Абдулразак Гурна
Посмертие
© Гурна Абдулразак
© Издание на русском языке, оформление. Строки
Copyright © Abdulrazak Gurnah, 2020
First published in 2020 by Bloomsbury Publishing
Издается с разрешения автора при содействии его литературных агентов
Rogers, Coleridge and White Ltd.
Перевод с английского Юлии Полещук
Литературный редактор Любовь Сумм
Дизайн обложки и иллюстрация Ани и Вари Кендель
Издатель Евгения Рыкалова
Руководитель редакции Юлия Чегодайкина
Ведущий редактор Анна Устинова
Специалист по международным правам Татьяна Ратькина
Корректоры Елена Васильева, Ольга Калашникова, Наталья Витько
Компьютерная верстка Антон Гришин
* * *
Один
1
C купцом Амуром Биашарой Халифа познакомился в двадцать шесть лет. Он тогда работал в маленьком частном банке, принадлежавшем двум братьям-гуджаратцам. Только частные банки индийцев и соглашались иметь дело с местными купцами, приспосабливались к их порядкам. Большие банки требовали вести бухгалтерию, давать им гарантии, обеспечивать безопасность, местным же дельцам это не подходило: они объединялись в невидимые глазу содружества и товарищества. Братья взяли на работу Халифу, потому что его отец приходился им родственником. Пожалуй, родственником — громко сказано: просто его отец тоже был из Гуджарата, а в некоторых случаях это уже родство. Мать Халифы была простая деревенская женщина. Отец познакомился с ней, когда работал у крупного индийского землевладельца на ферме в двух днях езды от города, где он провел почти всю свою взрослую жизнь. Халифа не был похож на индийца — по крайней мере, на такого индийца, к каким привыкли в этой части света. Носом, цветом волос и лица он пошел в мать-африканку, но любил упоминать о своем происхождении — разумеется, когда ему это было выгодно. Да-да, мой отец индиец. По мне и не скажешь, верно? Он женился на моей матери и хранил ей верность. Некоторые индийцы развлекаются с африканками, а потом бросают их и выписывают себе невесту-индианку. Мой отец не бросил мать.
Отца его звали Касим, он родился в гуджаратской деревеньке, где бок о бок жили бедняки и богачи, индусы и мусульмане, даже эфиопы-христиане. Родители Касима были бедные мусульмане. Он рос прилежным мальчиком, привычным к трудностям. Его отправили в деревенское медресе, потом в государственную школу, где обучение велось на гуджарати; находилась школа в соседнем городке. Отец Касима был сборщиком налогов, по долгу службы разъезжал по всей стране; это он решил отправить Касима учиться, чтобы впоследствии тот тоже стал сборщиком налогов или кем-то не менее уважаемым. Отец с ними не жил. Наезжал проведать раза два-три в год. Мать Касима ухаживала за ослепшей свекровью и пятью детьми. Касим был старший, у него были младший брат и три сестры. Две сестры, самые маленькие, умерли в младенчестве. Время от времени отец присылал им денег, но они привыкли рассчитывать только на себя и брались за любую работу, какую можно было найти в деревне. Когда Касим подрос, учителя гуджаратской школы посоветовали ему сдать экзамен и поступить в английскую среднюю школу в Бомбее; после этого его жизнь изменилась к лучшему. Отец и кое-кто из родственников ссудили его деньгами, чтобы на время учебы он снял себе в Бомбее жилье поприличнее. В конце концов Касим устроился неплохо: поселился в семействе школьного друга, и тот вдобавок помог ему найти учеников. Те скудные анны
[1], что Касиму удавалось заработать, приходились очень кстати.
Вскоре после окончания школы Касиму предложили должность счетовода у землевладельца на побережье Африки. Касим не верил своему счастью, ведь ему выпала возможность и денег заработать, и мир посмотреть. Предложение передали через имама его родной деревни. Далекие предки землевладельца происходили из той же деревни и, когда им требовался счетовод, нанимали его из числа бывших земляков, чтобы получить преданного и зависящего от них работника. Каждый год во время поста Касим отправлял имаму родной деревни определенную сумму, которую хозяин удерживал из его жалованья, а имам передавал деньги его семье. В Гуджарат Касим уже не вернулся.
Вот что отец рассказывал Халифе о своем трудном детстве. Он рассказывал ему об этом, потому что так принято, а еще потому что хотел, чтобы сын его стремился к лучшей жизни. Он учил его читать, писать латинскими буквами, преподал ему азы арифметики. Когда Халифа чуть подрос (ему было лет одиннадцать), отец отправил его в соседний городок к частному учителю, который научил мальчика математике, счетоводству, простым английским словам. Такие обычаи и замыслы Касим вывез из Индии, однако сам не воплотил в жизнь.
У своего учителя Халифа был не единственным учеником. Их было четверо, все индийцы. Жили они в доме учителя — спали под лестницей, там же ели. Наверх им путь был заказан. Занимались в комнатушке с циновками на полу и зарешеченными окнами под самым потолком — слишком высоко, не выглянешь, — однако ученики все же чуяли запах проходившей за домом сточной канавы. После уроков учитель запирал классную на замок и вообще относился к ней как к святилищу: утром перед уроками они должны были подметать комнатку и вытирать в ней пыль. Учились они обычно с утра и после обеда, пока не стемнеет. Днем учитель ложился подремать, а по вечерам занятий не было, поскольку он берег свечи. В свободное время мальчики подрабатывали на рынке или на берегу или просто слонялись по улицам. Халифа и не подозревал, с какой ностальгией впоследствии будет вспоминать эти дни.
Заниматься с учителем он начал за год до того, как в город пришли немцы, и всего проучился пять лет. То было время восстания Бушири
[2]: купцы, как арабы, так и суахили, торговавшие на побережье и ходившие с караванами, возмутились, когда Германия предъявила права на эти земли. Немцы, британцы, французы, бельгийцы, португальцы, итальянцы и бог знает кто еще, посовещавшись, начертили карты и подписали договоры, так что протесты были обречены. Полковник Висман с недавно организованной шуцтруппе
[3] подавил восстание. Через три года после поражения восстания Бушири, когда Халифа завершал обучение, немцы затеяли новую войну, на этот раз далеко на юге, с вахехе
[4]. Эти тоже не стремились признавать власть Германии и оказались куда упрямее Бушири: нанесли неожиданно тяжелые потери шуцтруппе, а та отплатила им решительно и жес-токо.
На радость отцу, Халифа оказался способным к чтению, письму и счетоводству. Тогда-то по совету учителя отец и написал братьям-банкирам из Гуджарата, которые вели дела в том же городке. Черновик письма сочинил учитель, отдал Халифе, чтобы он отнес его отцу. Тот переписал его своею рукой, с попутной телегой вернул учителю, а он передал письмо банкирам. Никто не сомневался, что хлопоты учителя непременно обернутся успехом.
Досточтимые господа, писал отец, не найдется ли для моего сына местечка в вашей уважаемой фирме? Мальчик он трудолюбивый и талантливый, пусть пока и неопытный, умеет писать латинскими буквами, вести счета, немного понимает по-английски. Он будет благодарен вам до конца своих дней. Ваш покорный брат из Гуджарата.
Лишь через несколько месяцев они получили ответ, и то потому, что учитель наведался к братьям и ради своей репутации лично попросил за ученика. В письме говорилось: присылайте его сюда, посмотрим, на что он способен. Если все сложится хорошо, мы дадим ему работу. Гуджаратские мусульмане должны помогать друг другу. Если мы не позаботимся друг о друге, кто же о нас позаботится?
Халифе хотелось поскорее уехать из дома родителей в поместье землевладельца, у которого его отец служил счетоводом. Дожидаясь ответа братьев-банкиров, он помогал отцу: записывал жалованье, принимал заказы, вел перечень расходов и выслушивал жалобы людей, которым не мог помочь. Обрабатывать землю было трудно, платили работникам мало. Жили они в нищете, часто болели — то лихорадкой, то еще чем-нибудь. Чтобы как-то прокормиться (еды, что им выдавали, не хватало), работники обрабатывали выделенные им клочки земли. Мариаму, мать Халифы, выращивала помидоры, шпинат, окру и батат. Огородик ее располагался по соседству с хижиной; порой эта жалкая жизнь наводила на Халифу такое уныние и тоску, что он скучал по суровым годам, проведенным в доме учителя. И когда наконец пришел ответ от братьев-банкиров, он уехал с нетерпением, дав себе слово непременно у них закрепиться. Он провел там одиннадцать лет. Если их поначалу и удивила его внешность, то они ничем этого не обнаружили и ни словом не обмолвились Халифе, хотя кое-кто из их клиентов-индийцев и отпускал замечания. Нет-нет, он наш брат, гуджи, как и мы, отвечали братья-банкиры.
Он был простым клерком, вписывал цифры в ведомость и вел учет. Других заданий ему не давали. Наверное, не вполне доверяли, думал он, ну да в денежных и коммерческих вопросах иначе и не бывает. Братья Хашим и Гулаб были ростовщиками, как все банкиры (так они сказали Халифе). Но, в отличие от крупных банков, у них не было клиентов с личными счетами. Братья были почти ровесники и очень похожи: коренастые, улыбчивые, широкоскулые, с аккуратно подстриженными усами. Горстка людей, в основном коммерсантов из Гуджарата, отдавала им на хранение лишние деньги, а братья одалживали их под проценты местным купцам и торговцам. Каждый год в день рождения Пророка они устраивали мавлид
[5] в саду своего особняка, читали молитвы и раздавали пищу всем пришедшим.
Халифа проработал у братьев десять лет, когда к нему с предложением пришел Амур Биашара. Халифа знал Амура Биашару: тот вел дела с банком. Как-то раз Халифа по случаю сообщил ему сведения (братья не знали, что он знает) о комиссии и процентах: это помогло Амуру Биашаре заключить более выгодную сделку. Амур Биашара заплатил Халифе за информацию. Подкупил его. Взятка была невелика, да и выгоду Амур Биашара извлек незначительную, но купец старался поддерживать репутацию человека, готового ради наживы вцепиться в глотку любому, и не брезговал темными делишками. Незначительность взятки позволила Халифе побороть чувство вины за то, что предал хозяев. Он сказал себе, что таким образом изучает, как ведут дела, а для этого необходимо знать и окольные пути.
Через несколько месяцев после того, как Халифа вступил в сговор с Амуром Биашарой, братья решили перенести банк в Момбасу. В те годы как раз тянули железную дорогу от Момбасы в Кисуму и старались привлечь европейцев в Британскую Восточную Африку, как ее тогда называли. Братья рассудили, что в Момбасе перед ними откроются широкие перспективы, — и они не единственные из индийских ремесленников и коммерсантов так решили. В то же самое время Амур Биашара расширял свое дело и взял Халифу в секретари, поскольку тот умел писать латиницей, а Амур не умел. Торговец полагал, этот навык ему приго-дится.
Немцы тогда уже навели порядок в Германской Восточной Африке (по крайней мере, им так казалось). Они подавили восстание Бушири, протесты и сопротивление караванщиков на побережье. Самого Бушири захватили в плен и повесили в 1888 году. Шуцтруппе, армия африканских наемников-аскари под командованием полковника Висмана и офицеров-немцев, в те годы состояла из солдат-нубийцев, некогда служивших британцам в борьбе с махдистами
[6] в Судане, и рекрутов-тсонга (шангаан) из Португальской Восточной Африки. Немецкие власти превратили казнь Бушири в спектакль — как многие и многие последующие казни. В крепости в Багамойо, одной из цитаделей Бушири, устроили германский командный пункт: чем не символ порядка. Прежде Багамойо был конечной остановкой торговых караванов и самым оживленным портом в этой части побережья. Завоевав и удержав его, немцы наглядно продемонстрировали власть над своей колонией.
Правда, им еще многое предстояло сделать, и, продвинувшись вглубь континента, они встретили немало племен, не желавших становиться подданными Германии: ваньям-вези
[7], вачагга, меру; больше всего беспокойства причиняли вахехе, обитавшие на юге. После восьми лет войны германцы наконец подавили сопротивление вахехе, разбили их наголову, сожгли дома, заморили людей голодом. Упиваясь победой, отрубили голову Мкваве, вождю вахехе, и отправили в Германию как трофей. Аскари шуцтруппе, в число которых к тому времени входили и рекруты из покоренных племен, превратились в умелую разрушительную силу. Они гордились репутацией головорезов — командиры и руководство Германской Восточной Африки любили их именно за это. Они не знали о восстании Маджи-Маджи
[8], готовом разразиться на юге и на западе примерно тогда же, когда Халифа перешел к Амуру Биашаре; это восстание стало самым ожесточенным из всех и подтолкнуло германцев с их армией аскари к еще бóльшим зверствам.
В те годы германские власти вводили новые законы и правила торговли. Амур Биашара рассчитывал, что Халифа знает, как вести дела. Он рассчитывал, что Халифа будет читать указы и отчеты властей, заполнять налоговые и таможенные декларации. Все остальное купец делал самостоятельно. Он все время что-то придумывал, Халифа же делал что поручат и служил ему скорее помощником, нежели доверенным лицом, как надеялся сам. Порой Биашара о чем-то ему рассказывал, порой умалчивал. Халифа писал письма, ходил в государственные учреждения за разрешением на то и на это, собирал сплетни и информацию, носил подарки и прочее добро тем, кого купец желал задобрить. Халифа думал, что в целом купец полагается на него и его осмотрительность ровно настолько, насколько он вообще способен на кого-то полагаться.
