Хайди Линде
Считаные дни
Земля тебя примет. Всему свое время, смирись с судьбой, Дорога жизни уходит за горизонт, Но что тебя ждет за этой чертой?.. Земля тебя примет. Стефан Сундстрём
%
Каждый день до конца своей жизни она будет мысленно возвращаться к этому моменту. Раннее утро понедельника, кухня в голубых тонах, аромат свежеиспеченных круглых булочек, лежащих в корзинке на столе, размеренное тиканье часов на стене сбоку от холодильника — она втайне перевела их на три с половиной минуты вперед в надежде на то, что остальные члены семьи перестанут опаздывать. Все кажется таким знакомым и обыденным, как унылый октябрьский дождь, что стучит в покрытые мутными разводами оконные стекла — надо бы их помыть, — и, судя по всему, сегодняшний день — самый что ни на есть обыкновенный.
— Вообще сырые, — ворчит Кайя, надавливая пальцем на лежащую перед ней на тарелке разрезанную булочку.
— Они такими и должны быть, — произносит Лив Карин, — я по рецепту пекла.
— И что, они должны быть непропеченными? — Кайя поднимает глаза и смотрит на нее. — Что это за рецепт такой, чтоб булки были внутри сырыми?
Глаза у нее обведены черным карандашом, Лив Карин уже устала делать замечания, она решила, что дочь и сама перестанет так краситься, если никто на это не будет обращать внимания. Но мальчики, само собой, это замечали — скорее недоуменно, чем зло, и в прошлые выходные, когда Кайя собиралась на вечеринку, Магнар бросил ей: «Ты что, хочешь быть похожей на потаскушку, тебе что, нравится так выглядеть?»
Кайя отпихивает булочку указательным пальцем на край тарелки. Ногти покрыты темно-бордовым лаком. Когда Кайя была помладше, вечно обкусывала ногти, однажды они даже повесили на дверцу холодильника календарь: каждый день, когда Кайе удавалось удержаться от пагубной привычки, отмечался крестиком, и в конце концов она даже получила фигурку из игрового набора, о которой мечтала.
— Ладно, пей какао, пока не остыло, — говорит Лив Карин, — тебе на автобус через десять минут.
Кайя тяжело вздыхает, словно для того, чтобы протянуть руки, взять чашку с какао и донести ее до рта, требуются титанические усилия. Какао — самое настоящее, сваренное на молоке и шоколаде, Лив Карин взбивала его, пока не взмокла, стараясь, чтобы напиток не пригорел в кастрюльке. Кайя вытягивает накрашенные алой помадой губы трубочкой, намеренно громко отхлебывает и отставляет чашку в сторону.
— Ты что, сахар забыла положить или как?
— Черта с два я еще для тебя что-то сделаю, — не выдерживает Лив Карин.
— Чего? — усмехается Кайя.
— Мне осточертело скакать перед тобой на задних лапках! — кричит Лив Карин, чувствуя, как волна жара нарастает в груди и разливается по рукам. — Я встаю без четверти шесть, чтобы приготовить для тебя нормальный завтрак, ты хоть знаешь об этом?
Кайя спокойно смотрит на нее подведенными черным глазами. Мальчики, если с ними разговаривать жестко, всегда идут на попятный, Лив Карин удивляется и даже пугается, как мало нужно, чтобы они потупили взор и смутились, а с Кайей все не так.
— Тебя никто и не просит, — отрезала дочь, — раз это так трудно. Ты же сама решила, что надо вставать ни свет ни заря, тебе же хочется корчить из себя жертву.
Она начала разговаривать в таком тоне еще осенью, когда переехала в съемную комнату с мебелью и пошла в гимназию в Воссе. У них вроде бы можно изучать психологию, и когда Кайя в прошлые выходные была дома, она не удержалась от дерзкого комментария, вставив словечко «проекция», когда Лив Карин выговаривала Магнару за грязную одежду.
Чувствуя, как кровь приливает к рукам, Лив Карин до боли сплетает пальцы, а Кайя тем временем выуживает из заднего кармана узких рваных джинсов мобильный телефон и, набирая пароль на экране одной рукой, другой хватает с тарелки круглую булочку, откусывает и жует, всем своим видом демонстрируя отвращение.
— Ты ведь должна как-то помогать, — продолжает Лив Карин. — Мы все же одна семья.
Кайя, прищурившись, смотрит на экран телефона, водит по нему указательным пальцем, потом замирает и что-то удивленно разглядывает, прежде чем улыбнуться чему-то своему, и палец снова скользит по экрану.
— Слушай хотя бы, когда с тобой разговаривают! — звенит голос Лив Карин.
Кайя отрывает взгляд от экрана мобильного, и Лив Карин пугается выражения ее лица, так хорошо знакомого и в то же время чужого. И дело не только в том, что она стала по-новому краситься, или в ее упрямстве — к этому Лив Карин уже привыкла, с самого рождения Кайи. Но теперь появилось что-то новое: пухлые губы, резко очерченные скулы, лоб, который словно стал выше, — это лицо юной женщины, ей всего шестнадцать, но тем не менее: прежде всего, перед ней привлекательная молодая женщина — вот что видит Лив Карин и не может объяснить, что же внутри нее так сопротивляется этой красоте.
Взгляд Кайи скользит по лицу матери, прежде чем она невозмутимо произносит:
— Ты как-то ужасно растолстела в последнее время, это что, из-за климакса?
И вот тогда Лив Карин сметает на пол все, что стоит на столе. Чашка с какао, корзиночка со свежей выпечкой, миска с яичницей-болтуньей и тарелка с козьим сыром — она открыла новую упаковку, хотя в старой что-то еще оставалось. Лив Карин смахивает все одним движением, и посуда летит на пол, разбивается с оглушительным звоном, вдребезги, на мелкие кусочки, и носки тут же впитывают растекшуюся по полу влагу.
— Какого черта! — вопит Кайя и так резко вскакивает со стула, что тот опрокидывается у нее за спиной, но уже слишком поздно: огромное пятно расплывается по штанине.
— Ты вообще уже сбрендила? — орет Кайя, хватает со стола оставшуюся аккуратно лежать сложенную салфетку и прижимает ее к пятну на джинсах.
Глядя на дочь, Лив Карин слышит собственное прерывистое дыхание. Затем она обводит глазами кухню, где все происходит совсем не так, как она себе представляла, не так, как планировала. К ножке стула прилип ломтик огурца.
— Чокнутая бабища! — орет Кайя.
Она сует мобильник в задний карман и осторожно, на цыпочках, стараясь не наступить в лужицу какао, направляется к входной двери.
Лив Карин чувствует, как кровь толчками приливает к рукам, и бросается вслед за дочерью.
— Можешь не возвращаться, — бушует она. — Если ты и дальше собираешься так себя вести, можешь вообще домой не приходить.
Кайя лихорадочно натягивает легкие сапожки цвета спелой сливы, и Лив Карин приходит в голову, что надо бы сказать, чтобы надела резиновые сапоги, взяла дождевик и зонтик: в новостях передавали, что в течение почти всего дня ожидается сильный дождь; но она не произносит ни слова, а Кайя, не глядя на Лив Карин, сдергивает с вешалки, тесно забитой одеждой, кожаную куртку, хватает школьный рюкзак и сумку.
— Делать мне больше нечего — возвращаться, — бормочет она себе под нос.
Порыв холодного осеннего воздуха врывается в распахнутую дверь, Кайя с треском захлопывает ее. И самые последние слова, которые они сказали друг другу, остаются висеть в воздухе.
%
Для селфи день совершенно неподходящий. Да и для туристов сейчас не сезон. Юнас стоит на палубе парома, вцепившись в перила, и видит вокруг только разные оттенки серого и голубого.
То, что он должен был увидеть, — то, что ему обещали фотографии, которые он отыскал в интернете, и что, по всей вероятности, в самом деле предстает взору не в такие дни, как сегодня, и, возможно, скрыто теперь плотным слоем тумана, — это нечто совершенно иное: живописный зеленый фьорд, а по обеим сторонам от него ввысь — до самых голубых небес — простираются горы, и, наверное, кое-где еще лежат снежные шапки, создавая экзотический контраст с палящим солнцем, которое, словно на открытке, заливает светом все вокруг.
Его лицо стало влажным от дождя. От резких порывов ветра перехватывает дыхание, и Юнас пытается вспомнить, что заставило его вообразить, будто приехать в эти края — замечательная мысль. На грузовой палубе под ним по соседству с его красным «гольфом» выстроились семь или восемь легковых автомобилей без водителей. Там так и написано — «заглушить мотор и покинуть транспортное средство во время движения парома». Остальные пассажиры расположились в кафе на нижней палубе или подпирают стены в узких коридорах у туалетных комнат, уткнувшись в экраны мобильных телефонов. Юнас проходит мимо них по пути на верхнюю палубу — он единственный, кто рискнул выйти туда в такой дождь.
Осенью восемь лет назад погода была примерно такой же, правда не здесь, а в Осло, тогда за сутки выпало тридцать шесть миллиметров осадков, и когда он с небольшим опозданием явился на вечеринку, насквозь промокший, то рассказал об этом Эве. «Тридцать шесть миллиметров за последние сутки, — сказал он ей, — по радио сообщили». И тогда она засмеялась и ответила: «А ты необычный». Он воспринял эти слова как комплимент, и когда уже позже они отправились вместе домой, под тем же дождем, который, строго говоря, уже не был тем же самым, и если бы он сказал об этом Эве, она бы, возможно, прокомментировала и это тоже, но тут прямо над их головами небо разрезала желтая молния. Юнас со страху поднял руку, чтобы обнять Эву, закрыть от грозы. Но она только рассмеялась, припустила впереди него под дождем, волосы струились по плечам тяжелыми мокрыми прядями, и гроза ее вовсе не страшила, она вообще ничего не боялась. Юнас стеснялся подойти к ней больше года, и вот они оказались здесь, бежали друг за дружкой в ночной темноте через пустынные вымокшие улицы по дороге к ее дому.
Над его головой проносится чайка. А под ним расстилается фьорд, сверкающе-белоснежный, бесконечно глубокий. Юнас не только внимательно рассмотрел идиллические фотографии фьорда, но и прочитал о нем — «самый длинный и глубокий фьорд в Норвегии» — так там было написано, больше тысячи метров в самой глубокой точке.
Он еще крепче сжимает мокрые от дождя перила. Пальцы занемели от холода. Из-за недосыпа перед глазами стоит серый туман. Уже подъезжая к Лейкангеру, он чуть было не заснул. Никогда прежде с ним такого не случалось: нога резко дернулась, и он осознал, что вот-вот вылетит на встречную полосу. Юнас свернул в автобусный карман и вышел из машины. Туман оказался таким густым, что разглядеть можно было только очертания обступивших его гор, они будто нависали над ним, прижимая к земле. Струи дождя стекали по заднему стеклу «гольфа», и Юнас лишь угадывал очертания лежащих внутри вещей: чемоданы и коробки из шведской сети магазинов «Клас Олсон». Прошло меньше суток с тех пор, как Эва, прислонившись к дверному косяку, заложив руки в задние карманы джинсов, наблюдала за тем, как он упаковывал последние вещи, все еще остававшиеся у нее дома. За последнее время она сменила торшер и передвинула стеллаж с книгами к стене у окна. Он прожил здесь три года, но квартира вместе со всей мебелью принадлежала ей, она распоряжалась здесь всем, и это жилье так и не стало его или их общим домом. Юнас засунул в коробку спальный мешок и подобрал темно-синюю непромокаемую куртку, которую едва ли хоть раз надевал. «Мне все же кажется, это как-то неоправданно — взять и согласиться на работу в крошечном городишке за пятьдесят миль отсюда», — рассуждала Эва. Юнас взглянул на непромокаемую куртку, которую держал в руке. Вроде бы ее подарили родители Эвы? На прошлое или позапрошлое Рождество? «Ну, самое главное — что ты не опускаешь руки, идешь дальше, — заключила Эва. — С этой точки зрения все разумно».
