Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сердце ухает в груди: вижу, у него рука на перевязи.

– Что с твоей рукой? – спрашиваю я, пытаясь обнять его так, чтобы не задеть гипс.

– Военное ранение, – бодро отвечает он с нервирующей меня широченной улыбкой. Я невольно прыскаю и тут же укоризненно хмурюсь. Как он представит мне обстоятельства ранения?

– Как это произошло? – Я указываю на торчащий из рукава гипс.

– Просто оступился и грохнулся. Не беда, всего лишь перелом кисти. Куда хуже насмешки ребят. Ничего, гипс снимут уже через неделю.

– Почему ты поселился здесь, а не у матери с отцом?

– Долго рассказывать. Даже не знаю, с чего начать. Главное, не сходи с ума. Дай мне слово! Это семейное решение.

– Семейное? В обход меня? Я хочу в точности знать, что происходит. Немедленно выкладывай!

Он указывает кивком на кухню, я пропускаю его вперед и бреду следом как во сне. Выдвинув табурет, я тяжело плюхаюсь на него, кляня себя за то, что гнала подозрение, что дома не все ладно.

– Хорошо, я все тебе расскажу, а потом соберем семейный совет. Надеюсь, к тому моменту ты успокоишься. – Вижу, он еще не отошел от удивления, что я вернулась. – С чего начать?.. – Он откидывает голову и вздыхает. – Пожалуй, с того, что наша сестренка беременна.

– ЧТО?!

– Не волнуйся. Все будет хорошо. – Его угнетает моя реакция.

Я хватаюсь за голову, боясь, что она лопнет, вскакиваю и бегаю по кухне взад-вперед.

– Ханна не хотела, чтобы ты прискакала домой, хотя сейчас ей, конечно, очень нужна старшая сестра. Ей пришлось уйти из университета. Мама подробно тебе все расскажет. У Ханны сильный токсикоз, или как там это называется, ее почти все время тошнит.

Я замираю на месте и таращу на него глаза.

– И никто ничего мне не говорил? Я сама решила вернуться, Оуэн, напрасно вы скрытничали. Бедная, бедная Ханна…

У меня идет кругом голова.

– Уймись, Ферн. Главное – сплоченность семьи, вместе мы все преодолеем.

– Неужели?

Избегая моего колючего взгляда, он продолжает:

– План следующий: Лиам продает свою квартиру. Они ищут скромное недорогое жилье. Я думал, мы все сможем им подсобить, когда вернетесь вы с Эйденом и когда у меня срастется рука. Я могу взять отпуск, а потом меня опять вызовут. – У него довольно-таки индифферентный тон.

– Не могу в это поверить…

– Признаться, при виде тебя у меня было побуждение сбежать, – отвечает он с кривой усмешкой. – Мы думали, что у нас больше времени, чтобы… чтобы все уладить.

Понимаю, я была последней, кого он рассчитывал увидеть, отпирая дверь. Но мне до сих пор неясно, почему он поселился здесь. Я опять сажусь и смотрю на него как во сне.

– Ты ведь еще не все мне рассказал?

Он кивает, и я чувствую, что сползаю с табурета.

– Отец устроил на кухне пожар: побежал отвечать на телефонный звонок и оставил на огне сковородку. Они жили здесь два с половиной месяца, пока шел ремонт у них на кухне.

У меня падает сердце. Мое место было здесь, а не… Я развлекалась в Провансе, пока они…

Оуэн хмурится, я перестаю дышать.

– Если честно, я застал здесь полный хаос, когда вернулся. Но мы налегли все вместе, а еще мы постарались скрыть все это от тебя, чтобы ты не прыгнула в машину и не помчалась домой.

– Это же и есть моя роль, Оуэн. Если это не так, то кто я такая и зачем?

– Ты заслуживаешь хотя бы небольшой передышки, чтобы позаботиться о самой себе, вот и все. Мы очень тобой гордимся, Ферн, и в кои-то веки постарались тебя пощадить.

– Гордитесь?

Он вздыхает:

– Так или иначе, мы не мыслили себя без тебя, Ферн. Представь, нам захотелось отплатить тебе за все добро, которое ты делала. Эйден сказал нам, что ты продала несколько своих картин.

– Эйден вам сказал?..

Он пропускает мои слова мимо ушей.

– Я им говорил, что ты расстроишься, но мать с отцом и Ханна настояли на своем. Когда я вернулся, было не время тебя тормошить, потому что мать объявила отцу бойкот: ремонтники устроили в кухне черт знает что, а он и не заметил. Прости, Ферн, ты очень чуткая, с тобой трудно говорить, когда надо что-то утаить… Проще было вообще помалкивать. Теперь ты объясни, почему вернулась раньше времени?

Я вернулась, чтобы понять, кто я такая и что осталось от меня прежней, если осталось что-то вообще, прежде чем вернется Эйден.

– Я приехала, потому что думала, что, живя здесь одна, все равно буду рядом с вами. И что теперь? Мне переехать в отель? – спрашиваю я наполовину в шутку.

– Отцу приходится перекрашивать весь дом из-за дыма, поэтому, думаю, ты не будешь возражать, если я поживу здесь? Я не хотел ему мешать, в таком состоянии я все равно ему не помощник.

Его дурацкий вопрос вызывает у меня смех. В следующую секунду мои глаза наполняются слезами.

– Я стану тетей… – недоверчиво шепчу я.

– Знаю, сначала в это трудно поверить. Я стану дядей, что это, как не сюрреализм? У Ханны и Лиама тоже сначала был шок, а потом они начали безумно ликовать. Все мы помирали от желания рассказать об этом тебе, Ферн.

Я киваю. На свете происходят вещи куда хуже этого. Знаю, Ханна и Лиам будут отличными родителями.

– У тебя тоже потрясающие новости, Ферн: тебя ждет совершенно новая карьера. Мы так рады за тебя!

– Откуда об этом узнал Эйден? Я не говорила ему о продаже двух своих картин.

Шорох у входной двери заставляет меня обернуться. Мой рот сам по себе распахивается на всю ширину.

Передо мной стоит Эйден.

– Придется устроить тебе мастерскую. Например, поставить в саду бревенчатый домик. Пространство для тебя одной! Что скажешь?

Я таращусь на Эйдена в полном недоумении, потом оглядываюсь на Оуэна, который смущенно пожимает плечами.

– Лучше я скроюсь. Вам надо побыть вдвоем, – говорит он испуганно и в считаные секунды исчезает. Эйден даже глазом не ведет.

– Я думал, что знаю тебя, Ферн, так же хорошо, как самого себя. А как иначе, тринадцать лет – внушительный срок. Но ты меня удивила: оказывается, ты художница! Ты бы полегче с сюрпризами, детка. Без тебя, конечно, скучно, это чистая правда, но все-таки… Словом, добро пожаловать домой, Ферн.

Мы смотрим друг на друга, как два незнакомца. Но проходит секунда-другая – и мы кидаемся друг другу в объятия. Эйден так крепко меня стискивает, что у меня перехватывает дыхание и выступают слезы на глазах. Дар речи возвращается к нам только через несколько минут. Я смотрю на него и вижу на его лице непередаваемое замешательство.

– Что тебя заставило вернуться так рано? – то ли шепчет, то ли хрипит он.

– Мне нужно было увериться, что жизнь продолжается, – сознаюсь я.

Он стонет и почему-то отстраняется. В его глазах мелькает испуг. У меня по позвоночнику бежит отвратительный холодок, как будто мне за шиворот плеснули ледяной воды.

