Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Филип Керр

Метрополис

Copyright © 2019 by thynKER Ltd

© Мария Акинина, перевод, 2022

© ООО «Издательство АСТ», 2022

* * *

Посвящается Джейн Сейчас и навсегда


Пролог

Как всякий человек, читавший Библию, я имел представление о Вавилоне как о городе, олицетворявшем беззаконие и все мерзости земные, какими бы они ни были. Как всякий человек, живший в Берлине во времена Веймарской республики, я также знал, насколько часто сравнивали два этих города. Наш крикливый пастор с лицом цвета кирпича, доктор Ротпфад из церкви Святого Николая, куда меня в детстве водили родители, до того разбирался в топографии Вавилона, что казалось, он там когда-то жил. От чего мое восхищение этим городом лишь усилилось. Я попытался найти его название в «Популярной энциклопедии», тома которой занимали целую полку в семейном книжном шкафу. Но энциклопедия не особенно проливала свет на мерзости земные. И хотя в Берлине действительно можно было найти множество шлюх и блудниц, да и греха в изобилии, я не уверен, что здесь дела обстояли хуже, чем в любом другом метрополисе вроде Лондона, Нью-Йорка или Шанхая.

Бернард Вайс говорил мне, что аналогии есть и всегда были чепухой, что с тем же успехом можно сравнивать яблоки и апельсины. Он не верил в зло и напоминал мне о том, что законов против него нет нигде. Даже в Англии, где существуют законы против всего на свете. В мае 1928 года Пергамскому музею Берлина еще только предстояло восстановить знаменитый северный вход Вавилона — ворота Иштар, поэтому блюстители морали не успели подчеркнуть красным дурную славу прусской столицы как самого порочного места в мире, а это означало, что по-прежнему оставалось пространство для сомнений. Возможно, мы просто честнее относились к собственным порокам и терпимее к недостаткам других. Мне ли не знать? В 1928 году порок во всех его бесконечных проявлениях был моей непосредственной обязанностью в Полицейском президиуме на Александерплац. С криминалистической точки зрения — а благодаря Вайсу это стало для нас, полицейских, новым словом, — я знал о пороке почти столько же, сколько Жиль де Рэ[1]. Но, по правде говоря, с такими потерями во время Великой войны и с гриппом, который, подобно ветхозаветной чуме, унес жизни других миллионов, едва ли стоило беспокоиться о том, что люди вдыхают или, раздевшись, творят в своих темных бидермейерских спальнях. И не только в спальнях. Летними ночами Тиргартен порой напоминал конный завод — так много шлюх совокуплялись со своими клиентами прямо на траве. Полагаю, нет ничего удивительного в том, что после войны, когда стольким немцам пришлось убивать ради своей страны, теперь они предпочитали трахаться.

Учитывая все, что произошло до, и то, что случилось после, о Берлине трудно рассуждать достоверно или справедливо. Во многих отношениях он никогда не был приятным местом, а иногда становился даже безумным и уродливым. Слишком холодным зимой, слишком жарким летом, слишком грязным, слишком дымным, слишком вонючим, слишком шумным и, конечно, ужасно страдавшим от столпотворения, которое было так характерно для Вавилона. Все общественные здания, построенные во славу Германской империи, едва ли когда-нибудь существовавшей, как и худшие городские трущобы вместе с многоквартирными домами, заставляли почти каждого, кто с ними сталкивался, почувствовать себя бездушным и ничтожным. О берлинцах никто особо не заботился (правители уж точно), ведь они не отличались приятностью, дружелюбием или благовоспитанностью. Зато довольно часто оказывались тупыми, вялыми, скучными и невыносимо заурядными. И всегда — грубыми и жестокими. Убийства были обычным делом: в основном, их совершали пьяные мужчины, которые, вернувшись из пивных, душили своих жен, поскольку, одурев от пива и шнапса, не соображали, что творят. Иногда случалось и нечто похуже вроде историй Фрица Хаарманна или Карла Денке — тех странных, безбожных немцев, которые, казалось, наслаждались убийством ради самого убийства. Но даже это не особо удивляло. Наверное, Веймарская Германия сделалась безразличной к внезапным смертям и человеческим страданиям, что тоже было неизбежным наследием Великой войны. Мы потеряли два миллиона погибшими. Столько же, сколько Британия и Франция, вместе взятые. Некоторые поля Фландрии до того завалены костями наших юношей, что стали более немецкими, чем Унтер-ден-Линден[2]. И даже теперь, через десять лет после войны, на улицах не протолкнуться от увечных и хромых. Многие из них по-прежнему носят форму, выпрашивая мелочь у вокзалов и банков. В редкий день общественные места Берлина не походят на картины Питера Брейгеля.