Вечно одно и то же: иди вперед, не останавливайся. Юнас сложил куртку, тщательно и неторопливо — в спешке не было никакой необходимости, надо было дать Эве время передумать. «И как говорится, — продолжала она, — иногда на худой конец стоит просто воспользоваться возможностью, чтобы понять, что ты живешь», — говоря это, она слегка закатила глаза, потом вскинула руку и посмотрела на часы: «Пора бежать. У меня дежурство».
А часы были черными. Не те стального цвета, что она обычно носила, его подарок — довольно дорогой подарок, который он сделал на ее день рождения в первый год их отношений.
Куртка выскользнула из его рук и с глухим звуком приземлилась на спальный мешок в коробке. Эва смотрела на Юнаса. С лестницы донесся звук заработавшего лифта. Поначалу низкий гул за стеной спальни очень раздражал его, особенно после ночной смены, но потом он привык. Эва подошла к нему, обвила руками плечи, Юнас склонился к ней, но, когда попытался прижаться, она разжала объятия и отступила. «Езжай осторожно, — сказала она. — На связи».
«На связи?» — думает Юнас и чувствует, как очередная дождевая капля холодит шею и пробирается дальше под воротник джинсовой куртки; он оделся не по погоде, а синяя куртка все еще лежит в коробке в машине. На связи — это как? В смысле через СМС? Или узнавать о ней из ленты новостей фейсбука? Или из словно бы не нарочно запущенной ехидной сплетни от однокурсника: слыхал, что Эва выходит замуж за одного из старших врачей отделения?
С нижней палубы доносится смех. Юнас наклоняется через поручни, еще крепче вцепившись в них руками. По палубе, где стоят автомобили, идет мужчина с ребенком на плечах. Девочка в розовом дождевике болтает ногами, обутыми в маленькие сапожки, задирает лицо к небу и хохочет над летящими каплями, а руки отца в это время крепко сжимают ее лодыжки. Сколько же ей может быть лет? Примерно столько же, сколько тому мальчику? Юнас все еще помнит дату рождения — двенадцатого ноября ему исполнится два года. Отец останавливается перед серым «тураном», теперь к ним подходит и мама девочки, открывает машину и протягивает руки к ребенку, а отец немного приседает, чтобы снять девочку как можно осторожнее. На палубе вокруг них появляются другие люди, рассаживаются по машинам, паром скоро причалит; и когда Юнас устремляет взгляд на берег, он видит причал, который постепенно проступает на сером фоне, очертания пяти-шести машин, стоящих друг за другом и готовых отправиться на пароме в обратную сторону, и еще возникающие из тумана буквы указателя: Вангснес.
Юнас видит все это, пока, дрожа от холода, спускается спиной к трапу на автомобильную палубу. Его «гольф» припаркован в первом ряду, ему надо перебраться вниз, чтобы не создавать никому не нужную очередь. Так почему же его взгляд прикован к автофургону, который выруливает из-за поворота и направляется к веренице машин на причале? Неужели виной этому погода или время года — такие автомобили у него ассоциируются с летом. Или чуть более высокая скорость на повороте — разве именно поэтому Юнас остается на верхней ступеньке трапа и наблюдает за тем, что происходит за плотной пеленой тумана, размывающей всю картину, — фургон тормозит на пристани.
И тут совершенно неожиданно с того места, где остановился фургон, начинает валить густой черный дым, из-под заднего колеса летят искры. Из-за поворота показывается серый кроссовер и не успевает затормозить перед фургоном.
%
Когда кроссовер вырулил от тюрьмы и поехал по узкой дороге вдоль фьорда по направлению к парому, Ингеборга сидела и смотрела на шею заключенного, но перед глазами у нее стоял отец.
У отца была широкая шея, со светло-коричневым продолговатым родимым пятном чуть пониже линии роста волос. В детстве Ингеборга сидела на заднем сиденье бессчетное количество раз, когда они ехали вот именно по этому участку дороги по направлению к парому или дальше вдоль фьорда к дедушке в деревушку Фресвик. Однажды она разглядывала атлас, лежащий на коленях, и ей пришло в голову, что родимое пятно, круглое и продолговатое вверху и сужавшееся книзу, по форме похоже на Южную Америку, это умозаключение очень развеселило отца, и он расхохотался: «Когда-нибудь мы вместе отправимся туда!»
— Паром отходит в пятнадцать минут? — спросил надзиратель.
Он сидел справа от нее, а в детстве все заднее сиденье было в распоряжении Ингеборги.
— Да, — отозвался адвокат, низенький толстяк в светло-сером костюме, сидевший слева. Лицо его приобрело хмурое выражение, когда он понял, что с ними в машине поедет Ингеборга, и, возможно, он так себе сразу и представил — массу неудобств в переполненной машине. Он приподнял руку, чтобы посмотреть на часы, и его плечо вжалось в плечо Ингеборги.
— Время еще есть, — добавил он.
За рулем сидел Эвен Стедье, ленсман,
[1] и Ингеборга заставляла себя привыкнуть к мысли, что ленсман теперь именно он, и никто другой.
— Если дорогу не завалит, успеем, — сказал ленсман и бросил взгляд в окно с правой стороны, в сторону гор, которые простирались ввысь.
— Как-то здесь прохладно, нет? — заметил надзиратель.
— Могу сделать немного потеплее, — сказал ленсман и перешел на английский. — Не холодно вам?
Он вопросительно посмотрел на Ивана Лесковича, сидевшего на соседнем месте.
— Он говорит по-норвежски, — отозвалась Ингеборга. — Он норвежец.
— Вот как, — смущенно произнес ленсман. — Прошу прощения. Не холодно?
Он снова взглянул на заключенного, но ответа не последовало. Тот сидел чуть склонив голову вперед, и с того места, где сидела Ингеборга, могло показаться, что он спит.
У Ивана Лесковича была худая и бледная шея. Из-под воротника куртки оливкового цвета виднелась часть татуировки, что-то похожее на крылья. Ингеборга почувствовала, каким крепким было его рукопожатие, когда они впервые обменялись приветствиями перед зданием тюрьмы за полчаса до этого. И хотя, когда он пробормотал свое имя, в его взгляде читалось сдержанное упрямство, Ингеборга подумала, что в нем было не только это, было еще что-то совсем невинное. Когда она, все еще сжимая руку Ивана в своей, поблагодарила его за то, что он согласился выполнить ее задание, Иван Лескович опустил взгляд и покраснел. Его облик в голове Ингеборги никак не соотносился с образом преступника, о котором она читала предыдущим вечером в документах из тюрьмы: ряд мелких правонарушений, угоны машин, кражи — его приговаривали к коротким срокам обязательных работ или ограничению передвижения; и вот в конце концов вооруженное ограбление, и, как она поняла, только благодаря везению, по чистой случайности никто не погиб.
Вот так он и оказался в тюрьме городка Вик, и теперь должен предстать перед судом, где ему назначат еще четыре недели предварительного заключения, а ей позволили доехать с ним до окружного суда Лейкангера. Иван был одним из тех пяти заключенных, которых выбрали для ее исследования и который, по словам директора тюрьмы, выразил готовность ответить на все без исключения вопросы. Директор тюрьмы оказался старым другом ее отца, и, возможно, поэтому он проявил по отношению к ней такую необычайную благосклонность. Или, может быть, потому, что он испытывал неподдельный интерес и доверие к ее исследованию, он так и сказал — «твое исследование». Ингеборга уже устала ему напоминать, что это всего-навсего магистерская дипломная работа по социальной антропологии.
— Ну что, как там, сзади, что скажете? — поинтересовался ленсман с переднего сиденья.
— Меня, в принципе, температура устраивает, — отозвался адвокат.
— Тогда решай ты, Ингеборга, — сказал ленсман, — скажи, надо сделать потеплее или нет.
Он улыбнулся ей в зеркало заднего вида, его серые глаза смотрели по-доброму, их оттенок был чуть темнее костюма адвоката.
— Ну нет, — отмахнулась Ингеборга, — мне всегда так трудно что-то решить.
Мужчины тихо усмехнулись, хотя ничего смешного в словах Ингеборги не было, она только почувствовала легкую дрожь в плечах сидевших по бокам от нее.
— Ладно, тогда уж я сам, — сказал ленсман, — и прибавлю самую малость.
Он протянул правую руку к приборной доске и пробурчал:
— Если только разберусь с этими кнопками.
Адвокат смотрел в окно с левой стороны, скользя взглядом вдоль фьорда, проступавшего из-за серой пелены.
— Ох уж этот туман, — вздохнул он. — Еще и дождь.
Ингеборга с трудом сдержала зевок, усталость навалилась на нее, никогда прежде она и подумать не могла, что грусть может быть такой изматывающей. Эвен Стедье пытался разобраться с настройками на приборной панели, Ингеборга смотрела на его пальцы, как он поворачивает одну из ручек, и из системы обогрева раздался низкий гул.
— Во второй половине дня точно прояснится, — заметил надзиратель. — Завтра даже солнце обещают.
— Если хотите — верьте, — пробурчал адвокат.
Эвен Стедье тихо выругался. Ветровое стекло начало запотевать, сероватая дымка наползала с краев к центру и постепенно сужала пространство обзора. Ленсман включил дворники, но это не помогло, стекло запотело изнутри, он поднял руку и провел по поверхности.
— Тут нужен носовой платок, — сказал адвокат, и когда потянулся к нагрудному карману пиджака, его плечо с силой вжалось в руку Ингеборги, до нее донесся его запах — запах лосьона после бритья, который ей напомнил о ком-то, но она не помнила, о ком именно.
И когда они уже повернули у Вангснеса, перед запотевшим ветровым стеклом выросла пелена черного дыма.
— Да какого ж черта! — выругался ленсман.
В один миг их окутала чернота, Ингеборга почувствовала запах резины, чего-то горелого и тошнотворного, когда ленсман резко затормозил, ремень безопасности впился ей в грудь, а потом раздался мощный удар.
Возможно, на какое-то мгновение она потеряла сознание. А может быть, просто зажмурилась на пару секунд, как детстве — в надежде, что этого будет достаточно, чтобы страшное видение исчезло.
Когда она открывает глаза, в машине никого нет, дверцы по обеим сторонам от нее открыты, и дверь со стороны ленсмана на переднем сиденье тоже распахнута. Снаружи раздаются голоса, кто-то кричит, нестерпимый запах гари, и в этот момент она замечает заключенного.