– Ты-то что здесь делаешь? – сурово спрашиваю я его. Я была уверена, что он держит курс на Бангкок.

Вижу, он в смятении. Не зря я боялась: что-то здесь капитально не так.

– Я вернулся уже почти полтора месяца назад. На работе аврал, без меня еле-еле справлялись. – Он медлит, заметно нервничая. – Скажу тебе честно, когда тебя нет рядом, это никуда не годится. Без тебя я сам не свой.

Эйден берет меня за руки, крепко сжимает, смотрит мне в глаза. У него такой напряженный взгляд, как будто он силится заглянуть мне в душу. Его тревога буквально осязаема.

– Почему ты мне не сказал? Почему никто мне не сообщал о здешних событиях?

– Потому что я вернулся в самый разгар суматохи, и никто не хотел твоего возвращения в неподготовленном состоянии. Я не спорил, потому что мне тоже требовалось время, чтобы встали на место мозги. – У него честный взгляд, полный сожаления – и боли.

– Но… ты же сам захотел взять год на самокопание. Речь шла не обо мне, Эйден.

– Знаю. Из-за своего страха перед жизнью я, совершенно этого не желая, чуть не погубил все, что у нас было. Все, в чем я убедился, – это что без тебя я принимаю неверные решения. Я насмотрелся на красоты, Ферн, но из-за этого поставил под удар все остальное. Я совершил ошибку.

Я закрываю глаза и тяжело вздыхаю. Я со страхом ждала этого момента, открытия, касающегося меня самой и Эйдена. Правда, я думала, что успею пожить здесь одна и соберусь с мыслями до его возвращения. А оказалось, что он уже был здесь и сражался с той же самой дилеммой. Мне трудно это переварить. Что мы натворили с самими собой?

– Это я поставил нас в такое положение, детка, я слишком поздно понял, что это превратилось в испытание. Это могло кончиться по-разному. Соблазны…

Мне кажется, что мое сердце превратилось в кусок свинца.

– Давай будем честны друг с другом.

Я смотрю Эйдену в глаза. Он ведет меня в гостиную, усаживает на диван. Мы сидим рядышком, и я рада, что не должна смотреть на него в упор.

– Я надеялся, что мы просто упадем друг другу в объятия и все снова вернется в норму. Но беда в том, что прежняя норма больше не работает… – Это не вопрос, а утверждение.

Эйден был средоточием моей жизни с тех пор, как мне исполнилось шестнадцать лет. Я думала, что знаю его как облупленного, но сейчас, искоса глядя на него, ловлю себя на том, что больше не понимаю его мыслей. Происходит ли то же самое с ним?

– Мы должны все начать сначала. Ты этого хочешь? – Я стараюсь, чтобы мой голос звучал твердо, уверенно, без следа отчаяния.

– Я спал с Джосс, – выпаливает он и роняет голову на грудь, смотрит на свои переплетенные пальцы с побелевшими костяшками.

– Ты думал, я этого не знала? – бормочу я чуть слышно. Я думала, что если не давать воли своим страхам, то они утратят реальность, но в глубине души знала, что происходит.

– Прости меня, Ферн, – говорит он со всхлипом. – Я не хотел, чтобы до этого дошло. Понимаю, это слабое оправдание. Джосс предъявила мне ультиматум, и я ушел. Такое чувство, что я временно, бездумно вывалился из своей жизни. Я надеялся, что возвращение сюда поможет мне одуматься.

– И как, помогло?

Он откидывается на диванные подушки и смотрит на меня:

– Стоило мне услышать твой голос и увидеть тебя, как я вдруг снова почувствовал себя… в безопасности.

– В безопасности? Как это понимать? – Я сдерживаю разочарование и злость, хотя во мне бурлит то и другое.

– Я не был уверен, что ты вернешься. Ханна все мне рассказала про этого твоего живописца, мне не давала покоя мысль о том, как вы работаете с ним бок о бок. Он, чужой человек, разглядел в тебе нечто такое, чего не замечал я. Человека не выставляют в галерее, его картины не продаются, если он не обладает истинным талантом. Какая ирония: чувство, что я угодил в ловушку, было у меня, а молча страдала ты.

Я так поражена, что отшатываюсь от него:

– Глупости, Эйден! Я знала, что рано или поздно выкрою время и определю свои интересы, но понятия не имела, что это к чему-то приведет. Как ты узнал про галерею?

– Ханна не виновата. Она назвала его фамилию, и я залез в интернет. Хотел больше узнать о человеке, проводящем столько времени с моей женой.

Для меня разочарование, что только ревность заставила Эйдена одуматься.

– Ты ни разу не говорил, что тебе неприятно, что я там нахожусь. Честно говоря, я не думала, что тебе это настолько интересно.

Он с кряхтением трясет головой:

– Ревность – отвратительное чувство, мне не хотелось сознаваться, что оно меня гложет, особенно когда… в общем, когда у меня не было причин гордиться собой.

Меня так и подмывает дать на это едкий ответ, но я помалкиваю.

– Я нашел ссылку на галерею в Севилье. Полюбовавшись его талантливыми работами, я немного успокоился, но потом увидел твое имя среди анонсов новых поступлений. Я позвонил Оуэну и спросил, что он знает, но он удивился не меньше меня. Ни Ханне, ни твоим родителям я ничего не сказал, потому что мне было неприятно и стыдно. Разве я не должен был сам понять, что происходит? А потом появилась мысль: я сам скрытничаю, так на что жаловаться? Через несколько дней Оуэн написал мне, что твои работы уже выставлены, что Ферн Уаймен официально названа художницей. Думаю, он поделился ссылкой со всеми нашими знакомыми. Потом появилось сообщение о продаже двух твоих картин.

Раньше я сама всех поддерживала, а теперь все они поддерживают меня. Эйдену было особенно тяжело справляться со своими страхами.

Перед моим мысленным взором мгновенно пролетает вся моя жизнь. Потеряв сестру, я должна была заполнять пустоту, оставшуюся в нашей семье после ее гибели. Мама на меня понадеялась, отец просто временно замкнулся. Я пристально за ним следила, подстерегая момент, когда он совсем отчается. Оуэн и Ханна, в свою очередь, приглядывали за мной, чтобы уберечь от волнения родителей. С этой ролью я не расставалась до самых последних пор.

Что до сказанного Эйденом, то соблазны бывают разные; я хранила верность, но оставаться в Провансе дальше было бы опасно. Когда оказывается, что нужно спасать себя от кого-то, иначе ты за себя не отвечаешь, то это означает, что между вами есть связь, неважно, признаешь ты это или нет.

– Что же будет с нами? – спрашиваю я, и Эйден отворачивается, пожав плечами.

Апрель 2020 г.

33. Глядя правде в лицо

– Что ты чувствуешь? Грусть? Злость? – спрашивает Ханна совсем тихо, чтобы не разбудить спящего младенца.

– Я в полном порядке. – Это не отговорка, потому что, когда что-то завершается полюбовно, это приносит облегчение. Это как доработать последний день на прежней работе, зная, куда переходишь. Немного печалишься о былом, о друзьях, о памятных вещах, с которыми вынуждена расставаться, но одновременно знаешь, что настало время прощания.

То же самое с разводом. Когда страсть погасла, время, уходящее на прекращение совместной жизни, похоже на вытекающую из перевернутой бутылки воду. Раньше бутылка была полной, а теперь постепенно пустеет, чтобы в конце концов превратиться в полый сосуд.