Несмотря на это, Берлин все-таки был замечательным и вдохновляющим. Вопреки целому списку причин не любить этот город, он представлял собой огромное и сияющее зеркало мира, поэтому для любого, заинтересованного жить в этом мире, становился удивительным отражением человеческого бытия во всем его завораживающем великолепии. Заплатите мне — я все равно не променяю Берлин на другое место, особенно теперь, когда худшие дни Германии позади. После Великой войны, гриппа и инфляции дела пошли на лад, пусть и медленно. Многим жителям, особенно на востоке города, по-прежнему тяжко. Но сложно представить, чтобы Берлин ждала судьба Вавилона, который, согласно «Популярной энциклопедии», уничтожили халдеи, разрушив его стены, храмы и дворцы и сбросив обломки в море. С нами не могло случиться ничего подобного. Что бы сейчас ни последовало, нас, скорее всего, минует библейская гибель. Никто — ни французы, ни британцы, ни, тем более, русские — не заинтересован в том, чтобы Берлин, а следовательно, и Германия стали предметом божественного возмездия.

Часть первая

Женщины

Повсюду тайна трупа. Макс Бекман. Автопортрет в словах
Через пять дней после всеобщих федеральных выборов Бернхард Вайс, начальник криминальной полиции Берлина, вызвал меня в свой кабинет на шестом этаже. Окутанный дымом любимой сигары «Черная мудрость» и сидевший за столом для совещаний рядом с Эрнстом Геннатом, одним из лучших детективов по расследованию убийств, он пригласил меня присоединиться. Сорокавосьмилетний Вайс был берлинцем — невысоким, стройным и подтянутым, даже педантичным, в круглых очках, с аккуратными, хорошо подстриженными усами. Ко всему прочему он был адвокатом и евреем, что делало его непопулярным среди многих наших коллег. Вайсу пришлось преодолеть множество предрассудков, чтобы добиться своего положения: в мирное время евреям запрещалось получать офицерские чины в прусской армии, но, когда началась война, он подал заявление о поступлении в Королевские баварские войска, где быстро дослужился до ротмистра и получил Железный крест. После войны по поручению Министерства внутренних дел Вайс реформировал берлинскую полицию и сделал ее одним из самых современных подразделений Европы. И все же надо сказать, из него вышел необычный полицейский. Мне он всегда слегка напоминал Тулуз-Лотрека.

Перед ним лежала открытая папка, посвященная, судя по всему, мне.

— Ты хорошо показал себя в отделе нравов, — произнес Вайс своим поставленным, почти театральным голосом. — Хотя боюсь, твоя битва с проституцией безнадежна. Все эти вдовы и русские беженки зарабатывают на жизнь, как могут. Я продолжаю твердить нашей верхушке, что если оказать больше поддержки равной оплате труда для женщин, то мы за одну ночь решим проблему с проституцией в Берлине. Но ты здесь не поэтому. Полагаю, уже слышал, что Генрих Линднер уволился из полиции, чтобы стать авиадиспетчером в Темпельхофе. В фургоне отдела убийств освободилось место.

— Да, сэр.

— Ты знаешь, почему он уволился?

Я знал, но едва ли хотел отвечать и поймал себя на том, что хмурюсь.

— Можешь сказать. Я нисколько не обижусь.

— Я слышал, что ему не нравилось подчиняться приказам еврея, сэр.

