе повезло. Сперва ты обрел добрых приемных родителей, а теперь – богатого отца. Считай, что его подарок… – он запнулся, – это дань памяти. Знак уважения к твоей матери. Поминовение.

– Но если это мой родной отец, – выговорил Кальвин, не веря своим ушам, – он захочет меня отсюда забрать. Он захочет, чтобы я жил вместе с ним.

Епископ, удивленно вытаращив глаза, смотрел на Кальвина сверху вниз.

– Что? Нет. Тебе ясно сказано: твоя мать умерла при родах, а отец не справлялся с житейскими трудностями. Мы с ним единодушно решили, что здесь тебе будет лучше. Такому ребенку, как ты, требуется соответствующее моральное окружение и строгая дисциплина. Многие обеспеченные люди отдают своих детей в пансионы; приют Всех Святых – это примерно то же самое. – Он втянул носом кислые запахи, которыми повеяло с кухни. – Впрочем, он настаивал, чтобы мы расширили нынешние образовательные возможности. Что, с моей точки зрения, недопустимо, – добавил он, снимая с рукава клочок кошачьей шерсти. – Поучать нас, профессиональных воспитателей юношества, в вопросах воспитания! – Он поднялся со стула и, стоя спиной к Кальвину, стал смотреть в окно, на крышу, просевшую с западной стороны здания. – Но есть и добрые вести: он оставил нам солидные средства – не только для тебя лично, но и для всех остальных мальчиков. Весьма великодушно. Причем его вспомоществование могло бы оказаться еще более щедрым, не распорядись он потратить его целиком на спорт и науку. Ох уж эти богатеи, господи прости. Вечно считают, что во всем разбираются лучше других.

– А он… он ученый?

– Кто сказал, что он ученый? – встрепенулся епископ. – Послушай. Он приехал, навел справки, уехал. Но все же выписал нам чек. Намного превышающий взносы большинства отцов-нищебродов.

– А когда он вернется? – умоляюще спросил Кальвин: больше всего на свете ему хотелось, чтобы кто-нибудь – пусть даже незнакомец – забрал его из приюта.

– Поживем – увидим. – Епископ вновь повернулся к витражному окну. – Он не уточнял.



Кальвин уныло поплелся на урок, размышляя о том человеке – как бы заставить его вернуться. Он непременно должен появиться снова. Но если что и напоминало о нем, так это новые поступления учебных пособий по естествознанию.

И все же Кальвин, еще ребенок, цеплялся, как свойственно детям, за свою надежду, даже когда надежды не осталось. Он прочел все книги, которые прислал его новоявленный отец, впитывая их содержание, как саму любовь, сохраняя в своем израненном сердце алгоритмы и теории, намереваясь постичь ту химию, что крепко-накрепко связала его с отцом. Но, как самоучка, усвоил одно: сложности химии отнюдь не ограничиваются кровными узами, но переплетаются и пробуются на излом, причем нередко – самыми жестокими способами. А отсюда напрашивался вывод: этот, другой отец его бросил, даже не захотев повидать, да к тому же сама химия только множит обиду, которую не спрячешь и не перерастешь.

Глава 10

Поводок

Никогда еще Элизабет не держала домашних животных, да и сейчас не стала бы утверждать, что обзавелась питомцем. Шесть-Тридцать, конечно, не принадлежал к роду человеческому, но, видимо, был все же наделен определенной человечностью и в этом отношении превосходил почти всех ее знакомых.

Потому-то она и не стала покупать ему поводок: сочла, что это будет несправедливо. Даже оскорбительно. Ходил он всегда рядом, никогда не бросался опрометью через проезжую часть, не гонялся за кошками. Да и удрал только один раз, Четвертого июля, когда во время праздничных гуляний прямо у него под носом рванула петарда. После многочасовых поисков, не на шутку переволновавшись, они с Кальвином его нашли: съежившись от стыда, бедняга затаился среди мусорных бачков в глухом тупике.

Но когда в городе впервые был принят закон о выгуле собак, она волей-неволей стала пересматривать свои взгляды, хотя и по более запутанным причинам. По мере того как росла ее привязанность к собаке, росла и потребность привязать собаку к себе.

Так что купила она в конце концов поводок, повесила на крючок в прихожей и стала ждать, когда на эту покупку обратит внимание Кальвин. Но прошла неделя, а он так ничего и не заметил.

– Шесть-Тридцать обзавелся поводком… вот, пришлось купить, – объявила наконец Элизабет.

– Зачем? – удивился Кальвин.

– Таков закон, – сообщила она.

– Какой еще закон?

И когда она рассказала про новые правила, он только рассмеялся:

– А-а-а… вот ты о чем. Ну, это нас не касается. Это касается тех, у кого собаки не такие, как Шесть-Тридцать.

– Нет, это всех касается. Закон только что приняли. Я считаю, с ним лучше не шутить.

Кальвин улыбнулся:

– Не переживай. Шесть-Тридцать и я чуть ли не каждое утро мимо участка бегаем. Уже примелькались.

– Теперь все будет по-другому, – не унималась Элизабет. – Видимо, в связи с ростом смертности среди домашних животных. Все больше собак и кошек попадают под колеса. – Так ли это в действительности, она не знала, но чисто гипотетически могла допустить. – Короче, вчера я выгуливала его на поводке. Ему понравилось.

– О пробежке на поводке не может быть и речи. – Кальвин закатил глаза. – Кому охота постоянно быть на привязи. И вообще, он никогда от меня не отходит.

– От неприятностей никто не застрахован.

– Например?

– Он может выскочить на проезжую часть. Угодить под машину. А петарду помнишь? Я не за тебя беспокоюсь, – сказала она. – А за него.

Внутри у Кальвина потеплело. Ему открылась грань Элизабет, никак не проявлявшая себя ранее: материнский инстинкт.

– Кстати, – сказал он, – синоптики обещают грозы. Доктор Мейсон звонил – до конца недели тренировок не будет.

– Ох, как жаль, – вздохнула Элизабет, стараясь не выдать облегчения. Уже четыре раза она гребла в составе мужской восьмерки, но отказывалась признавать, что каждый заезд изматывал ее до предела. – А больше он ничего не сказал?

Ей не хотелось, чтобы Кальвин подумал, будто она напрашивается на комплименты, но доброе словцо еще никому не помешало. Доктор Мейсон казался порядочным человеком и никогда перед ней не заносился. Кальвин как-то обмолвился, что тот по специальности врач-акушер.

– Сказал, что заявил нас с тобой на следующую неделю, – ответил Кальвин. – И просит, чтобы мы подумали о весенней регате.

– То есть? О гонке?

– Вот увидишь: тебе понравится. Такая развлекуха.

На самом деле Кальвин был почти уверен, что ей, скорее всего, не понравится. Все-таки гонка – занятие для стрессоустойчивых. Страх проигрыша – это еще цветочки, а ведь надо понимать, что гребля весьма травмоопасна, что спортсмен после команды «Внимание!» рискует получить инфаркт, переломать себе пару ребер, сбить работу дыхательной системы, но готов на все ради заветной медальки, какие продаются в грошовых лавках. А вдруг придешь вторым? Только не это. Не зря же придумали звание «первого проигравшего».