– Прости, сестрица. Знаю, вы оба очень старались, Эйден не хотел причинить тебе зла. Жаль, конечно, что он вот так взял и ушел. Он должен был все тебе объяснить, раз провинился.

Знаю, им тоже пришлось несладко, ведь Эйден очень долго был частью этой семьи. Как не тосковать по человеку, которого всегда считал своим близким? Для наших родителей он был как сын, для Ханны и Оуэна – как брат.

– Иногда вещи, которые люди решают не обсуждать, которыми решают не делиться, на самом деле неважны. А иногда, когда это важные вещи, их не нужно проговаривать вслух, потому что это ничего не изменило бы. Мы с Эйденом поняли это вскоре после возвращения. Надеюсь, теперь он с Джосс, но какая-то часть меня не желает этого знать. Глупо, когда ты приходишь к мысли, что человек тебе уже не нужен, тем не менее тебе больно представлять его с кем-то еще… Но главное, я хочу, чтобы он был счастлив.

Ханна устало вздыхает:

– Некоторые отмечают свой развод вечеринкой и тортом, радуясь долгожданной свободе. Как я понимаю, это не ваш случай?

– Нет, я одна, пью кофе в дешевой гостинице. Я провела две блаженные недели в Кентербери: рисовала карандашом и писала красками, а еще познакомилась с Розмари, моей потенциальной партнершей по бизнесу. Скоро пойму, правильный ли это выбор. Пока что мне страшно участвовать деньгами в художественной галерее и давать уроки живописи. Но теперь, получив свою долю от продажи дома и продав благодаря Изабель больше дюжины своих холстов, я имею какой-никакой капитал. Уйдя с работы, я нуждаюсь в регулярном доходе. Пока что у меня тусклая жизнь. Следующие шаги кажутся невозможными, а все из-за расстроенных чувств…

– Ты открыла письмо, которое тебе дала маркиза? – вкрадчиво спрашивает Ханна.

– Нет, оно лежит у меня в сумке, никак не заставляю себя его прочесть.

– Глупости, Ферн! Прочти, вдруг это послужит стартом в новую жизнь? Галерея в Кентербери – это новые возможности. Если все время откладывать решение, кто-нибудь завладеет ею вместо тебя, а тебе останется кусать локти.

Знаю, она права.

– У меня есть срок, две недели. Мне страшно, Ханна. Вдруг я не продам больше ни одной картины? Те деньги, что есть, кончатся, и получится, что я все растранжирила.

– Брось, пока что все идет хорошо, маркиза поддерживает каждый твой шаг. Она не делала бы этого, если бы считала, что чьи-то работы будут продаваться лучше твоих. Пора тебе поверить в себя, Ферн. Считай, что это приказ. Люблю тебя! Отдыхай. И гуляй, от долгих прогулок проясняется в голове.

Мне смешно. С каких это пор младшая сестра обращается со мной как с несмышленой? Я кладу телефон с мыслью, что время пришло, хватаю письмо и теплую куртку и выхожу на балкон. Дует прохладный ветерок, смеркается, в этой обстановке мне почему-то одиноко. Счастье кажется мне в эти дни недостижимой мечтой, чем-то, что у меня было, но больше никогда не будет.

Я поднимаю высокий воротник, чтобы поберечь уши, и сажусь с письмом за маленький столик. Ветер норовит вырвать письмо у меня из рук, но я, вцепившись в него, смотрю на свое имя, написанное на конверте от руки. У Нико почерк целеустремленного человека. Каждая буква старательно выписана, «Ф» и «Н» кончаются завитушками, похожими на цветочки. Это могло бы быть приглашением на свадьбу, но я знаю, что в таком случае Изабель заранее сообщила бы мне о бракосочетании.

Мы встретились в августе прошлого года, когда она приехала в Лондон на крупный аукцион искусства. Она пригласила меня туда, а потом настояла, чтобы я пошла с ней на эксклюзивный прием в одной из местных галерей. Я хотела отказаться, но она была так добра со мной, что мне не хотелось отвечать ей неблагодарностью. Она не знала, что у меня в разгаре болезненный развод. Эйден отправился в Гималаи – думаю, с Джосс – и был почти недоступен. В точности я ничего не знала, потому что в день отъезда он не оставил записки. Это сильно меня ранило; я не упрекала его за желание начать все заново, но подозревала, что его погнала за тридевять земель моя раздражительность. Он ни на что не жаловался, но не мог радоваться, когда я мешала ему путешествовать. Точно так же была бы сейчас несчастной я, если бы не могла заниматься живописью. Когда-то Эйден любил меня, я это точно знаю, а я любила его. Осталось неясно, когда наша любовь стала меркнуть и отмирать.

«Вы должны это прочесть, – сказала Изабель, отдавая мне конверт и обнимая меня на прощание. – Я не знаю, что в нем, одно могу сказать: Нико настаивал, чтобы я отдала его вам из рук в руки».

«Он дописал портрет?» – Я не могла забыть его лицо в ту ночь, когда я ему позировала.

«Да. Он прекрасно передал в нем вашу сущность. Получилось красиво».

Я в испуге смотрю на нее. МОЮ сущность?

«Вы его видели?»

«Конечно».

Помню, как от моих щек отхлынула краска. Я уставилась на нее в ужасе. Нико предал меня, предал мое доверие, мои добрые намерения. Я никогда не стала бы позировать для ню, я согласилась попозировать, чтобы он закончил картину, ставшую для него мучением.

Сейчас, глядя на конверт, я понимаю, что пришло время узнать, что он хотел мне сказать. Если бы не Нико, я бы, может, и стала рисовать в тот или иной момент моей жизни, но мне не хватило бы отваги раскрыть свой истинный потенциал. Нравится мне это или нет, но он стал моим вдохновителем.

Я вскрываю конверт, достаю из него листок и прячу пустой конверт в карман.

«Моя дорогая Ферн,
та ночь, когда я закрыл дверь мастерской, оставив вас сидеть на коврике в спущенном с плеч халате, навсегда запечатлена в моей памяти. Мы купались в мягком свете, я был потрясен красотой моей музы. Как художник, я посадил вас в совершенную позу, и мой карандаш жадно заполнял страницу за страницей. Моя душа пела гимн чему-то большему, чем физическая красота, чему-то, чего я до сих пор не могу толком объяснить.
Ваша внутренняя красота и доброта пробивались сквозь свечение вашей кожи, и я силился запечатлеть каждую мелочь, каждый чувственный изгиб. Я верю, что понял, как близка была той ночью моя страсть к безумию. Ибо я понял, что безумно в вас влюблен.
Вы были и всегда будете моим прекрасным ангелом. Но я знаю, что ангелы бестелесны и что, как ни грустно, вы никогда не сможете быть моей в истинном смысле слова. В немалой мере потому, что я этого недостоин.
Но на одну ночь вы стали моей, только моей – чтобы я запечатлел это на бумаге.
Всего на одно мгновение, когда я спускал с вас халат, мои пальцы прикоснулись к вашему плечу. За все время мы не обменялись ни словом. И все же то была самая неповторимая ночь всей моей жизни. До последнего своего вздоха она меня не покинет.
Я знаю, как вам дорога ваша семья; все, что вы делаете, посвящено им; как человек, часто бывающий эгоистичным в своей угрюмости и чувстве утраты, я счел это воплощением самопожертвования.
Живите долго и счастливо, дорогая моя Ферн, ибо вы это заслужили. Будьте счастливы, рисуйте, давайте выход вашему творческому естеству. Вы слегка коснулись моей жизни и тем заслужили мою вечную благодарность.
Ваш портрет – первое, на что падает мой взгляд утром, прежде чем я начинаю день, и последнее, что я вижу перед сном. Я вправду счастливый человек и хочу, чтобы вы это знали, потому что благодаря вам я наконец избавился от демонов моего прошлого.
Никогда не забуду вашу доброту. Для меня вы всегда будете ангелом.
Нико».