Иметь дело с Амуром Биашарой было несложно. Невысокий, изящный, неизменно учтивый, любезный, Биашара ревностно и прилежно посещал городскую мечеть. Если с кем-то из братьев по вере случалось несчастье, он жертвовал на благотворительность и никогда не пропускал похороны соседей. Случайный прохожий принял бы его за смиренного и богобоязненного члена общины, но люди знали, каков он на самом деле, с восхищением обсуждали его разбойничьи повадки и баснословное богатство. Скрытность и бессердечность, с какими он управлял фирмой, считались неотъемлемыми качествами коммерсанта. Люди говаривали, что Биашара ведет дела, будто плетет интригу. Халифа считал, что Биашара, как пират, не гнушается ничем: ни контрабандой, ни ростовщичеством, ни избыточным накоплением того, что в дефиците, ни обычными делами, импортом того-сего. Он хватался за все, что пользовалось спросом. Все начинания держал в голове, поскольку никому не доверял — и поскольку некоторые его сделки лучше было хранить в секрете. Халифе казалось, что купцу нравится давать взятки и проворачивать аферы, что, тайком внося плату за желаемое, он проникается уверенностью в себе. Он вечно что-то высчитывал, оценивал тех, с кем имеет дело. Биашара казался кротким, при желании бывал добрым, но Халифа знал: тот способен на истинную жестокость. Проработав с торговцем несколько лет, Халифа понял, какое черствое у него сердце.
Итак, Халифа писал письма, давал взятки, собирал крупицы информации, какие случалось обронить Биашаре, и в целом был доволен жизнью. Халифа был прирожденный сплетник, умел и слушать, и сеять слухи, и Биашара не ругал его за то, что он проводит время за разговорами на улицах и в кафе, а не за письменным столом. Всегда лучше знать, что говорят, чем пребывать в неведении. Халифа предпочел бы активнее участвовать в делах фирмы и знать о них больше, но этому не суждено было случиться. Он даже не знал код от сейфа хозяина. Если ему требовался какой-то документ, приходилось просить Биашару его достать. Купец держал в сейфе уйму денег и никогда не открывал его дверцу настежь, если в кабинете был Халифа или кто-то из посторонних. Если же нужно было что-то достать, Биашара загораживал дверцу собою, чтобы никто не видел, какую комбинацию цифр он набирает на замке. А чуть-чуть приоткрыв дверцу, запускал руку внутрь, точно вор.
Халифа проработал у бваны Амура три года, как вдруг пришло известие о смерти матери. Мариаму было под пятьдесят, ее смерть застала Халифу врасплох. Он поспешил домой, к отцу, нашел его измученным и убитым горем. Халифа был единственным ребенком, но в последние годы почти не видел родителей и удивился, до чего ослаб отец. Он явно чем-то болел, но не мог сходить к лекарю и узнать, в чем дело. Доктора в округе не было, ближайшая больница находилась в том городке на побережье, где жил Ха-лифа.
— Что же ты мне ничего не сказал? Я бы приехал за тобой, — укорил отца Халифа.
Отец дрожал всем телом: он совсем обессилел. Работать он уже не мог, целыми днями сидел на крыльце двухкомнатной хижины в поместье хозяина и безучастно смотрел вдаль.
— Она меня одолела несколько месяцев назад, слабость эта, — ответил отец Халифе. — Сперва я думал, уйду первым, но твоя мать меня опередила. Закрыла глаза, уснула и не проснулась. И как мне теперь быть?
Халифа провел с ним четыре дня и по симптомам догадался, что у отца малярия. Его била лихорадка, желудок не держал пищу, белки пожелтели, в моче была кровь. Халифа по опыту знал, что в поместье кишат комары — значит, есть опасность заразиться. Он спал в одной комнате с отцом; руки и уши Халифы были в укусах. Утром четвертого дня он проснулся и увидел, что отец еще спит. Халифа не стал его будить, ушел в дальнюю комнату умыться и вскипятить воду для чая. Стоя над закипающим чайником, Халифа вдруг испугался, вернулся в комнату и понял, что отец не спит, а умер. Некоторое время Халифа смотрел на мертвого отца, такого морщинистого и худого (а ведь при жизни был силач и победитель). Он накрыл отца простыней и отправился в контору за подмогой. Тело перенесли в маленькую мечеть в деревне близ поместья. Там Халифа обмыл отца, как требовали обычаи, ему помогали служители, сведущие в ритуалах. Ближе к вечеру отца похоронили на кладбище за мечетью. Халифа пожертвовал скудные пожитки, оставшиеся от матери и отца, имаму мечети и попросил передать нуждаю-щимся.
Вернувшись в город, Халифа несколько месяцев чувствовал, что остался один в целом свете, неблагодарный, бестолковый сын. Чувство это стало для него неожиданностью. Он много лет жил вдали от родителей — сперва у учителя, потом у братьев-банкиров, теперь вот у купца — и ничуть не стыдился, что совсем их забросил. Их безвременная кончина стала трагедией, приговором ему. Он ведет никчемную жизнь в чужом для него городке, в стране, где не утихает война: регулярно сообщают об очередном восстании то на западе, то на юге.
Тогда-то Амур Биашара и завел с ним разговор.
— Ты у меня уже несколько лет… Кстати, сколько именно — три, четыре? — начал он. — И всегда поступал уважительно и разумно. Я это ценю.
— Я благодарен вам, — ответил Халифа, не понимая, прибавят ему жалованье или уволят его.
— Я знаю, что смерть родителей стала для тебя сильным ударом. Я видел, как ты горюешь. Да смилуется Господь над их душами. И поскольку ты не первый год служишь мне так преданно и смиренно, я считаю уместным дать тебе совет, — сказал купец.
— Я с радостью приму ваш совет, — ответил Халифа, догадываясь, что его не уволят.
— Ты мне как родной, и мой долг — направлять тебя. Тебе пора жениться, и, кажется, я знаю подходящую невесту. Одна моя родственница недавно осиротела. Девушка она благонравная, вдобавок унаследовала кое-какое имущество. Почему бы тебе не взять ее в жены? Я бы и сам женился на ней, — улыбнулся торговец, — но я доволен своей жизнью. Ты много лет служил мне верой и правдой: по трудам и на-града.
Халифа понял, что купец делает ему подарок и что от девушки тут ничего не зависит. Биашара назвал ее благонравной, но в устах расчетливого торговца это слово ничего не значит. Халифа согласился на предложение, поскольку считал себя не вправе отказать и потому что желал этой свадьбы, хотя порой его и охватывал страх, что нареченная окажется придирчивой и склочной, с неприглядными привычками. Они не видели друг друга ни до свадьбы, ни даже на свадьбе. Церемония была простая. Имам спросил Халифу, желает ли он взять в жены Ашу Фуади, Халифа ответил «да». Затем бвана Амур Биашара как старший родственник дал согласие от ее имени. Готово дело. После церемонии подали кофе, потом купец лично отвел Халифу в дом его жены и познакомил новобрачных. Этот дом и был тем имуществом, которое унаследовала Аша Фуади, вот только он ей не принад-лежал.
Аше было двадцать, Халифе тридцать один. Покойная мать Аши доводилась Амуру Биашаре родной сестрой. Взгляд Аши еще омрачала свежая утрата. Аша держалась угрюмо, на милом овальном личике не показывалась улыбка. Халифа влюбился в нее с первого взгляда, хотя и чувствовал поначалу, что она лишь терпит его объятия. Она не сразу откликнулась на его страсть и не сразу рассказала ему свою историю — и только тогда он вполне понял ее. И вовсе не потому, что история ее была исключительной, напротив: так поступают нечистоплотные и жадные купцы всего света. Аша скрытничала, поскольку ей нужно было время, чтобы начать доверять мужу, чтобы понять, на чьей он стороне — ее или купца.
— Дядя Амур одалживал отцу деньги — и не один раз, а несколько, — сказала она Халифе. — У него не было выбора: ведь отец — муж его сестры, член семьи. И когда отец просил у него денег, дядя был вынужден дать. Дядя Амур не любил общаться с отцом, считал, что он не умеет обращаться с деньгами, — пожалуй, так оно и было. Мать не раз прямо говорила об этом отцу. В конце концов дядя Амур попросил отца, чтобы тот переписал на него свой дом… наш дом, этот дом… в качестве залога. Отец так и сделал, но матери не сказал. Таковы уж мужчины: вечно секретничают, проворачивают делишки втайне от женщин, точно те чересчур легкомысленны и им нельзя доверять. Если бы мама знала, она ни за что этого не допустила бы. Подлое это дело — одалживать деньги тем, кто не может вернуть долг, и отбирать у них дома. Это кража. Вот что дядя Амур проделал с моим отцом и с нами.
— Сколько ему задолжал твой отец? — спросил Халифа, прерывая затянувшееся молчание.
— Какая разница сколько, — раздраженно ответила Аша. — Мы все равно не смогли бы заплатить. Он ничего не оставил.
— Он, должно быть, умер скоропостижно. Наверное, думал, что все успеет.
Аша кивнула:
— Да уж, не подготовился он к уходу. В последние годы во время затяжных дождей его била малярийная лихорадка; на этот раз она оказалась сильнее прежнего, и он не выдержал. Было больно смотреть, в каких муках он умирал. Да смилуется Господь над его душой. Мать толком не знала, как у него обстоят дела, но вскоре мы выяснили, что долг так и не уплачен, денег нет, отдать нечего, даже самую малость. Родственники отца пришли требовать долю наследства — то есть дома, — тут-то и обнаружилось, что дом принадлежит дяде Амуру. Это был страшный удар для всех, особенно для моей матери. У нас ничего не осталось, ничего в целом свете. Хуже, чем ничего: мы не имели права распоряжаться даже своей жизнью, поскольку дядя Амур, как мужчина и старший родственник, стал нашим опекуном. И сам решал, как нам быть. Мать так и не оправилась от смерти мужа. Она давно хворала, а тут и вовсе слегла. Раньше я думала, что от горя, что мать вовсе и не болеет, что бы она ни говорила, а просто чахнет от тоски. Хотя с чего бы ей тосковать? Может, на нее навели порчу, или она просто разочаровалась в жизни. Порой в нее что-то вселялось, она говорила незнакомыми голосами, и мы, несмотря на протесты отца, посылали за знахарем. А после отцовской смерти ее тоска обернулась всепоглощающей скорбью, но в последние месяцы жизни ее постигла новая напасть: боли в спине, что-то грызло ее изнутри. Она так и говорила: «Такое чувство, будто что-то грызет меня изнутри». И тогда я поняла, что она угасает, что это уже не от горя. В свои последние дни она беспокоилась, что будет со мною, умоляла дядю Амура позаботиться обо мне, он обещал. — Аша устремила на мужа долгий печальный взгляд и добавила: — Вот он и отдал меня тебе.
— Или меня тебе. — Халифа улыбнулся, чтобы смягчить горечь ее слов. — Что же в этом плохого?
Она пожала плечами. Халифа понимал — или догадывался, — почему Амур Биашара решил предложить ему Ашу. Во-первых, чтобы переложить ответственность за нее на другого. Во-вторых, чтобы ее никто не соблазнил, не вовлек в постыдную связь (даже если она ни о чем таком не помышляла). Так должен был думать могущественный патриарх. Утамситири, Халифа спасет ее от позора, сохранит честь фамилии. Жених он не самый завидный, но купец его знает: брак с ним убережет доброе имя Аши, а следовательно, и Амура Биашары от возможного бесчестья. Вдобавок брак Аши с надежным человеком, который зависит от купца, как Халифа, сохранит имущество Биашары, и история с домом, так сказать, не выйдет за пределы семьи.
Даже после того как Халифа узнал историю дома и понял, что с его женой обошлись несправедливо, он не мог поговорить об этом с купцом. Это родственные дела, а он им не родственник. И тогда он убедил Ашу объясниться с дядей, попросить свою долю наследства.
— Он бывает справедлив, если хочет, — втолковывал ей Халифа (ему тоже хотелось в это верить). — Я неплохо его изучил. Я знаю, как он ведет дела. Ты пристыди его, заставь выделить тебе причитающееся по праву, иначе он притворится, будто все в порядке, и ничего не отдаст.
В конце концов Аша поговорила с дядей. Халифа не присутствовал при разговоре, и, когда купец впоследствии вежливо поинтересовался у него, в чем дело, притворился, будто знать ничего не знает. Дядя сказал Аше, что уже выделил ей долю в своем завещании, и хватит об этом. Иными словами, он не желает, чтобы к нему впредь приставали с разговорами о доме.