— Совершенно верно, Гюнтер. Ему не нравилось подчиняться приказам еврея. — Вайс затянулся сигарой. — А как насчет тебя? У тебя есть какие-нибудь трудности с исполнением приказов еврея?

— Нет, сэр.

— Или с исполнением чьих-то еще приказов, если на то пошло?

— Нет, сэр. У меня нет проблем с командованием.

— Рад слышать. Поскольку мы подумываем предложить тебе постоянное место в фургоне. Место Линднера.

— Мне, сэр?

— Ты выглядишь удивленным.

— Только потому, что на «Алекс» разносится, что это место займет инспектор Райхенбах.

— Нет, если ты не откажешься. И даже в таком случае у меня останутся сомнения насчет этого человека. Разумеется, скажут, что я не решаюсь предложить должность другому еврею. Но дело совсем в другом. По нашему общему мнению, у тебя задатки отличного детектива, Гюнтер. Ты усерден и знаешь, когда держать рот на замке, — это хорошие качества для детектива. Очень хорошие. Курт Райхенбах — тоже неплохой детектив, но легко дает волю кулакам. Когда он еще носил униформу, некоторые из собратьев-полицейских прозвали его Зигфридом за излишнюю любовь пускать в дело саблю. Он бил кое-кого из наших клиентов рукоятью или плоской стороной лезвия. Я не возражаю против того, что делает офицер для самообороны, но не позволю полицейскому проламывать головы ради удовольствия. И неважно, чьи.

— И отсутствие сабли его не остановило, — добавил Геннат. — Совсем недавно ходили слухи, что он избил парня из СА, арестованного в Лихтенраде. Нациста, который зарезал коммуниста. Ничего не было доказано. Возможно, Райхенбах популярен на Александерплац — кажется, он нравится даже некоторым антисемитам, — но у него вспыльчивый характер.

— Вот именно. Я не говорю, что он плохой полицейский. Просто мы предпочитаем ему тебя. — Вайс посмотрел на страницу моего досье: — Вижу, ты получил абитур[3]. Но про университет ни слова.

— Война. Я вызвался добровольцем.

— Разумеется. Ну-с, тебе нужно место? Если да, оно твое.

— Да, сэр. Очень нужно.

— Тебе, конечно, и раньше случалось быть прикомандированным к комиссии по расследованию убийств. Значит, ты уже работал над убийствами? В прошлом году. В Шенеберге, не так ли? Как ты знаешь, я предпочитаю, чтобы у всех моих детективов имелся опыт расследований под началом такого человека, как Геннат.

— И это заставляет меня задуматься о том, почему вы считаете, что я достоин постоянного места, — признался я. — То дело — дело Фриды Арендт — уже остыло.

— Большинство дел на какое-то время остывает, — сказал Геннат. — И не только дела, но и детективы. Особенно в этом городе. Никогда не забывай об этом. Просто такова природа нашей работы. Свежий взгляд — ключ к раскрытию «холодных» дел. По правде говоря, у меня есть еще несколько, с которыми ты сможешь ознакомиться, если у тебя появится такая роскошь, как спокойная минута. Нераскрытые дела — то, что может создать детективу репутацию.

— Фрида Арендт? — переспросил Вайс. — Напомните-ка мне.

— Собака нашла несколько частей тела, завернутых в коричневую бумагу и закопанных в Грюневальде, — ответил я. — Первыми убитую опознали Ганс Шниекерт и парни из подразделения «Джи». Благодаря тому, что убийца проявил чуткость и оставил нам ее руки. По отпечаткам пальцев мертвой девушки выяснилось, что у нее была судимость за мелкую кражу. Можно было бы предположить, что это открыло перед нами множество дверей. Но мы не нашли ни ее семьи, ни места работы, ни даже последнего известного адреса. А поскольку газетчики оказались настолько глупы, что предложили солидное вознаграждение за любую информацию, мы потратили кучу времени на опросы граждан, больше заинтересованных в тысяче рейхсмарок, чем в помощи полиции. По крайней мере четыре женщины обвинили в преступлении собственных мужей. Одна даже предположила, что изначально ее супруг собирался приготовить куски тела. Отсюда и прозвище в прессе — Грюневальдский мясник.

