Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Бонни Гармус

Уроки химии

Bonnie Garmus

LESSONS IN CHEMISTRY



Copyright © 2022 by Bonnie Garmus This edition is published by arrangement with Curtis Brown UK and The Van Lear Agency All rights reserved



© 2022 by Bonnie Garmus This edition is published by arrangement with Curtis Brown UK and The Van Lear Agency All rights reserved

© Е. С. Петрова, перевод, примечания, 2022

© Издание на русском языке, оформление ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022

* * *



Моей матери Мэри Суоллоу Гармус


Глава 1

Ноябрь 1961 года

В далеком 1961 году, когда женщины носили платья спортивного кроя, вступали в клубы садоводов и ничтоже сумняшеся возили с собой легионы детишек в автомобилях, не оснащенных ремнями безопасности; когда никто еще не задумывался о каком-то движении бушующих шестидесятых, а тем более о его участниках, которые еще шестьдесят лет будут писать мемуары; когда большие войны уже закончились, а тайные войны только начались и люди учились мыслить по-новому, веря, что ничего невозможного нет, тридцатилетняя мать девочки Мадлен Зотт ежедневно поднималась до рассвета с одним-единственным убеждением: жизнь кончена.

Невзирая на такую уверенность, она пошла в лабораторию, чтобы собрать для дочери школьный обед.

«Топливо для учебы», – черкнула Элизабет Зотт на крошечном листке для заметок, перед тем как вложить его в пластмассовый контейнер. Потом застыла с поднятым кверху карандашом, будто передумала. «На перемене играй в подвижные игры, но не отдавай победу мальчишкам», – написала она на следующем листке. Сделав еще одну паузу, постучала карандашом по столу. «Нет, это тебе не кажется, – вывела на третьем. – Люди в большинстве своем ужасны». Два последних листочка она положила сверху.

Маленькие дети обычно читать не умеют, а если и умеют, то лишь отдельные слова: «кот», «сад». Но Мадлен читала с трех лет и теперь, в пятилетнем возрасте, уже освоила почти всего Диккенса.

Вот такой девочкой росла Мадлен: из тех, что могут напеть какой-нибудь концерт Баха, но не умеют завязывать шнурки; из тех, что могут объяснить вращение Земли, но спотыкаются на игре в крестики-нолики. Здесь и крылась некоторая проблема. Если юного музыканта всегда осыпают похвалами, то юного грамотея – никогда. И все потому, что юные грамотеи добились успеха в той области, где со временем преуспеют и все остальные. А значит, того, кто вырвался вперед, ждет не уважение, а только всеобщее раздражение.

Мадлен это понимала. И взяла за правило каждое утро (когда мама уже ушла, а соседка-няня Гарриет на что-нибудь отвлеклась) вытаскивать из пластмассового ланч-бокса эти листки, прочитывать и убирать ко всем остальным запискам – в обувную коробку, задвинутую в недра стенного шкафа. Потом в школе она притворялась такой, как все, то есть, по сути, неграмотной. Для Мадлен важнее всего было не выделяться. У нее имелся железный довод: ее мама выделялась всегда и во всем – вот и полюбуйтесь, к чему это привело.



Там, на юге Калифорнии, в городе Коммонс, где обычно стояла теплая погода, но не слишком теплая, а небо пленяло синевой, но не чересчур синей, и жители дышали чистым воздухом – просто потому, что воздух еще сохранял чистоту, – Мадлен, лежа с закрытыми глазами у себя в спальне, выжидала. Вскоре – она знала – ее ласково поцелуют в лоб, бережно поправят на плечах одеяло и шепнут на ушко: «Живи сегодняшним днем». Еще через минуту она услышит, как затарахтит автомобильный двигатель, как захрустит под колесами «плимута» гравий и как передача с глухим лязгом переключится с задней на первую. И мама, вечно смурная, помчится в телецентр, чтобы надеть передник и выйти в студию.

Программа называлась «Ужин в шесть», и общепризнанной ее звездой была Элизабет Зотт.

Глава 2

Пайн

Некогда ученый-химик, Элизабет Зотт отличалась изумительной кожей и такой манерой держаться, которая безошибочно выдавала в ней незаурядную натуру – из тех, кому не грозит раствориться в общей массе.

Как и любую настоящую звезду, ее открыли. Впрочем, Элизабет заметили не в кафе-мороженом, не на парковой скамье во время случайной прогулки, не при удачном посредстве знакомых. Нет, ее открыли в результате пропаж, а точнее – пропаж съестного.

История была незамысловата: девочка по имени Аманда Пайн, которая любила поесть до такой степени, какая наводит на размышления некоторых психотерапевтов, положила глаз на школьные обеды Мадлен. А все потому, что обеды Мадлен были особенными. Если другие дети жевали сэндвичи с арахисовой пастой или с конфитюром, то Мадлен, открывая свой обеденный контейнер, находила там щедрый ломтик вчерашней лазаньи, жареные цукини, экзотический плод киви, разрезанный на четвертинки, пять круглых, с жемчужным отливом помидоров черри, миниатюрную дорожную солонку с йодированной солью крупного помола, два еще теплых кругляша печенья с шоколадной крошкой и красный клетчатый термосок с холодным как лед молоком.

Из-за такого содержимого ланч-бокс Мадлен соблазнял всех, в том числе и саму Мадлен. Но Мадлен угощала только Аманду, потому что дружба требует жертв, а еще потому, что Аманда, единственная на всю школу, не дразнила Мадлен за ее детские странности, которые та уже и сама подмечала.