Иван Лескович лежит без движения, уткнувшись лбом в приборную доску. Подушка безопасности со стороны водителя сработала и осталась на руле, но голова Ивана Лесковича ударилась о черную панель. Со своего места Ингеборга видит тонкую струйку крови, стекающую из раны над глазом.
— Эй! — кричит Ингеборга. — Надо вытащить его из машины!
Но ее никто не слышит. Ингеборга отстегивает ремень, перебирается через сиденье и выскакивает наружу.
Кажется, что в воздухе смешиваются плотная завеса дыма и пелена тумана, еще и дождь, бьющий косыми струями. Она открывает правую переднюю дверцу и склоняется над пассажирским сиденьем. Теперь татуировка на шее хорошо видна, прямо на Ингеборгу смотрит орел. Ингеборга осторожно отклоняет тело на спинку сиденья. Он дышит, — когда Ингеборга склоняется над ним и отстегивает ремень, она чувствует его дыхание на своем виске. Иван Лескович бледен, но, кажется, кроме раны над глазом, других травм у него нет.
Через ветровое стекло она видит фигуру ленсмана, который с огнетушителем в руках стоит рядом с автомобилем прямо перед ними, это фургон с иностранными номерами. Пара средних лет, отчаянно жестикулируя, что-то возбужденно втолковывает ему, а за ними в своем сером костюме взад-вперед ходит адвокат, прижав к уху мобильный телефон.
— Иван, — зовет Ингеборга, — ты как?
Она кладет руку ему на лоб, кожа влажная; не открывая глаз, он бормочет что-то нечленораздельное.
— Я вытащу тебя из машины, — говорит Ингеборга, — можешь мне только совсем чуть-чуть помочь?
И снова из его бормотания сложно что-то понять; Ингеборга просовывает руку ему за спину, обхватывает и медленно тянет из машины, он на удивление нетяжелый, от одежды пахнет стиральным порошком; Иван пытается помочь ей, но без сил откидывается на спинку сиденья, Ингеборга удерживает и не отпускает его, она чувствует, как капли дождя стекают на шею, когда она сгибает колени и упирается в сиденье.
— Он ранен? — кричит надзиратель, который выныривает из тумана, брюки его униформы заправлены в добротные черные сапоги. Рядом появляется адвокат, его руки беспомощно болтаются, из рукавов светло-серого костюма выглядывают пухлые веснушчатые запястья.
— Скорая уже едет, — сообщает он. — Помощь нужна?
Ингеборга осторожно вдыхает через рот, пытаясь не обращать внимания на запах гари и дым; она приподнимает колено Ивана Лесковича, другую руку кладет ему на плечо и начинает осторожно тянуть его на себя, в том же положении, без резких движений — так, как весной учили на курсах по оказанию первой помощи. Вот только на курсах ты тренируешься на пластмассовых манекенах или на своих товарищах, под шуточки и хихиканье, да еще и в освещенном спортзале, где рядом всегда есть готовый прийти на помощь инструктор. Но Ингеборга чувствует, что у нее получается, опыт подсказывает ей, как действовать, она стягивает пиджак, осторожно подкладывает его под шею Ивана и поправляет голову, так чтобы ему было легко дышать.
И тут у него начинается рвота. Его выворачивает наизнанку, адвокат отступает на пару шагов. Сапоги надзирателя тоже исчезают из виду, но вскоре они возвращаются; под мышкой у него зажата аптечка для оказания первой помощи, в другой руке он держит рулон бумажных полотенец, отрывает одно из них, но прежде, чем успевает протянуть его Ингеборге, дождь не оставляет от него и следа.
— Она сейчас нужнее, — кивает Ингеборга на аптечку.
Дым немного рассеялся, Ингеборга видит очертания людей — небольшая толпа зевак, пытающихся скрыть любопытство, держится на почтительном расстоянии. Адвокат, у которого руки свободны, хватает аптечку и, рванув молнию, открывает ее.
— Что тебе из этого нужно?
Он держит аптечку прямо перед Ингеборгой: здесь есть ножницы, компресс, рулон бинта, маленький пакетик с дезинфицирующей салфеткой. И в этот момент она слышит у себя за спиной чей-то голос:
— Я могу помочь.
Когда она поворачивает голову, дождь попадает в глаза. Позади нее стоит молодой человек. С челки капает вода, джинсовая куртка промокла насквозь, он тяжело дышит, должно быть, ему пришлось бежать сюда.
— Я могу помочь, — повторяет он. — Я умею.
Он кивает на аптечку, на адвоката, который стоит в своем светло-сером костюме и держит раскрытую сумочку со всем необходимым так, будто это блюдо с бутербродами, и переводит взгляд с Ингеборги на молодого человека, не понимая, кому первому ее протянуть.
— Я тоже умею, — говорит Ингеборга.
Так и есть. Она прошла полный курс по оказанию первой помощи — в общей сложности пятнадцать часов — за четыре вечерних занятия. Они изучали, как обрабатывать раны, и инструктор похвалил Ингеборгу за ее ловкие пальцы, хотя она подозревала, что это связано с тем, что случилось неделей раньше, когда они тренировались делать непрямой массаж сердца и она так яростно давила на грудь манекена, что руководитель курса подошел и тихо поинтересовался, все ли с ней в порядке, тогда Ингеборга сбилась со счета и разрыдалась. В гимназическом зале повисла тишина, остальные ученики с недоумением смотрели в ее сторону и переглядывались, и ей ничего не оставалось, кроме как рассказать о своем отце.
Молодой человек, мокрый насквозь, выжидательно смотрит на нее, но Ингеборга отворачивается, берет из протянутой адвокатом аптечки упаковку марлевых салфеток, пальцы немного дрожат, когда она разрывает обертку, в упаковке лежат две салфетки, она прикладывает одну к ране, кровотечение уже остановилось, второй вытирает остатки рвоты с подбородка. Веки заключенного подрагивают, и когда звуки сирен приближающейся скорой помощи становятся все громче и отчетливей, Иван Лескович открывает глаза и со страхом смотрит на нее.
— Это скорая едет, — приговаривает Ингеборга, — все хорошо.
Надзиратель переминается с ноги на ногу в своих черных сапогах.
— Чертовы дилетанты, — бормочет он. — Нажимать на тормоз на спуске с горы Викафьеле вместо того, чтобы понизить передачу; неудивительно, что все вспыхнуло.
— Голландцы, — произносит адвокат. — Они же ни черта не соображают.
Он застегивает молнию на аптечке. Ингеборга оборачивается к парому, видит затылок и мокрую джинсовую куртку молодого человека, который направляется к палубе, где осталась единственная машина — красный «гольф». Ему приходится поскорее выехать с парома, пока тот еще стоит у причала.
— Да разойдитесь же! — кричит Эвен Стедье, потому что автомобиль скорой помощи уже поворачивает к ним; толпа медленно и неохотно расступается. Двое мужчин выпрыгивают из машины и не слишком расторопно направляются к ним, один жует жвачку.
— Эй, — окликает он Ивана Лесковича и присаживается на корточки перед ним. — Давай-ка прокатимся с нами.
Второй подходит, толкая перед собой раскладные носилки.
— Я тоже поеду, — говорит надзиратель и показывает на машину скорой. — Вы позвонили в Лэрдал?
Ленсман кивает. На счет «три» медики слаженным движением поднимают Лесковича и укладывают на носилки. Он оглядывается на Ингеборгу, которая пытается ободряюще улыбнуться ему. Поднимаясь, она чувствует, как из-за непривычной нагрузки на поясницу затекли ноги. Сотрудники скорой подкатывают носилки к машине, адвокат и ленсман провожают их взглядом, и когда носилки уже почти скрываются в недрах автомобиля, оба поворачиваются и смотрят на Ингеборгу.
— Я должен сказать тебе, Ингеборга, — начинает ленсман, — вот бы твой отец видел тебя сейчас.
Она опускает глаза и видит только свою юбку и разорвавшиеся колготки. У Ингеборги грязные руки, мокрая прядь волос упала на лицо и прилипла к щеке, потому что узел, который она стянула на затылке сегодня рано утром, когда все равно не могла уснуть, в надежде выглядеть как можно более взрослой и серьезной во время судебных слушаний, — растрепался.
— Мне кажется, тебе нужно это, — произносит адвокат и протягивает ей носовой платок в черную и серую клетку.
Ингеборга берет платок и в тот же момент обращает внимание на свой пиджак, он все еще лежит на земле — его она тоже тщательно выбирала, надеясь выглядеть взрослее и к месту. Теперь пиджак весь в пятнах, насквозь вымок от дождя; она делает шаг вперед, чтобы поднять его, но ленсман оказывается проворнее.
— Его почистят за наш счет, — говорит он и поднимает пиджак с асфальта.
Скорая помощь отъезжает к ожидающему парому, который доставит Ивана Лесковича через фьорд дальше в больницу Лэрдала. Вытирая руки клетчатым платком адвоката, Ингеборга обращает внимание на молодого человека в мокрой одежде, они обмениваются короткими взглядами, когда он садится за руль красного «гольфа», потом он проезжает мимо нее и скрывается из виду.
%
Дом, где все дышит любовью и заботой, — вот о чем она всегда мечтала и к чему стремилась. Лив Карин смотрит на лужицу какао на клеенке, упавшие на пол и разлетевшиеся по полосатому половику булочки, ломтик огурца, прилипший к ножке стула. «Не забывай о том, что из вас двоих взрослая — ты», — было написано в книге, которую она отыскала зимой в библиотеке, — пособие по совместной жизни с подростком. «Независимо от того, что твой ребенок — а он все же, несмотря на быстро растущее тело, глубоко в душе пока еще ребенок — ведет себя совершенно возмутительным образом, постарайся отнестись к этому как ответственный взрослый».
Сегодня утром Магнар чуть свет уехал из дома и не собирался возвращаться до завтрашнего вечера. Мальчики переночевали у приятеля. Все было готово к спокойному и размеренному завтраку на двоих — только она и Кайя. Лив Карин встала без четверти шесть, испекла булочки, сварила какао, и в этом не было жертвенности, это совершенно точно был ее собственный выбор, то, что она делала с подлинной и искренней радостью и надеждой на то, что новая неделя учебы и жизни в меблированной комнате начнется для Кайи удачно; и, может, еще она хотела вновь обрести близость с ней, пробиться через стену отчуждения и жесткости, которые появились в дочери и в последние недели охватили ее целиком и полностью. И что же: Кайя полусонная почти в половине седьмого вышла из ванной, глаза подведены черным карандашом, стремительный неприязненный взгляд на стол, накрытый к завтраку, — и с этого момента все полетело в тартарары.
«Доверие и любовь — то главное, что вы можете дать своему подростку, — было написано в книге, — даже если считаете, что он или она не заслуживают вашего расположения, ведь именно в этот момент ребенок особенно нуждается в вашей любви».
Она жаждала стать матерью всей душой. Возможно, это было связано с биологическими часами, с представлением о себе как о полноценной женщине, со стремлением стать частью того негласного общества, которое составляли все молодые матери вокруг нее. А может, в большей степени это было связано с Магнаром — словно она испытывала потребность обрести кого-то, кто сделает ее связь с ним еще более глубокой и неразрывной.