Мне тоже живо помнится тот лунный свет, те мягкие тени на моем теле. В ту ночь Нико заставил меня ощутить себя по-настоящему красивой. Такого со мной никогда еще не бывало. То было истинное поклонение. Время как будто остановилось для нас обоих, как будто все происходившее было не реальностью, а сном.

Я сижу не шевелясь, в голове хаос. Потом я звоню Ханне.

– Прости, уже поздно, но я последовала твоему совету и прочла наконец письмо Нико.

Она подавляет зевок, и я понимаю, что разбудила ее; хорошо еще, если ее одну.

– Он просит тебя вернуться? – спрашивает она, мигом просыпаясь.

– Нет. Зато признается мне в любви.

Проходит целая секунда. Думаю, Ханна ошеломлена не меньше, чем я.

– Отправляйся к нему, Ферн. Что делать дальше, ты решишь потом. Он не знает, что здесь творится, не знает, что ты теперь вольная птица.

Я закрываю глаза, чтобы не мешал мерцающий вдали свет. Возможно, эти блики из-за слез.

– Я отвергла его, потому что меня ждал Эйден. Вся моя жизнь вертится вокруг любви, долга и ответственности. Я всегда думала, что одно, другое и третье идут рука об руку. Не знала, что любовь может меняться, вянуть, превращаться в дружбу. С Нико все иначе. Мы никогда не разговаривали как любовники, сущность наших отношений была другой, уровень нашей связи был духовным. Если он теперь говорит, что это не так, значит, он меня обманывал.

– А ты, Ферн? Ты была честной? Вдруг ты просто не могла сознаться себе в своих подлинных чувствах? Не стоит этого стыдиться, ты же не упрекала Эйдена за связь с Джосс. Такое случается, чувствам не прикажешь, влечение повинуется инстинкту.

Думаю, настал момент сознаться ей в моем тайном грехе, но мне мешает страх, что в словесном виде он прозвучит слишком разоблачительно.

– Между нами ничего не было, Ханна, но я позволила Нико писать меня нагой. Мои мотивы были невинными, я думала… В общем, это долгая история: я хотела, чтобы он дописал портрет сидящей у озера женщины. Он был восхитительно красив, но это было не самое важное, я просто позировала. В своем письме он утверждает, что это МОЙ портрет, он повесил его на стену. Ни за что не стала бы ему позировать, если бы понимала, что таково его намерение.

– Жаль, что у тебя чувство, будто бы он тебя использовал, но если он тебя любит, то, может быть, заслуживает прощения? Почему это было ему так важно? Уверена, художники заканчивают не каждую начатую картину – ты сама, например.

Обсуждать это нелегко, с чего начинать? У Нико непростая история. Мне потребовалось много времени, чтобы ее понять.

– Отец так и не признал в нем настоящего живописца, Ханна. У них были очень разные стили. Для Нико написать портрет в манере старых мастеров сродни легализации. При всей его успешности утрата обоих родителей означает, что того признания, которого он жаждет, никогда не будет. Вместо этого он пытается что-то доказать самому себе – скажем, что отец не нашел бы в его живописи изъянов. – Я медленно вздыхаю. – Нико влюбился не в меня, а в некую музу. Влюбился и все еще не разлюбил.

– Понимаю, это тебя злит. Получается, он злоупотребил твоим доверием, Ферн, а такое причиняет боль. Вернись и потребуй, чтобы он снял твой портрет со стены. Ты всегда была погружена в себя, понятно, что он тебя не знает. Если ты действительно ничего к нему не испытываешь, кроме сострадания, тогда это будет твое последнее усилие, вперед! Если хочешь, я поеду с тобой, только позови. Малышка Рая обожает машину, вот только придется забить ее причиндалами весь багажник. Крепись, даже смельчак-испанец не устоит перед двумя злющими бабами и орущим малышом.

Я не могу не улыбнуться. Кажется, совсем недавно я взваливала на себя проблемы сестры, а теперь уже она готова засучить рукава и воевать за меня. С молодой мамашей лучше не связываться: милая малютка Рая разбудила в Ханне инстинкт воительницы, подстегиваемый гормонами и всплеском материнской любви. Можно подумать, что она готова идти войной против всего мира – и победить.

– Ты права. Пора нанести визит Нико, но мне придется сделать это одной. Уверена, он не хотел меня огорчать, доказательство – его письмо, просто он не понимает, как оно ранит, как я удручена его поступком. Изабель хвалит портрет, но дело не в этом, а в том, что я позировала по одной-единственной причине: думала, что это его исцелит, а портрет не будет моим.

Она ахает.

– Так ты знала, что портрет выставлен на всеобщее обозрение?

– Надеялась, что все-таки не на всеобщее, только на стене в усадьбе. Изабель все мне рассказала при нашей встрече в Лондоне. Я возилась с барахлом после внезапного отъезда Эйдена и в тот момент отнеслась к новости довольно безразлично. Но потом поняла, что позволять людям глазеть на мою наготу, пусть даже запечатленную вдохновенным живописцем, совершенно мне не нравится. При одной мысли об этом мне хочется сжаться в комок и спрятаться подальше. Я старалась об этом не думать, но мне претит такая откровенность, такая уязвимость. Нико не подумал о моей реакции.

– О, Ферн, мне так жаль! Это последнее, что тебе сейчас нужно.

Я знаю это. То, что было для меня волшебным воспоминанием, оказалось разбито вдребезги. До полной неузнаваемости. Как я могла быть настолько наивной?

– Я уточню, можно ли будет пересечь Ла-Манш уже завтра. Туда-обратно, одну ночь проведу в деревне рядом с усадьбой. На все про все уйдет не больше пяти дней, и хватит времени на размышление. После возвращения меня не покидает чувство неприкаянности, я уклонялась от этого решающего шага, но в глубине души знала, что без него не обойтись. Это как последний элемент головоломки: поставив его на место, я смогу все начать заново. Я вернусь со свежей головой и заживу в мире с собой.

– Наконец-то! – Она шумно выдыхает, я даже убираю телефон от уха и стараюсь не засмеяться. – Желаю тебе безопасной дороги, отдохни за рулем. Воображаю, как красиво в Провансе весной!

По иронии судьбы, прошлой весной мы с Нико были на ножах: я пыталась уговорить его последовать совету Изабель. Нет сомнения, что она мягко подталкивает его в правильном направлении, и теперь, когда он в силах «отпустить последних своих демонов», у них уже нет причин находиться врозь. Разве что он использует меня для смехотворной и при этом саморазрушительной попытки лишить себя счастья. Оставляя за скобками живопись, если она поняла, зачем я ему позировала, то, конечно, согласится, что он переступил черту.