* * *
Халифа с Ашой поженились в начале 1907 года. Восстание Маджи-Маджи переживало агонию: его подавили ценой бесчисленных жертв, жизней и благополучия африканцев. Начавшийся в Линди
[9] бунт охватил всю сельскую местность, городки на западе и на юге. Беспорядки длились три года. И чем упорнее народ сопротивлялся германскому господству, тем сильнее зверствовали колониальные власти. Германское командование поняло, что одной военной силой восстание не подавить, и решило уморить народ голодом. Всех жителей мятежных районов шуцтруппе считала бунтовщиками. Германцы сжигали деревни, вытаптывали посевы, грабили продуктовые лавки. На виселицах вдоль дорог висели трупы африканцев; вокруг простиралась выжженная, объятая страхом земля. В той части страны, где жили Аша и Халифа, о происходящем знали понаслышке. Для них это были страшные сказки, ведь в их городе никто не бунтовал. С тех пор как повесили Бушири, мятежи прекратились, хотя угроза, что германцы будут мстить, никуда не ис-чезла.
Германцы никак не ожидали, что местные жители не пожелают стать подданными Германской Восточной Африки и будут так отчаянно сопротивляться — даже после показательной расправы с вахехе на юге, вачагга и меру в горах на северо-востоке. Восстание Маджи-Маджи подавили: сотни тысяч умерли от голода и ранений; многих казнили. Кое-кто из правителей Германской Восточной Африки считал подобный исход неизбежным. Все равно они рано или поздно умерли бы. Пока же империя должна показать африканцам мертвую хватку германской власти, дабы научить их безропотно нести ярмо. С каждым днем германцы сильнее сдавливали этим ярмом шеи строптивых подданных. Колониальные власти усиливали влияние в стране, чиновников становилось все больше, их влияние распространялось все дальше. Из Германии прибывали всё новые и новые поселенцы; у местных жителей отбирали хорошую землю, неволили прокладывать дороги, чистить придорожные канавы, разбивать сады и бульвары — для отдыха колонистов и во славу империи. Германцы припозднились строить империю в этой части света, но намерены были закрепиться, остаться надолго, а потому и располагались со всем удобством. Они возводили церкви, учреждения с колоннадами, крепости с зубчатыми стенами — чтобы обеспечить себе нормальную жизнь, устрашить порабощенных подданных и произвести впечатление на противников.
Однако недавнее восстание заставило кое-кого из германцев изменить мнение. Они поняли, что одного насилия недостаточно, дабы подчинить себе колонию и наладить там жизнь; германцы надумали строить лечебницы, проводили кампании по борьбе с холерой и малярией. Сперва эти меры принимали ради здоровья и благополучия поселенцев, чиновников и шуцтруппе, но потом распространили и на местное население. Власти открывали и школы. В городе уже была хорошая школа, ее открыли несколько лет назад: здесь готовили учителей и государственных служащих из числа африканцев, но количество учащихся было невелико, сюда принимали только покорных. Теперь же появились начальные школы для широкого круга подданных, и Амур Биашара одним из первых отправил туда сына. Когда Халифа устроился работать к Амуру Биашаре, Нассору (так звали сына) было девять; учиться он пошел в четырнадцать. Поздновато, конечно, но ничего страшного: все равно в его школе преподавали не алгебру, а ремесла, и четырнадцать лет — подходящий возраст, чтобы учиться пилить, класть кирпичи и махать кувалдой. Там-то Нассор и выучился работать по дереву. Он провел в школе четыре года и за это время освоил грамоту, счет и плотницкое дело.
Аша и Халифа вынесли из этих лет совсем другие уроки. Халифа понял, что жена его — женщина энергичная и упрямая, знает, чего хочет, и не любит сидеть без дела. Сперва он дивился ее энергии, посмеивался над ее категоричными суждениями о соседях. Они завистники, богохульники и злодеи, твердила Аша. Полно, отвечал Халифа, ты преувеличиваешь, и она раздраженно хмурилась. Ничего я не преувеличиваю, возражала Аша. Я всю жизнь живу с ними бок о бок. Поначалу Халифа думал, Аша то и дело поминает Бога и цитирует стихи Корана лишь для красного словца, как любят некоторые, но потом осознал, что это вовсе не похвальба мудростью и ученостью, а глубокая набожность. Он считал, что она несчастлива, и как умел скрашивал ее одиночество. Он старался разбудить в ней ту же страсть, какую сам питал к ней, но Аша держалась замкнуто, отстраненно, и Халифе казалось, что она едва его терпит — в лучшем случае смиренно уступает его пылу и ласкам.
Она осознала, что сильнее него, хотя далеко не сразу отважилась себе в этом признаться. Она понимала, чего хочет — не всегда, но часто, — а поняв, стояла на своем, Халифу же запросто можно было сбить с толку (он и сам частенько сбивался). Память об отце, к которому Аша старалась хранить уважение, как требовала религия, мешалась с досадой на мужа; ей все чаще и чаще приходилось сдерживаться. Порой, не сумев одолеть раздражения, она ярилась на Халифу, о чем впоследствии жалела. Халифа был надежен, но безропотно подчинялся ее дяде — вору, лицемеру и святоше. Муж ее довольствовался малым, им часто пользовались, ну да пусть будет воля Его, а она постарается смириться. Но бесконечные истории Халифы ее утомляли.
В первые годы брака у Аши было три выкидыша. После третьей неудачной беременности за три года соседки уговорили ее показаться знахарке, мганге. Та велела ей лечь на пол и с головой накрыла ее кангой
[10]. Знахарка долго сидела возле Аши, напевая вполголоса повторяющиеся фразы, произносила слова, которых Аша не могла разобрать. В конце концов мганга сказала Аше, что в нее вселилось невидимое и не дает ребенку вырасти в ней. Невидимое можно уговорить уйти: нужно выяснить, чего оно хочет, и выполнить эти требования. Единственный способ узнать о них — позволить невидимому говорить устами Аши, а для этого необходимо, чтобы оно овладело ею целиком.
Мганга сходила за помощницей, велела Аше снова лечь на пол. Они накрыли ее плотным покрывалом-макерани, забормотали, запели, склонившись над ее головой. Время шло, мганга с помощницей пели, Аша дрожала все сильнее и в конце концов разразилась непонятными словами и звуками. Ее тирада окончилась воплем, после чего Аша произнесла ясным, но чужим голосом: я оставлю эту женщину, если ее муж пообещает, что они поедут в хадж, он будет регулярно посещать мечеть и перестанет нюхать табак. Мганга победоносно крякнула и приготовила зелье, от которого Аша успокоилась и задремала.
Когда мганга в присутствии Аши сообщила Халифе о требованиях невидимого, он кивнул и заплатил знахарке причитающееся. Я больше не буду нюхать табак, пообещал Халифа, сейчас же совершу омовение и пойду в мечеть. На обратном пути разузнаю, как нам отправиться в хадж. Только избавьте нас от этого злого духа.
Халифа и правда отказался от табака, день-другой посещал мечеть, но о хадже больше не заикался. Аша понимала, что, хотя Халифа и уступил, в душе он смеется над ней и не верит знахарке. Обиднее всего было то, что Аша сама согласилась на нечестивое лечение, которое предложили соседи. Они ей все уши прожужжали, но ведь ее тоже раздражало, что Халифа не молится, и больше всего на свете ей хотелось совершить хадж. И его молчаливая насмешка над ее желаниями вносила холод в их отношения. Аше уже не хотелось беременеть от него, и она прибегала к уловкам, дабы остудить его пыл, уклонялась от его досадных приставаний.
В восемнадцать лет Нассор Биашара кончил курс и вышел из германской ремесленной школы, опьяненный запахом древесины. Амур Биашара во всем потакал сыну. Он не рассчитывал сделать из него помощника по той же самой причине, по какой не хотел, чтобы Халифа входил в подробности его многочисленных сделок. Купец предпочитал работать в одиночку. И когда Нассор попросил у отца денег, чтобы открыть столярную мастерскую, Биашара обрадовался — и потому что это показалось ему хорошей затеей, и потому что сын до поры до времени не станет мешаться в его дела. А ввести его в курс дела всегда успеется.
Старые купцы привыкли брать и давать взаймы на доверии. Некоторые знали друг друга только по переписке или через общих знакомых. Деньги переходили из рук в руки: одни долги в уплату за другие, партии товаров, купленные и проданные заглазно. Связи эти тянулись до самого Могадишо, Адена, Маската, Бомбея, Калькутты и других легендарных мест. Обитателям городка эти названия казались музыкой — вероятно, потому что большинство ни в одном из них не бывало. Не то чтобы они не догадывались, что и в тех далеких краях, как всюду, есть невзгоды, трудности, нищета, однако же горожане не могли устоять перед диковинной красотой их имен.
Сделки старых купцов строились на доверии, но это не значит, что они доверяли друг другу. Потому-то Амур Биашара и вел все подсчеты в уме, не заботясь о том, чтобы привести документы в порядок; в конце концов эта хитрость его подвела. Невезение ли, злой рок, провидение, называйте как хотите, но в одну из эпидемий, случавшихся куда чаще до тех пор, пока не пришли европейцы со своей медициной и гигиеной, Биашара вдруг занемог. Кто бы мог подумать, что в грязи, в которой привыкли жить люди, таится столько недугов? Словом, Биашара заболел, несмотря на старания европейцев. В конце концов, каждому свой срок. То ли грязная вода, то ли тухлое мясо, то ли укус ядовитого насекомого послужили причиной, но однажды он проснулся чуть свет от рвоты и лихорадки — и уже не поднялся с постели. Через пять дней Биашара умер, не приходя в сознание. В последние пять дней он толком ничего не соображал и унес все секреты с собой в могилу. Тут же явились его кредиторы: у них-то в бумагах царил порядок. Должники его затаились; вдруг выяснилось, что состояние старого купца намного меньше, чем судачили люди. Может, он и хотел вернуть Аше дом, да так и не собрался и в завещании ничего ей не выделил. Отныне дом принадлежал Нассору Биашаре вместе со всем, что осталось после того, как мать и две сестры Нассора забрали свою долю, а кредиторы — свою.
2
Ильяс приехал в городок незадолго до скоропостижной смерти Амура Биашары. При себе у него было рекомендательное письмо к управляющему большой германской плантацией агавы. К управляющему его не пустили: тот был еще и совладельцем плантации, и его не следовало тревожить по таким пустякам. В конторе у Ильяса взяли письмо и велели ждать. Конторский служащий предложил ему стакан воды и завел беседу, чтобы прощупать почву, вызнать, кто это и зачем пожаловал. Чуть погодя из дальней комнаты конторы вышел молоденький немчик и сказал Ильясу: вы приняты. Служащему (его звали Хабиб) поручили устроить Ильяса. Хабиб отвел его к школьному учителю Маалиму Абдалле, тот помог Ильясу снять комнату у знакомой семьи. К середине своего первого дня в городке Ильяс уже обзавелся работой и жильем. Маалим Абдалла сказал, что попозже зайдет за ним и кое с кем познакомит. Ближе к вечеру он зашел за Ильясом и повел его пройтись. Они заглянули в два кафе, чтобы выпить кофе, поболтать и представить Ильяса местным.
— Наш брат Ильяс приехал работать на плантацию агавы, — объявил Маалим Абдалла. — Он друг управляющего, знатного немецкого господина. Немецкий язык Ильясу как родной. Он пока поживет у Омара Хамдани, а потом его светлость подыщет Ильясу жилье, достойное столь ценного сотрудника.
Ильяс улыбался, протестовал, подшучивал над собой. Самоирония и непринужденный смех Ильяса располагали к нему горожан и помогали заводить друзей. Так бывало всегда. Потом Маалим Абдалла отвел его в порт, в немецкую часть городка, показал резиденцию комиссара. Ильяс спросил, не здесь ли повесили Бушири, Маалим Абдалла ответил: нет, Бушири повесили в Пангани. Здесь места маловато. Германцы устроили из казни спектакль, наверняка с оркестром, зрителями, марширующими солдатами. Для этого нужно много места. Их прогулка окончилась у Халифы: его дом служил учителю постоянной баразой
[11], сюда он обычно приходил по вечерам поболтать, посплетничать.
— Добро пожаловать, — сказал Халифа Ильясу. — Всем нужна бараза, куда можно прийти вечерком, пообщаться, узнать новости. Все равно в нашем городе после работы больше нечем заняться.
Ильяс и Халифа быстро сдружились и через считаные дни уже рассказывали друг другу обо всем без утайки. Ильяс признался Халифе, что ребенком сбежал из дома, несколько дней скитался, потом на вокзале его забрали аскари из шуцтруппе, отвезли в горы. Там его освободили и отправили в германскую школу при миссии.
— Тебя заставляли молиться как христианин? — спросил Халифа.
Они гуляли по берегу моря, их никто не слышал, но Ильяс на миг замолчал, поджал губы: это было на него не похоже.
— Если я скажу тебе, ты ведь никому не расскажешь, правда? — произнес он наконец.
— Значит, заставляли, — удовлетворенно проговорил Халифа. — Они ввели тебя в грех.
— Только не говори никому, — взмолился Ильяс. — Иначе меня выгнали бы из школы, вот я и притворялся. Они были очень довольны, а я знал: Бог видит, что у меня на сердце.
— Мнафики
[12], — сказал Халифа, чтобы помучить Ильяса. — Лицемеров на том свете ждет отдельная кара. Рассказать тебе о ней? Нет, это неописуемо, и тебя обязательно накажут за это.