Элизабет заподозрила неладное только тогда, когда обратила внимание, что на тщедушной фигурке дочери одежда стала обвисать ветхой тряпицей. Согласно материнским подсчетам, суточный рацион Мадлен в точности соответствовал потребностям оптимального развития, то есть с научной точки зрения потеря веса просто не представлялась возможной. Тогда что же: скачок роста? Нет. В своих расчетах Элизабет учитывала потребности растущего организма. Раннее расстройство пищевого поведения? Очень сомнительно. Дома, за ужином, у Мадлен всегда прорезался зверский аппетит. Лейкемия? Определенно нет. Элизабет никогда не впадала в панику: ей было несвойственно ворочаться без сна по ночам и воображать, как ее дочку подтачивает опасный недуг. Человек науки, она всему искала рациональное объяснение и нашла его в тот миг, когда увидела Аманду Пайн с томатно-красными губками.



– Мистер Пайн, – выпалила Элизабет в среду днем, пулей промчавшись мимо администратора через приемную местного телецентра прямо в студию, – я три дня пытаюсь до вас дозвониться, а вы так и не удосужились хотя бы из вежливости набрать мой номер. Меня зовут Элизабет Зотт. Я мать Мадлен Зотт, наши дети учатся в подготовительном классе начальной школы «Вуди», и цель моего посещения – проинформировать вас о том, что ваша дочь под надуманным предлогом завязала дружбу с моей дочерью. – Поскольку он пришел в полное замешательство, Элизабет пояснила: – И теперь ваша девочка объедает мою дочь.

– Об… объедает? – еле выговорил Уолтер Пайн, разглядывая стоящую перед ним роскошную женщину в белом халате: такое явление могло оказаться сродни сошествию благодатного огня, не будь у нее на халате инициалов «Э. З.», вышитых красными нитками над нагрудным карманом.

– Ваша дочь Аманда, – повторила свой выпад Элизабет, – съедает школьный обед моей дочери, причем уже не первый месяц.

Уолтер только таращился. Рослая, угловатая женщина стояла подбоченясь: волосы цвета пересушенных тостов с маслом стянуты на затылке в узел и скреплены карандашом, губы беззастенчиво алые, кожа лучистая, нос прямой. Она смотрела на него сверху вниз, как фронтовая медсестра, прикидывающая, стоит ли такого спасать.

– Уже одно то, что Аманда строит из себя подружку Мадлен, чтобы только выманить у нее обед, – продолжала она, – совершенно недопустимо.

– Е… еще раз… П-повторите: кто вы? – пробормотал Уолтер.

– Элизабет Зотт! – рявкнула она в ответ. – Мать Мадлен Зотт!

Уолтер закивал, пытаясь понять, что происходит. Опытный режиссер вечерних телепрограмм, он знал толк в драматических эффектах. Но это? Он не сводил с нее глаз. Женщина была потрясающая. Ее появление его потрясло – буквально. Откуда же она взялась: разве на сегодня назначены какие-то пробы?

– Извините, – выдавил он в конце концов, – но все роли медсестер уже распределены.

– Вы о чем? – вскинулась она.

Наступила долгая пауза.

– Аманда Пайн, – повторила Элизабет.

Он заморгал.

– Моя дочь? Ох… – Уолтер вдруг занервничал. – Что с ней? Вы доктор? Или педагог? – Он вскочил со стула.

– Господи, нет, конечно, – ответила Элизабет. – Я химик. Примчалась сюда из Гастингса в свой обеденный перерыв, потому что вы не отвечаете на звонки. – И, видя, что он по-прежнему в ступоре, пояснила: – Научно-исследовательский институт Гастингса, слышали о таком? Где «Эпохальные Открытия Открывают Эпоху»? – На этом дурацком слогане она выдохнула. – Дело в том, что я всеми силами стараюсь обеспечить Мадлен полноценное питание, – не сомневаюсь, что вы стремитесь к тому же для своей дочери. – И добавила, встретив его бессмысленный взгляд: – Наверняка вам небезразлично умственное и физическое развитие Аманды. Наверняка вы знаете: эти виды развития определяются потреблением должного соотношения витаминов и минералов.

– Беда в том, что миссис Пайн…

– Знаю, знаю. Скрылась в неизвестном направлении. Я пыталась с ней связаться, но мне сказали, что она проживает в Нью-Йорке.

– Мы в разводе.

– Сочувствую, но развод не имеет отношения к школьным обедам.

– Вероятно, так может показаться со стороны, но…

– Мужчина в состоянии приготовить еду, мистер Пайн. Для этого нет биологических препятствий.

– Совершенно верно, – согласился он, нащупывая стул. – Прошу вас, миссис Зотт, присаживайтесь, пожалуйста…

– У меня циклотрон работает, – с досадой бросила она, глядя на часы. – Итак: мы достигли понимания или нет?

– Цикло…

– Резонансный циклический ускоритель тяжелых заряженных частиц.

Элизабет скользнула взглядом по стенам. Они были сплошь увешаны вставленными в рамы постерами мыльных опер и претенциозных телеигр.

– Мои проекты, – сообщил Уолтер, внезапно устыдившись их пошлости. – Быть может, вам что-нибудь из этого знакомо?

Она развернулась к нему лицом.

– Мистер Пайн, – Элизабет перешла на более примирительный тон, – к сожалению, у меня нет ни времени, ни средств на приготовление школьных обедов для вашей дочери. Нам с вами хорошо известно, что питание – это катализатор мозговой деятельности, укрепления семьи и формирования нашего будущего. Но при этом… – Элизабет осеклась и прищурилась, разглядывая постер с изображением медсестры, оказывающей больному весьма нетривиальную помощь. – Сподобится ли хоть кто-нибудь обучить население страны готовить рациональное питание? Я бы сама за это взялась, да не успеваю. А вы не возьметесь?