При всей своей нелюбви к конфронтации я не позволю, чтобы меня использовали. И да, будет чудесно отдаться волшебному притяжению дороги, мчаться под музыку, чувствуя, как ветер треплет волосы, – это именно то, что нужно, чтобы переосмыслить свою жизнь. К счастью, у меня остается много великолепных воспоминаний о жизни во Франции, и я не позволю одному недоразумению испортить все остальное.

Пора дать понять Нико, что его поступки разрушили доверие между нами.

34. Куда боятся залетать ангелы

Когда я наконец заезжаю на парковку перед шато, идет дождь. Я поднимаю глаза на окна, и у меня начинает ускоренно биться сердце. Гнев, сопровождавший меня почти всю дорогу, улетучивается, я снова чувствую себя… уязвимой. Трудно что-то разглядеть, когда «дворники» не справляются с потоками воды. Ливневые струи похожи на железные стержни, бесконечно долбящие машину и все вокруг. Разгул стихии соответствует моему настроению, потому что завершение пути вымотало мне нервы постоянным визгом резины о ветровое стекло.

Наконец-то я доехала. При всей моей нервозности пора развести по углам добро и зло. С каждой преодоленной милей становилось все яснее: мне нужно предстать перед Нико, ничего не чувствуя. Вот когда я пойму, что права и что всего этого не должно было произойти. Я тянусь за курткой, скомканной на заднем сиденье, и в этот момент распахивается задняя дверь. Это Сеана, она прибежала с разноцветным зонтом из «Пристанища», чтобы спасти меня от ливня.

– Вот это сюрприз! Какими судьбами в нашем дремучем углу? Глазам своим не верю!

Она искренне рада. Я натягиваю плащ и вылезаю к ней под зонт.

– Осторожно, лужи! – Она смотрит на мои кроссовки. Утром, при выезде из Дижона, дождя не было. С каждым километром моя тревога нарастала, и теперь меня едва ли не тошнит.

Мы, держась за руки, перепрыгиваем через потоки воды. У меня потихоньку улучшается настроение.

– Почему вы не сообщили, что приедете? – спрашивает Сеана, пытливо глядя на меня.

– Я совсем ненадолго. Вчера я звонила Изабель, проверить, здесь ли Нико. Ее я не застала, но ассистентка сказала, что в галерее его нет.

– Изабель? – удивленно переспрашивает она, ведя меня через гостиную.

Мы вешаем плащи и идем в кухню. Сеана ставит чайник.

– Я подумала, что они проводят здесь немало времени. Вряд ли Нико хочется подолгу отсутствовать.

Сеана, стоя спиной ко мне, вынимает из буфета две чашки и обращается ко мне через плечо. Такого ответа я совершенно не ждала…

– Насколько я знаю, после вашего отъезда они виделись от силы пару раз. Один раз он ездил в галерею на какую-то крупную выставку, один раз, кажется, в конце июля в прошлом году, она приезжала к нему.

Она дает мне чашку, и мы садимся к стойке у задней стены, где обычно завтракали.

– Я думала, они вместе.

У Сеаны взлетают на лоб брови.

– Правда? Я помню одно: когда она приехала, у них произошла ссора. Он пишет меньше, чем раньше, ей это не очень понравилось. Но наш новый компьютерщик создал для класса живописи Нико отдельный сайт: теперь он ведет программу для начинающих художников. Ходят слухи, что уже возник план построить еще один корпус для гостей.

Неожиданный поворот! Но что удивляет меня сейчас больше всего, так это противоестественная тишина.

– Где все?

– Поехали на автобусе на экскурсию в Ниццу. После вашего отъезда здесь многое изменилось. У нас несколько новых сотрудников, благодаря Пирсу организация теперь на высоте.

– Нико поехал с ними?

– Нет. Думаю, он в мастерской. Ступайте туда, поздоровайтесь с ним. Экскурсанты вернутся где-то в полдесятого вечера. Некоторые будут очень рады вас увидеть, уверяю вас. Надеюсь, вы у нас заночуете?

– Нет, у меня небольшое путешествие, все отели забронированы заранее.

Она корчит гримасу:

– И напрасно! Ничего, раз вы к нам заехали, мы вас так легко не отпустим, сначала вам придется рассказать нам все новости. Как Эйден, как семья?

Я допиваю кофе и несу чашку в раковину. Сейчас мне трудно смотреть Сеане в глаза.

– Эйден в порядке, путешествует. Мы решили поставить точку в нашем браке. У Оуэна и у Ханны тоже все ничего, но оба сейчас страшно заняты. За последний год столько всего произошло!

Даже из дальнего угла кухни я чувству ее реакцию – шок. Скрип ножек табурета по полу заставляет меня обернуться. Сеана бросается меня обнимать.

– Как мне жаль это слышать, Ферн! Когда вы затихли, я что-то заподозрила. Сначала ваши эсэмэски были жизнерадостными, а потом стало ясно, что не все в порядке. Значит, у вас небольшой праздник?

Она разглядывает меня, силясь угадать истинную причину моего появления.

– Типа того. Решила покататься, взяла время на размышление. У меня план стать партнершей одной художницы, хозяйки маленькой галереи в Кентербери. Пришла пора крупных перемен в моей жизни, прошлое должно остаться позади.

– Ужасно рада, что вы выкроили для нас хотя бы несколько часов. Нико будет очень рад вас видеть. После вашего отъезда он было впал в уныние, но у Пирса возник план… – Она добродушно смеется. Мне приятно, что она такая оптимистка, так радуется жизни.

– Теперь у него все хорошо?

– Да, думаю, вы заметите разницу. Ему нравится вести занятия. Его класс более профессионален, это художники с каким-никаким опытом. Эти уроки – отдельное бизнес-направление. По вечерам он участвует в групповых занятиях, поэтому Изабель к нам и нагрянула – хотела на него подействовать. По-моему, это она зря: когда он расслаблен, когда счастлив – это же прекрасно! Если при этом у него получается создавать меньше картин на продажу – ну так что ж… Деньги – больше не проблема, не то что раньше. Преподавание придает ему сил.

«Расслаблен и счастлив» – это, конечно, кое-что.

– Замечательно! Схожу к нему, взгляну, что да как, – неуклюже отвечаю я. С чего я взяла, что все это – удачная мысль?

Она опять сжимает меня в объятиях.

– Сочувствую, вы столько пережили! Досталось же вам!

– Да уж… Но худшее позади. Все, побежала. Я быстро!

– Возьмите зонт! – кричит мне вслед Сеана, когда я, накинув плащ, бегу к двери.

Зонт огромный, на парковке его выворачивает порывом ветра.

– Дьявол! – Я борюсь с ветром, рвущим у меня из рук зонт, с головы падает капюшон, струи дождя бегут по лицу. Ветер доносит до меня чей-то голос. Я силюсь вернуть зонту нормальную форму, как вдруг две руки обхватывают мне талию, и я все-таки выпускаю зонт из рук.

Нико смотрит на меня, я на него, дождь усиливается с удвоенным рвением. У меня волосы облепили голову, наверняка по щекам течет уродливыми черными полосами тушь. Зонт погублен безвозвратно, он отшвыривает его ногой и указывает в сторону шато.

– Я видел вашу машину… Глазам своим не поверил! – перекрикивает он шум ливня и наше хлюпанье по лужам. Бежать мы не рискуем – скользко.

– У меня отпуск! – кричу я в ответ. Он задирает голову к небу и пожимает плечами.

– Увидев вашу машину, я решил, что это моя фантазия, которую необходимо было проверить. Все в порядке? – С этими словами он толкает тяжелую дубовую дверь.