— Господь ведает, что у меня на сердце, за семью печатями. — Ильяс прижал руку к груди и тоже заулыбался, поняв, что Халифа поддразнивает его. — Я жил и работал на кофейной плантации, она принадлежала тому немцу, который отправил меня в школу.
— Там все еще воюют? — спросил Халифа.
— Может, раньше и воевали, не знаю, но когда я был там, все уже кончилось, — ответил Ильяс. — Там было очень спокойно. Новые фермы, школы, новые города. Местные жители посылали детей учиться в школу при миссии, сами работали на фермах у немцев. Если и случались волнения, то из-за плохих людей, которые сеют смуту. Фермер, который отправил меня сюда, дал письмо, оно помогло мне найти здесь работу. Управляющий плантацией — его родст-венник.
Чуть погодя Ильяс сказал:
— А в деревню, где раньше жил, я так и не вернулся. Не знаю, что стало со стариками. И только сейчас, когда приехал в этот город, понял, что деревня-то совсем рядом. Хотя я и до приезда знал, что буду неподалеку от дома, но старался не думать об этом.
— Обязательно их навести, — сказал Халифа. — Сколько ты там уже не был?
— Десять лет, — ответил Ильяс. — Зачем я туда поеду?
— Съезди обязательно, — настаивал Халифа, вспомнив, как пренебрегал родителями и как потом мучился чувством вины. — Повидайся с семьей. Туда от силы день-два дороги, если кто подвезет. Нехорошо родни сторониться. Съезди, скажи им, что у тебя все в порядке. Хочешь, я поеду с тобой.
— Нет, — решительно возразил Ильяс, — ты не знаешь, какая это дыра.
— Так съезди, покажи им, чего добился. Это твой дом, семья есть семья, что бы ты себе ни думал, — нажимал Халифа, заметив, что Ильяс готов сдаться.
Ильяс нахмурился, но чуть погодя взгляд его прояс-нился.
— Съезжу, — произнес он с воодушевлением. Халифа вскоре узнал, что Ильяс всегда так: загорится желанием — и сразу за дело. — Правильно ты говоришь. Я съезжу один. Я много думал об этом, но все откладывал. А ты меня уговорил: язык у тебя хорошо подвешен.
Халифа условился с возчиком, направлявшимся в те края, что тот немного подвезет Ильяса. И назвал ему знакомого торговца, который жил на большой дороге неподалеку от деревни. У него при необходимости можно заночевать. Несколько дней спустя Ильяс на телеге, запряженной ослицей, трясся по ухабистой дороге на юг вдоль побережья. Возчик, старик-белудж, развозил товары в лавки по пути. Груз его был невелик. Старик завернул в две лавки, после чего выехал на дорогу получше, ведшую вглубь страны, и так припустил, что уже к середине дня они прибыли к знакомцу Халифы. Знакомец, индийский купец по имени Карим, торговал продуктами. Покупал у местных жителей овощи и фрукты и отправлял в город на рынок: бананы, маниоку, тыквы, батат, окру — словом, все, что не испортится за день-другой пути. Белудж накормил и напоил ослицу, после чего принялся шептаться с ней о чем-то (так показалось Ильясу). Возчик сказал, что время еще не позднее, значит, можно пуститься в обратный путь, а заночует он в одной из тех лавок, куда утром завез товар: ослица не возражает. Карим следил за погрузкой продуктов на телегу белуджа, записывал цифры в гроссбухе и на клочке бумаги, который возчик должен был передать своему перекупщику с рынка.
Когда белудж уехал, Ильяс объяснил, что ему нужно. Карим с сомнением взглянул на солнце, достал часы из кармана жилета, демонстративно отщелкнул крышку и печально покачал головой.
— Завтра утром, — ответил он. — Сегодня никак нельзя. До магриба
[13] осталось всего полтора часа, а пока я найду вам возчика, уже будут сумерки. Ночью на дороге делать нечего. Незачем лезть на рожон. Еще заплутаете или наткнетесь на лихих людей. Завтра утром сразу же и поедете. Я сегодня вечером поговорю с возчиком, а пока отдохните, будьте нашим гостем. У нас есть комнатка для посетителей. Идемте.
Ильяса отвели в примыкающую к лавке каморку с земляным полом. Двери что в лавке, что в каморке были хлипкие, из ржавых листов гофрированного металла, с висячими железными замками — скорее для виду, чем для защиты. В каморке стояла койка с сеткой, на которую был брошен тюфяк (наверняка он кишит клопами, подумал Ильяс). Он сразу заметил, что москитной сетки нет, и обреченно вздохнул. Каморка предназначалась для странствующих торговцев, привыкших к лишениям, да и выбора у него не было. Нельзя же ожидать, что Карим пустит незнакомого мужчину к себе в дом.
Ильяс повесил холщовую сумку на дверь и вышел осмотреться. Дом Карима, крепкое здание с двумя зарешеченными окнами на фасаде по бокам от входной двери, стоял в том же дворе. Три ступеньки вели на террасу. Там на циновке сидел Карим; заметив Ильяса, помахал ему рукой. Они поговорили о городке, об эпидемии холеры, опустошающей Занзибар, о делах; девочка лет семи-восьми вынесла из дома две чашечки кофе на подносе. Приближались сумерки, Карим снова достал карманные часы и посмотрел на время.
— Пора совершать магриб, — объявил он, крикнул, мгновение спустя из дома вновь вышла девочка, на этот раз сгибаясь под тяжестью ведра с водой. Карим со смехом забрал у нее ведро. Спустился с террасы, поставил ведро на каменное возвышение для омовения ног. Жестом пригласил гостя первым омыть ноги, но Ильяс решительно воспротивился, и Карим очистился перед молитвой. Настала очередь Ильяса, и он повторил то, что делал Карим. Они поднялись на террасу, чтобы совершить намаз, и Карим, как требовали традиции и учтивость, предложил Ильясу прочесть молитву. Тот снова решительно воспротивился, и Карим прочел мо-литву сам.
Ильяс не умел молиться, не знал молитв. Ни разу не бывал в мечети. Там, где он жил в детстве, и на кофейной плантации, где он впоследствии провел столько лет, не было ни одной. Мечеть была в соседнем городке в горах, но ни в школе, ни на плантации никто ему не говорил, что туда нужно ходить. А потом учиться стало поздно, слишком стыдно. Он тогда уже был взрослым человеком, работал на плантации агавы, жил в городе, изобиловавшем мечетями, но и там никто не звал его в мечеть. Ильяс догадывался, что рано или поздно оконфузится. Когда Карим предложил ему помолиться, он понял, что попался, и принялся притворяться, копировал его жесты, что-то бормотал — якобы священные слова.
Карим, как и обещал, договорился с возницей, что тот отвезет Ильяса в его старую деревню: она располагалась неподалеку. Ночь прошла беспокойно, и поутру, едва заслышав копошение во дворе, Ильяс тотчас же вышел из каморки. Позавтракал предложенным ему бананом и чаем в железной кружке и принялся ждать, когда приедет возница. Ильяс заметил, что девочка подметает двор, но мать ее не показывалась. Возница, совсем юный парнишка, радовался, что подвернулась возможность прокатиться, и всю дорогу болтал о проделках, которые устраивал с друзьями. Ильяс вежливо слушал, смеялся впопад, но про себя думал: вот же деревенский дурачок.
Через час или около того они достигли деревни. Возница сказал, что подождет на дороге, потому что тропинка в деревню для телеги слишком узка. Тем более что от дороги до деревни рукой подать. Я знаю, ответил Ильяс, и направился туда, где стоял его старый дом. Вокруг все было запущенное и такое знакомое, точно он отсутствовал всего несколько месяцев. Деревенька была небольшая: горстка разбросанных там-сям хижин с соломенными крышами, чуть поодаль — небольшие распаханные поля. Не доходя до своего старого дома, Ильяс заметил женщину: ее имени он не помнил, но лицо показалось ему знакомым. Женщина сидела перед ветхой на вид хижиной из прутьев и глины, плела циновку из листьев кокосовой пальмы. На трех камнях у ее ног грелась вода в котелке, две курицы что-то клевали возле дома. Заметив приближающегося Ильяса, женщина расправила кангу и покрыла голову.
— Шикамо
[14], — сказал он.
Она ответила и замолчала, оглядев с головы до пят Ильяса в городском платье. Возраст ее угадать было невозможно, но если она та, кто он думает, ее дети — ровесники Ильяса. Одного из ее сыновей звали Хассан, вдруг вспомнил Ильяс, он играл с ним в детстве. Отца Ильяса тоже звали Хассаном, потому он так легко вспомнил это имя. Сидящая на невысокой скамеечке женщина не встала и даже не улыб-нулась.
— Меня зовут Ильяс. Я раньше жил здесь. — Он назвал ей имена своих родителей. — Они все еще живут здесь?
Она не ответила: то ли не расслышала, то ли не поняла. Ильяс двинулся было дальше, чтобы увидеть все своими глазами, но тут из дома вышел мужчина. Он был старше женщины; мужчина, прихрамывая, приблизился к Ильясу и впился в него взглядом, точно плохо видел. Небритый, морщинистый, судя по всему, больной и слабый. Ильяс снова назвал свое имя и имена своих родителей. Мужчина и женщина переглянулись, и женщина проговорила:
— Помню я это имя, Ильяс. Ты тот, который потерялся? — Она прикрыла голову руками, выражая сочувствие. — Тогда много чего творилось дурного, мы все думали, с тобой стряслась беда. Мы думали, тебя украли руга-руга
[15] или ва-манга
[16]. Мы думали, тебя убили мдачи
[17]. Чего мы только не передумали. Да, я помню Ильяса. Так это ты? Выглядишь как чиновник. Твоя мать давно умерла. Там теперь никто не живет, их дом развалился. Она была такая злосчастная, что никто не захотел в нем жить. Она оставила твоему отцу малышку, ей было месяцев пятнадцать-шестнадцать, а он оставил ее другим людям.
Ильяс не понял, что женщина имеет в виду, и уточнил:
— Оставил другим людям. Что это значит?
— Он отдал ее, — натужно проскрипел мужчина. — Он был очень беден. Очень болен. Как все мы. И отдал ее. — Мужчина поднял руку и указал на большую дорогу: говорить у него не осталось сил.
— Афия, так ее звали. Афия, — продолжала женщина. — Откуда ты приехал? Твоя мать умерла. Твой отец умер. Твою сестру отдали. Где ты был?
Ильяс так и думал, что родители наверняка умерли. Все его детство отец болел диабетом, мать страдала неизвестными женскими хворями. Вдобавок у нее часто ломило спину, ей было трудно дышать, в груди копилась мокрота, мать тошнило от бесконечных беременностей. Он так и думал, и все равно внезапное известие об их смерти застало его врасплох.
— Моя сестра в деревне? — спросил он наконец.
Мужчина измученным голосом ответил ему, где искать семью, которая взяла к себе Афию. Проводил Ильяса до дороги и объяснил вознице, как ехать.
* * *
Над придорожной деревенькой, где прошло ее детство, высился темный конический холм, поросший кустарником. Выходя из дома, она всякий раз видела, как он нависает над домами и дворами на противоположной стороне дороги, но в раннем детстве она этого не понимала и осознала, лишь когда научилась придавать значение привычным вещам. Ей запретили подниматься на холм, но не объяснили почему, и она населила его всеми ужасами, которые сумела вообразить. Подниматься на холм ей запретила тетка; она же рассказывала истории о змее, которая может проглотить ребенка, о великане, чья тень в полнолуние скользит по крышам домов, о лохматой старухе, что бродит по дороге, ведущей к морю, и порой оборачивается леопардом, чтобы украсть в деревне младенца или козу. Тетка этого не говорила, но девочка верила, что и змея, и великан, и лохматая старуха живут на вершине холма и спускаются оттуда вселять страх в местных жителей.
За домами и задворками тянулись поля, за ними высился холм. Когда девочка чуть подросла, ей казалось, будто холм сделался еще выше, особенно в сумерках, и маячит над деревней, точно сердитый призрак. Она привыкла не смотреть на него, если случалось ночью выйти во двор. В глубокой ночной тишине на холме — а порой и у самого дома — раздавался свистящий шепот. Тетка сказала: это невидимки, и слышат их только женщины, но как бы грустно и настойчиво они ни шептали, дверь им открывать нельзя. Гораздо позже девочка узнала, что мальчишки поднимаются на холм и благополучно спускаются с него, и ни разу не упомянули ни о змее, ни о великане, ни о лохматой старухе, равно как и о шепоте. Они говорили, что охотятся на холме, а поймав дичь, жарят ее на костре и едят. Они всегда возвращались с пустыми руками, и она не знала, разыгрывают они ее или нет.
Проходящая мимо деревни дорога в одну сторону вела к морю, в другую — вглубь страны. По ней в основном ходили пешком, носили тяжелые грузы, порой возили на ослах и телегах. Дорога была достаточно широкая, чтобы телега могла проехать, но ухабистая, неровная. Вдали, у самого горизонта, маячили горы. Их странные названия внушали девочке тревогу.