Она собралась уходить, и Пайн, не желая ее отпускать и не вполне сознавая, что зреет у него в уме, торопливо заговорил:

– Погодите, прошу вас, остановитесь… пожалуйста. Как… как вы сказали? Насчет того, чтобы приучить всю страну готовить такое питание… рациональное?

Телепрограмма «Ужин в шесть» дебютировала через месяц. Хотя Элизабет, ученый-химик, не особенно вдохновилась этим проектом, отказываться она не стала по очевидным причинам: здесь прилично платили, а ей предстояло поднимать дочь.



В первый же день, когда Элизабет, надев передник, вошла в студию, все убедились: что-то в ней есть – некое ускользающее, однако вполне ощутимое качество. Но при этом она была состоявшейся личностью – такой прямолинейной, такой решительной, что зрители не вполне понимали, как ее трактовать. Если во всех других кулинарных передачах им показывали добродушных поваров, которые лукаво прихлебывают херес, то Элизабет Зотт неизменно сохраняла серьезность. Она никогда не улыбалась. Никогда не шутила. И блюда готовила такие же честные и практичные, как она сама.

Через полгода программа Элизабет взорвала рейтинги. Через год все только о ней и говорили. А через пару лет она доказала поразительную способность объединять не только родителей с детьми, но и граждан – со своей страной. Не будет преувеличением сказать, что по окончании кулинарной передачи Элизабет Зотт вся нация дружно садилась к столу.

Программу эту смотрел даже вице-президент Линдон Джонсон. «Вам интересно, что я думаю? – переспросил он, отмахиваясь от назойливого репортера. – Я думаю, вам надо меньше марать бумагу и больше смотреть телевизор. Начните с программы „Ужин в шесть“ – эта Зотт свое дело знает».

И верно. Невозможно было представить, что Элизабет Зотт начнет объяснять, как готовятся миниатюрные огуречные канапе или нежное суфле. Рецепты ее пробуждали здоровый аппетит: рагу, тушеные овощи с мясом и прочие блюда, приготовленные в больших посудинах. Ведущая подчеркивала различия между четырьмя группами продуктов питания. Не возражала против щедрых порций. И пропагандировала только такие блюда, которые готовятся менее чем за час. В конце каждой передачи с экрана звучала коронная фраза: «Дети, накрывайте на стол. Маме нужно немного побыть одной».

Но потом некий авторитетный журналист опубликовал статью под заголовком «Почему мы проглотим все, что она состряпает», где походя назвал ведущую Конфетка Лиззи, и это прозвище, в равной мере броское и точное, прилипло к ней, как газетный лист. С этого дня совершенно незнакомые люди стали окликать ее «Конфетка», но дочь по-прежнему обращалась к ней «мама»: невзирая на свой юный возраст, Мадлен понимала, насколько это клеймо принижает таланты ее матери. Она же ученый-химик, а не какая-нибудь телекухарка. И Элизабет, смотревшая на себя глазами своего единственного ребенка, сгорала со стыда.

По ночам, ворочаясь в постели, Элизабет временами удивлялась, как ее угораздило дойти до такой жизни. Но удивление вскоре развеивалось, потому что она давно все поняла.

Звали его Кальвин Эванс.

Глава 3

Научно-исследовательский институт Гастингса

Десятью годами ранее: январь 1952 года

Кальвин Эванс тоже работал в Научно-исследовательском институте Гастингса, но, в отличие от Элизабет, которая трудилась в многолюдном помещении, единолично занимал просторную лабораторию.

Судя по его достижениям, он, возможно, и заслуживал отдельной лаборатории. В девятнадцать лет он поставил ключевые опыты в том исследовании, за которое именитый британский химик Фредерик Сенгер получил Нобелевскую премию[1]; в двадцать два года открыл метод ускорения синтеза простых белков; в двадцать четыре попал на обложку журнала «Кемистри тудей» благодаря совершенному им прорыву в изучении активности дибензоселенофена. Кроме того, он опубликовал шестнадцать статей и получил приглашения на десять международных конференций. А также на должность научного сотрудника Гарварда. Дважды. Но отказался. Дважды. Отчасти из-за того, что Гарвард в свое время не принял его на первый курс, а отчасти по той причине… ну, вообще говоря, другой причины не наблюдалось. У Кальвина, блестящего ученого, был определенный недостаток: он долго помнил обиды.

Наряду со злопамятностью молва приписывала ему нетерпимость. Как и многие уникальные личности, Кальвин попросту не мог взять в толк, почему люди не понимают элементарных вещей. Ко всему прочему он был интровертом; это качество само по себе не порок, однако зачастую проявляется как высокомерие. Но что самое скверное: он занимался греблей.

Любой, кто далек от этого увлечения, подтвердит: гребцы – народ специфический. Главным образом потому, что они не желают говорить ни о чем, кроме гребли. Если в одной компании сходятся двое гребцов, то беседа на общие темы, такие как погода или работа, неминуемо сменяется тягомотным, бессмысленным обменом мнениями про угол атаки, ускорение, занос, захват, напряжение, расслабление, запрокидывание, прострел банки, стартовое положение, эрг и гладкую воду – была ли она в прошлый раз действительно «гладкой»? Далее, как правило, обсуждается, что пошло не так в последнем заезде, что может пойти не так в следующем и на чьей совести было/будет поражение. В какой-то момент гребцы, вытянув перед собой руки, меряются мозолями. И чтобы совсем уж вас доконать, за этим следуют сопровождаемые благоговейными кивками воспоминания об идеальном заезде, когда все шло как по маслу.