Наверное, я похожа на тряпичную куклу, застыв неподвижно и уронив руки и голову. С меня льется вода, вокруг тотчас вырастает лужа. Я скидываю полные воды кроссовки.

– Не уверена… – отвечаю я на его вопрос. – Простите, что все замочила.



Глядя на него, я убеждаюсь, что он промок еще больше меня, потому что выскочил под дождь без плаща, в одной рубашке, теперь облепившей его торс. Он выглядит еще более подтянутым, чем раньше. Я ожидала… собственно, чего – после того как узнала, что он не вместе с Изабель? Застать его в слезах? Еще более сломленным, чем когда я приехала сюда в первый раз? Что ж, если так, то я ошибалась. Если не верить в сказанное мне Сеаной, то я уже вообще не понимаю, что к чему.

Глава 1

ПРОИСХОЖДЕНИЕ

– Идите в мастерскую. Я захвачу полотенца.

Вилья Фьорито, «Лос Себольитас», «Архентинос Хуниорс», сборная Аргентины

Все это какой-то сюрреализм, а то и похуже. Пока мы идем по коридору, меня осаждают воспоминания. Вот место, где я пыталась не дать пьяному Нико упасть, а он все равно чуть не шлепнулся. Помню, как я радовалась всякий раз, когда торопилась поздно вечером по этим истертым дубовым половицам, помню свое полуобморочное состояние при мысли, хороши ли мои мазки. Или это было воодушевление от работы бок о бок с Нико? Я отбрасываю эту догадку. Я здесь с одной-единственной целью и не намерена давать волю непрошеным мыслям, даже если они вызывают бурю чувств…


Спокойствие мне приносила только игра в футбол.


Стоит мне войти в мастерскую, как воспоминания ударяют меня тугой волной. Знакомый запах обостряет восприимчивость, образы прошлого меняют друг друга с пугающей быстротой. Не все хочется так явственно вспоминать. Хорошо, что Нико сообразил оставить меня одну. Я ждала легкой ностальгии, а не такого напора.

Я начинаю писать эту книгу в Гаване. В конце концов, я решил рассказать всё. Не знаю, но мне всегда казалось, что многие вещи еще остались недосказанными. Как странно! И я не уверен, что рассказанное мной ранее было самым важным из того, что я мог бы поведать.

Я уже паникую, сердце колотится с устрашающей скоростью. Когда Нико протягивает мне небольшое синее полотенце, я молча киваю – мне изменил дар речи.

Здесь, вечерами, наслаждаясь кубинской сигарой, я начинаю вспоминать. Это приятно делать, когда ты в порядке и когда, несмотря на ошибки, тебе уже не о чем сожалеть.

– До чего же здорово снова вас видеть, Ферн, – бормочет он. Он не заботится вытереть голову, а просто стоит и смотрит, как я вытираю шею; мне за шиворот затекло много воды. – Вам нехорошо? – следует испуганный вопрос.

Волнительно переживать прошлое, когда ты вышел из самых низов, и знаешь, что все, что с тобой было, есть и будет – это сплошная борьба.

– Я в полном порядке, Нико, благодарю. А вот вам не мешает переодеть рубашку.

Знаешь, откуда я родом? Знаешь, как началась эта история?

Он осматривает себя, как будто не знал, что насквозь промок.

Я хотел играть, но не знал, в каком амплуа я буду чувствовать себя лучше всего… У меня не было ни малейшего представления об этом. Сначала я был защитником. Мне всегда нравилось играть на позиции либеро, и меня все еще тянет занять это место на поле, даже сейчас, когда мне едва позволяют прикоснуться к мячу, потому что боятся, что моё сердце разорвется. На позиции либеро на все смотришь сзади, все поле перед тобой, у тебя мяч и ты говоришь: «Давайте туда, бегите в другую сторону»; ты – хозяин команды. Спокойствие мне приносила только игра в футбол. И это ощущение – именно это – всегда было при мне, вплоть до сегодняшнего дня: дай мне мяч, и я буду развлекаться; я хочу победить и при этом хочу победить красиво. Дай мне мяч и позволь мне делать то, что я умею. И это потому, что я играю для людей; они – самое главное. Они тебя настраивают на игру, но в то же время их нет на поле в отличие от того, кто развлекается больше всех… Так мы поступали во Фьорито, и то же самое я делал всегда, независимо от того, в каком месте я играл – на «Уэмбли» или на «Маракане» при ста тысячах зрителей.

– Конечно, – отвечает он с улыбкой.

Еще играя во Фьорито, мы бросали вызов всем и вся. Мы бросали вызов даже солнцу. Моя мама, Тота, которая за мной ухаживала и все время меня баловала, говорила мне: «Пелу, ты будешь играть… но после пяти, когда сядет солнце». А я ей отвечал: «Да, мамочка, конечно, не беспокойся». И в два часа дня мы выходили из дома с моим другом Негро, с моим кузеном Бето и еще с кем-нибудь, а в два пятнадцать мы уже играли, до изнеможения, под лучами палящего солнца! И нам было наплевать на всё, мы убивали себя игрой… В семь часов вечера мы брали небольшой перерыв, просили воды в каком-нибудь доме и продолжали играть, пока не потемнеет и на небе, и в глазах. И сейчас, когда я от кого-нибудь слышу, что «это поле недостаточно освещено», меня так и подмывает сказать: «Да я играл в настоящих потемках, сукин ты сын!». Я не знаю, были ли мы «детьми улицы» – скорее «детьми потрерос».[1] Если предки нас искали, они всегда знали, где мы находимся – на поле, бегая с мячом.

Он идет в дальний угол мастерской за майкой. У меня такое чувство, что мы вернулись на год назад. Я исподтишка подглядываю, как он снимает рубашку, и вижу, что физические упражнения, которыми он себя изнуряет, не проходят даром. Каждое утро он делает гимнастику до седьмого пота. По его собственным словам, это важно для его душевного здоровья. Я тогда не поняла, и он объяснил: «Не хочу копировать отца. Он позволял себе излишества, он разрушил свой организм и в конечном счете мозг. Я, конечно, унаследовал его страстность, даже маниакальность, но нахожу этому положительное применение. Мое тело – отражение моей решимости. Правда, телом управлять проще, чем тем, что творится в голове…»

Помню, мне тогда взгрустнулось, но Нико стал мне еще ближе. Оба мы понимаем, что такое позитивная маниакальность. Никто не выбирает сознательно путь воина, острая чувствительность – тяжкое бремя. Тяжело, глядя на кого-то, видеть то, что скрыто от других.

Так проходили все субботы и воскресенья, а в рабочие дни мы начинали играть с пяти, так как я должен был идти в школу. Я учился в школе «Ремедиос де Эскалада де Сан-Мартин», прямо напротив станции Фьорито. В школу я ходил потому, что должен был это делать, чтобы не расстраивать моих стариков. Все остальное, чем я занимался, каждый мой шаг, обязательно были связаны с мячом. Если Тота меня куда-нибудь посылала, она мне давала в руки что-нибудь, напоминающее футбольный мяч, чтобы мои ноги были в действии: апельсин, бумажные шарики или тряпичный мячик. Таким способом я поднимался на мост, прыгая с одной ноги на другую, чеканя мячик правой ногой и ударяя по нему левой – так, так, так… Так я ходил в школу или в любое другое место, выполняя поручение Тоты. Люди оборачивались и смотрели на меня, ничего не понимая. Те же, кто меня знали, уже не удивлялись. Это были мои друзья, пареньки, с которыми я делил все, вплоть до порции пиццы. Мы шли вчетвером или впятером в Ла Бланкеаду, к мосту Альсина, где до сих пор делают самую лучшую пиццу в мире, и там мы покупали одну-единственную порцию на всех, и съедали её – каждый по малюсенькому кусочку.