Они выросли в одних краях, но он был на шесть лет старше нее, она познакомилась с ним, когда переехала в Согндал, чтобы устроиться учительницей в школу. Свою экзотическую фамилию он унаследовал от недавно умершего отца-финна, и все вокруг знали, что Магнар собой представлял — был игроком высшей лиги. Лив Карин увидела его по другую сторону барной стойки — он, уставившись на нее, поднял бокал в знак приветствия. Подруга, приехавшая на год раньше ее, отрекомендовала его как непревзойденного любителя пофлиртовать, у которого к тому же есть девушка. Но когда подружка отлучилась в уборную, а он обошел вокруг барной стойки и уселся рядом, она не нашла в себе сил встать и уйти, возможно, еще и потому, что подумала о том, что нашелся кто-то, кто захотел потратить на нее время.
Волосы у него были почти черные, влажные у корней; он объяснил, что только что принял душ после матча. «И что, выиграли?» — спросила она, перекрикивая музыку. «Само собой, — ответил он, — финское сису». — «И что это значит?» — поинтересовалась она. Магнар кивнул на свое плечо, которым он опирался на барную стойку, поиграл бицепсом. Потом перевел взгляд на нее и произнес: «Пойдем ко мне?»
На следующее утро она лежала в его кровати и с беспокойством рассматривала спящего Магнара. От наволочки исходил запах его лосьона после бритья, на постельном белье рисунок в виде тюльпанов, брови у Магнара оказались густыми и темными; Лив Карин подумала, что ей нужно запомнить каждую мелочь, чтобы она врезалась в память, потому что так не могло продолжаться, она понимала это. Магнар проснулся только после того, как кто-то забарабанил в окно на нижнем этаже, снаружи послышался высокий женский голос, и он, бормоча какое-то ругательство, натянул на Лив Карин одеяло. Та девушка говорила громко и с возмущением, Магнар густым басом вставлял короткие ответы, Лив Карин слушала из-под одеяла, и ей уже не хватало воздуха. Потом он захлопнул окно и снова нырнул в постель. «Иди ко мне», — заигрывая, прошептал он и протянул руки к ее обнаженным бедрам.
Она дожидалась его три года. Подруги говорили: «Ты стоишь гораздо большего». Лив Карин с ними соглашалась и все же продолжала ждать до тех пор, пока однажды не приблизилась к той черте, где внезапно возникает безжалостная мысль, понимание — он никогда не будет принадлежать ей до конца, так, как она мечтает. Она написала записку и ушла, села в автобус и отправилась домой в Вик, совершенно опустошенная, но полностью сменила настроение, когда кто-то стал гудеть позади, и какая-то машина поравнялась с автобусом, приближавшимся к пристани, как раз перед тем, как он уже собирался заехать на паром. Это оказался Магнар во взятом напрокат фургоне, он исступленно махал ей руками. Это напомнило Лив Карин сцену из одного из тех фильмов, которые она так любила, а он презирал и называл слащавыми; пассажиры в автобусе обернулись и посмотрели на нее, а водитель в микрофон поинтересовался, нет ли желающих сойти и не случилась ли любовная драма с трагическим финалом. Когда Магнар обнял ее прямо перед автобусом, все пассажиры зааплодировали, но только она могла разглядеть слезы в его глазах, когда он прижимал ее к себе. «Ты нужна мне, — прошептал он с чувством, прижавшись губами к ее уху, и она впервые увидела, как он плачет. — Ты очень нужна мне, только не говори, что уже поздно».
Так Лив Карин и Магнар обрели друг друга. Через какое-то время они перебрались в Вик, она получила место учителя, он начал водить автобус — после травмы колена с футболом ему пришлось распрощаться. Через пару лет они поженились. Ее подруга, ставшая свидетельницей на свадьбе, в застольной речи позволила себе довольно прозрачно намекнуть на то, что она поначалу на самом деле думала об их отношениях, но все же завершила тост на мажорной ноте, заключив, что тому, кто долго ждет, воздается сторицей. Они посмеялись над ее словами, Магнар наклонился и поцеловал Лив Карин, и она почувствовала себя совершенно счастливой.
И все отметили, что она счастлива. Лив Карин не пыталась их разубеждать, но задавалась вопросом, понимали ли они, чего ей стоило заполучить Магнара. Прошло довольно много времени, прежде чем она забеременела, много лет, и это событие принесло облегчение и счастье. Он был необычайно внимательным, помогал справиться с мучениями во время беременности — поначалу ее страшно тошнило, потом пришла очередь изжоги и отрыжки, и из-за этого ночью ей приходилось спать полусидя, опираясь на высокие подушки, ноги отекали так, что она их почти не чувствовала, но эти страдания прежде всего означали одно: она носит под сердцем ребенка, его ребенка.
Их первая ночь вместе — они вдвоем и маленький человечек, который выбрался из нее, разрывая плоть, крича во все горло; сморщенная и возмущенная девочка, все тело которой было покрыто липкой белой смазкой, теперь лежала в розовом одеяльце и спала на груди у Лив Карин. Магнар сидел и смотрел на нее тем же взглядом, который сопровождал ее всю беременность, с нескрываемым благоговением. «Как ты и хотела», — прошептал он и погладил ее по щеке. И Лив Карин ответила со слабой улыбкой: «Финское сису».
У него в левом глазу лопнул кровеносный сосуд, Магнар бросил взгляд на малышку, спавшую у нее на груди, и прошептал: «Как мы ее назовем?» — «Кайя, — ответила Лив Карин, — я думаю, мы назовем ее Кайя». Магнар взглянул на нее с удивлением и сомнением. «Или ты хотел что-нибудь финское? — спросила она. — Синикка, как звали твою бабушку по папиной линии?» Магнар покачал головой: «Нет, я просто думаю, похоже будет звучать — когда кто-нибудь позовет — Лив Карин и Кайя». Лив Карин на это ответила: «Ну, тогда мы прибежим обе». Магнар улыбнулся и положил руку на головку дочери, и его ладонь оказалась больше ее головы. «Привет, — прошептал он, — ты Кайя?» Малышка сморщила носик и открыла глаза. Магнар тихонько засмеялся. «Смотри-ка, — заметил он, — она уже отзывается на свое имя».
Молодая мать смотрела в искавшие ее темные глазки, такие же бездонные, как и та любовь, которую она чувствовала в тот момент по отношению к дочери, появившейся на свет только три часа назад и мирно посапывавшей на ее руках, и Лив Карин позволила себе ошибочно вообразить, что это чувство было взаимным, что эта связь ощущалась с двух сторон, что безусловная любовь исходила не только от нее самой, но и от дочери, так же естественно и безоговорочно текла в обратном направлении.
А теперь она должна подмести осколки, вытереть лужу какао и отмыть светло-коричневые пятна на боковой стенке плиты, поднять стул и выбросить булочки в помойное ведро, а еще — завязать мешок с мусором и вынести его, потому что когда несколько часов назад она выкидывала туда яичную скорлупу, то заметила, что из переполненного ведра неприятно пахло.
Но Лив Карин не двигается с места — она выжата как лимон, пытается найти в себе силы, вызвать их, но ничего не получается; и когда раздается звонок в дверь, она вздрагивает и слышит звук, который вырывается изо рта, такой судорожный выдох.
Бросаясь к входной двери, она видит перед собой лицо дочери. Вот Кайя на лестнице, стоит смущенная, взгляд в сторону, мучается угрызениями совести, из-за этого она не смогла сесть на автобус до Восса, или по той же причине ей пришлось сойти по дороге; нажала на кнопку сигнала остановки, когда автобус огибал Стуресвинген, направляясь в сторону горы, поспешно пробормотала что-то водителю в свое оправдание — мол, ей кое-что нужно сделать, совершенно неотложное, а потом прошла весь отрезок пути назад пешком, под дождем, чтобы вернуться сюда и попросить прощения — глаза в глаза.
На крыльце стоит незнакомый мужчина. Он молод, хорош собой, но выглядит усталым, и когда его рот растягивается в улыбке, она больше похожа на непроизвольное движение губ, чем на искреннее и дружелюбное приветствие.
— Привет, — произносит он. — Лив Карин?
Ей приходит в голову, что он, должно быть, один из тех проповедников, что появляются здесь время от времени. Прошлым летом Кайя впустила двух таких, и когда Лив Карин вернулась домой из магазина и снимала обувь у входной двери, то услышала их голоса в кухне, бесцеремонные вопросы дочери, которая с неподдельным любопытством выспрашивала их о том, что они «всерьез думали о жизни после смерти». Когда Лив Карин вошла в кухню с пакетами в руках, Кайя сидела на скамейке у окна, а на стульях лицом к ней расположились двое мужчин приятной наружности, одетые в костюмы. Они сидели подавшись вперед, сложенные руки лежали на клеенке рядом с Библией в черном переплете, а их взгляды были устремлены в одну точку — на маленькие трусики Кайи, она надела только красное бикини.
— Нет, спасибо, — бормочет Лив Карин и уже собирается захлопнуть дверь, но тут замечает за спиной молодого человека автомобиль — красный «гольф» с открытым багажником, внутри которого виднеются два чемодана и несколько серо-коричневых картонных коробок.
— Я приехал немного раньше, чем обещал. — Тон у мужчины извиняющийся. — Всю ночь за рулем.
Он быстро улыбается и проводит рукой по щеке, на которой уже заметна щетина, она кажется мягкой, почти как пушок у ребенка. Лив Карин понравилась мысль о том, что в их доме поселится врач. Когда пару недель назад он позвонил по объявлению, она тотчас же согласилась, даже не спросив рекомендаций, просто подумала, что в случае чего он окажет помощь. Но она представляла себе кого-то постарше.
Его взгляд скользит мимо Лив Карин, устремляется в коридор; быть может, ему видна и кухня, и ей, конечно же, следовало бы пригласить его войти, угостить кофе с бутербродами — он же ехал всю ночь. Но в кухне царит беспорядок, кругом осколки, вряд ли удастся придумать оправдание, но в то же время у нее в голове не укладывается, как она умудрилась забыть о том, что он приезжает именно сегодня.
— Я принесу ключи, — произносит Лив Карин, — подождите минуточку.
Возвращаясь к двери, она спотыкается о босоножку Кайи, которая свалилась с полки для обуви; Лив Карин наклоняется и поднимает ее, кладет на место рядом с футбольными бутсами мальчишек и сапогами Магнара.
— А вас здесь сколько живет? — спрашивает доктор и кивает на полку, где разномастные пары обуви теснятся в три ряда.
— Пятеро, — отвечает Лив Карин, — но на неделе четверо. Наша дочь ходит в школу в Воссе, домой приезжает только на выходные.
Она спохватывается и протягивает руку для приветствия, ей следовало сделать это с самого начала. Доктор шагает вперед, рукопожатие у него крепкое. Лив Карин называет свое имя и бормочет извинения, оправдываясь, что плохо спала ночью, и стараясь не думать о том, как сейчас выглядит — ведь она еще даже не приняла душ, просто накинула этот неказистый флисовый костюм, который носит только дома.
— Мой муж — водитель автобуса, — продолжает она. — Сегодня он в дальней поездке в Осло.
— Понятно, — отвечает доктор и смотрит на экран мобильного телефона.
Лив Карин силится вспомнить его имя, хотя они переписывались по электронной почте, а приехав сюда, он еще и представился.