– Заманчиво, – солгала она.

– Еще как, – солгал он в ответ.



– Весла отменили, забыла? – напомнил Кальвин два дня спустя, услышав, как Элизабет копошится в темноте. Он дотянулся до будильника. – Четыре утра. Ложись давай.

– Что-то не спится, – ответила Элизабет. – Пойду на работу пораньше.

– Да брось, – взмолился он. – Полежи со мной.

Откинув одеяло, он жестом пригласил ее вернуться.

– Поставлю картошку на медленный огонь, пусть запекается, – сказала Элизабет, обуваясь. – Тебе к завтраку как раз поспеет.

– Погоди, если ты собралась идти, то и я с тобой, – сказал он, зевая. – Через пару минут буду готов.

– Нет-нет, – запротестовала она. – Спи.

Проснулся он через час – один.

– Элизабет? – позвал он.

На кухонном столе осталась пара прихваток. «Картошка удалась, – говорилось в записке. – Скоро увидимся чмоки-чмоки Э.».



– Давай-ка сегодня пробежимся до работы, – услышал его призыв Шесть-Тридцать.

На самом деле пробежка ничуть его не прельщала, зато так они могли бы все вместе вернуться домой, в одной машине. И дело даже не в экономии топлива – он не мог избавиться от мысли, что Элизабет поедет за рулем в одиночку. Вдоль дороги столько деревьев. А эти железнодорожные переезды…

Впрочем, об этом он помалкивал: она бы разозлилась, узнав об излишней заботе и опеке с его стороны. А как же не беспокоиться о той, кого любишь больше всех на свете, любишь за гранью возможного? К тому же она сама проявляла не меньше заботы: следила, чтобы он вовремя поел, постоянно предлагала ему побегать дома в компании телевизионного гуру Джека, даже поводок приобрела – хоть стой, хоть падай.

Попавшаяся на глаза стопка счетов напомнила ему о необходимости разобраться с последним траншем корреспонденции от всяких проходимцев. Снова пришло письмо от женщины, выдававшей себя за его мать. «Мне сказали, что ты умер», – неизменно оправдывалась она. В другом письме какой-то полуграмотный тип утверждал, что Кальвин украл все его идеи, а третьим заявлял о себе как пропавший с горизонта брат – просил денег. Удивительное дело, но никто и никогда не писал от имени его отца. Потому, быть может, что отец его все еще коптил небо, притворяясь, будто у него никогда не было сына.

Распрощавшись с приютом, Кальвин поведал о своей затаенной обиде на отца единственному на свете (не считая епископа) человеку – как ни странно, знакомцу по переписке. Между ними, никогда не встречавшимися, завязалась крепкая дружба. Потому, быть может, что обоим, как на исповеди, легче было разговаривать с невидимым собеседником. Но как только разговор зашел об отцах – уже после года регулярной переписки на самые разные темы, – все переменилось. Кальвин как-то обмолвился, что, дескать, был бы не прочь получить известие о смерти отца, но его друг по переписке, очевидно потрясенный, отреагировал неожиданным для Кальвина образом. Он перестал отвечать.

Кальвин подумал, что переступил некую черту: в отличие от него, приятель был человеком набожным; возможно, в церковных кругах выражение надежды на кончину родителя выходило за рамки допустимого. Но независимо от истинной причины их душевная переписка завершилась. Долгие месяцы Кальвин не мог оправиться.

Именно поэтому он решил не касаться темы своего неупокойного отца в разговорах с Элизабет. Опасался, что она либо уподобится его уже бывшему другу и разорвет отношения, либо внезапно осознает его фатальный, по словам епископа, изъян – врожденную неспособность внушать любовь. Кальвин Эванс: уродлив как внутри, так и снаружи. Не зря же она отвергла его предложение руки и сердца.

Да и вообще, откройся он ей сейчас, она, чего доброго, спросит, почему он раньше молчал. А это уже опасно, ведь Элизабет может задуматься, нет ли у него каких-нибудь других тайн.

Нет, не все должно быть озвучено. К тому же она не докладывала ему о своих рабочих проблемах, было же такое? Ничего страшного, если между близкими есть один-два секрета.

Натянув свои старые треники, Кальвин порылся в их общем ящике для носков, уловил легкий аромат ее духов и приободрился. Его никогда не тянуло к самосовершенствованию: он даже не дочитал книгу Дейла Карнеги о том, как заводить друзей и оказывать влияние на людей, поскольку уже на десятой странице осознал, что ему по барабану, как его воспринимают другие. Но то было до Элизабет – до того, как к нему пришло понимание: делая счастливой ее, он делает счастливым и самого себя. А это и есть, подумал он, доставая кроссовки, самая суть любви. Желание измениться в лучшую сторону ради другого.

Когда он наклонился и стал завязывать шнурки, у него в груди всколыхнулось новое ощущение. Чувство благодарности? Рано осиротевший, никогда прежде не любимый, непривлекательный Кальвин Эванс, он всеми правдами и неправдами обрел эту женщину, эту собаку, эту область науки, греблю, бег трусцой, Джека, в конце концов. Обрел намного больше, чем смел ожидать, намного больше, чем заслуживал.

Он посмотрел на часы: восемнадцать минут шестого. Элизабет как раз сидит на табурете, а ее центрифуги работают в полную силу. Он свистнул Шесть-Тридцать, чтобы тот ждал его у входной двери. Расстояние до работы – чуть больше пяти миль – во время совместной пробежки преодолевалось за сорок две минуты. Но когда он отворил дверь, Шесть-Тридцать заколебался. На улице было темно и дождливо.

– Давай, дружок, – поторопил его Кальвин. – Ну, в чем дело?

И тут же вспомнил. Он обернулся к вешалке, снял поводок, наклонился и пристегнул его к ошейнику. Впервые надежно связанный с собакой, Кальвин запер за собой дверь.

Через тридцать семь минут его не стало.

Глава 11

Сокращение бюджета

– Давай, дружище, – повторно услышал Шесть-Тридцать от Кальвина. – Погнали.

Пес занял свою обычную позицию на пять шагов впереди хозяина, но то и дело оглядывался, как будто желая убедиться, что Кальвин не отстает. Свернув направо, они пробежали мимо газетного киоска. «ГОРОДСКОЙ БЮДЖЕТ НА ИСХОДЕ, – кричал заголовок. – ПОД УДАРОМ ПОЛИЦИЯ И ПРОТИВОПОЖАРНАЯ СЛУЖБА».

Кальвин подтянул поводок, и Шесть-Тридцать свернул налево, в старый район с величественными особняками и необъятными, как океан, лужайками.

– Дай срок – мы тоже сюда переберемся, – заверил он пса, когда они сбавили темп. – Вероятно, после того, как я получу Нобеля. – (А Шесть-Тридцать в этом и не сомневался: ведь Элизабет говорила, что так оно и будет.)