— Один из способов избавиться от своего старика — посадить его за убийство, — заметил Геннат. — Дешевле, чем разводиться.

Эрнст Геннат был самым главным — после Бернхарда Вайса — детективом на Александерплац. К тому же самым крупным — его даже прозвали Большим Буддой. В одном автомобиле с Геннатом становилось тесновато. Вайс лично спроектировал фургон для отдела убийств. Тот был оснащен радио, небольшим откидным столиком с пишущей машинкой, медицинской аптечкой, массой фотооборудования и почти всем необходимым для расследований, кроме разве что молитвенника и хрустального шара. Геннат обладал язвительным берлинским остроумием, которое, по его словам, стало результатом того, что он родился и вырос в служебном корпусе тюрьмы Плётцензее, где его отец был заместителем начальника. Ходили слухи, что в дни казней Геннат завтракал с палачом. Еще в начале своей работы на «Алекс» я решил изучать этого человека и брать с него пример.

Зазвонил телефон, Вайс снял трубку.

— Гюнтер, ты же из СДПГ?[4] — спросил Геннат.

— Совершенно верно.

— Потому как нам в фургоне не нужно никакой политики. Коммунисты, нацисты — мне этого и дома хватает. И ты ведь не женат?

Я кивнул.

— Хорошо. Потому что эта работа разрушает брак. Можешь посмотреть на меня и подумать, небезосновательно, что я очень популярен среди дам. Но только до тех пор, пока не появится дело, которое будет держать меня здесь, на «Алекс», днем и ночью. Если я когда-нибудь решу жениться, мне придется подыскать себе славную даму-коппера. Так, а где ты живешь?

— Снимаю комнату в пансионе на Ноллендорфплац.

— Эта работа подразумевает небольшую прибавку, повышение по службе и, вероятно, жилье получше. В таком порядке. И месяц-два ты будешь на испытательном сроке. В твоем доме есть телефон?

— Да.

— Наркотики употребляешь?

— Нет.

— Когда-нибудь пробовал?

— Один раз немного кокаина. Чтобы понять, из-за чего шум. Это не для меня. Кроме того, я не мог их себе позволить.

— Полагаю, ничего плохого в этом нет, — сказал Геннат. — После войны этой стране по-прежнему нужно море обезболивающих.

— Многие принимают их не для облегчения боли, — заметил я. — Что порой приводит к кризису совсем иного рода.

— Некоторые считают, что берлинская полиция в кризисе, — сказал Геннат. — Что в кризисе весь город. А ты что думаешь, парень?

— Чем больше город, тем больше в нем кризисов. Думаю, мы будем постоянно сталкиваться с тем или другим. К этому вполне можно привыкнуть. Чаще всего причиной кризиса становится нерешительность. Правительство, которое ни на что не способно. Я не уверен, что новое, без явного большинства, будет чем-то отличаться. Похоже, сейчас наша самая большая проблема именно в демократии. Какой от нее толк, если она не может создать жизнеспособное правительство? Парадокс нашего времени. Иногда я волнуюсь, что мы устанем от нее раньше, чем все само собой уладится.

Геннат кивнул, будто соглашаясь со мной, и перешел к другому вопросу:

— Некоторые политики не очень высокого мнения об уровне раскрываемости. Что на это скажешь, парень?

— Им стоит приехать и познакомиться кое с кем из наших клиентов. Да и мертвецы, возможно, поспорили бы, будь они поразговорчивее.

— И все же наша работа — прислушиваться к ним. — Огромное тело Генната зашевелилось, и он встал. Все равно что наблюдать, как в воздух поднимается цеппелин. Пол заскрипел, когда Геннат подошел к угловому окну башни. — Если слушать достаточно внимательно, можно различить их шепот. Как с этими убийствами Виннету. Полагаю, его жертвы разговаривают с нами, просто мы пока не понимаем, на каком языке. — Он указал сквозь окно на метрополис: — Но кое-кто понимает. Кое-кто там внизу. Возможно, он выходит сейчас от Германа Титца[5]. Возможно, это даже сам Виннету.