— Да, а я — учительница, — говорит она и сует ноги в кроксы, — каждый понедельник у меня выходной, так что это просто удача, что вы приехали именно сейчас, когда я дома.
Доктор рассеянно кивает и поплотнее запахивается — тонкая джинсовая куртка промокла и потемнела под дождем, его пробирает дрожь, он беспомощно оглядывается на машину, возможно размышляя о том, как ему придется доставать из багажника все чемоданы и коробки и нести в свой новый дом, открывать их, разбираться с содержимым, распаковывать вещи.
Лив Карин выходит на крыльцо и захлопывает дверь. Дощечка на двери слегка покачивается. На темно-синем фоне фигурки из соленого теста — она слепила их на следующую зиму после рождения Кайи. Два больших человечка, а посередине один маленький, они держатся за руки, и улыбки у них прямо до ушей. «Здесь живут Магнар, Лив Карин и Кайя!» А имена мальчиков приписаны карандашом на скорую руку несколькими годами позже — Ларс и Эндре.
— Пойдемте, — произносит она и тянет язычок молнии на флисовой кофте до самого горла, — я покажу вам, где у нас вход на цокольный этаж.
Лив Карин нравилось, что имена походят одно на другое. Кайя и Карин. Они так созвучны. И когда Магнар в первое утро в родильном отделении разглядывал крошечные ножки Кайи с удивительно высоким подъемом, он со смехом заметил: «Ноги точно как у тебя», и она почувствовала прилив тихой радости. Именно о такой дочке Лив Карин и мечтала — чтобы она стала продолжением ее самой.
У нее был год, чтобы дать разыграться воображению и явственно представить себе: вот они, мама и дочка, в одинаковых платьях, сшитых своими руками, вот увеличенный черно-белый снимок их маленькой семьи, отпечатанный на холсте, — он занимает половину стены в гостиной. Вот пухлый альбом, в котором их с малышкой фотографии: они спят рядышком в причудливых позах или смеются — лицо к лицу — и едят клубнику. Но Кайя не соглашалась носить платья, во всяком случае те, что были похожи на материнские, ненавидела фотографироваться, а сразу после рождения отказалась от грудного молока.
Уже в первую ночь в родильном отделении грудь у Лив Карин набухла, и вскоре пришло молоко, густое и питательное, как сливки, говорили акушерки — они хвалили ее за «молочность», но когда к груди попытались приложить Кайю, та крепко сомкнула губы и отвернулась. Акушерки сжали пальцами сосок, и струя молока ударила прямо в лоб ребенку, попала в ухо, в сердито открывшийся маленький ротик, потому что девочка зашлась от крика; красная и возмущенная, она не сбавляла обороты и не желала брать грудь. Через трое суток борьбы даже самые ярые сторонники грудного вскармливания в родильном отделении были вынуждены расписаться в своем бессилии и отправить Магнара в аптеку за рожком для кормления.
Слезы катились по щекам Лив Карин, когда она сцеживалась и наблюдала за тем, как бесчувственный молокоотсос выдаивает из ее груди молоко, причиняя боль, то самое молоко, которое ее малышка высасывает из бутылочки. «Ведь так ты можешь чувствовать себя гораздо свободнее, — успокаивал ее Магнар, — из бутылки-то и я могу ее кормить». Акушерки одобряюще кивали, но Лив Карин не хотела становиться свободнее. Она жаждала стать матерью, хотела, чтобы никто не мог ее заменить. Но Кайя оказалась такой самостоятельной, такой независимой. Когда ее мама уходила, она редко плакала и легко оставалась с няней, а позже, когда пришло время идти в детский сад, она нисколько не страдала. В то время как другие дети цеплялись за своих матерей, а именно матери в большинстве своем приводили детей в детский сад в период привыкания, Кайя бросалась к коробке с кубиками, полке с книгами, горке больших разноцветных подушек. Других детей в группе она воспринимала с доброжелательным любопытством, а воспитателей стискивала в объятиях так, как Лив Карин хотелось бы, чтобы обнимали ее саму, однако она этого не удостаивалась. «Доверчивая» — так охарактеризовала Кайю педагог детского сада, она произнесла это с восхищением, как комплимент матери и ребенку: «Кайя такая доверчивая девочка, каких еще поискать!»
С мальчиками, которые появились на свет шесть и семь с небольшим лет назад, было по-другому. Они с жадностью приникали к ее груди и высасывали все до капли. Они мертвой хваткой вцеплялись в ее брюки и отказывались отпускать, кричали: «Мамочка моя!» — и обхватывали пухленькими ручками Лив Карин за шею — делали все, чего ей так сильно хотелось. Она была тронута этой безоговорочной любовью, которую они проявляли к ней, но в то же время эта преданность мальчиков заставляла ее чувствовать себя словно в западне: будто два тяжелых мешка с песком, привязанные веревкой к поясу, тянули ее под воду — именно такое ощущение возникало у Лив Карин, когда мальчики были еще маленькие и с обеих сторон цеплялись за ее ноги, а она сама через окно гостиной смотрела на спину Кайи, всегда уходившей из дома, отвернувшись прочь от нее.
Дождь закончился, но каменные плиты на лестнице, ведущей к цокольному этажу, темны от влаги.
Она показывает ему хитрость с замком: поворачивая ключ, надо немного дернуть за дверную ручку. В коридоре пахнет зеленым мылом, комната стояла пустой с января, когда съехали польские строители, Лив Карин в выходные сделала здесь уборку. Комната небольшая, с перегородкой напротив ниши для кровати, кухонным уголком и ванной с душем и туалетом, все просто, функционально и чисто. Доктор следует за ней, пока она показывает самое основное.
Электрощиток, щетка с резиновой насадкой, чтобы протирать пол в душевой кабине, маленький трюк с дверью, которую нужно дернуть на себя, чтобы закрыть на замок; слушая ее, он молча кивает, кажется, он не очень впечатлен, но в то же время и не разочарован; Лив Карин понимает, что они оба ждут, чтобы ознакомительные формальности поскорее закончились и каждый мог остаться наедине с собой.
Она вешает ключ на крючок рядом с дверью.
— Если что-то понадобится, говорите не стесняясь, — произносит она.
— Большое спасибо, — отвечает доктор, он смотрит на свой мобильный телефон, лежащий на кухонном столе, экран беззвучно светится, сигнализируя о новом сообщении.
Когда она поднимается по лестнице, тренькает ее собственный мобильный и дважды коротко вибрирует в кармане у правого бедра. И она снова думает о Кайе, об СМС с извинениями. Уже прошло несколько часов, и несмотря на то, что Лив Карин потеряла самообладание и, конечно, зашла слишком далеко, у Кайи тоже была возможность прийти в себя, успокоиться и проанализировать собственное участие в том, что случилось. Возможно, это даже пойдет ей на пользу, думает Лив Карин, остановившись на верхней ступеньке лестницы и немного переведя дух; она извлекает телефон из кармана. Может быть, произошедшее сможет разрядить ситуацию, показать, что идет не так, обнулить отношения и вместе начать новый отсчет.
Но сообщение не от Кайи, а от Магнара. В нем только одно слово — «Фагернес». Это повелось с давних пор — он просто пишет из того места, где находится. В самом начале, когда Кайя только родилась, Лив Карин всегда ужасно волновалась; если он уезжал далеко, она проверяла сводки о ситуации на дороге, изучала погодные условия, изменение температуры и вероятность схода оползней. А когда Магнар был в пути, она просто мерила шагами комнату и ждала его возвращения, считала минуты, каждый час включала радио, вслушивалась в выпуски новостей — нет ли аварий на дорогах. Он считал, что это трогательно. А когда она просила держать ее в курсе, он ловил ее на слове и присылал ей в СМС подробные занятные отчеты с дороги, первый — уже с причала парома в Вангснесе, всего в какой-то миле от дома.
И когда уже она перестанет волноваться, когда перестанет жить ожиданием?
Лив Карин смотрит на экран телефона. Одно слово, возможно написанное неохотно, просто по обязанности. Фагернес. Откуда он писал — может быть, с остановки, после того как вышли и вошли пассажиры? Или у них перерыв на обед, там, в придорожной закусочной? Что он сейчас делает — сидит с водителями из других автобусов? И о чем же они говорят? О погоде? О зиме? О своих детях или о новом расписании? Или он за столиком в одиночестве в своей униформе, ест, поставив пухлую сумку с наличными за проезд рядом с собой на стол? Что там у него — хот-дог или бургер, или что-то более диетическое, или бутерброд с креветками, например, с долькой лимона и майонезом, вот он снимает веточку укропа и кладет ее на краешек блюдца.
Лив Карин смотрит на экран, и ей приходит в голову, как мало она знает о том, как Магнар проводит свои дни, о его желаниях, о его жизни. Он ничего не рассказывает, да она и не спрашивает. Разве что поинтересуется: «Ну, как прошел день?» И он отвечает односложно. И, бывает, коротко спросит в ответ: «А как в школе?» И она отвечает то же, что и в прошлый раз, когда он задавал этот вопрос. Или что-то другое, ничего особенного, ничего такого, за что можно было бы зацепиться, чтобы начать настоящий разговор или почувствовать, что их что-то объединяет. Лив Карин касается экрана указательным пальцем. «Поезжай осторожно, — пишет она. — Люблю тебя». И потом стирает написанное, сначала первое предложение, а потом все сообщение целиком и вместо этого набирает просто «Ок». И это все, что она может ему дать, потому что такая уж она — скупая на слова и чувства. Лив Карин убирает телефон, осторожно опуская его в карман, на мгновение оглядывается, видит свет, который пробивается из окна на цокольном этаже, и идет дальше, к лестнице, ведущей к входной двери ее дома, туда, где пять имен на дверной дощечке из соленого теста, и заходит внутрь.
%
Вот именно здесь все и начинается, на стадионе «Лэрдалсхаллен», в воскресенье семнадцатого сентября. Так это и останется в ее памяти — как начало, точка отсчета, словно тот момент, когда она настраивает фокус на фотоаппарате, и прямо у нее на глазах все серое и размытое внезапно обретает ясные очертания — то, что находилось там все время, но именно теперь стало очевидным и четким. Вот именно так она это представляет себе, когда впервые видит Кайю.
Дождь лил день и ночь, и накануне тоже не переставал. Она вышла немного прогуляться, потому что не может сидеть дома, с фотоаппаратом в рюкзаке, она и не достанет его, пальцы замерзли, да и фотографировать нечего — только сырость и серость вокруг.
Потом она заходит в спортивный комплекс, садится в мокрых кроссовках на верхней трибуне, кладет руку в гипсе на колено, он уже не так давит в локте, кое-где торчат нитки, и она выдергивает несколько из них. За девочками, которые бегают на дорожках, она не следит, потому что сегодня все еще самый обычный день, она еще не знает о существовании Кайи и о том, что одна из девочек прямо перед ней и есть Кайя.