На следующем повороте Кальвин уже набрал прежнюю скорость, но чуть не поскользнулся на мшистом островке.

– Пронесло, – выдохнул он; на горизонте появился полицейский участок.

Шесть-Тридцать разглядывал патрульные машины, выстроившиеся в шеренгу, как солдаты перед смотром.



Но машинам смотр не грозил. Просто управление полиции в очередной раз – третий за последние четыре года – пострадало от сокращения бюджета. И все три сокращения осуществлялись в рамках инициативы «Работай больше, расходуй меньше!» – этот девиз придумал некий чиновник среднего звена из городского отдела по связям с общественностью. На сей раз тучи нависли над полицией. Зарплаты давно урезали. Продвижения по службе упразднили. Оставалось ждать сокращения штатов.

Чтобы избежать отставки, сотрудники полиции пошли на крайность: по-своему истолковав инициативу «Работай больше, расходуй меньше!», они засунули ее туда, где ей самое место: на стоянку патрульных машин. Пусть все последствия сокращения бюджета лягут на плечи железных коней. Никакого им тюнинга, ни замены масла, ни регулировки тормозов, ни шиномонтажа, ни замены лампочек, ничего.



Шесть-Тридцать невзлюбил полицейскую стоянку; не нравилось ему и та поспешность, с которой полиция отыграла назад. Дружелюбные копы, иногда махавшие им с Кальвином, ему тоже не нравились: их медлительная походка не выдерживала никакого сравнения с энергией Кальвина. Вид у них, как мыслил Шесть-Тридцать, был подавленный; заложники низкой оплаты труда, они маялись на рутинной службе и закрывали глаза на поток мелких происшествий, которые даже не требовали навыков спасения жизни, усвоенных ими в полицейской академии.

Вблизи от полицейского участка Шесть-Тридцать втянул носом воздух. Было еще темно. До рассвета оставалось примерно десять…

БАБАХ!

Из мрака донесся устрашающей силы хлопок. Не иначе как петарда – резкая, оглушительная, злая. Шесть-Тридцать вздрогнул от испуга: Что это было? Он рванул куда глаза глядят, но поводок, связывавший его с Кальвином, тянул обратно. Кальвин тоже недоумевал: Это что: выстрелы? – и рванул в противоположном направлении. БАХ! БАХ! БАХ! Канонада захлебывалась, как пулеметная очередь. Решив действовать, Кальвин оттолкнулся и побежал вперед, рывками поводка призывая Шесть-Тридцать теперь сюда, в то время как Шесть-Тридцать с выпученными от страха глазами поднимался на дыбы и дергал поводок на себя, как бы говоря: Нет, в эту сторону! А поводок, натянутый, как канат, не оставлял простора для компромиссов. Ступив на пятно моторного масла, Кальвин скользнул вперед – ни дать ни взять неуклюжий конькобежец; тротуар стремительно приближался, как старый друг, которому не терпелось поздороваться.

БУХ.

Шесть-Тридцать прибежал на помощь, когда вокруг головы Кальвина уже стал расплываться багровый ореол, и в тот же миг их обоих накрыло какой-то тенью, похожей на огромный корабль, и неведомая сила налетела с такой скоростью, что разорвала поводок надвое, отбросив пса на обочину.

Приподняв голову, он успел заметить, как тело Кальвина переезжают колеса патрульной машины.



– Господи, что это было? – спросил патрульный своего напарника.

Им было не привыкать, что при пуске двигателя их колымаги постоянно выдают обратную вспышку, но на этот раз произошло нечто иное. Выскочив из машины, копы оцепенели: на земле лежал высокий мужчина с широко раскрытыми серыми глазами; кровь из раны на голове обильно сочилась на тротуар. Пострадавший дважды моргнул при виде стоявшего над ним полицейского.

– Боже ж ты мой, мы его сбили? О господи… Сэр… вы меня слышите? Сэр? Джимми, вызывай «скорую».

Кальвин лежал с проломленным черепом и раздробленной силами патрульной машины рукой. На запястье болтался обрывок поводка.

– Шесть-Тридцать? – прошептал он.

– Это что было? Что он сказал, Джимми? О господи…

– Шесть-Тридцать? – снова прошептал Кальвин.

– Нет, сэр, – ответил, наклонившись, полицейский. – Еще шести нет. Примерно пять пятьдесят. Пять пять ноль. Сейчас мы вас отсюда вытащим… поможем… поверьте, сэр, все под контролем.

Из здания за его спиной высыпал весь штат отдела полиции. Где-то вдали карета «скорой помощи» кричала о своем намерении поскорее добраться до места.

– Вот угораздило, – пробормотал один из полицейских, когда из легких Кальвина вышел воздух. – Не из-за этого ли парня нам телефон обрывают… дескать, бегает тут?

Шесть-Тридцать – с вывихом плеча, с болтающейся на истерзанной шее половиной поводка – наблюдал с расстояния в десяток футов. Больше всего на свете ему хотелось подойти к Кальвину, прижаться мордой к его лицу, зализать раны, пресечь дальнейшие истязания. Но он все понял. Понял даже издали. Глаза у Кальвина закрылись. Грудная клетка застыла.

На глазах у пса в машину «скорой помощи» грузили накрытое простыней тело Кальвина; правая рука свисала с края каталки, разорванный поводок туго обматывал запястье. Еле живой от горя, Шесть-Тридцать отвел глаза. Повесив голову, он поплелся к Элизабет – сообщить страшную весть.

Глава 12

Прощальный дар Кальвина

Когда Элизабет было восемь лет, ее брат Джон предложил ей спрыгнуть с утеса, и она согласилась. Внизу была заполненная аквамариновой водой каменоломня; Элизабет прыгнула солдатиком. Пальцы ног коснулись дна, и она оттолкнулась, а когда вынырнула на поверхность, очень удивилась при виде брата. Он прыгнул сразу за ней. «Каким местом ты думала, Элизабет? – надсадно кричал он, оттаскивая ее к берегу. – Я же пошутил! Ты могла разбиться насмерть!»

Сейчас, неподвижно сидя на своем лабораторном табурете, она краем уха слышала, как полицейский говорит о каком-то погибшем, а кто-то другой настойчиво предлагает ей свой носовой платок, а кто-то третий упоминает ветеринара, но все ее мысли были о том случае из детства, когда ее ноги касались дна и мягкий, шелковистый ил приглашал остаться. Сейчас, зная то, что ей сообщили, она молча твердила одно и то же: «Жаль, что тогда этого не случилось».



Она винила только себя. И пыталась внушить это полицейскому. Поводок – ее покупка. Но сколько раз она ни повторяла свои слова, полицейский вроде как изображал недоумение, отчего ей пригрезилось, что все случившееся – плод ее фантазии. Кальвин жив. Он либо на тренировке. Либо в отъезде. Либо сидит у себя пятью этажами выше и делает записи в блокноте.

Кто-то велел ей идти домой.