Если не считать химии, гребля была единственной страстью Кальвина. Строго говоря, именно ради гребли он и подавал документы в Гарвард: в 1945 году выступать за команду Гарварда означало выступать за лучших. Точнее, почти за лучших. Самым лучшим был Вашингтонский университет, но Вашингтонский университет территориально относится к Сиэтлу, а второе имя Сиэтла – «Город дождей». Слякоти Кальвин не терпел. По этой причине он расширил свой поиск до английского Кембриджа и тем самым развеял величайшее заблуждение насчет ученых-естествоиспытателей, которые, как принято думать, способны к научному анализу.

В первый же тренировочный день на реке Кэм Кальвин угодил под дождь. На второй день тоже. И на третий. «Здесь что, все время так поливает?» – жалобно вопрошал он, когда их команда, взвалив на плечи тяжелую деревянную восьмерку, направлялась к пирсу. «Да вовсе нет, – заверяли однокашники, – обычно в Кембридже сухо». А потом переглядывались, мысленно добавляя «по самое ухо», и укреплялись в своем извечном подозрении: американцы – идиоты.



К несчастью, идиотизм Кальвина распространялся и на отношения с противоположным полом, что выросло в серьезную проблему из-за его горячего желания влюбиться. За шесть лет студенческого одиночества он сумел назначить свидания пяти девушкам. Из этой пятерки всего одна согласилась на повторную встречу, да и то лишь потому, что по телефону приняла его за другого. Все упиралось в неопытность Кальвина. Он напоминал щенка, который после долгих стараний впервые поймал белку и теперь не знает, что с ней делать.

– Здравствуйте… э-э-э… – начал он, когда девушка открыла ему дверь, и почувствовал, как у него колотится сердце, потеют ладони и улетучиваются все мысли. – Дебби?

– Дейрдре, – вздохнула его избранница и в первый, но отнюдь не в последний раз украдкой взглянула на часы.

За ужином разговор блуждал между такими темами, как молекулярное строение кислот ароматического ряда (Кальвин) и ближайшие киносеансы (Дейрдре), неактивные белки (Кальвин) и его любимые или нелюбимые танцы (Дейрдре) и застопорился на «времени-то уже полдевятого, а утром гребля, пора домой, идем, я тебя провожу» (Кальвин).

Стоит ли говорить, что после таких свиданий бурного секса не случалось. И никакого другого тоже.



– Не верится, что у тебя проблемы, – говорили ему товарищи по кембриджской команде. – Девчонки обожают гребцов. – (Бессовестная ложь.) – Ты хоть и американец, но парень хоть куда. – (Еще одна ложь.)

Источником проблем Кальвина отчасти была его осанка. При росте под два метра он, худощавый и долговязый, вечно клонился набок, – видимо, сказывалось его постоянное место в распашной лодке. Но еще хуже обстояло дело с лицом. На нем застыло одиночество, как у ребенка, предоставленного самому себе: большие голубые глаза, непослушные светлые вихры и лиловатые губы, вечно распухшие из-за его привычки их кусать. Такое лицо некоторые сочтут невзрачным, оно представляло собой композицию качеством ниже среднего, ничем не выдававшую ни тайного желания, ни скрытого интеллекта; спасала положение лишь одна важнейшая черта – зубы: ровные, белые, при каждой улыбке озарявшие весь его физиономический ландшафт. Хорошо еще, что Кальвин, в особенности после того, как запал на Элизабет Зотт, улыбался постоянно.



Познакомились они, а точнее, обменялись парой ласковых как-то утром, во вторник, в Научно-исследовательском институте Гастингса, в том частном храме науки солнечной Южной Калифорнии, где Кальвин, выпускник Кембриджа, в кратчайшие сроки защитивший диссертацию и получивший сорок три предложения трудоустройства, выбрал для себя лабораторию – отчасти руководствуясь репутацией учреждения, но в основном из-за атмосферных условий. В Коммонсе почти не бывало дождей. Элизабет, в свою очередь, выбрала Гастингс потому, что единственное предложение работы поступило ей именно оттуда.

Стоя под дверью лаборатории Кальвина Эванса, она заметила несколько объявлений подряд, написанных крупными буквами:

НЕ ВХОДИТЬПРОВОДИТСЯ ЭКСПЕРИМЕНТВХОД ВОСПРЕЩЕННЕ ПРИБЛИЖАТЬСЯ

В конце концов Элизабет заглянула внутрь.

– Здравствуйте! – выкрикнула она, перекрывая Фрэнка Синатру, гремевшего из портативного проигрывателя, почему-то стоявшего на полу в центре помещения. – Мне нужно переговорить с начальством.

Из-за большой центрифуги высунулась голова Кальвина, удивленного чужим голосом.

– Прошу прощения, мисс, – раздраженно прокричал он в ответ, глядя сквозь герметичные очки, которые защищали его глаза от бурлящей где-то справа жижи, – но сюда посторонним вход воспрещен! Вы что, объявлений не видели?

– Видела! – рявкнула Элизабет и, не обращая внимания на его тон, двинулась напрямик через всю лабораторию, чтобы вырубить музыку. – Так-то лучше. Мы хотя бы услышим друг друга.

Кальвин пожевал губы и указал пальцем на дверь.

– Вам здесь находиться не положено, – сказал он. – Читайте объявления.

– Да-да, хорошо, но дело в том, что у вас в лаборатории, насколько я знаю, имеются лишние колбы, а у нас, внизу, их остро не хватает. Здесь все указано. – Она сунула ему какой-то бланк. – С визой начальника административно-хозяйственной части.

– Впервые слышу, – пробормотал Кальвин, изучая документ. – Я, конечно, извиняюсь, но нет. У меня каждая колба на счету. Думаю, мне стоит переговорить с кем-нибудь из химиков. Скажите своему завлабу, пусть сюда позвонит.