По дороге на стадион она столкнулась с Гардом. Он был на каком-то мероприятии со своей дочерью. На девочке резиновые сапоги, под прозрачным дождевиком виднеется красный гимнастический костюм, она совала соломинку от коробочки с соком в дырку, где должны быть передние зубы, — туда и обратно, а другой рукой тянула за собой отца. Но Гард притормозил. «Что ты здесь делаешь, Люкке,
[2] — спрашивает он, — просто стоишь под дождем?» Она ответила «да» или «нет» — ничего не сказала, просто коротко кивнула, может быть, чуть приподняла плечо; между тем в дверях появилась спина его жены, которая тянула за собой детскую коляску, женщина остановилась и принялась вытаскивать дождевик из нижнего отделения коляски, а когда наклонилась, между джинсовой курткой и поясом брюк показалась бледная полоска кожи.
«Это ты — Люкке?» — спросила она на вечеринке по случаю окончания лета, когда Гард пригласил свой родной восьмой класс пожарить мясо на гриле в саду; тогда его жена стояла у калитки и приветствовала всех входивших учеников, ее рука была теплой и мягкой. «О тебе я наслышана», — сказала она и улыбнулась. Люкке отняла руку, и жена Гарда быстро провела ладонью по животу, он уже тогда был большим, и сказала: «Это же ты так классно фотографируешь?» Но тут она слукавила, не о фотографиях она была наслышана.
«Лиза умеет делать колесо и кувырок», — сообщил Гард и бросил взгляд на дочь. Девочка высосала сок через дыру в ряду передних зубов и сказала: «Ну и вымокли же твои боты». Она показала на кроссовки Люкке. Та промолчала. Лиза, вероятно, не знала, что почти всегда было именно так — Люкке ничего не отвечала. Дочь Гарда отпустила отцовскую руку, побежала к луже и принялась в ней топать. «Как дела с сочинением? — спросил Гард, у него изо рта пахло поджаренным луком. — Ты уже взялась за него, Люкке?» У него была привычка слишком часто называть ее по имени. Лиза шлепала по луже, смеялась и топотала по воде, она не промокла, на ней были сапожки, достававшие почти до колен, ноги выглядели тонкими и бледными.
Гард продолжал: «Часто легче подобрать слова, когда записываешь их на бумаге; у меня, во всяком случае, именно так». Уже прошло больше недели с тех пор, как он задал сочинение по норвежскому — «День, который я никогда не забуду». А у нее таких дней не было. Там, у дверей, его жена натягивала на коляску накидку от дождя. Мальчику было всего несколько недель, Гард приносил в школу множество фотографий, и голос у него теплел, когда он рассказывал о рождении малыша, о слабом крике, который внезапно заполнил родильный зал. «Стало получше? — спросил Гард, понизив голос. — Сразу скажи, если трудно, — добавил он, — если тебе это неприятно, просто скажи, и все, ладно?»
Его жена, стоявшая у дверей, выпрямилась, ее волосы разлетелись по плечам, и тут она заметила Люкке. Женщина словно обрадовалась, подняла руку и покатила к ним коляску. Люкке махнула в сторону спортзала и произнесла: «Пойду посмотрю матч. Мы кое с кем из класса договорились встретиться». На лице Гарда появилось изумление — надо же, она хоть что-то сказала.
«Эй, привет! — воскликнула его жена, подойдя к ним. — А не та ли это девочка, что гуляет под дождем?» На этом беседа иссякла, и когда Люкке направилась к дверям, в ее кроссовках громко захлюпало.
Люкке сидит на трибуне, зубы стучат, пальцем она ковыряет гипс. Юна говорит не трогать его, сердится из-за гипса и ворчит: «Какого черта тебе вообще понадобилось на этой крыше?» Внизу на поле разминаются команды. Люкке знает в лицо большинство девочек в Лэрдале, несмотря на то что они на два года старше. Команда противников в бело-серой форме. Она не следит за тем, что происходит, пока комментатор не начинает выкрикивать в микрофон имена игроков.
«Кайя Маннинен», — гремит над спортивной ареной. Люкке отводит взгляд от гипса. Девочка с длинными, забранными в хвост светлыми волосами поднимает руку и машет в сторону трибун. На ряду перед Люкке сидят три девочки, они машут в ответ и ликуют, и так каждый раз, когда комментатор называет имена игроков, восторженно кричат. Но взгляд Люкке прикован только к одной из девочек на поле — с номером двенадцать на спине. Судья дает свисток, и домашний матч начинается. Команды бросаются за мячом практически в ту же секунду. Бело-голубые ведут, перебрасывают мяч друг другу, неспешно, словно время — на их стороне. Потом они внезапно блокируют мяч у линии, а там уже наготове она, номер двенадцать, поворачивается, бросается вперед в падении, и мяч пролетает между ног голкипера. Девочки на трибуне перед Люкке вскакивают со своих мест в порыве ликования. На одной из них голубая спортивная куртка, на спине красуется надпись «Спортивное общество Вик». Когда Люкке встает с места, в кроссовках по-прежнему хлюпает вода. Комментатор в микрофон объявляет счет: ноль — один, забила номер двенадцать — Кайя Маннинен. По ногам пробегает дрожь — от кончиков пальцев в промокших насквозь кроссовках до позвоночника; Люкке слегка касается спины девушки в голубой спортивной куртке и произносит: «Извини, как ее зовут, ту, что забила гол, номер двенадцать?» — «Ты Кайю имеешь в виду?» — уточняет девушка, у нее во рту большая красная жевательная резинка, сладко пахнет клубникой. «Да, она, как ее фамилия?» — переспрашивает Люкке. «Маннинен», — отзывается девушка и пальцами вытягивает изо рта жвачку, запах клубники усиливается. «Ее отец наполовину финн или что-то вроде того», — наконец сообщает она, быстро улыбается и отворачивается.
Отец — это уже другое дело, это самое главное. Чистая случайность, что Люкке о нем узнала. В апреле, за два дня до ее четырнадцатого дня рождения. Что же она разыскивала в буфете в гостиной? Салфетки? Писчую бумагу? Вазу для цветов? Она не может вспомнить, только это — как она застыла, держа в руке зеленую пластиковую папку, перехваченную резинкой, — эту папку, хранившуюся на нижней полке буфета, Люкке прежде никогда не видела. Документы и свидетельства. Письмо о судебном решении по поводу алиментов на основании проведенного ДНК-теста. Свидетельство о рождении, в котором записано чужое имя, не ее и не Юны, мужское.
Она всегда знала, что у нее нет отца. Юна как-то сказала: «Отца у тебя нет, точка». Так было всегда, и Люкке не одна такая, она что, разве скучала по отцу? Разве можно скучать по тому, кого не знаешь и никогда не видела? Однажды, за много лет до того случая, она смотрела по телевизору документальный фильм — про молодую мать, которая родила ребенка от неизвестного донора. Она сидела с новорожденным на руках, с маленьким мальчиком, слезы радости катились по ее щекам, и она говорила: «Пусть у него нет отца, но он будет знать, что он бесконечно любимый и желанный». Люкке тогда подумала: «Именно так и есть. Это прекрасно». Хотя Юна никогда не плакала вот так и не произносила ничего подобного. Юна говорит: «Неудивительно, что у тебя нет друзей, раз ты вечно сидишь такая понурая и тихая». Или задирает свитер и показывает белые полосы, расчертившие кожу на ее животе. Шутка ли — прибавить двадцать пять килограммов за девять месяцев, замечает она, и эти полосы останутся на ее коже навсегда. И еще когда Люкке исполнилось восемь или девять, она сказала: «Я слишком молода для такого большого ребенка, не называй меня мамой, называй по имени».
А теперь Юна стоит там, в дверях гостиной, и спрашивает: «Чем это ты занимаешься?» Она смотрит на Люкке, на зеленую пластиковую папку, на листы, которые торчат из нее. «У меня есть отец?» — выговаривает Люкке. Так непривычно произносить это слово, но совсем нетрудно, оно само вылетает из приоткрытого рта, как тогда, когда она была маленькой и чистила зубы, а Юна говорила: «Скажи „аааа“!»
Теперь очередь Юны замолчать. Она засовывает листы в зеленую папку, один из них выскальзывает на пол, она подхватывает его так поспешно, что на краешке страницы остаются следы ногтей. «Ты мне врала?» — не отступает Люкке. Юна отвечает: «Это для твоей же пользы, у него своя семья, даже не думай об этом». Она резко захлопывает папку, перетягивает ее резинкой, словно опечатывает. «Давай забудем об этом», — просит Юна, ее лицо идет пятнами, и она направляется в кухню. «И не смей ничего вынюхивать, — прикрикивает она. — Должно быть право на частную жизнь».
Через два дня ей исполнится четырнадцать. Проходит больше часа с того момента, как Юна скрылась в кухне, там что-то грохочет, она возвращается со свежеиспеченными крендельками и бумажными колпачками, которые они использовали, когда Люкке была маленькой и в дом приходили дети. От Юны исходит запах дрожжей и мелиссы, когда она склоняется и прилаживает на голову Люкке бумажную корону. «Подарок будет вечером, — говорит Юна. Она выбрала остроконечный голубой колпак, тонкая резинка под подбородком. — Давай-ка сходим куда-нибудь отпраздновать». В шесть часов они отправляются в гостиницу, столик их уже ждет. У Юны выходной, и их обслуживают ее коллеги. «Принесите еще колы! — кричит Юна и щелкает пальцами. — Мы здесь отмечаем четырнадцатилетие, наступает великая пора!» Коллеги суетятся и делают вид, что подчиняются ее приказам, но они смеются, и Юна тоже хохочет с ними, волосы у нее курчавые, как же она прекрасна. Дядя Франк тоже пришел, в галстуке и при параде, он купил в подарок изящные серебряные часики и футболку с надписью по-английски «Верь в свои селфи». «Если честно, на нее была скидка, — признается дядя Франк, — надеюсь, она тебе нравится, ведь ее уже не обменять».
И теперь наступает очередь Юны, она отыскивает подарок в сумке и выставляет на скатерть красиво обернутую коробку. «С днем рождения, моя дорогая девочка», — произносит Юна. Ее голос срывается на полуслове, а глаза внезапно наполняются слезами. «В чем дело-то?» — недоумевает дядя Франк, переводя взгляд с одной на другую. Юна смеется, но по щекам катятся слезы. «Я становлюсь такой несуразной и сентиментальной, когда дело касается дней рождений», — говорит она, расправляет салфетку и обмахивается ею, словно веером. «Господи Иисусе», — произносит дядя Франк, подмигивает Люкке и закатывает глаза к потолку — сестрица, чего там! Юна достает пачку сигарет и поднимается. «Можешь открыть подарок, — говорит она, — я снаружи понаблюдаю». Юна направляется к двери, короткое платье облегает фигуру, когда она идет по залу ресторана, взгляды многих посетителей обращены на нее. «Ну, давай! — подбадривает дядя Франк. — Я сгораю от нетерпения». Люкке развязывает ленту, разворачивает упаковочную бумагу. Юна нетерпеливо машет с веранды, дядя Франк длинно присвистывает, увидев, что в коробке.
Зеркальный фотоаппарат. Люкке целую зиму не могла пройти мимо витрины торгового центра, останавливалась и глазела на дорогущую камеру, но Юна говорила: «Ты что, не видишь, сколько она стоит? У тебя же есть камера в мобильном телефоне, верно?» Дядя Франк свистит. «Я и не знал, что твоей матери прибавили зарплату», — смеется он. Люкке берет камеру, это уже слишком, она направляет объектив на окно и смотрит, ловит фигуру Юны, видит струйку дыма, которую та выпускает изо рта, вытягивая бледные губы и быстро проводя пальцами под глазами, там, где размазалась тушь. «И сколько такая стоит? Тысячи четыре-пять?» — интересуется дядя Франк.