Потом Шесть-Тридцать несколько дней лежал у нее под боком на скомканной постели: они не смыкали глаз, не прикасались к еде, смотрели в потолок и только ждали, когда же Кальвин снова войдет в эту дверь. Мешало им только одно: бесконечно трезвонивший телефон. Каждый раз в трубке звучал один и тот же скорбный голос – это не кто иной, как владелец похоронного бюро требовал «принять окончательное решение!». Какому-то покойнику требовался похоронный костюм. «А кого хоронят? – спрашивала она. – С кем я разговариваю?» Вытерпев множество подобных диалогов, Шесть-Тридцать, измученный ее растерянностью, толчком обратил ее внимание на шкаф и лапой открыл дверцу. И тогда она увидела, как болтаются мужские рубашки – ни дать ни взять иссохшие трупы на виселице. И тогда же поняла: Кальвина больше нет.



В точности как после самоубийства брата и нападения Майерса, плакать она не могла. Море слез стояло у нее в глазах, но отказывалось излиться в никуда. Из нее словно вышибло дух: никакие глубокие вдохи не могли наполнить воздухом ее легкие. Ей вспомнилось, что еще ребенком она подслушала, как некий одноногий мужчина сообщил библиотекарше, будто между стеллажами кто-то кипятит воду. Он еще добавил, что это опасно, и потребовал принять меры. Библиотекарша в свою очередь пыталась его заверить, что воду никто не кипятит, ведь в библиотеке всего один зал, который у нее как на ладони, но мужчина настаивал на своем, срываясь на крик, после чего двоим посетителям пришлось вытолкать его за дверь, а один из них объяснил, что бедолага еще не оправился от контузии. И наверное, уже не оправится.

Теперь, на беду, она тоже слышала бульканье кипятка.



Чтобы пресечь телефонные звонки, нужно было разыскать какой-нибудь костюм. Собственно костюмов Кальвин не носил, поэтому она собрала те вещи, которые, по ее ощущениям, выбрал бы он сам: экипировку для гребли. А затем отнесла маленький сверток в похоронное бюро и передала распорядителю.

– Вот, – сказала она.

Деловитый мужчина, имевший за плечами большой опыт общения с убитыми горем клиентами, вежливым кивком подтвердил получение пакета. Но стоило ей выйти за порог, как он обратился к своему ассистенту: «Жмур в четвертом: сорок шестой сверхдлинный». Подхватив сверток, ассистент швырнул его в какой-то чулан без опознавательных знаков, где за долгие годы скопился целый ворох несуразных вещей, принесенных скорбящими родственниками. А сам подошел к массивному платяному шкафу, выудил оттуда сорок шестой размер на высокий рост, встряхнул брюки, осторожно сдул осевшую на плечах пыль и направился в бокс под номером четыре.

Не успела Элизабет миновать и десятка кварталов, как он благополучно запихнул окоченевшее тело Кальвина в установленные костюмом пределы: руки, которые совсем недавно ее обнимали, протолкнул в темные рукава, а ноги, которые совсем недавно ее обхватывали, втиснул в цилиндры брючин из плотной шерсти. Потом застегнул рубашку, затянул ремень, поправил галстук и завязал шнурки, постоянно перегоняя пыль – эту вечную спутницу смерти – с одной части костюма на другую. Отступив назад, он полюбовался проделанной работой, а затем пригладил лацкан пиджака. Потянулся было за расческой, но передумал. Затворил дверь и пошел по коридору за своим упакованным в бумажный пакет ланчем, остановившись только для того, чтобы дать указания сотруднице, сидевшей за громоздким арифмометром в тесной канцелярии.

Не успела Элизабет пройти и двенадцати кварталов, как засаленный костюм был добавлен к ее счету.



На похоронах было не протолкнуться. Пришли несколько гребцов, один репортер, человек пятьдесят из Гастингса, причем некоторые из них, несмотря на поникшие головы и траурную одежду, явились на похороны Кальвина не скорбеть, а позлорадствовать. Динь-дон, молча ликовали они. Умер наш король[6].

Ученые мужи кучковались на одном месте, но кто-то все же заметил в сторонке Зотт, а при ней – собаку. И снова эта проклятая псина оказалась без поводка – несмотря на новый городской закон о поводке и развешенные по всему периметру кладбища таблички о запрете входа с собаками. Все по-старому, все по-прежнему. Даже смерть – не повод для Зотт и Эванса следовать общим правилам.



Элизабет прищурилась, издалека разглядывая пришедших. Хорошо одетая любопытствующая пара, стоя в стороне, совсем у другой могилы, жадно наблюдала за происходящим, словно за столкновением пятидесяти автомобилей. Элизабет погладила забинтованного Шесть-Тридцать и задумалась, как же поступить. Дело в том, что приближаться к гробу она страшилась, поскольку не ручалась за себя: не ровен час, она, подобравшись вплотную к гробу, откинет крышку и залезет внутрь, чтобы ее похоронили вместе с ним, но тогда придется как-то отбиваться от тех, кто попробует ее остановить, а она не хотела, чтобы ее останавливали.

Шесть-Тридцать чуял такое желание смерти, а потому всю неделю как мог удерживал ее от суицида. Одна только загвоздка – он и сам-то жить не хотел. А хуже всего то, что он видел ее ровно в таком же свете: несмотря на собственную жажду смерти, она считала своим долгом сохранить жизнь ему. До чего же запутанная штука – верность.

Как раз в этот момент кто-то позади них сказал:

– Ну, по крайней мере, Эвансу достался погожий денек. – Как будто непогода могла испортить торжественное во всех отношениях событие.

Подняв глаза, Шесть-Тридцать увидел тощего мужчину с тяжелой челюстью: тот держал в руках небольшой блокнот.

– Простите за беспокойство, – обратился мужчина к Элизабет, – смотрю, вы тут совсем одна сидите: не согласитесь ли мне помочь? Я пишу материал об Эвансе и хотел спросить, нельзя ли задать вам пару вопросов – если вы не против, конечно… то есть я знаю, что он был известным ученым, но на этом, пожалуй, и все. Вас не затруднит рассказать, как вы с ним познакомились? Может, припомните какой-нибудь занятный случай? Долго вы с ним были знакомы?

– Нет, – ответила она, избегая его взгляда.

– Нет… что?..

– Нет, недолго. Определенно меньше, чем хотелось бы.

– А, ну да, – покивал он, – ясно. Потому вы здесь и сидите – дружили не близко, но тем не менее желаете засвидетельствовать свое уважение; понял. Соседом вашим был? Может, покажете, кто тут его отец с матерью? Родные братья-сестры? Двоюродные? Хотелось бы узнать о нем побольше. Слышал-то я немало; характер у него, поговаривают, дрянной был. А вы как считаете? В браке, насколько мне известно, не состоял, но, может, встречался с кем? – Она продолжала смотреть вдаль, а он, понизив голос, добавил: – Кстати, вы, похоже, табличек не заметили, но с собаками вход на кладбище запрещен. Категорически. Сторож бдит. Если только… ну, допустим, вам собака-поводырь требуется, тогда конечно… а так… сами понимаете…

– Да.