– Все, переоделся. Вы не замерзли? – заботливо спрашивает Нико.

Я отдаю ему мокрое полотенце, мотая головой.

У меня хорошие воспоминания о моем детстве, хотя район Вилья Фьорито, где я родился и вырос, я могу охарактеризовать только одним словом: борьба. Во Фьорито, если ты позволяешь себя сожрать, тебя сожрут, а если нет – значит нет. Я помню, что зимой там было очень холодно, а летом – очень жарко. Наш дом был трехкомнатным: ты проходишь через входную дверь со звонком, попадаешь в некоторое подобие «патио»,[2] и, наконец, в сам дом. Столовая, где готовилась еда и поедалась нами, и где мы делали уроки. Справа была комната моих родителей, а налево, не больше чем два метра на два, комната братьев. Восьми братьев и сестер. Когда шел дождь, нужно было прятаться от падающих с потолка капель, потому что внутри дома ты промокал больше, чем снаружи. У нас были ванна и умывальник, но не было воды; тогда я и начал заниматься «гирями», поднимая вместо них двадцатилитровые ведра из-под машинного масла. Мы их использовали для того, чтобы носить в них домой воду от единственной колонки в квартале, чтобы моя мама могла стирать, готовить и т. п. И также для того, чтобы мы могли купаться: рукой осторожно льешь на себя воду из ведерка, чтобы она попала на каждый участок твоего тела. Труднее всего было мыть голову, и зимой мы старались избегать этой процедуры.

– Волосы немного влажные, не более того. Я приехала из-за вашего письма, Нико. Я позировала для вас, потому что думала… Думала, что помогаю вам закончить портрет незнакомки у озера. Но в письме речь о МОЕМ портрете. Так мы не договаривались, Нико.

Он отворачивается и вдруг нервно заламывает руки.

На самом деле у нас было не слишком много способов заработать себе на развлечения, но с моим другом Негро мы делали небольшие бочонки и потом их продавали. Ну и, конечно же, у меня был мяч. Футбольный мяч стал самым приятным подарком, который мне сделали в жизни: его мне дал мой кузен Бето, Бето Сарате, сын тёти Нены. Это был мой первый кожаный мяч; и я, тогда еще трех лет от роду, спал всю ночь с ним в обнимку.

– Простите меня, Ферн. Напрасно я передал вам это письмо. Спрятанное глубоко у меня внутри рвалось наружу, это было для меня единственным способом отпустить вас. Что до портрета… Я больше не мечтаю о женщине у озера, тот холст уже использован вторично.

Я всегда говорю, что стал профессионалом, начиная с самого маленького возраста: я играл за команду, которая приглашала меня первой, иногда меня не отпускали из дома, и тогда я ревел как сумасшедший. И все-таки за пять минут до начала нашего матча Тота всегда давала мне разрешение. Ну а для того, чтобы убедить дона Диего, моего отца, усилий требовалось значительно больше.

– То есть вы решили написать МЕНЯ, даже не подумав сначала попросить у меня разрешения? Потом вы повесили портрет на стену и показывали его другим. – Мне трудно побороть раздражение. Реакцией на его предательство должно было бы быть отвращение, а не любовь, но мне хочется его обнять и прижаться щекой к его груди, хочется слушать биение его сердца, чувствовать тепло его тела. А он теперь говорит мне, что двинулся дальше…

Я понимал своего старика и как было не понять, если он буквально выбивался из сил для того, чтобы мы могли есть и учиться? И он очень хотел, чтобы я учился. Отец приехал во Фьорито из Коррьентес в 1955 году, уже после Тоты. Тота оказалась здесь первой, с моей старшей сестрой Аной на руках. Во Фьорито уже жила моя тётя, Сара, и именно она сказала, что в Буэнос-Айресе им стало жить лучше. В Эскине оставался мой старик в ожидании новостей вместе с Ритой, другой моей сестрой, и своей матерью Дорой, моей бабушкой, чудо-человеком. Там он был лодочником, работал на дона Лупо, Гвадалупе Галарсу: на лодчонках он перевозил скот на острова, когда река мельчала, и забирал его обратно, как только уровень воды поднимался для того, чтобы вновь вернуть животных на пастбища. Он жил на реке и знал все ее секреты. И знает их до сих пор. Там у него было всё то, что ему нравилось и то, что нравится мне теперь: рыбалка, асадо[3] и футбол. Никто никогда не сделает такое великолепное асадо как мой старик. И как мне всегда рассказывали, он действительно хорошо играл в футбол, управлялся с мячом как погонщик с мулом. Когда же Тота его позвала, он отправился в Буэнос-Айрес чтобы найти работу. И нашёл её… На мельнице Тритумоль он работал с четырех утра до трех часов дня.

– Простите. Я не хотел вас оскорбить. – Он смотрит на меня, огорченный моей реакцией. – Ваше появление в моей жизни очень на многое раскрыло мне глаза. Тяжело было сознавать, что у вас любящая семья, к которой вы спешите вернуться, а у меня ничего не останется на память от вас. У меня не было ни малейшего намерения вас оттолкнуть или использовать, прошу, поверьте, Ферн!

Каждый устраивается так, как может. Это было нелегко, а? Совсем нелегко. Сначала они снимали маленький домик. Затем они поменяли его на другой, еще меньше, но лучше. И, наконец, перебрались в собственную развалюху из жести, дерева и кирпича, недалеко от пересечения улиц Асамор и Марио Браво. Этот домик сохранился и до сего дня, почти в своем первозданном виде. Здесь родились Эльса, Мария, потом я, Рауль (Лало), Уго (Турко) и Клаудия (Кали).

– Вы написали в письме, что любите меня. По-моему, вы запутались, того, кто тебя вдохновляет, ты не любишь. А вот Изабель…

Нужно было очень много работать для того, чтобы прокормить столько ртов. Нужно было много работать, и мой старик работал, убивая себя. Поэтому я старался пакостничать как можно меньше, но… Иногда ему удавалось заработать, он покупал мне новые ботинки, но я разбивал их тут же, потому что играл в футбол целый день. От обиды можно было заплакать! И мы действительно плакали, потому что после того, как я их разбивал, мой отец обязательно давал мне довольно ощутимую затрещину. Но я рассказываю это не для того, чтобы поставить такой метод воспитания ему в вину… Тогда были другие времена и другие традиции… У моего старика не было времени со мной разговаривать! И в таком случае он должен был лупить меня. У него не было времени говорить со мной, как оно есть сейчас у меня для того, чтобы сказать Дальме или Джаннине: «Иди сюда, я хочу объяснить тебе это». Мой отец должен был спать, пусть даже и урывками, так как на следующий день он шел к четырем утра на работу. Я рассказываю это для того, чтобы все знали, что есть много семей, вынужденных жить так, и жизнь в этих условиях послужила мне хорошим уроком. Сегодня я признаюсь себе в том, что мой отец, дон Диего, является самым хорошим человеком из всех, что я знаю, и повторяю это для всех, для него и для Тоты.