Потом приходит черед мороженого, рассыпаются искрами бенгальские огни, все поют — коллеги Юны, посетители за другими столиками. Люкке не может произнести ни слова. Она думает о фотоаппарате и еще о нем, о своем отце. Теперь он есть. Прямо сейчас, в своем доме, со своими детьми — вот он где. Или перед ее домом с подарком, ведь нет ничего особенного в том, что отцы дарят подарки своим детям; тринадцать шансов он уже упустил, может быть, в этом году он наконец решится?
Но когда они подходят к дому, у дверей никого нет. Не лежит оставленный подарок на лестнице, пусто в почтовом ящике — туда она тоже заглянула. Юна копается в сумке в поисках ключей. «Мне хотелось увидеть на твоем лице побольше эмоций, когда ты открывала мой подарок», — говорит она. И все же она смеется, она счастлива, и ключи выпадают из ее руки, она пошатывается на высоких каблуках. «Господи ты боже мой, — фыркает Юна, — кажется, меня немного развезло».
Она находит его уже на следующий день. Широкое лицо, высокий лоб, густые волосы, взгляд устремлен вперед и немного в сторону. Трудно сказать, похожи ли они между собой, фотография на странице автобусной компании в Согне черно-белая, и Люкке не удается угадать цвет его волос. Но он выглядит сильным, именно таким, каким и должен быть отец. Под фотографией написано: «Один из наших самых опытных водителей, финский согндалец, который живет в Вике».
Вот так он становится ближе. Всего лишь два парома и час езды на машине. Или по лэрдалскому тоннелю, если ехать через гору. И еще вот это — финский. На выходных она отправляется в библиотеку к Гунн Мерете. Когда Люкке входит, та сидит посреди возвышающихся стопок с книгами, поднимает голову и улыбается. Она улыбается постоянно, а уж если заводит разговор, он сводится к обычной болтовне, бесконечной и ни к чему не обязывающей, когда фразы повисают в воздухе, не требуя ответов. «Видишь ли, — говорит Гунн Мерете, — сегодня у меня нет ни минутки свободного времени». Она смеется и кивает в сторону высоченной стопки книг, которая занимает почти весь письменный стол, — это новые книги, их надо внести в каталог. Но вопрос Люкке она выслушивает с неподдельным удивлением. «А у вас есть здесь книги о Финляндии?» — спрашивает Люкке тихо, но в то же время совершенно отчетливо.
Она часами просиживает перед картой. Исследует страну, водя по ней пальцем, очерчивая голубые капельки озер, читает названия городов — Коккола, Каскинен, Лаппеенранта, Виррат, разбирает по складам географические названия, шепчет их себе под нос, может быть, он именно из этого местечка. Она изучает историю, вся мировая история в один миг приобрела особый смысл, потому что теперь это ее народ и ее корни: Крестовый поход в двенадцатом веке, Великое княжество в составе Российской империи в девятнадцатом, зимняя война — героическая и страшная, финские солдаты с обмороженными ногами, которые помогают друг другу срезать одежду, чтобы спастись от обморожения, — тупой нож вонзается в плоть, кровь и кости, и еще единение, которое возникает между людьми из одной страны.
Но ей нужно время. Ей требуется направление, план. Ей нужно что-то такое, что она могла бы показать ему, когда она его отыщет, когда она скажет: «Вот и я, твоя дочь». Она должна предъявить ему что-то большее, чем просто себя, долговязую молчунью. Она должна потратить время, подготовиться, сформировать себя, стать кем-то другим, кого ему обязательно захочется обнять, кем-то, по кому он, сам того не зная, очень скучал.
Но потом еще и это — с автобусом; прошло уже два дня после того, как она упала с крыши и ей наложили гипс; он тянет ее руку к земле, как чужеродный элемент, от которого хочется избавиться, освободиться. Гард догоняет ее на велосипеде, когда она идет из школы. «Привет, — говорит он. — Можно к тебе присоединиться?» Но это невозможно — Малин и все они стоят у ворот, глазеют на нее, склоняются головами друг к другу и о чем-то шепчутся, и что в ней такого, что они настолько не могут ее выносить, почему они так ее ненавидят? Конечно, дело и в имени, и в ее долговязой нескладной фигуре, — когда она стоит под душем после физкультуры, они показывают на нее пальцами, а еще во всклокоченных рыжих волосах, ее молчаливости — прежде всего в этом, но не сегодня, сегодня им повезло, что она держит рот на замке.
«Хорошо еще, что рука правая, — говорит Гард, — потому что ты же левша, да?» Он улыбается, к багажнику его велосипеда прикручено детское сиденье, засыпанное крошками, скорее всего от печенья. Он уже два раза спросил ее о том, что все-таки произошло на крыше. Сначала вчера, когда она вошла в класс в гипсе, а после первого урока он отозвал ее в сторонку и сказал: «Ни за что не поверю, что ты взобралась на крышу и просто споткнулась на ровном месте».
А второй раз сегодня во время встречи, на которую позвали еще и социального педагога — она новенькая и такая молодая и не выговаривает «с», а ее, как назло, зовут Сюзанна. Она склонилась через стол, на шее между грудей — цепочка с крестиком. «Мне очень, просто невероятно сложно, когда из тебя и слова не вытянешь. Ведь диалог — это если говорят двое, так?» — и все эти слова с шепелявым «с», которое режет слух. «Селективный мутизм», — заключила социальный педагог, присвистывая на «с», потому что, произнося этот звук, упирала кончик языка в верхние передние зубы. Гард поднял руки. «Я считаю, что здесь нам нужно действовать осторожно, — произнес он, — и не ставить окончательных диагнозов».
«Это, можно сказать, удача, — говорит Гард, — вот именно в твоем случае это удача, что пострадала правая рука». Он слезает с велосипеда и катит его сбоку от нее. А там, за его спиной, — Малин и все они у ворот, стоят, сбившись в тесную группу, вытянув шеи, и исходят ненавистью. И тут подходит автобус, движущийся белый маяк, плывущий спасательный круг, Люкке поднимает руку в гипсе, автобус включает сигнал поворота, и когда она залезает внутрь, прямо за рулем сидит он, ее отец.
На бейдже, прикрепленном к рубашке, так и написано: «Магнар Маннинен». «Да?» — вопросительно произносит он, ее отец; это вопрос. Широкое лицо; высокий лоб, и теперь он смотрит прямо на нее. «И докуда тебе ехать?» — спрашивает он, и она отыскивает купюру в пятьдесят крон. «В Вик», — отвечает она, потому что там живет он сам и туда он ее увезет.
Они едут. Мимо Гарда и потом уже мимо ее дома, велосипеда, который стоит прислоненный к сараю, потому что не может же она кататься в гипсе, да и без гипса у нее не очень-то получается, что-то с равновесием — она с трудом удерживает руль прямо. Его руки лежат на огромном руле, а ведь именно они, эти руки, должны были придерживать велосипед за раму багажника, когда она училась кататься. Это они должны были подбрасывать ее к потолку, а она в это время заливалась бы смехом; одной рукой он должен был поддерживать ее под животом, когда она училась плавать, но ведь еще не слишком поздно, еще может быть столько всего.
Когда они заезжают на первый паром, он заходит внутрь и покупает кофе, она наблюдает за тем, как он пьет, стоя на палубе перед автобусом, оглядывая фьорд через иллюминатор. Шея у него широкая, а у нее тоненькая, но это неважно. Они съезжают на берег в Вангснесе и направляются в Вик, вот там он и живет, в одном из этих домиков проходит его жизнь, там его семья, о которой говорила Юна, он проводит здесь все дни, но Люкке не выходит из автобуса, потому что тот следует дальше — пассажиры сменяют друг друга, а она просто едет. На сиденье позади него усаживается какая-то женщина, болтает о погоде, об оползне в горах в прошлом году, о внуке, который пошел в школу; он коротко отвечает, не слишком погружается в беседу, и она наконец сдается, находит в сумке журнал. И Люкке приходит в голову, что, возможно, именно это их и объединяет — молчание, и они могли бы быть вместе, не произнося все эти слова.
Автобус поднимается в гору, дорога петляет, и теперь она такой же ребенок, как и многие другие — те, кого отцы берут с собой на работу, это обычное дело; Гард много раз брал с собой дочь, однажды она даже описалась на уроке, и никто не смеялся, хотя струя потекла со стула на пол. В Стуресвингене ему приходится притормаживать, лавировать с большой осторожностью, потому что автобус длинный, он понижает передачу и крутит руль, а она мысленно приближает его как в объективе фотоаппарата, камеры у нее с собой нет, но она делает это мысленно, наводит фокус, пока его лицо не оказывается прямо перед ней, она словно копирует изображение в разных ракурсах, хочет сохранить его для себя на будущее.
В конце концов она засыпает, а когда открывает глаза, они уже в Воссе, на здании железнодорожной станции так и написано — «Восс». Начинает накрапывать дождь. Ее отец включает свет в автобусе, яркий желтый свет. В салоне только она и дама с журналом. «А вы мне поможете с багажом?» — спрашивает дама — в багажном отделении автобуса у нее огромный зеленый чемодан; отец достает его легко, словно для таких, как он, чемодан вообще ничего не весит. «Я дальше еду поездом в Берген», — продолжает дама, она стоит на ступенях автобуса и кивает в сторону станции. Сколько же у нее слов, которые она никак не может держать при себе.
Отец снова заходит в автобус. По его светлой водительской униформе расползлись дождевые капли. «Мы приехали», — говорит он. Она сидит на своем месте и не сводит с него глаз. «Ты плохо слышишь? — спрашивает он. — И кстати, тебе разве не в Вик?» И тогда она начинает плакать. «Господи ты боже мой», — бормочет он, отец, и растерянно отводит глаза, смотрит на часы, у него на запястье тонкий браслет, сделанный из резинки и жемчужин разных цветов, она и сама такие делала, когда была помладше, — один для Юны, один — для дяди Франка. «Ладно, — говорит он, — я не поеду обратно до завтрашнего утра, но через пятьдесят минут будет другой автобус». Она встает с места, спускается по ступенькам, выходит под дождь и идет вниз, в сторону центра, останавливается на тротуаре, подняв вверх большой палец. Сколько времени нужно простоять под дождем, чтобы гипс размок?
Ей не хочется думать о том, что она замерзла, не ела уже семь часов, что скоро разрядится мобильный телефон и что у нее с собой всего лишь одиннадцать крон и этого ни за что не хватит на автобусный билет до дома. Она думает о другом — об Айлане, о фотографии, которую она скачала и, глядя на нее, не могла сдержать слез — Айлан, маленький беженец, выброшенный на берег и лежащий животом на песке, крошечные кроссовки, красная футболка.