Репортер сделал шаг назад.

– О господи, вы серьезно? – выговорил он извиняющимся тоном. – Прошу, не судите строго… ох, виноват. С виду не сразу поймешь…

– Да, – повторила она.

– И это неизлечимо?

– Да.

– Как печально, – сказал он с любопытством. – Из-за болезни?

– Из-за поводка.

Он отступил еще на шаг.

– Это печально, – повторил он, легко махнув рукой у ее лица, чтобы посмотреть, как она отреагирует. И вправду. Никак.

В отдалении показался священник.

– Представление, похоже, начинается. – Он стал озвучивать происходящее. – Все рассаживаются по местам, проповедник открывает Библию, а… – журналист откинулся на спинку скамьи – посмотреть, не идет ли кто еще со стоянки, – а близких как не было, так и нет. Где же родственники? В первом ряду – ни души. Как видно, и впрямь тот еще был сумасброд.

Он оглянулся, рассчитывая на ее реакцию, и, к своему удивлению, обнаружил, что Элизабет поднимается с места.

– Мэм, – сказал он, – вам не обязательно тут находиться до конца; все же понимают вашу ситуацию. – (Пропустив мимо ушей его слова, она только проверила, на месте ли сумочка.) – Что ж, если вы уходите, позвольте мне хотя бы вас проводить. – Он потянулся к ее локтю, но при первом же прикосновении Шесть-Тридцать зарычал. – Да ладно тебе, – фыркнул чужак. – Я только помочь хотел.

– Не был он сумасбродом, – процедила Элизабет сквозь зубы.

– Ой… – Журналист растерялся. – Да. Нет. Конечно же не был. Простите. Услышу всякое – потом повторяю. Сплетни, сами понимаете. Прошу меня извинить. Просто мне с ваших слов показалось, будто вы не слишком хорошо его знали.

– Этого я не говорила.

– Кажется, вы…

– Я сказала, что знала его не слишком долго. – У нее дрогнул голос.

– Вот-вот, и я о том же, – примирительно ответил он и вновь потянулся к ее локтю. – Знали вы его недолго.

– Не прикасайтесь ко мне.

Отдернув локоть, она вместе с псом зашагала по бугристой лужайке, безошибочно огибая каменных ангелов и увядшие цветники, как и позволяло ей стопроцентное зрение, а потом, окинув взглядом пустующий первый ряд, села на стул прямо напротив длинного черного ящика.



Дальше все шло по обычному сценарию: печальные взоры, замызганная лопата, набившая оскомину проповедь, непонятные заупокойные молитвы. Но когда по крышке гроба застучали первые комья земли, Элизабет, прервав речь священника, сказала: «Дайте пройти». А затем развернулась и вместе с Шесть-Тридцать ушла.

Путь домой оказался долгим: шесть миль, на каблуках, в трауре – хорошо еще, что она была не одна. Странное получилось зрелище: с одной стороны, и сам маршрут, который попеременно вел их то запущенными кварталами, то ухоженными, и тот контраст, который образовали бледная как мел женщина и еле живой пес, а с другой – непотребное буйство ранней весны. Всюду на их пути, даже в самых унылых переулках, сквозь тротуарные трещины пробивались травы, а цветочные клумбы заявляли о себе едва ли не хвастливым криком, и вся эта свежесть источала легкие ароматы в надежде создать неповторимую композицию. И в эпицентре этого буйства только они двое были живыми мертвецами.

Вначале за ней еще следовал катафалк, и водитель уговаривал ее сесть в кабину, напоминая, что на каблуках ей не продержаться и пятнадцати минут, что время так и так оплачено, что собачку взять он, к сожалению, не сможет, но кто-нибудь да подберет – сзади еще машины едут. Его увещеваний она не слышала, как до этого в упор не видела назойливого щелкопера, и в конце концов, когда суета улеглась, Элизабет и Шесть-Тридцать сделали то единственное, что имело смысл: продолжили свой путь.



На другой день, когда оставаться дома не было сил, а пойти оказалось некуда, они вернулись на работу.

Что стало настоящим испытанием для ее коллег. Те уже исчерпали весь набор подобающих фраз. Мои соболезнования. Любая помощь. Какое несчастье. Хотя бы не мучился. Если что, я рядом. Царствие небесное. Поэтому ее обходили стороной.

– Отдыхайте, сколько потребуется, – сказал Донатти на похоронах, положив руку ей на плечо и одновременно с удивлением отметив, что черный цвет ей совсем не к лицу. – Если что, я рядом.

Впрочем, при виде Элизабет, сидящей в забытьи на лабораторном табурете, начальника тоже как ветром сдуло. Позже, когда до Элизабет дошло, что каждый готов «быть рядом», только если ее самой «рядом» нет, она все же последовала совету Донатти и поднялась с места.

Ноги сами привели ее в лабораторию Каль-вина.

– Не умереть бы, – прошептала она у порога.

Шесть-Тридцать прижался головой к ее бедру, умоляя не ходить дальше, но она все равно отворила дверь; они вошли. На них локомотивом налетел тяжелый запах дезинфекции.

Что за странные создания – люди, думал Шесть-Тридцать: всю жизнь постоянно борются с грязью, а после смерти именно туда и ложатся, причем добровольно. Во время похорон его очень удивило то количество земли, которое потребовалось для засыпки Кальвинова гроба, а оценив скромный размер лопаты, приготовленной для заполнения выкопанной ямы, он уже собрался предложить для этой цели свои задние лапы. Вот и теперь, в лаборатории, всплыл вопрос грязи, только в обратном смысле. Все следы Кальвина были уничтожены. Шесть-Тридцать наблюдал за стоящей посреди лаборатории Элизабет – от ужаса на ней не было лица.



Его блокноты и тетради убрали с глаз долой. Рассовали по коробкам и сдали в архив, а руководство Гастингса, сидя как на иголках, выжидало, не явится ли за ними кто-нибудь из ближайших родственников. Разумеется, ее саму, которая лучше всех знала и понимала детали его исследований, да и связана с ним была теснее, чем предполагают любые узы, даже не рассматривали в качестве «родственницы».

В лаборатории остался только один предмет: пластмассовый ящик, куда побросали его личные вещи: ее фото, несколько пластинок Фрэнка Синатры, пару леденцов от кашля, теннисный мяч, собачьи лакомства, а на самом дне оказался ланч-бокс; в нем – эта мысль отдалась душевной болью, – вероятно, все еще лежал сэндвич, который она приготовила Кальвину девять дней назад.

Но когда она откинула крышку, у нее чуть не разорвалось сердце. Внутри синела маленькая коробочка. А в этой коробочке лежало кольцо с бриллиантом, самым большим из виденных ею маленьких бриллиантов.



В этот миг из-за двери показалась голова мисс Фраск.