Она жила с теткой, дядей, братом и сестрой. Брата звали Исса, сестру — Завади. Поутру девочка должна была вставать вместе с теткой: та трясла ее, чтобы разбудить, и пребольно шлепала по заднице. Просыпайся, озорница. Тетку звали Малаика, но дети называли ее мамой. Проснувшись, девочка первым делом должна была натаскать воды, пока тетка растапливает печь, которую с вечера вычистили и наполнили углем. Воды хватало, но ее нужно было принести. У двери уборной стояло ведро с ковшиком для туалетных нужд. Другое ведро стояло возле канавы, что вела к уличному стоку: там они мыли миски и кастрюли, туда выливали воду после стирки, но для чая и дядиного купания нужно было натаскать воды из огромного глиняного бака, накрытого крышкой: он стоял под навесом, чтобы вода не нагревалась. Для дядиного чая и купания вода должна быть чистой; та, что в ведрах, только для грязной работы. Порой люди болели от грязной воды, поэтому для дядиного купания и чая она грела чистую воду.
Бак был высоченный, а она такая невеличка, что приходилось забираться на перевернутый ящик, чтобы дотянуться до воды, порой воды в баке оставалось на донышке (если водонос не пришел и не пополнил запас), и тогда она свешивалась в осклизлый бак едва не по пояс. Если сунуть голову в бак и что-то сказать, голос замогильный и чувствуешь себя великаншей. Она порой делала так, даже когда ей не надо было носить воду: опускала голову в бак и испускала злорадные вопли, точно гигантское существо. Она наливала воду в два котелка, но только до половины, иначе нести было чересчур тяжело. Затем по очереди тащила их к растопленной теткой печи, выливала котелки, снова шла к баку — и так до тех пор, пока воды не наберется дяде на чай и купанье.
Сколько девочка себя помнила, она всегда жила с ними, с дядей и теткой. Брат Исса и сестра Завади были старше ее лет на пять или шесть. Разумеется, никакие они были ей не брат и не сестра, но она все равно считала их родными, хотя в играх они дразнили и обижали ее. Иногда они нарочно поколачивали ее — не потому, что она чем-то им досадила, а просто потому, что им нравилось ее бить и она не даст сдачи. Они били ее, когда оставались одни в доме и никто не слышал ее криков или если им случалось заскучать, что бывало нередко. Они заставляли ее делать то, что ей не нравится, и, если она кричала или отказывалась, давали ей пощечины и плевали в лицо. После того как она заканчивала хлопотать по хозяйству, заняться ей было особо нечем, но если она увязывалась следом за братом с сестрой, когда они шли на улицу играть с друзьями или обрывать соседские фрукты, ни они, ни их друзья не были ей рады. Девочки обзывали ее на потеху мальчишкам, порой гнали ее прочь. Брат с сестрой каждый день, хоть и по разным поводам, били, щипали ее, отбирали у нее еду. Она не очень расстраивалась, куда сильнее ее печалило кое-что другое, из-за чего она чувствовала себя маленькой и всем чужой. Других детей тоже бьют каждый день.
От нее с самых ранних лет требовали помощи по хозяйству. Она не помнила, когда это началось, но ее всегда заставляли что-то делать: подмести, натаскать воды, сбегать в лавку с поручением тетки. Когда девочка чуть подросла, она стирала одежду, чистила и резала овощи, грела воду для купания дяди и для семейного чая. Другим детям в деревне тоже приходилось помогать по хозяйству их дядям и теткам, и в доме, и в поле. У ее дяди и тетки не было ни поля, ни даже сада — ее заботы ограничивались домом и задним двором. Порой тетя была резка с ней, но чаще бывала добра и рассказывала истории. Некоторые из них были страшные, как история о распухшем оборванце с длинными грязными ногтями, который ночью ходит по дороге, волоча за собою железную цепь, и высматривает маленьких девочек, чтобы поймать и унести в свою берлогу. Его слышно издалека: цепь волочится по земле. Многие теткины истории были о грязных старикашках, которые крадут маленьких девочек. Если тетке случалось заметить, что Исса или Завади ее обижают, она ругала и даже наказывала их. Относитесь к бедняжке как к своей сестре, говорила тетка.
Мать ее умерла, девочка это знала, но она не знала, почему ее взяли к себе именно дядя и тетка. Однажды — ей шел шестой год — тетка сказала: «Мы взяли тебя, потому что ты осталась сиротой и твой отец болел. Твои мать и отец жили по соседству с нами, мы их знали. Твоя бедная мать много болела и умерла, когда ты была совсем маленькая, года два тебе было. Твой отец привел тебя к нам и попросил приютить, пока он не поправится, но он не поправился, Бог прибрал и его. Такие дела в руках Божьих. С тех пор ты наша обуза».
Тетка заговорила об этом после того, как, вымыв девочке волосы, смазывала их маслом и заплетала в косички, чтобы не было вшей (она проделывала это каждую неделю). Девочка сидела меж теткиных колен и не видела ее лица, но голос был мягкий, даже ласковый. После того как ей об этом сказали, она поняла, что никакие они ей не тетка и не дядя и что отец ее тоже умер. Матери она не помнила, но все равно тосковала по ней. Пыталась представить ее лицо, но видела кого-нибудь из деревенских женщин.
Дядя с ней почти не разговаривал, как и она с ним. Он хмурился, если она обращалась к нему, даже чтобы передать сообщение от тетки. Чтобы ее подозвать, он щелкал пальцами или кричал: «Эй, ты!» Звали его Макаме. Крупный, высокий, с круглым лицом, круглым носом и большим круглым брюхом. Он хотел, чтобы все и всегда было по его. Если он распекал кого-нибудь из детей, дом ходил ходуном от его гнева и все умолкали. Девочка старалась не встречаться с ним глазами, потому что боялась его раздраженного взгляда, его сердитого лица. Она знала, что он не любит ее, но не понимала, чем заслужила его нелюбовь. Кулаки у него были огромные, руки толщиной с ее шею. Влепит ей подзатыльник — она едва на ногах устоит, и закружится голова.
Тетка ее имела обыкновение, прежде чем высказать что-нибудь, несколько раз кивнуть, а поскольку лицо у нее было узкое, вытянутое, нос острый, то казалось, будто тетка клюет воздух. «Твой дядя очень сильный, — говаривала тетка. — Поэтому серикали
[18] и взяли его сторожить склад. Он отпирает и запирает ворота, чтобы бродяги не шастали. Его выбрало правительство. Все его боятся. Говорят, у Макаме кулачищи как дубины. Если бы не он, люди хулиганили бы, воровали со склада».
Сколько себя помнила, девочка спала на полу у порога дома. Открыв поутру дверь, она видела холм, и даже ночью, когда дверь была закрыта, она знала, что он там, высится над деревней. Ночью лаяли собаки, над ее лицом зудели комары, за хлипкой потрескавшейся дверью трещали и скрежетали насекомые. Потом они умолкали, и шепот несся с холма до самого заднего двора дома. Девочка жмурилась, чтобы нечаянно не увидеть, как сквозь щели в двери на нее глядят чьи-то недовольные глаза.
Крохотный глинобитный дом был побелен внутри и снаружи. Две комнатки разделял коридор, задняя дверь вела на двор, окруженный тростниковой изгородью; здесь находились кухня и умывальня. Остальные четверо спали в большей из двух комнат, на одной кровати мать с дочерью, на другой — отец с сыном. Иногда дети спали в меньшей комнатке, днем служившей гостиной; здесь же хранили скарб, ели, принимали соседей, если тем случалось заглянуть в гости. Деревенька располагалась в глуши, водопровода здесь не было, потому-то девочке и приходилось таскать для дядиного купания и чая воду из глиняного бака: всякий раз, как вода заканчивалась, водонос пополнял запас. Водонос брал воду в деревенском колодце неподалеку и катил свою тележку от дома к дому, наполнял баки тех, кто ему платит. Многие сами ходили к колодцу или посылали детей, но ее тетя и дядя могли себе позволить заплатить.
Однажды тетка с девочкой стирали на заднем дворе, как вдруг у входной двери послышался чей-то голос. Иди посмотри, кто там, велела тетка. На пороге стоял мужчина в белой рубашке с длинным рукавом, брюках цвета хаки и мягких кожаных ботинках на толстой подошве. Он стоял на крыльце, в правой руке сжимал холщовую сумку. Явно из города, с побережья.
— Карибу
[19], — вежливо поприветствовала его девочка.
— Марахаба
[20], — улыбнулся мужчина и, помолчав, спросил: — Как тебя зовут?
— Афия, — ответила она.
Он улыбнулся еще шире и одновременно вздохнул. Присел на корточки, так что его лицо оказалось напротив ее лица.
— Я твой брат, — сказал мужчина. — Я так долго тебя искал. Я не знал, жива ли ты, живы ли ма и ба. Теперь я тебя нашел, слава богу. Есть кто дома?
Она кивнула, сходила за теткой, та вышла, вытирая руки о кангу. Мужчина выпрямился, представился.
— Я Ильяс, ее брат, — сказал он. — Я был в нашем старом доме и узнал, что мои родители умерли. Соседи сказали, моя сестра здесь. Я не знал.
Тетку, похоже, смутили его слова и, пожалуй, внешний вид. Он был одет как чиновник.
— Карибу. Мы не знали, где вы. Пожалуйста, подождите, Афия сейчас сходит за дядей, — ответила тетка. — Давай, сбегай.
Девочка помчалась на склад, передала дяде, что тетка его зовет, он спросил, в чем дело. Пришел мой брат, ответила Афия. Откуда, спросил дядя, но она уже побежала домой впереди него. Когда они подошли к дому, дядя слегка запыхался, но держался вежливо, улыбался: обычно дома он вел себя совсем иначе. Брат ее был в маленькой комнате, тесной и захламленной, как обычно, дядя вошел туда и с радостной улыбкой пожал ему руку.
— Добро пожаловать, брат наш. Мы благодарим Бога за то, что уберег вас и привел в наш дом, чтобы вы нашли сестру. Ваш отец сказал нам, что вы пропали. Мы не знали, где вас искать. Мы заботились о ней как могли. Она нам как родная дочь, — говорил дядя, прижав левую руку к сердцу и вытянув правую в знак приветствия.
— Не знаю, помните ли вы меня, но уверяю вас, я именно тот, кем представился, — сказал ее брат.
— Я вижу, как вы похожи, — ответил дядя. — В уверениях нет нужды.
Вернувшись чуть погодя с двумя стаканами воды на подносе, Афия застала их за беседой. Она слышала, как брат сказал:
— Спасибо, что заботились о ней столько лет. Не знаю, как вас и благодарить, но теперь я нашел ее, и мне хотелось бы, чтобы она жила со мною.
— Нам будет жаль с ней расставаться. — Лицо дяди блестело от высохшего пота. — Она нам как дочь, расходы на нее нам в радость, но, конечно, ей лучше жить с братом. Кровь есть кровь.
Они поговорили еще какое-то время и позвали ее. Брат жестом велел ей сесть и объяснил, что теперь она будет жить в городе вместе с ним. Ей нужно поскорее собрать вещи, и они поедут. Она за считаные минуты собрала узелок и была готова ехать. Тетка не сводила с нее глаз. Вот как, значит, ни спасибо, ни до свидания, с упреком заметила она. Спасибо, до свидания, произнесла Афия, стыдясь, что так торопится.
Она и не знала, что у нее есть настоящий брат. Ей не верилось, что он здесь, что он вот так просто вошел с дороги в дом и ждет, пока она соберется. Он такой красивый, опрятный, так беззаботно смеется. Впоследствии он сказал, что рассердился на ее дядю с теткой, но виду не подал, чтобы не показаться неблагодарным: ведь они приютили ее, хотя она им не родня. Они приютили ее, это что-то да значит. Он дал им денег, чтобы вознаградить за доброту, и зря, добавил он, потому что она у них ходила в грязных лохмотьях, как рабыня. «По-хорошему им самим следовало бы заплатить тебе за то, что столько лет заставляли тебя работать на них», — сказал брат. Тогда она не поняла, о чем он, но потом, когда поселилась у него, поняла.
Тем же утром, когда он нашел ее, они на телеге с ослом приехали в лавку Карима. Она никогда не ездила на телеге с ослом. В лавке они дождались попутной повозки, и на следующий день другая телега с ослом отвезла их в город; Афия сидела в телеге среди корзин манго, маниоки, мешков с зерном, ее брат — на скамейке с возницей. Ильяс привез ее в городок на побережье, где жил сам. В городке он снимал у одной семьи комнаты на первом этаже и, когда они приехали, отвел Афию наверх и познакомил с хозяевами. Дома была мать и дочери-подростки; они сказали, что Афия может приходить к ним, когда захочет. У брата Афия впервые в жизни спала на кровати. Ее кровать (с собственной москитной сеткой) была в одном конце комнаты, кровать брата — в другом. Посередине стоял стол: каждый день, возвращаясь с работы, брат усаживал ее за стол делать уроки.
Как-то утром, через несколько дней после приезда, брат отвез ее в государственную лечебницу у моря. Афия никогда не видела моря. Мужчина в белом халате оцарапал ей руку и попросил помочиться в горшок. Ильяс объяснил, что мужчина оцарапал ей руку, чтобы она не заболела лихорадкой, а моча нужна, чтобы проверить, нет ли у нее шистосомоза. Немецкая медицина, добавил брат.