Щелчком включив проигрыватель, Кальвин вернулся к работе. Элизабет не шелохнулась.

– Желаете переговорить с кем-нибудь из химиков? Но только НЕ СО МНОЙ? – Своим криком она заглушила Синатру.

– Именно так! – ответил Кальвин, но тут же смягчился. – Слушайте, я понимаю, вы не виноваты, что начальство поручило щекотливое дело секретарше. Я понимаю: вам, наверное, трудно это осмыслить, но у меня в разгаре очень серьезный эксперимент. Так что сделайте одолжение – передайте своему боссу: пусть он мне позвонит.

Элизабет прищурилась. Она не жаловала тех, кто делал выводы на основании давно устаревших, по ее мнению, визуальных стимулов, как не жаловала мужчин, полагающих – будь она хоть трижды секретаршей, – что секретарша не способна осмыслить других слов, кроме «распечатайте в трех экземплярах».

– Какое совпадение! – выкрикнула она, подходя к стеллажу, и подхватила большую коробку с колбами. – У меня тоже масса дел.

И решительно вышла в коридор.



В штате Научно-исследовательского института Гастингса числилось более трех тысяч сотрудников; по этой причине Кальвин целую неделю не мог ее разыскать, а когда нашел, она вроде бы его не узнала.

– Да? – Элизабет обернулась, чтобы посмотреть, кого это к ней принесло; защитные очки увеличивали ее глаза, а большие резиновые перчатки скрывали руки по локоть.

– Привет, – сказал он. – Это я.

– Я? – переспросила Элизабет. – Нельзя ли поточнее?

И вернулась к работе.

– Я, – подтвердил Кальвин. – С шестого этажа, помните? Вы еще забрали у меня колбы.

– Вас не затруднит отойти за ширму? – попросила она, склоняя голову налево. – На той неделе у нас произошла небольшая авария.

– Вас непросто найти.

– Позвольте, – сказала она. – Сейчас у меня в разгаре очень серьезный эксперимент.

Он терпеливо ждал, пока она снимала необходимые показания, вносила все данные в журнал, просматривала вчерашние результаты и выходила в туалет.

– Вы все еще здесь? – удивилась она по возвращении. – Работой недогружены?

– Работы у меня горы.

– Колбы назад не получите.

– Ага, значит, вы меня узнали.

– Узнала. Но без особой радости.

– Я пришел извиниться.

– Это лишнее.

– Может, пообедаем вместе?

– Нет.

– Тогда поужинаем?

– Нет.

– Кофе?

– Слушайте, – Элизабет уперлась в бока руками в объемных резиновых перчатках, – неужели не ясно, что вы начинаете действовать мне на нервы?

Кальвин в смущении отвел глаза.

– Искренне прошу меня извинить, – выдавил он. – Ладно, я пошел.



– Это был Кальвин Эванс? – поразился техник-лаборант, глядя ему вслед: Кальвин петлял между столами пятнадцати сотрудников, теснившихся в помещении раза в четыре меньше его лаборатории. – Что его к нам привело?

– Пустяковая недостача лабораторной посуды, – ответила Элизабет.

– Лабораторной посуды? – смешался лаборант. – Погоди. – Он взял со стола новехонькую колбу. – Из той громадной коробки, которую ты якобы нашла на прошлой неделе? Они принадлежали ему?

– Я не говорила, что «нашла» колбы. Я сказала «раздобыла».

– Стырила у Кальвина Эванса? – переспросил он. – Ты спятила?

– Не совсем.

– Это его подарок?

– Не совсем.

– Он сам разрешил тебе их забрать?

– Не совсем. Но у меня была утвержденная заявка.

– Какая еще заявка? Разве ты не знаешь, что тебе не положено действовать через мою голову? Знаешь ведь, что заказ лабораторной посуды – мое дело.

– Знаю. Но я ждала три с лишним месяца. Обращалась к тебе четыре раза; пять раз писала заявку, подходила к доктору Донатти. Исчерпала все возможности, честное слово. Мое исследование зависит от бесперебойного снабжения. Это же простые колбы!

Лаборант закрыл глаза.

– Послушай… – выговорил он и медленно разомкнул веки, словно желая подчеркнуть ее тупость. – Я работаю здесь столько, сколько люди не живут. Ты хотя бы знаешь, чем известен Кальвин Эванс? Кроме научных достижений?

– Знаю. Излишками лабораторной посуды.

– Ничего подобного, – сказал он. – Своей злопамятностью. Злопамятностью!

– Вот как? – Она вдруг оживилась.



Элизабет Зотт и самой случалось таить обиду. Впрочем, ее претензии в основном адресовались патриархальному обществу, стоявшему на том, что женщина – существо со знаком минус. Способности – в минусе. Интеллект – в минусе. Изобретательность – в минусе. Это общество считало, что мужчины должны ходить на работу и вершить серьезные дела: открывать планеты, развивать производство, отдавать себя законотворчеству, а женщинам надлежит сидеть дома и заниматься детьми. Сама она детей не хотела – знала за собой такую особенность, но знала она и то, что многие женщины хотят реализоваться не только в детях, но еще и в профессии. А что в этом плохого? Да ровным счетом ничего. Мужчинам ведь доступно и то и другое.

Недавно она прочла, что в какой-то стране работают и отцы, и матери, воспитывая детей на равных. О какой же стране шла речь? О Швеции, что ли? Вылетело из головы. Но в конечном счете такая система функционирует очень даже неплохо. Производительность труда растет, семья укрепляется. Ей нравилось воображать себя частицей такого общества. Такого места, где она не будет автоматически восприниматься как секретарша, а будет выступать с докладами о своих открытиях, не боясь, что мужчины посмотрят на нее свысока или, еще того хуже, присвоят ее труды. Элизабет покачала головой. В вопросах равенства 1952 год сулил только глубокое разочарование.