– Вот вы где, мисс Зотт. – На шее у мисс Фраск удавкой болтались украшенные стразами очки фасона «кошачий глаз». – Это я – мисс Фраск, узнаёте? Из отдела кадров. – Она замешкалась. – Не хотела вас беспокоить. – (Дверь приоткрылась чуть шире.) – Но… – И тут ей бросилось в глаза, что Элизабет перебирает содержимое ящика. – Ой, мисс Зотт, тут ничего нельзя трогать. Это же его личные вещи; да, я в курсе… ну… что у вас… что вы с мистером Эвансом состояли в совершенно особых отношениях, но мы должны… по закону… хотя бы немного выждать, не заявит ли свои права кто-нибудь другой – брат, племянник, в общем, кровный родственник. Вы же понимаете. Ничего личного – ни против вас, ни против вашей… привязанности, что ли; ни в коем разе не смею осуждать. Но без документа, в котором бы подтверждалось его намерение оставить вам свое имущество, мы, к сожалению, вынуждены следовать букве закона. Его текущие наработки мы сохранили. Они уже в надежном месте, под замком. – Фраск запнулась, окидывая Элизабет беглым взглядом. – Как ваше самочувствие, мисс Зотт? Боюсь, как бы у вас не случился обморок. – А когда Элизабет слегка наклонилась вперед, мисс Фраск широко распахнула дверь и переступила через порог.



После того случая в кафетерии, когда Эдди посмотрел на Зотт так, как никогда не смотрел на мисс Фраск, та просто возненавидела эту Зотт.

– Поднимался сегодня в лифте, – млея, рассказывал Эдди, – и вошла мисс Зотт. Четыре этажа вместе проехали.

– Славно поболтали? – процедила сквозь зубы Фраск. – Узнал, какой у нее любимый цвет?

– Еще нет, – ответил он. – В следующий раз обязательно узнаю. Клянусь, она обалденная.

С тех пор по крайней мере дважды в неделю мисс Фраск выслушивала, какие именно достоинства Зотт следует считать обалденными. Зотт то, Зотт это – она не сходила у Эдди с языка; впрочем, на том этапе все разговоры были только о ней. Зотт, Зотт, Зотт. Уже в печенках у нее сидела эта Зотт.



– Думаю, излишне говорить, – снова подала голос Фраск, опуская свою пухлую ладонь на спину Зотт, – что вам нет необходимости появляться на работе… а тем более здесь. – Она мотнула головой на стены, которые прежде не отпускали Кальвина. – От этого один вред. Вы еще не пережили утрату, вам нужно больше отдыхать. – Ее ладонь елозила вверх и вниз в неуклюжем поглаживании. – Я-то знаю, что люди говорят, – намекала она на свою роль эпицентра всех гастингских сплетен, – да и вы сами наверняка в курсе, – продолжала она, будучи уверенной, что Элизабет как раз не в курсе, – но лично я считаю: не важно, бесплатно ли мистеру Эвансу доставалось молоко или нет, – его безвременная кончина в любом случае не умаляет боли вашей утраты. А вообще говоря, я так считаю: раз молоко ваше, то вам и решать, не пора ли его сквасить.

На-ка, получи, удовлетворенно подумала она. Пусть теперь и Зотт знает, что люди говорят.

Потрясенная этими словами, Элизабет подняла взгляд на Фраск. Ей подумалось, что это особое умение: выбрать самый неподходящий момент для самого неподходящего высказывания. И не исключено, что своей должностью в отделе кадров Траск обязана именно этому умению проявлять беспросветную, жизнерадостную тупость, которая позволяет даже плюнуть в душу скорбящему.

– Я, собственно, вас искала, чтобы обсудить кое-какие вопросы, – объяснила Фраск, – и в первую очередь касательно собаки мистера Эванса. Вот этой. – Она ткнула пальцем в ту сторону, откуда угрюмо смотрел на нее Шесть-Тридцать. – Не хочется вас огорчать, но с собаками сюда нельзя. Вы же понимаете. Научно-исследовательский институт Гастингса ввиду глубочайшего уважения к мистеру Эвансу закрывал глаза на его причуды. Но теперь, когда мистер Эванс нас покинул, собаке, увы, здесь тоже места нет. Насколько я понимаю, мистер Эванс был единоличным хозяином животного. – Она посмотрела на Элизабет, ожидая подтверждения своих слов.

– Нет, пес наш общий, – ответила та. – А значит, и мой тоже.

– Понятно, – сказала Фраск. – Но с этого дня пусть сидит дома.

Затаившийся в углу Шесть-Тридцать поднял голову.

– Без него я не смогу здесь находиться, – отрезала Элизабет. – Не смогу, и точка.

Фраск сощурилась, как от яркой вспышки, а потом откуда ни возьмись достала папку-планшет и сделала несколько пометок.

– Как же я вас понимаю, – сказала она, не отрываясь от бумаги, – сама люблю собак, – (сущая ложь), – но, как уже сказано, мы сделали исключение только для мистера Эванса. Он был для нас ценен. Однако рано или поздно наступает момент, – она стала поглаживать Элизабет по плечу, – когда приходится понять: на чужом горбу далеко не уедешь.

Элизабет изменилась в лице:

– На чужом горбу?

Старательно сохраняя деловой вид, Фраск оторвала взгляд от планшета:

– Уж мы-то с вами понимаем.

– Не имею привычки жить чужими заслугами.

– Я же не конкретно вас имею в виду, – притворно удивилась Фраск и заговорила доверительным тоном: – Можно кое-что сказать? – Она сделала короткий вдох. – Мужчин вокруг немало, мисс Зотт. Может, не такие знаменитые и авторитетные, как мистер Эванс, но все равно они есть и будут. Я изучала психологию и в таких вещах разбираюсь. Вы остановили свой выбор на Эвансе: он был известен, холост, мог посодействовать вашему карьерному росту – ни у кого бы не повернулся язык вас упрекать. Но не срослось. Теперь его нет, и у вас горе. Конечно, у вас горе. Но посмотрите на это с другой стороны: вы снова свободны. Вокруг полно приятных, симпатичных мужчин. И один из них обязательно наденет вам на палец колечко.

Она запнулась, вспомнив уродливую внешность Эванса, но тут же представила, как милашка Зотт возвращается на рынок невест и ее облепляют мужики, словно пузыри в пенной ванне.

– А повстречав своего мужчину… – продолжила она и уточнила: – например, адвоката, вы сможете забросить всю эту научную возню, заняться домом и нарожать детишек.

– Это не входит в мои планы.

Фраск выпрямилась:

– Ах, какие мы упрямицы. – Она всем сердцем ненавидела Зотт. – Да, и во-вторых, – сказала она, постукивая ручкой по зажиму папки, – о вашем отпуске по личным обстоятельствам. Гастингс выделил вам три дополнительных дня в связи с тяжелой утратой. Итого получается пять дней, мисс Зотт. Неслыханная щедрость в отношении сотрудника, даже не являющегося членом семьи покойного, и это лишний раз доказывает, насколько мы ценили мистера Эванса. Потому, заверяю вас, вы можете и даже должны сейчас отправиться домой. С собакой. Я разрешаю.