Утром Ильяс уходил на работу, и Афия поднималась к хозяевам; они не возражали. Они расспрашивали ее обо всем, она отвечала, хоть и знала немного. Афия помогала им на кухне, потому что умела это делать, сидела с сестрами, когда они разговаривали или шили; порой они отправляли ее с поручениями в лавку неподалеку. Сестер звали Джамиля и Саада, Афия сразу сдружилась с ними. Потом возвращался домой их отец, и Афия ела с ними. Ей велели называть их отца «дядя Омари», и Афие казалось, будто они родня. Днем ее брат возвращался с работы, умывался, она приносила ему сверху обед и сидела с ним, пока он ел.
— Ты должна выучиться читать и писать, — сказал брат.
Афия никогда не видела, как читают и пишут, хотя и знала, как выглядят слова: видела их на коробках и жестянках в деревенской лавке, а на полке над табуретом лавочника видела книгу. Лавочник сказал ей, что книга священная и к ней нельзя прикасаться, не совершив омовения, как перед молитвой. Афия сомневалась, что научится читать такую священную книгу, но брат посмеялся над ней, усадил рядом с собою, принялся писать буквы и велел повторять за ним. Потом она писала буквы самостоятельно.
Однажды днем — хозяев не было дома — брат взял ее с собой в гости к другу. Друга звали Халифа, Ильяс сказал, это его лучший друг в городе. Они подтрунивали друг над другом, смеялись, чуть погодя брат сказал, им пора идти, но пообещал когда-нибудь снова взять Афию с собой в гости. Чаще всего по утрам она уходила наверх, сидела с Джамилей и Саадой, пока те готовили, болтали, шили, порой по вечерам Ильяс уходил в кафе или к друзьям, она поднималась к сестрам, писала и читала под их восхищенными взглядами. Ни они, ни их мать читать не умели.
По вечерам Ильяс не всегда уходил из дома, порой оставался с Афией, учил ее играть в карты или петь, рассказывал о своей жизни. Вот что он говорил:
— Я убежал из дома, когда мама носила тебя. Я сам не думал, что убегу. Мне было всего одиннадцать. Мама с папой были очень бедны. Все были бедны. Не знаю, как они существовали, как выживали. У папы был сахар, ему нездоровилось, работать он не мог. Может, им помогали соседи. Я ходил вечно голодный и в лохмотьях. Две мои младшие сестры умерли вскоре после рождения. Думаю, от малярии, но я сам тогда был ребенком и ничего не смыслил в таких вещах. Помню, как они умирали. Им было всего несколько месяцев, когда они заболели, несколько дней плакали, кричали, потом умерли. Порой ночью я не мог заснуть от голода и от папиных громких стонов. Ноги его распухли и воняли тухлым мясом. Он не виноват, это все сахар. Не реви, я вижу, у тебя глаза на мокром месте. Я говорю это все не чтобы тебя расстроить, а чтобы объяснить, что убежал из дома не без причины.
Я сам не ожидал, что убегу, но однажды пошел гулять и не вернулся. На меня никто не обращал внимания. Когда мне хотелось есть, я выпрашивал пищу или воровал фрукты, а по ночам укрывался где-нибудь и спал. Иногда мне бывало очень страшно, но порой я забывал о себе и просто-напросто наблюдал за тем, что творится вокруг. Через несколько дней я пришел в большой город у моря, в этот город. По улицам маршировали солдаты, играла музыка, грохотали сапоги, рядом с солдатами маршировали мальчишки, словно они тоже солдаты. Я увязался за ними, зачарованный военной формой, музыкой, маршем. Он окончился на вокзале; я глазел на железные вагоны, каждый величиною с дом. Паровоз ревел, пыхал паром, как живой. Я впервые увидел поезд. На платформе стоял отряд аскари, дожидаясь посадки, я бродил вокруг них, смотрел, слушал. Тогда еще воевали с Маджи-Маджи. Ты знаешь об этом? Я тогда тоже не знал. Про Маджи-Маджи я тебе потом расскажу. Наконец поезд приготовили, и аскари стали садиться. Один из аскари, шангаан, схватил меня за руку, затащил в вагон, я вырывался, а он смеялся и не выпускал меня. Я-де буду его оруженосцем, буду во время маршей носить его ружье. Тебе понравится, сказал он. И не выпускал меня из поезда до самой конечной станции — куда уж тогда дотянули железную дорогу, — а потом мы несколько дней шагали до городка в горах.
Когда мы пришли, мне велели ждать во дворе. Наверное, шангаан решил, что я не сбегу, поэтому уже не держал меня за руку. А может, он думал, что мне некуда бежать. Я увидел индийца, он стоял у каких-то ящиков, командовал грузчиками и делал пометки на картонке. Я подбежал к нему и сказал, что этот аскари похитил меня из дома. Индиец ответил: «Пошел прочь, малолетний воришка!» Наверное, потому что я был очень грязный. Одет в лохмотья: короткие штанишки из дерюги, рваная старая рубаха, которую я даже не стирал. Я сказал индийцу, что меня звать Ильяс и что вон тот высокий шангаан-аскари, который стоит и смотрит на нас, похитил меня из дома. Индиец сперва отвернулся, а потом спросил: «Как бишь тебя?» Заставил меня дважды повторить мое имя, улыбнулся и произнес: Ильяс. Потом кивнул, взял меня за руку, — тут Ильяс взял за руку Афию, улыбнулся, как тот индиец, и поднялся на ноги, — подвел к немцу-военному в белой форме, он тоже стоял во дворе. Этот военный был командиром аскари и как раз занимался солдатами. У него были волосы цвета песка и такие же брови. Я впервые очутился так близко к немцу, и вот что я увидел. Он хмуро взглянул на меня, что-то ответил индийцу, и тот сказал, что я свободен и могу идти. Я возразил, что идти мне некуда, командир аскари услышал это, снова нахмурился и позвал другого немца.
Они сели, Афия по-прежнему улыбалась, глаза ее лучились удовольствием от рассказа. Ильяс продолжал, на-супясь:
— Этот второй немец был не военный в красивой белой форме, а гражданский сурового вида, он командовал рабочими, которые грузили ящики — те, что пересчитывал индиец. Военный ему что-то сказал, он поманил меня к себе и отрывисто спросил: «Так что с тобой случилось?» Я ответил, меня зовут Ильяс, аскари похитил меня из дома. Немец повторил мое имя и улыбнулся. Ильяс, произнес он, какое красивое имя. Постой здесь, я скоро закончу. Стоять я не стал: ходил за ним хвостом, боялся, что меня заберет аскари. Немец этот работал на кофейной плантации в горах неподалеку. Плантация принадлежала другому немцу. Первый немец привел меня с собой на плантацию, нашел мне работу в хлеву. У них были ослы и лошадь в отдельном стойле. Да, лошадь, не жеребец, очень крупная, я боялся ее. Плантация была новая, дел невпроворот. Поэтому тот суровый немец и привел меня сюда: им нужны были рабочие руки.
Плантатор увидел, как я убираю навоз в хлеву или еще что-то делаю, уже не помню. И спросил того немца, который привел меня со станции, кто я такой. А когда узнал, что меня похитил аскари, разозлился. «Мы не должны вести себя как дикари — сказал плантатор. — Мы не за этим сюда приехали». Я знаю, что он сказал именно это: он сам потом передал мне свои слова. Он был доволен своим поступком и с гордостью рассказывал о нем и мне, и другим. Он сказал, что я слишком мал, чтобы работать, я должен ходить в школу. Немцы сюда приехали не для того, чтобы заводить рабов, сказал он. И мне разрешили посещать воскресную школу для новообращенных. На плантации я прожил не один год.
— Я тогда уже родилась? — спросила Афия.
— Еще бы, ты, наверное, родилась через несколько месяцев после того, как я убежал, — ответил Ильяс. — Я провел на плантации девять лет, то есть тебе сейчас около десяти. Мне там правда нравилось. Я работал в поле, ходил в школу, учился читать, писать, петь, говорить по-немецки.
И он пропел несколько куплетов какой-то песни — видимо, немецкой. Афия подумала, что у брата красивый голос, и захлопала, когда он допел. Ильяс довольно улыбался. Он обожал петь.
— В один прекрасный день, не так давно, — продолжал он, — плантатор вызвал меня на разговор. Он был мне как отец. Он заботился обо всех работниках и, если кому случалось занемочь, отправлял его лечиться в больницу при миссии. Он спросил, хочу ли я остаться на плантации. Сказал, что для простого работника я теперь слишком хорошо образован, не хочу ли я вернуться в город на побережье, ведь там возможностей куда больше? Дал мне письмо к своему родственнику, у которого здесь фабрика по производству сизаля. Написал, что я почтительный и надежный, умею читать и писать по-немецки. Он прочел мне письмо, прежде чем заклеить конверт. Вот почему я работаю письмоводителем на немецкой сизалевой фабрике, вот почему ты тоже должна учиться читать и писать: так ты однажды сумеешь узнать мир и позаботиться о себе.
— Да, — ответила Афия, пока что не готовая думать о будущем. — А у плантатора тоже были волосы цвета песка, как у того немца в белой форме?
— Нет, — сказал Ильяс. — Он был темноволосый. Стройный, спокойный, никогда не кричал на работников, не обижал их. Он был похож на… Schüler, ученого, такой же сдержанный.
Афия задумалась над описанием плантатора, а потом спросила:
— А у нашего папы тоже были темные волосы?
— Наверное, да. Когда я убежал из дома, он уже поседел, но в молодости, скорее всего, был темноволосый, — ответил Ильяс.
— Твой плантатор выглядел как наш папа? — уточнила Афия.
Ильяс рассмеялся.
— Нет, он выглядел как немец, — сказал он. — Наш папа… — Ильяс осекся, покачал головой и надолго замолчал. — Наш папа болел, — наконец закончил он.
* * *
— Не хочу плохо говорить о покойниках, да еще сразу после смерти, — сказал Халифа Ильясу, — но старик был настоящий пират. Молодого таджири
[21] я знаю давно. Когда я начал работать на бвану Амура, ему было, кажется, лет девять, совсем мальчишка. А теперь взрослый парень, но всего боится, да и как иначе, если отец его вечно скрытничал, ничего ему не говорил? И вот тебе пожалуйста — явились кредиторы и ограбили его. После смерти отца поднялась неразбериха, и парень лишился большей части наследства. Он ничего не знал об отцовских делах, и эти пираты его ограбили. Ему лишь бы работать с деревом. Он даже уговорил отца купить ему склад пиломатериалов и мебельную мастерскую. Постоянно торчит на складе: там ведь деревом пахнет, он это любит. А все остальное летит в тартарары.
Про дом я тебе уже рассказывал. Мы-то надеялись, что он не такой подлец, как его папенька, и прислушается к просьбе Би Аши, а он оказался такой же жадюга. У него нет никакого права на этот дом. И по совести он должен бы вернуть его законной владелице, а он отказался наотрез, хотя сам удивился, узнав, что дом уже не принадлежит Би Аше. Пожалуй, он мог бы нас выгнать, но, по-моему, боится мою жену. Она его двоюродная сестра, родной человек, а он отказывается вернуть дом, который по праву принадлежит ее семье. Такой вот жадный негодяй.
Двое мужчин любили встречаться днем или вечером в кафе. Присоединялись к общей беседе, ради чего и собирались: Халифа знал многих, представил Ильяса другим, просил рассказывать о жизни, чаще всего о том, как учился в немецкой школе в горах, о плантаторе-немце, его благодетеле. Другим тоже было что рассказать, в некоторые истории даже не верилось, но так уж повелось в кафе: чем неправдоподобнее, тем лучше. Халифа слыл знатоком историй и сплетен, порой его просили рассудить, какой из вариантов ближе к истине. Наговорившись, друзья гуляли по берегу моря или возвращались на крыльцо дома Халифы, куда по вечерам сходились на баразу его знакомцы. Тогда всех занимали слухи о грядущей войне с англичанами: люди говорили, что война будет большая, не чета былым стычкам с арабами, суахили, хехе, ваньямвези, меру и прочими. Правда, и те были страшные, эта же война будет большая! У англичан боевые корабли величиной с гору, лодки, что плавают под водой, и пушки, стреляющие по городам за многие мили. Поговаривали даже, что у них есть летающая машина, хотя ее никто не видел.
— У англичан нет ни единого шанса, — заявил Ильяс под одобрительный гомон собравшихся. — Немцы — народ умный и способный. Они знают, как навести порядок, умеют сражаться. Они всё продумывают… Кроме того, они намного добрее англичан.
Слушатели расхохотались.
— Уж не знаю насчет доброты, — возразил один из заседавших в кафе мудрецов по имени Мангунгу. — Как по мне, победить англичан немцам поможет их жестокость и зверства аскари из числа нубийцев и ваньямвези. Немцы — самый жестокий народ.
— Ты не знаешь, о чем говоришь, — ответил Ильяс. — Я не видал от них ничего, кроме доброты.
— Послушай, Ильяс, то, что один-единственный немец был добр к тебе, не изменит того, что творилось здесь все эти годы, — вмешался некий Махмуду. — За те тридцать лет, что они владеют этой землей, немцы перебили столько народу, что вся наша страна усеяна черепами и костями, а земля пропитана кровью. И я не преувеличиваю.