– Ты должна перед ним извиниться, – настаивал техник-лаборант. – Когда понесешь назад эти треклятые колбы, бухнись ему в ноги. Ты поставила под удар всю лабораторию и осрамила меня лично.

– Все будет нормально, – сказала Элизабет. – Подумаешь, колбы.

Однако наутро колбы исчезли: остались лишь брезгливые взгляды нескольких ее коллег-химиков: они теперь тоже уверовали, будто Элизабет навлекла на них пресловутую злопамятность Кальвина Эванса. Она пыталась с ними поговорить, но каждый отшивал ее на свой манер, а позже до нее не раз долетали шепотки той же самой компании злопыхателей, перемывавших ей кости: уж больно серьезно к себе относится, ставит себя выше каждого из них, не желает с ними знаться, даже с холостяками. А диплом Калифорнийского университета определенно получила известным способом: при этом слова «известным способом» неизменно сопровождались скабрезными жестами и натянутыми смешками. И вообще: кем она себя возомнила?

– Кто-нибудь должен поставить ее на место, – сказал один.

– Умной прикидывается, – твердил другой.

– Сучка она, – припечатал знакомый голос.

Голос ее босса, Донатти.

Элизабет, привыкшая к высказываниям первого типа, но убитая последним и захлестнутая волной дурноты, вжалась в стену. Второй раз в жизни ее обозвали этим словом. В первый раз – в тот кошмарный первый раз – она услышала его в Калифорнийском университете.



Дело было два года назад. Без пяти минут обладательница степени магистра, она за несколько дней до выпуска задержалась в лаборатории после девяти вечера в полной уверенности, что нашла ошибку в протоколе эксперимента.

Постукивая по листу бумаги остро заточенным карандашом второй твердости, она услышала, как отворилась дверь.

– Кто там? – спросила Элизабет: она никого не ждала.

– Вы еще здесь, – без тени удивления произнес чей-то голос.

Ее научный руководитель.

– Ой. Здравствуйте, доктор Майерс. – Она подняла взгляд. – Да. Перечитываю методику завтрашнего эксперимента. Кажется, нашла ошибку.

Дверь отворилась немного шире, и он переступил через порог.

– А кто вас просил? – бросил он резким от досады голосом. – Вам было ясно сказано: план утвержден в настоящем виде.

– Да, я помню, – сказала она. – Но мне хотелось напоследок все проверить.

«Проверка напоследок» не относилась к любимым занятиям Элизабет: та выполняла ее по обязанности, просто чтобы удержаться в полностью мужском научном коллективе Майерса. Исследования шефа не вызывали у нее особого интереса: Майерс занимался беспроигрышными, надежными проектами, не стремясь к покорению научных высот. Невзирая на явный дефицит творческого начала и настораживающее отсутствие новых достижений, Майерс слыл одним из ведущих американских специалистов в области изучения ДНК.

Элизабет недолюбливала Майерса, как и все остальные. За исключением, вероятно, Калифорнийского университета, который носил его на руках за рекордное количество публикаций в данной области. В чем заключался секрет Майерса? Он сам не писал научных трудов – этим занимались его магистранты. А ему доставались лавры буквально за каждое слово; он лишь изредка чуть изменял заглавие и пару предложений, чтобы выдать текст за совершенно другую статью, в чем изрядно преуспел, – кому придет в голову въедливо читать научные публикации? Никому. Список печатных трудов Майерса только ширился, и одновременно ширилась его известность как ученого. Собственно, это и сделало Майерса лидером в исследовании ДНК: количество написанного.

Помимо своего таланта штамповать поверхностные статейки, он снискал славу бабника. На естественнонаучных факультетах Калифорнийского университета женщин было раз-два и обчелся, но и тех немногих, в основном секретарш, он не обходил своим назойливым вниманием. Примерно раз в полгода увольнялась – якобы по личным обстоятельствам – очередная сотрудница: деморализованная, с припухшими глазами. Но Элизабет не ушла – не смогла себе этого позволить: ей позарез нужна была магистерская степень. По этой причине она терпела ежедневные унижения: поглаживания, соленые словечки, непристойные предложения, но ясно давала понять, что это ей неинтересно. Вплоть до того дня, когда руководитель вызвал ее к себе в кабинет – якобы для того, чтобы обсудить возможности ее поступления к нему в аспирантуру, а сам вместо этого полез к ней под юбку. Элизабет в ярости оттолкнула его руку и пригрозила, что будет жаловаться.

– Кому? – хохотнул Майерс, упрекнул ее в занудстве, шлепнул по заднице и велел подать ему пальто, прекрасно зная, что за дверцей стенного шкафа она увидит галерею девиц: одни выставляли напоказ бюсты, другие лежали с раскинутыми ногами, а третьи тупо стояли на четвереньках, победно припечатанные сверху мужским ботинком.



– Да вот же, здесь, – ответила она доктору Майерсу. – Страница двести тридцать два, стадия девяносто первая. Я практически уверена, что при такой высокой температуре ферменты потеряют активность и все результаты пойдут насмарку.

Доктор Майерс наблюдал за ней с порога.

– Вы кому-нибудь это показывали?

– Нет, – сказала она. – Сама только что заметила.

– Ага, значит, с Филлипом еще не переговорили.

Филлип был у него старшим научным сотрудником.

– Не успела, – подтвердила Элизабет. – Он только что ушел. Но я сейчас побегу и, возможно…

– Это лишнее, – перебил он. – Еще кто-нибудь в лаборатории есть?

– По-моему, нет.