Он качает головой и тяжело вздыхает:

Это то, что я хочу вам передать: я закалился и стал более крепким, поскольку жил во Фьорито, но ощущения никогда не поменяются. И они не изменят меня. Я хочу передать всем, что те кумиры и идолы, которым люди поклоняются в своих домах, живут рядом с ними и такие же люди из плоти и крови как они сами. Они не на телеэкранах и страницах журналов, они здесь… Поэтому я всегда говорю, что я не собираюсь быть примером для подражания. Разве что только для моих дочерей; только им я должен, и только они могут меня судить.

– Можно я скажу все как есть? Или вы приехали вылить на меня ваш гнев? Которого я, между прочим, не заслуживаю.

Я не мигая смотрю на него:

И правда то, что благодаря моему старику я никогда не был голодным. Поэтому у меня были крепкие ноги, несмотря на то, что сам я выглядел довольно субтильным. В соседних домах дети ели не каждый день, и по этой причине уставали раньше меня. В этом плане я выгодно отличался от остальных. Я никогда не думал, слышите – никогда, о том, что рожден для того чтобы играть в футбол, что со мной будет происходить то, что потом произошло. Я мечтал, в частности о том, что меня покажут по телевизору, а когда я был уже более известен, то сказал, что мечтаю о том, чтобы сыграть на Мундиале и стать чемпионом мира в составе сборной Аргентины. Но спросите любого – в то время об этом мечтал каждый аргентинский мальчишка. Я чувствовал, что с мячом я отличаюсь от остальных, и с мячом я выходил победителем из любой сложной ситуации.

– Я приехала на очную ставку. Вы были моим наставником, я вам доверяла. Теперь я хочу правды.

Мы всегда играли по другую сторону от дома, на Семи Полянах. Это были огромные поля, некоторые из них имели ворота, а другие нет. Семь Полян, если бы вы были таким комплексом, которые есть сейчас, с синтетическим покрытием и прочими удобствами! У тех полей не было и в помине ничего такого, но нам они казались самыми прекрасными. Когда мы начинали носиться, поднималась такая пылища, что создавалось впечатление, будто мы играли в тумане на «Уэмбли».

– И вы ее получите. – Вот я его и разозлила. – Я никогда не скрывал, что близок с Изабель, но она знает, что я не могу ответить на ее любовь взаимностью. Вы не хотели в это верить, потому что так вы могли уехать с чистой совестью. Но мы с вами не сделали ничего дурного, Ферн. Влюбиться – не преступление.

Одно из этих полей принадлежало клубу моего старика «EstrellaRoja» («Красная Звезда»), на котором я иногда играл. Другое находилось в собственности «TresBanderas» («Трёх Знамён»), команды отца моего друга, Гойо Каррисо. «Красная Звезда» против «Трёх Знамён» это как «Бока» против «Ривера»! Наверное, для тех времен было обычным делом, когда отцы, которые без ума от футбола, заставляют играть своих пареньков за свои команды, и иногда – за деньги. Матч между этими командами был настоящим «класико»[4] района. Но с Гойо мы всегда были в хороших отношениях. В таких хороших, что однажды, в середине 1969 года в школе, где мы были товарищами по классу, он мне сказал:

— Диего, в прошлую субботу я был на тренировке «Архентинос Хуниорс», и мне сказали, чтобы я привел мальчишек на просмотр. Хочешь пойти?

У нас с Изабель давняя история; мы спорим, мы занимаемся на пару бизнесом, и только; я всегда был с ней честен. У Изабель есть свойства характера, которые мне никак не подходят. Теперь, зная, что такое настоящая любовь, я уже не соглашусь на меньшее. Вы спасли меня от того, чтобы польститься по ложным причинам на уговоры, Ферн.

— Не знаю, я должен спросить своего отца. Не знаю…

Неужели он прав? Неужели я сбежала от бури чувств внутри меня самой? От чувств, в которых я не хотела себе признаваться, чтобы не обрекать на крах свой брак? А теперь уже поздно, момент упущен.

На самом деле я знал, что если попрошу своего отца, чтобы он меня туда отвел, он должен будет потратить деньги на билет и выкроить время из своего короткого отдыха. И это обстоятельство охлаждало мой пыл. Но как это всегда происходило, если я хотел о чем-либо поговорить с отцом, то рассказывал об этом маме… И Тота, как всегда, поведала об этом отцу и оказалось, что он согласился сводить меня на просмотр и посмотреть, что из этого может выйти. Узнав об этом, я понесся к дому Гойо быстрее, чем Бен Джонсон. До него было что-то около трёх километров, я пробежал Семь Полян, примчался туда на последнем издыхании и сказал: «Гойо, я иду, иду, мне разрешили! Когда это будет?». Оставалось всего несколько дней, но для меня они тянулись словно столетие.

– Это неважно, Нико. Вред причинен. Я просто хочу увидеть картину, которую вы осмелились показать Изабель, не поставив меня в известность и не спросив моего согласия. – Я устала, смущена, хочу, чтобы все это кончилось, пока я не сказала что-то, о чем потом буду жалеть.

С моим отцом мы нашли Гойо и Монтаньиту, другого паренька из нашего района, который также хорошо играл в футбол. Из Фьорито на просмотр отправилась целая куча детей, но мы втроем пошли вместе и в итоге взяли всех нас троих.

– Она висит на чердаке.

Даже сама поездка была приключением. Я впервые в своей жизни отправился по пути, который потом проходил тысячи раз. Из Фьорито мы выехали на «зелёном», как мы называли 28-й автобус, и в Помпейе пересели на 44-й для того, чтобы добраться до Лас Мальвинас, где тренировались «Архентинос». Для меня тогда перебраться через мост Альсина было равнозначно переходу через Манхэттенский мост. Когда мы добрались до Лас Мальвинас, с неба лило так, что нам не разрешили играть, заявив, что нужно беречь газон. Какое разочарование! Думаю, что если бы дети начали плакать, они бы залили слезами всё вокруг. Тогда Франсис, чудо-человек, заправлявший там всеми делами, сказал: «Не выдумывайте проблем на свою голову, сейчас мы возьмем колымагу дона Яйо и отправимся на стадион «Парке Сааведра», где сможем играть».

* * *

Франсис – это Франсиско Грегорио Корнехо, основатель «Лос Себольитас» («Луковок»), группы мальчиков 60-го года рождения, собранной для того, чтобы к 14 годам «Архентинос Хуниорс» могли сделать их своей собственностью и заявить для участия в первенстве 9-го дивизиона. А дон Яйо – это Хосе Эмилио Тротта, его помощник примерно того же возраста, который развозил нас на своем грузовичке.

Изабель права: картина красивая. Я стою перед мольбертом в своей любимой майке, в которой написала не менее трех полотен. Майка почти такая же цветастая, как сами картины. У меня вытянута рука, на лице выражение крайней сосредоточенности.

– Одобряете?

На «Парке Сааведра» собрались две команды, и мне выпало играть в одной команде с Гойо. Хотя мы с ним всегда были соперниками, мы сразу нашли взаимопонимание и показали себя с наилучшей стороны. Я бил по воротам, как только умел, забил пару мячей, не помню точно сколько. Помню, что Франсис сказал Гойо, чтобы он продолжал играть, а меня с серьезным лицом подозвал к себе. Он не мог поверить, что мне было девять лет.

– Даже очень. – Я с трудом проглатываю величайший ком, который когда-либо подступал к моему горлу. – Я похожа на художницу… – шепчу я, скорее себе, а не Нико.

— Детка, это правда, что ты с 1960 года?