— Нет, ты преувеличиваешь, — заупрямился Ильяс.
— Здешние просто не знают, что творилось на юге, — продолжал Махмуду. — Нет, у англичан нет ни малейшего шанса, по крайней мере если война будет на суше, и вовсе не потому, что немцы такие добрые.
— Согласен. Их аскари звери, сущие дикари. Одному Богу известно, как они дошли до такого, — вмешался некий Махфудх.
— Это всё их командиры. Они научились жестокости у своих командиров, — отрезал Мангунгу, дабы по своему обыкновению прекратить спор.
— Они сражались с такими же дикарями, — не сдавался Ильяс. — Вы не слышали и половины о том, какое зло эти люди причинили немцам. Они вынуждены были вести себя жестоко: только так можно приучить дикарей к покорности и порядку. Немцы — цивилизованная и благородная нация и за те годы, что они здесь, сделали немало добра.
Его слушатели не нашлись, что ответить на такую горячность.
— Друг мой, они съели тебя, — в конце концов произнес Мангунгу: последнее слово, как всегда, осталось за ним.
Несмотря на такие вот споры, решение Ильяса записаться добровольцем в шуцтруппе застигло Халифу врас-плох.
— С ума сошел? Ты-то здесь при чем? — спросил он товарища. — Два жестоких и коварных захватчика — один тут, у нас, другой на севере — решили разобраться друг с другом. Они воюют за право проглотить нас целиком. Ты-то здесь при чем? Ты хочешь записаться в армию наемников, которые славятся зверствами и жестокостью. Ты разве не слышал, что говорят люди? Тебя могут ранить… или чего похуже. Ты в своем уме, друг мой?
Но Ильяса его слова не убедили: он не собирается никому ничего доказывать. Единственное, что его сейчас заботит, сказал он, это пристроить сестру.
* * *
Пролетел целый год. Для Афии это было самое счастливое время с тех пор, как брат вернулся, отыскал ее и наполнял ее дни смехом. Так и было, он вечно смеялся, и она невольно смеялась в ответ. А потом ни с того ни с сего — так думала Афия — он сказал:
— Я записался в шуцтруппе. Ты ведь знаешь, что это такое? Это оборонительные войска, джеши ла серикали
[22]. Я буду аскари. Я буду солдатом, буду воевать за немцев. Скоро начнется война.
— Тебе придется уехать? Надолго? — тихонько спросила она, напуганная его словами.
— Ненадолго. — Он ободряюще улыбнулся. — Шуцтруппе — сильная и непобедимая армия. Все их боятся. Через несколько месяцев я вернусь.
— Пока тебя не будет, я останусь здесь? — спросила Афия.
Ильяс покачал головой.
— Маленькая ты еще. Я не могу оставить тебя одну. Я спросил у дяди Омари, можно ли тебе пожить с ними, но он не хочет брать на себя ответственность, если вдруг… Они же нам не родня. — Ильяс пожал плечами. — В общем, здесь тебе остаться нельзя и на войну со мной тоже. Мне не хочется отправлять тебя к ним, к дяде и тетке в деревню, но у меня нет выхода. Но теперь они будут знать, что я вернусь за тобой, — глядишь, и обращаться с тобою станут по-лучше.
Афие не верилось, что брат решил отправить ее в деревню, — после всего, что он говорил, объясняя ей жестокость дяди и тетки. Она безутешно рыдала. Ильяс обнимал ее, гладил по голове, шепотом успокаивал. В ту ночь он позволил ей спать вместе с ним в кровати, и она уснула под его рассказы о том, как он учился в школе горного городка. Она понимала, брату не терпится уехать, и не хотела, чтобы он разозлился на нее и передумал ее забирать, поэтому, когда он сказал, что хватит плакать, Афия постаралась сдерживать слезы. Сестры сшили ей платье — прощальный подарок, — их мать отдала одну из своих старых канг. Наверняка ты будешь счастлива в деревне, сказали сестры; да, ответила Афия. Она не рассказывала им, как ей жилось у дяди с теткой — Ильяс запретил — и как сильно она боится вернуться туда. Они сходили попрощаться с Халифой и Би Ашой. Ильяс уже знал, что его посылают на курс боевой подготовки в Дар-эс-Салам.
Халифа, друг ее брата, сказал девочке:
— Уж не знаю, почему твой старший брат идет сражаться, вместо того чтобы остаться здесь и заботиться о тебе. Эта война не имеет к нему никакого отношения. Вдобавок он идет туда с убийцами-аскари, чьи руки уже в крови. Послушай меня, Афия, если тебе вдруг что-то понадобится до его возвращения, обязательно передай нам весточку. Мне в контору, на адрес купца Биашары. Запомнишь?
— Она умеет писать, — сказал Ильяс.
— Тогда пришли мне записку, — поправился Халифа, и друзья со смехом распрощались.
Через несколько дней дела были улажены, и Афия вернулась в деревню к тетке с дядей. Скудные ее пожитки были увязаны в узелок: платье, что сшили ей сестры, старая канга, которую отдала ей их мать, грифельная дощечка и стопка бумажек (брат принес с работы, чтобы Афия училась писать). Она снова спала на полу у порога, в тени холма. Тетка обращалась с ней так, словно Афия отсутствовала всего лишь несколько дней, и рассчитывала, что та опять будет хлопотать по хозяйству. Теткина дочь Завади фыркнула и сказала: наша рабыня вернулась. Видно, чем-то не угодила своему городскому старшему братцу. Сын Исса щелкал пальцами под носом у Афии: так подзывал ее к себе его отец. В целом жилось ей хуже прежнего, и это ее печалило. Она твердила себе, что надо терпеть, как велел брат, пока он не заберет ее навсегда. Тетка ворчала чаще — Афия-де нерасторопная, от нее одни убытки (хотя брат дал им денег на ее содержание). Сыну тетки исполнилось шестнадцать, порой он прижимался к ней, щипал ее за соски — если никого не было рядом и Афия не успевала убежать.
Через несколько дней после того, как она вернулась в деревню, в мертвый послеполуденный зной тетка вышла на задний двор и увидела, что Афия пишет на грифельной дощечке. Тетка после обеда спала, недавно встала и теперь направлялась в умывальню. Сперва она молча смотрела на Афию, потом подошла ближе. Увидев, что та не просто рисует закорючки, тетка указала на дощечку и спросила:
— Что это? Что ты пишешь? Что здесь сказано?
— Джана, лео, кешо. — Афия по очереди указала на каждое слово. — Вчера, сегодня, завтра.
Тетка явно смутилась и не одобрила занятие Афии, но ничего не сказала. Она ушла в умывальню, а девочка поспешила спрятать дощечку и дала себе зарок на будущее практиковаться так, чтобы никто не видел. Тетка ничего ей не сказала, но, должно быть, нажаловалась мужу. Назавтра после обеда (в воздухе висело необычное напряжение, Афия это чувствовала) дядя подозвал ее щелчком пальцев и указал на маленькую комнату. Повернувшись, чтобы идти туда, Афия заметила, что его сын злорадно улыбается. Она стояла в комнате, лицом к двери, когда вошел дядя с палкой в правой руке. Запер дверь на засов, смерил Афию брезгливым взглядом.
— Я слышал, ты выучилась писать. Мне нет нужды спрашивать, кто тебя этому научил. Я и так знаю кто — тот, кто лишен чувства ответственности. И вообще здравого смысла. К чему девчонке учиться писать? Чтобы переписываться со сводниками?
Он шагнул к ней, залепил ей пощечину левой рукой, переложил палку из правой руки в левую и правой рукой ударил Афию по лицу, по виску. От ударов она пошатнулась, попятилась от него, а он орал, рычал на нее. Затем, после долгой паузы, накинулся на нее с палкой, сперва намеренно промахивался, но подступал все ближе и ближе. Афия завизжала от страха, попыталась ускользнуть, но комнатка была тесная, а дверь он запер. Спрятаться было негде, Афия металась по комнате, уклонялась от палки, но не всегда удавалось. Чаще всего удары приходились на спину и плечи, она вздрагивала, кричала; в конце концов споткнулась и упала. Лежа на полу, закрыла лицо левой рукой, и на руку ее с сокрушительной силой обрушилась палка. От боли у Афии перехватило дыхание, она раскрыла рот в немом крике, превратившемся в вопль ужаса. Она валялась у его ног, рыдала, визжала, он измывался над ней, и никто за нее не вступился. А натешившись, отпер дверь и вышел из комнаты.
Афия рыдала, всхлипывая; вошла тетка, сняла с нее запачканное платье, вытерла ее, накрыла одеялом и успокаивала ее шепотом, пока девочка не забылась сном. Впрочем, забытье ее продолжалось недолго, поскольку, когда она очнулась, в окна бил все тот же ослепительный свет и комната пульсировала зноем. Афия весь день провалялась в слезном бреду, порой приходила в сознание и видела, что тетка сидит рядом с ней, прислонившись к стене. Вечером тетка отвела девочку к знахарке, чтобы та перевязала ей руку, и мганга сказала тетке:
— Как вам не стыдно. Вся деревня слышала, как он кричал и бил ребенка. Он словно с ума сошел.
— Он не собирался ее калечить. Это вышло случайно, — ответила тетка.
— Думаете, это так и забудется? — возразила мганга.
Знахарка сделала что могла, но рука заживала плохо. Однако вторая рука работала, и через несколько дней после избиения Афия нацарапала ею записку тому человеку, с которым ее брат подружился в городе. Как он и велел в случае, если ей понадобится помощь, указала адрес бваны Биашары. Она написала: Каниумиза. Нисаидие. Афия. Он избил меня. Помогите. Афия передала записку лавочнику, тот прочел, сложил бумажку пополам и отдал вознице, направлявшемуся на побережье. Друг ее брата приехал с возницей, доставившим записку. И заплатил ему, чтобы назавтра тот отвез их обратно в город. Афия сидела на крыльце, смотрела на холм; ни синяки, ни сломанная рука так и не зажили. К дому подкатила повозка: лавочник сказал им, где искать Афию. Дядя был на работе, но на этот раз не пришел домой. Должно быть, знал, кто приехал. Деревня-то маленькая. Афия увидела друга брата и встала с крыльца.
— Афия, — сказал он, подошел, увидел, в каком она состоянии, взял ее за здоровую руку и, ни слова не говоря, отвел в повозку.
— Подождите, — попросила Афия, сбегала в дом за своим узелком (тот лежал у дверей, где она спала).
Афия еще долго никуда не ходила: вдруг дядя приедет ее искать. Она боялась всех, кроме друга брата, который забрал ее к себе и которого ей теперь полагалось звать Баба
[23] Халифа, и Би Аши, та кормила ее пшеничной кашей и рыбным супом, чтобы Афия набиралась сил (девочка теперь называла ее Бимкубва
[24]). Афия не сомневалась: если бы Баба за ней не приехал, дядя рано или поздно убил бы ее, а не он, так его сын. Но Баба Халифа приехал.
Два
3
Он приметил его на утреннем осмотре. Тот офицер. Дело было в лагере бома
[25], куда их привели в компанию к другим, уже набранным рекрутам. Во время марша от вербовочного пункта до бомы охранники, шагавшие впереди, позади и даже сбоку колонны, задирали, подгоняли их, смеялись над ними. Вы сборище вашензи
[26], говорили они. Слабаки, корм для диких зверей. Не вихляйте жопой, как шога
[27]. Мы не в бордель вас ведем. Расправьте плечи! В армии вас научат задницу напрягать.
Не все рекруты очутились на марше своею охотой: одни действительно пошли в добровольцы, других отдали в добровольцы старейшины, и не по своему желанию, кого-то замели, кого-то вынудили обстоятельства, кого-то прихватили по пути. Шуцтруппе росла, ей нужны были бойцы. Одни, уже знакомые с солдатской жизнью, непринужденно болтали, подергиваясь от нетерпения, смеялись над грубостями охранников, жаждая приобщиться к этому языку издевки. Другие молчали с тревогой, пожалуй, даже с испугом, поскольку не знали, что ждет впереди. К ним относился и Хамза, уже раскаивающийся в содеянном. Никто его не заставлял, он сам записался в добровольцы.
Они ушли из вербовочного пункта, едва занялась заря. Хамза никого не знал, но сперва выступал так же важно, как прочие, расхрабрившись в непривычной ситуации, на рассветном марше до учебного лагеря в самом начале приключений. Колонну возглавляли высокие мускулистые солдаты, шагавшие так уверенно, что остальные поневоле старались не отставать. Один низким сумеречным голосом затянул песню, и некоторые, кто знал язык, подхватили. Хамза подумал, что это ньямвези, потому что эти солдаты показались ему похожими на ньямвези. Охранники — часть из них тоже походила на ньямвези — улыбались и даже порой подпевали. Когда песня смолкла, кто-то затянул новую, на суахили. Это была даже не песня, скорее речовка, которую исполняли в такт бойкому маршу, с взрывным ответом в конце каждой фразы:
Тумефанья фунго на мджарумани, таяри.
Таяри!
Аскари ва балози ва мдачи, таяри.
Таяри!