– Методика верна, – жестко отрезал Майерс. – Вы в этом вопросе не компетентны. Прекратите ставить под сомнение мой авторитет. И не вздумайте с кем-нибудь делиться своими соображениями. Понятно?

– Я только хотела помочь, доктор Майерс.

Он посмотрел на нее, словно оценивая правдивость этих слов.

– Ваша помощь будет мне весьма кстати, – откликнулся он.

А затем повернулся спиной и запер дверь.



Первый удар был нанесен открытой ладонью: от этой пощечины голова Элизабет дернулась влево, как мячик на резинке. Едва не задохнувшись от боли, она все же сумела выпрямиться: из губы текла кровь, глаза расширились от шока. Майерс поморщился, будто недовольный результатом, и ударил заново, на сей раз сбив ее с табурета на пол. Его отличало грузное телосложение: весил он за сто кило, и сила удара объяснялась отнюдь не физической подготовкой, а избыточной массой тела. Наклонившись к лежащей на полу Элизабет, он схватил ее поперек живота, вздернул, как подъемный кран – бесформенную связку бревен, и швырнул на тот же табурет, словно тряпичную куклу. Потом развернул к себе спиной, вышиб из-под нее табурет и впечатал ее лицом в лабораторный стол из нержавеющей стали.

– Не дергайся, сучка! – рявкнул он, когда она стала вырываться; его толстые пальцы поползли ей в трусы.

В рот Элизабет проникал металлический привкус, а Майерс вонзался в нее раз за разом, одной рукой задирая ей юбку, а другой терзая чувствительную кожу на внутренней стороне бедер. Прижатая лицом к столу, она задыхалась и даже не могла позвать на помощь. Как угодившая в силки лань, она отчаянно брыкалась, но ее неповиновение бесило его еще сильнее.

– Не смей вырываться, – угрожающе прохрипел он, роняя капли пота ей на бедра.

Но во время его толчков она сумела высвободить руку.

– Не дергайся! – услышала она.

Он вконец разъярился оттого, что она извивается, вскрикивая от боли, и всей своей грушевидной тушей навалился на ее расплющенное в лепешку тело. В завершающей попытке напомнить, кто здесь хозяин, он вонзился в нее, как пьяный бомж, и удовлетворенно застонал, но стон тут же сменился воплем раненого зверя.

– Черт! – взвыл Майерс, отшатываясь от Элизабет. – Что это было?

Ужаленный в правый бок, он оттолкнул ее в сторону, не понимая, откуда что взялось. Опустив глаза на свое рыхлое брюхо, Майерс увидел только небольшой розовый ластик, торчащий из правой подвздошной области. Вокруг собирался узкий кровавый обод.

Простой карандаш второй твердости. Элизабет нащупала его свободной рукой и вонзила Майерсу в бок. Не кончик, а весь целиком. Остро заточенный грифель, привычная желтоватая древесина, блестящий золотой ободок – семидюймовый стержень на все семь дюймов вошел ему в брюхо. Одним ударом Элизабет пронзила толстый и тонкий кишечник, одновременно загубив свою научную карьеру.



– И часто ты сюда наведываешься? – спросил университетский полисмен, когда «скорая» увезла доктора Майерса. – Предъяви студенческий билет или другое удостоверение личности.

В разорванной одежде, с трясущимися руками и проступающим на лбу синяком, она выдержала его взгляд, не веря своим ушам.

– Вопрос по существу, – добавил полисмен, – зачем девушке в такое время суток идти в лабораторию?

– Я обучаюсь в м-магистратуре, – пробормотала она, боясь, как бы ее не вырвало. – На химфаке.

Полисмен выдохнул, показывая, что не желает тратить время на всякие глупости, и достал из кармана небольшой блокнотик.

– Ну, излагай свою версию.

Глухим от потрясения голосом Элизабет сообщила ему подробности. Он делал вид, что записывает, но когда отвернулся, чтобы сказать своему сослуживцу «Спокойно, все под контролем», она заметила, что страница пуста.

– Прошу вас. Мне… мне нужен врач.

Полисмен захлопнул блокнот.

– Не хочешь принести официальные извинения? – Он обвел глазами ее юбку, будто сама ткань красноречиво свидетельствовала о низменных женских намерениях. – Ты нанесла мужчине колотую рану. Тебе же лучше будет, если покаешься.

Она уставилась на него опустошенным взглядом:

– Вы… вы не так поняли. Он на меня напал. Я… я защищалась. Мне нужен врач.

Полицейский еще раз выдохнул.

– Значит, официального покаяния не будет? – уточнил он и щелкнул шариковым стержнем.

Дрожа всем телом, Элизабет не сводила с него глаз и не находила сил прикрыть рот. Она посмотрела на свое бедро, где остался бледно-лиловый отпечаток ладони Майерса, и едва сдержала рвоту.

Полисмен, как она успела заметить, взглянул на часы. Это мимолетное движение стало последней каплей. Протянув руку, Элизабет выхватила у него свой студенческий билет.

– Да, сержант, – выговорила она голосом, натянутым, как колючая проволока. – Я подумала и хочу выразить сожаление.

– Так-то лучше, – последовал ответ. – Хоть какие-то подвижки. – Он щелчком выдвинул стержень. – Давай послушаем.

– Карандаш, – сказала она.

– Карандаш, – повторил он, записывая.

Она подняла голову и поймала на себе его взгляд: у нее с виска текла струйка крови.

– Я сожалею, что у меня был всего один.



Физическое насилие, или «досадный инцидент» – так выразилась приемная комиссия аспирантуры перед тем, как отклонить ее заявление, – спровоцировала она сама. Доктор Майерс поймал ее на мошенничестве. Она пыталась фальсифицировать протокол эксперимента, чтобы извратить результаты исследования, – у профессора имелись доказательства, а когда он ее уличил, бросилась к нему и стала предлагать секс. Видя, что это на него не действует, она полезла в драку и, воспользовавшись его растерянностью, вонзила ему в живот карандаш. Профессор чудом остался жив.