Элизабет не успела понять, что послужило тому причиной: то ли бессердечность Фраск, то ли странное ощущение холодного кольца, которое она зажала в кулаке как раз перед появлением Фраск, но ее вырвало в раковину.

– Это нормально, – объявила Фраск, метнувшись через всю лабораторию за пачкой бумажных полотенец. – У вас шоковое состояние. – Но, приложив второе полотенце ко лбу Элизабет, она поправила свои кошачьи очки. – А-а. – С осуждающим вздохом она откинула голову назад. – А. Ну ясненько.

– Что вам ясненько? – выдавила Элизабет.

– Не прикидывайтесь, – задергалась Фраск. – А чего вы ожидали? – Затем она громко цокнула, давая Зотт понять, что обо всем догадалась. Но Зотт явно недоумевала, и Фраск задумалась: что, если Зотт и впрямь в неведении? С учеными такое бывает. Они верят науке лишь до тех пор, пока дело не коснется их самих.

– Ой, чуть не забыла, – сказала Фраск, вытаскивая из-под мышки газету. – Хотела, чтобы вы обязательно взглянули. Удачная фотография, правда?

Это была статья того репортера, что присутствовал на похоронах. Под заголовком «Крест на гениальности» была рассказана история, сводившаяся к тому, что сложный характер Эванса, по всей вероятности, помешал ему полностью раскрыть свой научный потенциал. А в качестве доказательства справа от заголовка разместили фотографию стоявших перед гробом Элизабет и Шесть-Тридцать с подписью: «Любовь не так уж слепа», под которой кратко излагалась мысль о том, что даже возлюбленная покойного, если верить ее словам, толком его не знала.

– Мерзость какую-то понаписали, – прошептала Элизабет, схватившись за живот.

– Вас опять мутит, что ли? – ощерилась Фраск и схватила сразу несколько бумажных полотенец. – Понимаю, мисс Зотт, вы химик, но вряд ли пребывали в неведении. Биологию, надо думать, тоже изучали.

Когда Элизабет подняла голову – лицо серое, глаза пустые, – на долю секунды Фраск прониклась жалостью к этой женщине с ее безобразной псиной, с токсикозом и всем прочим, что сулит ей ближайшее будущее. Пусть она умна и хороша собой, пусть кружит головы мужикам, но сейчас ей так же паршиво, как и любой другой на ее месте.

– В неведении – о чем? – переспросила Элизабет. – Вы на что намекаете?

– На биологию! – рявкнула Фраск и постучала по животу Элизабет шариковой ручкой. – Бросьте, Зотт! Мы с вами женщины! Вы ведь прекрасно знаете: Эванс вам кое-что все же оставил!

От внезапного осознания у Элизабет расширились глаза и вновь хлынула рвота.

Глава 13

Идиоты

У Научно-исследовательского института Гастингса возник ряд серьезных проблем. После кончины ведущего ученого и газетной публикации, где между строк сквозило, что личность с таким гнусным характером не способна достичь заметных успехов, благодетели Гастингса – армия, военно-морской флот, группа фармацевтических компаний, несколько частных инвесторов и немногочисленные фонды – стали нагнетать обстановку, требуя «ревизии текущих проектов Гастингса» и «пересмотра принципов распределения грантов». Так уж повелось: кто науку оплачивает, тот ее и танцует.

В связи с этим руководство Гастингса решило закрыть глаза на ту нелепую статью. Эванс действительно добился заметных результатов, разве нет? В его рабочем кабинете громоздились блокноты с загадочными, не поддающимися расшифровке короткими уравнениями, в которых пестрели восклицательные знаки и жирные подчеркивания – сигналы близкого озарения. Вообще говоря, через месяц Эванса ждала командировка в Женеву с докладом о последних открытиях. Точнее, могла бы ждать, не попади он под колеса полицейской машины из-за того, что упрямо совершал пробежки по улицам, а не у себя дома в балетных туфлях, как люди.

Одно слово: ученые. Им на роду написано быть не такими, как все.

Отсюда частично проистекала вторая проблема института. В Гастингсе ученые в основной массе не отличались от обычных людей или, во всяком случае, отличались не слишком разительно. Это были нормальные сотрудники среднего уровня, в лучшем случае – чуть выше среднего. Не бездари, но и не гении. В любой фирме такие составляют большинство: обычные сотрудники, которые выполняют обычную работу и, не добившись никаких впечатляющих результатов, тем не менее поднимаются по служебной лестнице, чтобы влиться в когорту начальства. Едва ли они способны изменить Вселенную, но зато и взорвать ее не сумеют.

Нет, администрация все же стремилась опираться на ученых-новаторов, а со смертью Эванса истинных талантов осталось всего ничего. Не все они находились, как в свое время Эванс, на особом положении; вообще говоря, даже не все из них понимали, что слывут подлинными новаторами. Но начальство-то знало, кто стоит за каждой выдающейся идеей, за каждым научным прорывом.

Единственная досадная черта этих сотрудников, помимо свойственной кое-кому из них неряшливости, состояла в их отношении к неудачам, которые рассматривались ими в позитивном ключе. «Я не терпел поражений, – постоянно цитировали они Эдисона. – Я просто нашел десять тысяч способов, которые не работают». В научной среде такие высказывания допустимы, но совершенно неприемлемы с точки зрения инвесторов, которым срочно подавай дорогостоящий метод пожизненного лечения онкологии. Боже упаси демонстрировать этой публике эффективные препараты. На излечившихся пациентах много не заработаешь. По этой причине Гастингс всеми силами ограждал таких ученых от прессы, делая исключение только для научных журналов, которые все равно никто не читает. Но такое? Эванс, уже мертвый, появился на одиннадцатой полосе «Лос-Анджелес таймс», а у гроба кто? Зотт и рядом этот проклятущий кобель.

Вот и третья головная боль руководства. Зотт.

Она принадлежала к числу новаторов. Непризнанных, разумеется, но с большим самомнением. И недели не проходило, чтобы на нее не поступали жалобы: свои суждения высказывает в недопустимой форме, требует, чтобы ее статьи выходили под ее собственной фамилией, отказывается готовить кофе – и так до бесконечности. Но при этом успехи ее – или Кальвина? – не подлежали сомнению.

Ее проект, абиогенез, получил одобрение лишь потому, что на институт с неба свалился некий толстосум-инвестор и вызвался финансировать не что-нибудь, а работы по абиогенезу. Бывает же такое. Впрочем, это характерная причуда мультимиллионеров: спонсировать бесполезные воздушные замки. Тот богатей сказал, что прочел статью некоего Э. Зотта (давнюю, времен его работы в Калифорнийском университете) и оценил перспективность этой темы. Тогда-то он и задался целью разыскать самого Зотта.

– Зотт? Да это же наш сотрудник – мистер Зотт! – не подумав, сболтнул кто-то из начальства.