Тутампиганья била хофу.
Била хофу!
Тутаватиша адуи ваджуе хофу.
Ваджуе хофу!
Они пели бодро, стучали себя в грудь, словно передразнивали самих себя:
Мы пошли служить немцам,
Мы готовы!
Мы солдаты губернатора мдачи,
Мы готовы!
Мы будем сражаться за него без страха,
Без страха!
Мы напугаем врагов и наполним их страхом,
Страхом!
Они пели хвастливые и дерзкие слова, добавляя от себя непристойности, и охранники смеялись вместе с ними.
Они шагали вглубь сельской местности, стало жарко, солнце давило на шею и плечи, по лицу и спине лился пот, и Хамза вновь приуныл. Он пошел в добровольцы, повинуясь порыву, сбежал от того, что казалось невыносимым, но не ведал, на что запродался и справится ли он с тем, что от него потребуется. Он кое-что знал о тех, к кому набился в товарищи. Все слышали об армии аскари, шуцтруппе, и их жестокости к людям. Все знали, что у их офицеров-немцев не сердце, а камень. Он решил уехать, стать их солдатом, и сейчас, когда они знойным днем шагали по грунтовой дороге, он устал, вспотел, у него перехватывало дыхание от страха за то, что он натворил.
Они остановились глотнуть воды, пожевать сушеных фиников и инжира. От дороги к скрытым за листвой деревенькам разбегались тропинки, но они никого не видели. Наверное, местные жители не хотели попадаться им на глаза. В одном месте на обочине, на лужайке под высоким тамариндом, виднелись грозди бананов, кучка маниоки, корзина огурцов и корзина помидоров. Рыночек, брошенный в спешке. Должно быть, приближение солдат застало людей врасплох, они не успели собрать товары — решили, что лучше убежать. Все знали, что по сельской местности ходят отряды вербовщиков.
Охранники остановили их здесь, позвали, рассчитывая, что хозяева товара объявятся, но никто не пришел. Тогда охранники раздали рекрутам бананы, только бананы, и крикнули прячущимся торговцам: счет пришлете губернатору кайзера. За весь переход конвойные ни разу не выпустили рекрутов из виду. Им полагалось облегчаться при всех, на обочине, по шестеро за раз, хотят они или нет. Привыкайте к дисциплине, смеялись охранники. Оставляйте дерьмо здесь, не тащите в лагерь, да закидайте землей.
Они шагали весь день, большинство босиком, некоторые в кожаных сандалиях. Немцы проложили эту дорогу, говорили охранники, чтобы вам не пришлось продираться сквозь джунгли. Чтобы мы с комфортом довели вас, ублюдков, до места. К середине дня у Хамзы так разболелись руки и ноги, что он шагал машинально: выбора нет, нужно двигаться дальше. Последние этапы марша стерлись из его памяти, однако, едва охранники сообщили, что осталось совсем чуть-чуть, рекруты встрепенулись, как скот, возвращающийся в загон.
В лагерь прибыли уже в сумерках, прошли окраиной большой деревни, жители которой сбежались к дороге поглазеть на рекрутов. Их провожали приветливыми возгласами и смехом, пока они не вошли в ворота бомы. В правой части лагеря располагалось длинное беленое здание. Балконы верхнего этажа смотрели на плац под открытым небом; кое-где в окнах горел свет. Вдоль всего нижнего этажа тянулись закрытые двери. В дальнем конце плаца, фасадом к воротам, стояло здание поменьше. И в нем на верхнем этаже тоже горел свет. Внизу была одна-единственная дверь и два окна, все закрыты. Слева от просторного плаца были полуоткрытые сараи и хлева для скота. В ближнем к воротам углу — небольшой двухэтажный домик: оказалось, гауптвахта. Туда-то их отвели и разместили в большой комнате на первом этаже; с потолочных балок свисали лампы. Дверь наверх была заперта, их же дверь оставили открытой, как и входную. Охранники-аскари остались и по-прежнему не спускали с них глаз, хотя, похоже, марш их тоже утомил. Они устали от ругани и насмешек и сидели у дверей, дожидаясь, пока их сменят.
В каждой группе, теснящейся на гауптвахте, было по восемнадцать новых рекрутов, потных, усталых, молчаливых. Хамза оцепенел от голода и изнеможения, сердце его колотилось от горя, над которым он был не властен. Три деревенские старухи принесли глиняный горшок варева из требухи и бананов, рекруты собрались вокруг горшка, чтобы подкрепиться, и по очереди зачерпывали похлебку, пока она не закончилась. Наконец явилась смена и стала по очереди водить рекрутов в темный уличный клозет возле гауптвахты. Потом отправили двух человек вылить ведро в выгребную яму за воротами лагеря.
— Бома за мзунгу, — сказал караульный. — Кила киту сафи. Хатаки мави иену ндани я бома лаке. Хапана рухуса куфанья мамбо я кишензи хапа.
Это лагерь мзунгу
[28]. Здесь кругом чистота. Он не хочет, чтобы вы гадили в его боме. Здесь нельзя вести себя как дикари.
После этого ворота бомы закрыли. Была глубокая ночь, хотя Хамза слышал гомон деревни за оградою лагеря и потом, к своему удивлению, крик муэдзина, сзывающего людей на ишу
[29]. Потом сквозь открытую дверь Хамза заметил масляные лампы, маячившие в темноте за плацем, но ни одна не направилась к гауптвахте. Просыпаясь ночью, он видел белеющее в темноте здание. Караульных не было видно. Казалось, их никто не стерег. А может, караульные остались снаружи, следили, не затеют ли рекруты какую каверзу, — или знали, что вновь прибывшие ночью не сбегут, поскольку это опасно.
Утром перед осмотром их выстроили лицом к длинному белому зданию. При свете солнца Хамза разглядел, что у здания жестяная крыша, выкрашенная серой краской, а вдоль всего фасада тянется деревянная терраса. Еще он разглядел, что за закрытыми дверьми нижнего этажа, которые он заметил в сумерках, прячутся конторы и лавки. Он насчитал семь дверей и восемь забранных ставнями окон. Двери и окна в центре здания были открыты. У центра площадки — впоследствии Хамза приучился называть ее экзерцир-плац — высился флагшток.
Омбаша
[30]-нубиец, который разбудил их и выстроил на плацу, прохаживался туда-сюда вдоль шеренги, молча тыкал в рекрутов крепкой бамбуковой палкой, чтобы выровнять строй. Все были босые, даже те, кто вчера шел в сандалиях, и в обычной одежде, а омбаша — в военной форме цвета хаки, с кожаным патронташем, сапогах, подбитых гвоздями, феске с орлом и с тряпицей, закрывающей шею от солнца. Немолодой, чисто выбритый, худощавый и крепкий, несмотря на брюшко. Зубы побурели от ката. Строгое лицо его блестело от пота, на висках виднелись шрамы: пугающе невозмутимое лицо нубийца-аскари.
Удовлетворившись прямизной и неподвижностью строя, омбаша обернулся к офицеру: тот вышел из конторы, расположенной в центре здания, вдоль которого стояли рекруты. Омбаша выпрямился и крикнул: свиньи к осмотру готовы. Хава швайн таяри. Офицер, тоже в форме цвета хаки и в шлеме, не двинулся с места, но поднял стек, приветствуя омбашу. Выждав мгновение, дабы не уронить свой авторитет, он спустился с террасы и направился к рекрутам. Медленно пошел вдоль шеренги, время от времени останавливаясь и вглядываясь то в одного, то в другого, но ничего не говорил. По четверым похлопал стеком. Омбаша перед осмотром велел рекрутам стоять смирно, глядеть прямо перед собой и ни в коем случае, никогда не смотреть немецкому офицеру в глаза. Хамза сразу понял, что тот приметил его. Он почувствовал это еще до того, как худощавый, чисто выбритый офицер спустился с крыльца, и, когда тот остановился напротив него, Хамза невольно содрогнулся. Офицер был не такой высокий, как казалось, когда он стоял на террасе, однако выше Хамзы. Немец задержался перед ним на считаные мгновения и двинулся дальше, но Хамза не глядя увидел, что глаза у офицера строгие и почти прозрачные. За ним тянулся терпкий лекарственный душок.
Тех четверых, кого офицер похлопал стеком, отобрали в рабочие отряды — носить грузы и раненых. Может, они показались ему слишком старыми и медлительными или просто не приглянулись. Остальных немец оставил в распоряжении омбаши. Хамзой овладело смятение, испуг, он гадал, не лучше ли было бы попасть в рабочие, пусть к ним и относятся хуже, чем к прочим. Он понимал, что это в нем говорит трусость. Рабочие делили тяготы солдатской жизни с аскари, вдобавок ходили в лохмотьях, порой босиком, их все презирали. Новых рекрутов отвели в сторонку и велели сесть на землю перед небольшим зданием, центральная дверь которого стояла распахнутой. С торца здания была другая дверь, сверху и снизу на ней висели замки.
Вдоль стены, окружающей лагерь, не росло ни деревца, и на плацу не было тени. Стояло раннее утро, но, поскольку им велели сидеть смирно, солнце нещадно припекало Хамзе голову и шею. Долгие минуты спустя из здания вышел еще один немецкий офицер, в шаге-другом за ним следовал человек в форме. Тучный офицер был в брюках до колен и свободном кителе с карманами. На левой руке — белая повязка с красным крестом. Офицер был румяный, с медными усищами и редеющими светлыми волосами; тучность, шорты и пышные усы придавали ему вид чуть комический. Окинув рекрутов долгим взглядом, он велел им встать на ноги, потом сесть и опять встать. Улыбнулся, что-то сказал своему спутнику и скрылся в здании. Его помощник, тоже с белой повязкой с красным крестом, кивнул омбаше и вернулся в лазарет. Рекрутов по одному повели на осмотр.
Когда настала очередь Хамзы, он вошел в просторную светлую комнату с шестью аккуратно застеленными койками. В одном ее конце за ширмой была смотровая с кушеткой и складным столиком. Помощник, сухощавый, невысокий, с обветренным лицом и циничным проницательным взглядом, улыбнулся Хамзе, спросил на суахили, как его зовут, сколько ему лет, откуда он родом и какой веры. С офицером помощник общался по-немецки, и в голосе его сквозило сомнение, точно он не поверил Хамзе. Офицер слушал ответы, поглядывал на Хамзу, словно проверял, правда ли это, прежде чем записать их в карточку. Хамза приврал насчет возраста, прибавил себе годков.
— Сурували
[31]. — Помощник указал на штаны Хамзы, и тот неохотно снял их.
— Хайя шнель, — добавил офицер, потому что Хамза замешкался.
Офицер с трудом наклонился и принялся разглядывать гениталии Хамзы, потом вдруг легонько шлепнул его по яйцам. Хамза подпрыгнул от неожиданности, офицер хохотнул, они с помощником улыбнулись друг другу. Офицер опять протянул руку, несколько раз мягко сжал пенис Хамзы, тот начал твердеть. «Инафанья кази», — сказал офицер помощнику, в полном порядке, но слова прозвучали неловко, словно ему стыдно говорить такое или он заикается. Офицер с видимой неохотой выпустил пенис. Посмотрел Хамзе в глаза, заставил открыть рот, сжал его запястье и какое-то время не выпускал. Взял с металлического подноса иглу, откупорил ампулу, окунул иглу в густую жидкость. Резким движением оцарапал Хамзе плечо и бросил иглу в лоток с полупрозрачной жидкостью. Его помощник дал Хамзе таблетку, стакан воды и улыбнулся, когда тот поморщился от горечи. Офицер тем временем что-то писал в карточке, поднял глаза, бросил долгий взгляд на Хамзу, еле заметно улыбнулся и махнул ему: уходи. Это была его первая встреча с военным врачом.
Им выдали форму, ремень, сапоги и феску. Омбаша-нубиец сказал:
— Я ефрейтор Хайдар аль-Хамад, омбаша, я учу вас, бил-аскари. Вы обязаны вести себя примерно и подчиняться мне. Я сражался на севере, на юге, на западе, на востоке, за англичан, за хедива
[32], теперь вот за кайзера. Я человек порядочный и опытный. Вы свиньи, пока я не научу вас быть бил-аскари. Вы вашензи, как все гражданские, пока я не научу вас быть бил-аскари. Вы каждый день будете помнить, как вам повезло стать аскари. Уважайте меня, подчиняйтесь мне — или, валлахи
[33], я вам покажу. Унафахаму? А ну-ка хором повторяйте за мной: ндио бвана. Теперь что касается формы, сапог, ремня и фески… Это очень важно. Вы обязаны их носить на
[34] держать в чистоте. Чистите их каждый день, это ваша первейшая обязанность, бил-аскари. Каждый день вы обязаны проверять свою форму, сапоги, ремень и все остальное тоже проверять. Если они окажутся грязными, вы получите при всех кибоко на матуси
[35], хамса иширин. Знаете, что это значит? Двадцать пять ударов кнутом по вашим жирным задницам. Когда дослужитесь до аскари хаса, будете носить такую феску, как у меня. Я вас выучу, вы будете соблюдать чистоту, или, валлахи, попомните мое слово. Обмундирование держать в чистоте. Унафахаму?
— Ндио бвана.