Наконец подъезжает автобус, он останавливается даже несмотря на то, что она стоит не на остановке. Шофер открывает дверь, склоняется чуть вперед к рулю, чтобы разглядеть ее у открытой двери. «Тебе далеко ехать?» — спрашивает он и достает для нее с верхней полки одеяло. Он говорит: «Я еду только до Вика, но я позвоню своему коллеге, и мы доставим тебя в Лэрдал». На его бейдже, прикрепленном к шоферской жилетке, написано «Тормуд». Пока они едут обратно, через горы, она думает о том, что это, наверное, какая-то ошибка, они просто обменялись жилетками и это на самом деле Магнар, ее отец. Но когда позже он звонит, когда набирает один за другим три номера, чтобы договориться, куда он доставит ее в Вангснесе, где они снова заезжают на паром, чтобы она села в автобус на другой стороне, он представляется как Тормуд. «Привет, — говорит он в телефонную трубку, — это Тормуд; слушай-ка, у меня тут юная особа, которой нужна помощь, чтобы добраться до дома».
Домой она возвращается уже очень поздно. Юна сидит за кухонным столом, перед ней бутылка и светящийся экран ноутбука, она просматривает почту. «Гляди-ка, — говорит она и тычет пальцем в экран, — тревожное сообщение, как будто мне до сих пор было недостаточно тревог». Это от социального педагога. От Сюзанны, которая присвистывает на «с». «Я правда не понимаю, почему ты такая робкая, — говорит Юна, — что тебе стоит быть чуть более инициативной». Она встает посреди кухни и начинает махать руками, описывая большие круги, заполняя собой всю кухню. «Просто немного энергии, — кричит Юна, — двигайся, завоевывай пространство!» Она хватает руки дочери, раскидывает их в стороны, рука в гипсе ударяется о край холодильника, бутылка опрокидывается на скатерть, а локоть пронизывает острая боль. «Черт, — восклицает Юна и отпускает ее руки, — прости».
Все его изображения, которые хранились в сознании, она удаляет. Она перестает читать, и когда однажды Гунн Мерете высовывает голову из-за стопок с книжками и окликает ее, сжимая в руках книгу о Финляндии, Люкке качает головой и уходит. Она режет себе руки. Это тошнотворное чувство опьянения, когда она видит плоть, и красная струя стекает по руке, покрытой веснушками. В ванной она отсчитывает таблетки, выкладывает их в ряд на батарею — пилюли Юны с треугольником — и пытается вычислить, хватит ли этого, чтобы умереть. Она думает о смерти, представляет себе эту жалостливую картину — вот он узнаёт об этом, в дверь входит священник, искаженное страданием лицо отца, когда он просит разрешения войти, и как она, пусть на мгновение, занимает место в его жизни, и еще черный костюм, который ему приходится отыскать в шкафу, чтобы надеть на похороны, его взгляд в зеркале, когда он дрожащими руками завязывает галстук.
«Самое страшное, что может произойти в жизни человека, — это потерять ребенка», — сказала Юна. Это было в прошлом году в магазине, рядом с прилавком с замороженными пиццами — она разговаривала с матерью Тувы. Это случилось после того, как насмерть разбился брат Малин. «Да, как вообще возможно такое пережить?» — вздохнула мать Тувы, и Юна покачала головой: «Невозможно».
Сидя здесь, в спортивном комплексе Лэрдала, в это воскресенье, она думает о смерти, с загипсованной рукой и в промокших кроссовках она пытается думать об Айлане, лежащем животом на песке, у нее самой есть фотография, удивительно похожая на эту, где она тоже лежит на животе в желтых штанишках, туго обтягивающих пухлый подгузник, поджав коленки к груди, — снимок сделали летним днем, когда ей исполнилось два года и она спала в саду под кустами красной смородины. Вот в этом-то и отличие — она спит. Она думает о смерти и о вчерашнем сообщении в снап-чате. «А что, если ты просто повесишься, раз такая уродина?»
И потом прямо перед ней на дорожке появляется она. Сестра, Кайя, совсем не такая, как она сама, — пышные формы, заливистый смех, она из тех, кому хочется дать пас и с кем можно поболтать, и она примет подачу и поддержит беседу, она делится всем легко и без напряжения; все иначе, даже волосы — не рыжие и взлохмаченные, а светлые и гладкие. Но потом она замечает, как Кайя бросает мяч — левой рукой, всегда левой. Юна пишет правой, и бабушка, и дядя Франк, все в их семье правши, все, кроме самой Люкке.
Она осторожно вынимает из рюкзака фотоаппарат, молния на футляре цепляется за гипс, Люкке поднимает камеру и ловит в объектив дорожку на стадионе. Кайю, которая отталкивается за секунду до того, как мяч ударяется в сетку ворот и она сама начинает падать; щелчок спусковой кнопки и голос, звучащий через микрофон, который должен выкрикнуть ее имя, счет и еще раз то же самое.
Идет ли все еще дождь, когда она отправляется домой? Она не знает. Она не понимает, что ей нужно сейчас, — но это не отец. Она постарается занять место, стать более инициативной, она справится с этим, чтобы встретиться с Кайей. И она сдаст сочинение Гарду, потому что вот таким и должен быть этот день. «День, который я никогда не забуду».
%
Он просыпается рывком. Проходит несколько секунд, прежде чем он понимает, где находится. На часах половина первого, сейчас ночь, думает Юнас поначалу, но потом замечает свет, отбрасывает одеяло и идет к окну. Туман рассеялся, сквозь облака просачивается теплый солнечный свет. Дождь прекратился, должно быть, уже несколько часов назад, потому что каменные плиты снаружи выглядят совсем сухими.
В шкафу над раковиной он находит нераспакованную пачку растворимого кофе. Пока закипает чайник, Юнас отыскивает завернутый в пакет наполовину съеденный рогалик, который он купил на заправке в маленькой деревеньке; кажется, за ночь рогалик засох, но Юнас все же быстро съедает его с большим аппетитом, стоя у кухонного стола. Пока Юнас насыпает кофе в чашку и наливает кипяток, ему вспоминается случай на паромной пристани. Что он почувствовал, когда попытался вмешаться, — досаду оттого, что его помощь отвергли, или облегчение? Или было что-то другое, его собственная ненужность, напоминание о том, что он потерял?
Его вещи стоят там же, где он их оставил, на заржавевшей стойке за дверью. Но сейчас он слишком взбудоражен, чтобы приступить к распаковыванию. Юнас сует ноги в ботинки, берет куртку и мобильник — новых сообщений нет, какое-то время медлит, оглядываясь в поисках ключей, и обнаруживает их висящими на маленькой крашеной деревянной дощечке у двери: «Вешалка для ключей» — кривые выжженные буквы, такое впечатление, что ее смастерил ребенок.
Он спускается той же дорогой, по которой приехал сюда несколько часов назад, теперь по направлению к центру. Вершины гор вокруг едва различимы через завесу тумана, но у Юнаса есть отчетливое ощущение, что пелена рассеивается, ему больше не кажется, что туман на него давит. Асфальт сухой. На повороте ему встречается женщина с немецкой овчаркой на поводке. Она сжимает в руке мобильный телефон и не отрывает взгляд от экрана, в то время как собака задирает заднюю лапу, оставляя лужу на гравийной дорожке.
Юнас идет дальше мимо спортивной площадки, минует школу и тюрьму, где пять-шесть заключенных играют в волейбол на траве, никто из них не обращает внимания на Юнаса, один из игроков посылает точную подачу прямо над сеткой. Потом он видит знак, который указывает направление к дому престарелых и фельдшерскому пункту, Юнас отметил эти места на карте, проследил через программу Google Earth, но теперь все предстает перед ним в реальности — низкое серое здание, у входа припарковано несколько автомобилей. Из дверей выходит какой-то подросток в мешковатой куртке, неловко переставляя костыли; женщина, очевидно его мать, идет за ним и приговаривает: «Ну вот, у тебя уже лучше получается». Она улыбается сыну, а потом переводит взгляд на Юнаса. «Вы заходите?» — спрашивает она и придерживает дверь.
В приемном покое многолюдно. Женщина, которой на вид около шестидесяти, стоит за стойкой регистрации и что-то быстро говорит по телефону за стеклянной перегородкой на стрекочущем согндалском диалекте.
— Да, — кивает она, — минимальный шанс есть, но тогда вам лучше перезвонить, давайте так договоримся?
Она поднимает палец и в этот момент замечает Юнаса, тот смотрит в сторону и притворяется, будто не слышал ее слов и того, как она пытается закончить разговор. Потом она кладет трубку и энергичным движением отодвигает стеклянное окошечко; и первое, о чем он успевает подумать, — что она из тех, кто умеет справляться со всем.
— Здравствуйте, — начинает Юнас, — я, наверное, не вовремя.
— Болезни всегда не вовремя, — отзывается она. — Особенно сегодня, когда и Элизабет не вышла. Но мы никому не отказываем. Дата рождения?
Она заносит пальцы над клавиатурой компьютера — у нее крепкие рабочие руки — и вопросительно поднимает глаза на Юнаса.
— Да нет, вы не поняли, — смущается он. — У меня здесь первый рабочий день сегодня. Или, может быть, завтра. Меня зовут Юнас Далстрём.
Он протягивает руку, но та повисает в воздухе: Юнасу не удается просунуть ладонь в маленькое окошечко. Женщина искренне смеется. Она поднимается со стула и отодвигает окошко в сторону еще на несколько сантиметров.
— Гида, — произносит она и протягивает руку.
Нет ничего удивительного в том, что рукопожатие у нее крепкое. Юнас повторяет свое имя.
— Какая приятная неожиданность! — восклицает Гида и снова смеется. — Врач нам сейчас просто очень нужен, чего нельзя сказать о новом пациенте.
— Это точно, — кивает Юнас.
Снова звонит телефон, но Гида и ухом не ведет. В дверях за ее спиной появляется бородатый доктор. Его деревянные сабо гулко стучат по полу, в руках у него какой-то документ, скорее всего направление или больничный лист.
— Посмотри-ка, Вальтер, — восклицает Гида, — у нас появился ангел-спаситель. Это наш новый сотрудник!
Бородатый мужчина на мгновение отрывает взгляд от бумаг. У него пышные, лежащие в беспорядке волосы, в улыбке чувствуется напряжение, и Юнасу приходит в голову, что сам он оплошал, заявившись вот так, без предупреждения.
— Нет, посмотрите-ка, — расплывается в улыбке врач, по выговору которого можно сделать вывод, что он — датчанин, и шагает к проему в стеклянной перегородке; Юнасу кажется нелепым просовывать ладонь в окошко для рукопожатия еще раз, но Вальтер восторженно трясет его руку.
— Добро пожаловать к нам, Юнас!
— Он утверждает, что может заступить прямо сейчас, — говорит Гида и подмигивает.
Вальтер оборачивается:
— Правда?
Телефон снова настойчиво звонит, Вальтер обращает на него внимание.
— Вы бы нам очень помогли, если бы смогли взять несколько срочных пациентов, — произносит он. — Только, разумеется, если это вас не затруднит.
Гида хватает телефонную трубку. Кто-то кашляет в приемном отделении.
— Не затруднит, — кивает Юнас.
Гида показывает ему, где гардероб, на его халат уже прикреплен бейдж с именем «Д-р Далстрём», но вот кабинет для него еще не готов, она поясняет, что это помещение пока используется для приготовления еды.
— Здесь планировали навести порядок после обеда, — поясняет Гида, — но сейчас никак не получится, вы можете пока разместиться в кабинете Элизабет.