Почти никто не купился на эту историю. У доктора Майерса была совершенно определенная репутация. Но при этом он считался особо ценным сотрудником, а Калифорнийский университет не мог разбрасываться кадрами такого масштаба. Элизабет осталась не у дел. Выпускная квалификационная работа магистра засчитана. Гематомы рассосутся. Кто-нибудь напишет ей характеристику для трудоустройства. Свободна.

Так и получилось, что устроилась она в Научно-исследовательский институт Гастингса. И в данный момент стояла рядом с институтской комнатой отдыха, вжавшись в стену и мучаясь от дурноты.



Подняв глаза, она увидела перед собой техника-лаборанта.

– Ты чего, Зотт? – спросил он. – Видок у тебя, прямо скажем…

Элизабет не отвечала.

– Я перед тобой виноват, – признал он. – Дались мне эти колбы. А парни, – продолжал он, кивая в сторону комнаты отдыха (и явно подслушав разговор), – они же так, по-свойски. Забудь.

Но забыть не получилось. Буквально на следующий день их босс, доктор Донатти, тот, что сказал о ней «сучка», объявил о ее переводе в другую группу.

– Там попроще будет, – добавил он. – Текущий проект тебе не по уму.

– За что так, доктор Донатти? – спросила она. – Разве я запорола работу?

Она была мозговым центром текущего проекта, и в результате их группа уже подготовила публикацию по материалам исследования. Но Донатти указал ей на дверь. Наутро она получила элементарное задание из области изучения аминокислот.

Видя ее растущую неудовлетворенность, лаборант спросил, зачем ей вообще идти в науку.

– Я не собираюсь идти в науку, – ответила она. – Я уже пришла!

А про себя решила, что не позволит ни какому-то калифорнийскому хряку, ни своему боссу, ни горстке недоумков стоять у нее на пути. Ей было не впервой сталкиваться с внешними факторами. Преодолеет она и новые.

Но внешние факторы, даром что называются внешними, разъедают человека изнутри. Шли месяцы; ее характер вновь и вновь испытывали на прочность. Единственное, что приносило ей хоть какую-то радость, – это театр, но даже он порой оборачивался разочарованием.



Дело было в субботу вечером, две недели спустя после инцидента с колбами. Она купила билет на «Микадо» – говорили, веселая комическая опера. Это посещение давно было у нее в планах, но по ходу действия она убеждалась, что ничего смешного тут не находит. Куплеты – расистские, актеры все как один – белые, да к тому же сразу понятно, что на главную героиню взвалят чужие грехи. Эта ситуация напоминала ей о работе. Чтобы не портить себе настроение, она решила досидеть до антракта и уйти.

По воле случая в зале присутствовал Кальвин Эванс; уделяй он побольше внимания развитию сюжета, они с Элизабет, возможно, сошлись бы в оценках. Но нет: он пришел на первое свидание с референткой биологического сектора и уже пресытился до тошноты. С этой девицей вышел казус: она сама зазывала его в оперетту, решив, что у такого светила денег куры не клюют, а он от удушливого запаха ее парфюма пару раз моргнул, и она истолковала это как «с удовольствием».

Дурнота стала подступать уже в первом акте, а к концу второго достигла критической точки.

– Прости, – шепнул Кальвин, – мне нехорошо. Пойду я.

– То есть как? – Она заподозрила неладное. – По-моему, ты выглядишь прекрасно.

– Мутит – сил нет, – прошелестел он.

– Извиняюсь, конечно, но это платье куплено ради сегодняшнего выхода в свет, – возмутилась она, – и я буду его выгуливать все четыре часа.

Он протянул пару банкнот на такси в направлении ее изумленного лица, выскочил в фойе и, держась одной рукой за готовый взорваться живот, помчался к туалетам.

По воле того же случая одновременно с ним в фойе вышла Элизабет, тоже направлявшаяся в туалет. Но при виде длинной очереди она с досадой повернула обратно и столкнулась нос к носу с Кальвином, которого тут же стошнило прямо на нее.

– Боже мой… – прохрипел он между спазмами. – Господи…

Быстро оправившись от первого потрясения, Элизабет оставила без внимания испорченное платье и в утешение несчастному положила руку на его согбенную спину, даже не разобравшись, кто это такой.

– Мужчине плохо, – обратилась она к очереди. – Вызовите, пожалуйста, врача.

Но никто не откликнулся. Всю очередь как ветром сдуло от тяжелого запаха и надсадных всхлипов.

– Боже мой… – раз за разом повторял Кальвин. – О боже…

– Я сейчас принесу бумажное полотенце, – мягко сказала Элизабет. – И вызову такси. – А потом, внимательно присмотревшись, спросила: – Мы с вами, случайно, не знакомы?



Через двадцать минут она уже помогала ему войти в дом.

– Поскольку никто больше не пострадал, думаю, распыление дифениламинарсина можно исключить, – сказала она.

– Химическое оружие? – ахнул он, держась за живот. – Нет, вряд ли.

– Видимо, что-то не то съели, – сказала Элизабет. – Похоже на пищевое отравление.

– Ох, – простонал он. – Какой позор. Очень прошу меня извинить. Ваше платье… Я оплачу химчистку.

– Ничего страшного, – сказала Элизабет. – Слегка забрызгано, вот и все.

Она усадила его на диван, и Кальвин мешком повалился на бок.

– Не… не припомню, когда меня в последний раз так выворачивало. Тем более на людях.