На лице толстосума отразилось искреннее удивление.

– Я приехал в этот город всего на один день, но горю желанием познакомиться с мистером Зоттом, – сказал он.

Тут начальники стали охать и ахать. «Познакомиться с Зоттом», – повторяли они в уме.

И узнать, что он – это она? Жирный чек уже висел на волоске.

– К сожалению, это невозможно, – сказали они. – Мистер Зотт в данный момент находится в Европе. На конференции.

– Какая жалость, – огорчился спонсор. – Ну, быть может, в другой раз.

И дальше заговорил о том, что собирается проверять ход работы над проектом не чаще чем раз в несколько лет. Понятно же, что наука делается не быстро. Понятно, что она требует терпения и работы на перспективу.

Время. Перспектива. Терпение. Да это вообще человек или сказочный персонаж?

– Очень разумно, – ответило ему начальство, борясь с желанием пуститься колесом по кабинету. – Спасибо за ваше доверие.

И не успел он сесть в свой лимузин, как они уже отхватили бóльшую часть его щедрого дара, дабы направить ее на более перспективные темы. Даже Эванс получил свой кусок пирога.

И опять же – Эванс. После великодушного предоставления субсидии на его исследования, о цели которого никто не имел ни малейшего понятия, он ворвался в административный отдел, заявив, что, если они не найдут способ профинансировать его симпатичную подружку, он уйдет и заберет с собой все свои наработки, идеи и номинации на Нобелевскую премию. Они взывали к здравому смыслу; выделить средства на абиогенез? Серьезно? Но он и слушать ничего не хотел; дошло до того, что он стал утверждать, будто по итогу ее гипотезы окажутся чуть ли не лучше его собственных. В ту пору его горячность объясняли тем, что у него в штанах разыгралось. А сейчас?

Ее гипотезы, в отличие от гипотез любителей цитат из Эдисона (читай: «Я не терпела поражений»), оказались – по крайней мере, по словам того же Эванса, – точными. Еще Дарвин предполагал, что жизнь возникла из одноклеточной бактерии, которая затем развилась в сложную планету, заполоненную людьми, растениями и животными. И при чем тут Зотт? Подобно ищейке, она шла по следу, ведущему к месту зарождения той первой клетки. Иными словами, намеревалась разгадать одну из величайших химических загадок всех времен, и если ее расчеты точны, то вероятность разгадки очень высока. По крайней мере, так говорил Эванс. Но все упиралось в сроки: исследования грозили растянуться лет на девяносто. Девяносто бесконечных лет. Щедрый спонсор, естественно, столько не проживет. А бенефицианты его щедрот – и подавно.

И тут всплыло еще одно обстоятельство. До руководства уже дошла информация, что Зотт беременна. А точнее, беременна и не замужем.

Денек выдался хуже некуда.

Ясное дело, они с ней расстаются; тут и обсуждать нечего. В Научно-исследовательском институте Гастингса свои порядки.

Но допустим, она уйдет: кто тогда останется на инновационном фронте? Вяло прогрессирующая горстка специалистов, вот кто. А с этими волокитчиками не видать им весомых грантов.

К счастью, в группе Зотт работали еще трое. Их тут же вызвали для консультации: дескать, можно ли так называемые прорывные исследования Зотт продолжать без участия самой Зотт, любыми способами создавая видимость полного освоения средств, которых на самом деле никто в глаза не видел. Но с появлением этой троицы руководству Гастингса стало понятно, что дело швах. Двое из них волей-неволей признали, что Зотт была главной движущей силой любого дальнейшего развития. Третий – по фамилии Боривиц – выбрал иную тактику. Он утверждал, что в действительности все успехи – его личная заслуга. Впрочем, не сумев подкрепить ни одно из своих утверждений значимым доводом, в глазах руководства он быстро превратился в очередного идиота от науки. В Гастингсе таких было хоть отбавляй. И неудивительно. Так уж повелось, что идиоты просачиваются в штат любого учреждения. И по большей части только треплют языками.

Взять хотя бы этого химика, что сейчас перед ними. Он ведь даже слово «абиогенез» выговорить не способен.

А еще мисс Фраск из отдела кадров – взяла да растрезвонила о положении Зотт. Пораскинула своим скудным умишком и добилась того, что к полудню весь штат Гастингса оказался в курсе происходящего. Отчего в руководстве все чертовски переполошились. Ведь слух, распространившийся со скоростью лесного пожара, рано или поздно дойдет и до крупных инвесторов, а те, как известно, скандалов не любят. Не стоит забывать и о щедром поклоннике Зотт. Этот мультимиллионер выписал им открытый чек на исследования по абиогенезу и утверждал, что читал прежние статьи мистера Зотта. Каково ему будет узнать, что Зотт, оказывается, не только женщина, но к тому же беременная, да еще и незамужняя? Боже правый. В руководстве уже представили, как на институтскую подъездную дорожку заруливает роскошный лимузин, из которого – шофер не глушит мотор – выбирается спонсор и требует свой чек обратно. «Я тут профессиональных шлюх содержу, что ли» – наверняка завопил бы он. Влипли, короче. С Зотт надо что-то решать, причем немедленно.



– К сожалению, из-за вас, мисс Зотт, мы оказались в ужасном, просто катастрофическом положении, – неделю спустя брюзжал доктор Донатти, а сам через стол подталкивал ей уведомление о расторжении трудового договора.

– Вы меня увольняете? – растерялась Элизабет.

– Хотелось бы расстаться цивилизованно.

– За что? На каком основании?

– Полагаю, вам и самой известно.

– Просветите же.

Сцепив ладони, она подалась вперед, и у нее за левым ухом блеснул простой карандаш. Не задаваясь вопросом, откуда в ней проснулось это самообладание, она решила во что бы то ни стало держать оборону.

Донатти взглянул на мисс Фраск – та что-то строчила.

– Вы беременны, – выдавил Донатти. – И не вздумайте отрицать.

– Ну беременна. Все верно.

– Все верно? – захлебнулся он. – Все верно?

– Повторяю. Все верно. Я беременна. Какое это имеет отношение к моей работе?

– Вот только не надо!

– Я же не заразна, – продолжала она, разжимая ладони. – Холеру не подцепила. И ребенком никого не заражу.

– Как видно, наглости вам не занимать, – рассердился Донатти. – Вы прекрасно знаете, что в период беременности женщинам работать не положено. Но вы… не только беременны, вы еще и не замужем. Постыдились бы.

– Беременность – это естественно. В ней нет ничего постыдного. Собственно, все люди так и появляются на свет.

– Учить меня надумали! – вскричал он. – Какая-то девица будет мне рассказывать, что такое беременность. Вы что о себе возомнили?

Вопрос ее как будто озадачил.

– Что я и есть девица, – сказала она.

– Мисс Зотт, – вмешалась мисс Фраск, – наш внутренний кодекс не допускает подобных случаев, и вам это известно. Так что подписывайте и освобождайте свое рабочее место. У нас свои порядки.

Элизабет и бровью не повела.