Вайс закончил телефонный разговор, и Геннат вернулся к столу для совещаний, где закурил свою едкую сигару. К тому времени над столом уже висел настоящий облачный пейзаж. Он напоминал мне газ, плывущий над нейтральной полосой.

Я слишком нервничал, чтобы самому закурить. Слишком нервничал и слишком уважал своих начальников. Я по-прежнему испытывал благоговейный трепет перед ними и поражался тому, что они хотят сделать меня частью команды.

— Это был ВиПоПре, — сказал Вайс.

ВиПоПре называли президента берлинской полиции Карла Цергибеля.

— Похоже, только что произошел взрыв на ламповом заводе «Вольфмиум» в Штралау. По первым данным, много погибших. Возможно, больше тридцати. Он будет держать нас в курсе. И я хотел бы напомнить, что мы договорились не использовать прозвище «Виннету», когда речь идет об убийце, снимающем скальпы. Думаю, такие громкие имена оказывают погибшим девушкам медвежью услугу. Давайте придерживаться названия досье, хорошо, Эрнст? Силезский вокзал. Так будет лучше для безопасности.

— Извините, сэр. Больше не повторится.

— Что ж, Гюнтер, добро пожаловать в Комиссию по расследованию убийств. Теперь твоя жизнь изменится навсегда. Ты больше не сможешь смотреть на людей как прежде. Отныне, стоя с кем-то рядом на остановке автобуса или в трамвае, ты станешь оценивать этого человека как потенциального убийцу. И будешь прав. По статистике, большинство убийств в Берлине совершают обычные законопослушные граждане. Иначе говоря, такие же люди, как мы с вами. Не так ли, Эрнст?

— Да, сэр. Мне редко встречались убийцы, похожие на убийц.

— Ты увидишь вещи ничуть не лучше тех, что встречал в окопах, — добавил Вайс. — Кроме того, иногда жертвами оказываются женщины и дети. Но мы должны оставаться тверды. И ты заметишь, что здесь склонны отпускать шутки, которые большинство не сочло бы смешными.

— Да, сэр.

— Что ты знаешь об убийствах на Силезском вокзале, Гюнтер?

— За четыре недели были убиты четыре проститутки из местных. Каждый раз ночью. Первая возле самого вокзала. Всем им пробивали голову столярным молотком, затем скальпировали очень острым ножом. Словно действовал индеец из знаменитых романов Карла Мая.

— Которые, надеюсь, ты читал.

— Покажите мне немца, не читавшего их, и я покажу вам человека, который не умеет читать.

— Тебе понравилось?

— Ну, прошло уже много лет, но да.

— Хорошо. Мне бы не понравился человек, который не любит славные вестерны Карла Мая. Что еще ты знаешь? Об убийствах, я имею в виду.

— Не так уж много. — Я покачал головой. — Вероятно, убийца не был знаком с жертвами, потому-то его трудно поймать. Возможно, его действиями руководит порыв.

— Да-да, — произнес Вайс так, будто все это уже слышал.

— Убийства, похоже, действительно повлияли на количество девушек на улицах, — сказал я. — Проституток стало меньше. Те, с кем я разговаривал, признавались, что боятся работать.

— Что-нибудь еще?

— Ну…

Вайс бросил на меня вопросительный взгляд:

— Выкладывай, парень. Что бы там ни было. Я жду, что все мои детективы будут говорить откровенно.

— Просто у работающих девушек есть свое прозвище для погибших. Из-за того, что с тех снимали скальпы. Когда убили последнюю, я слышал, как ее называли очередной «королевой Пиксавона». — Я сделал паузу. — Как шампунь, сэр.

— Да, я слышал о шампуне «Пиксавон». В рекламе говорится, что этим шампунем пользуются «хорошие жены и матери». Немного уличной иронии. Что-нибудь еще?

— Ничего особенного. Только то, что пишут в газетах. Моя квартирная хозяйка, фрау Вайтендорф, очень внимательно следит за этим делом. Чего следовало ожидать, учитывая мрачность фактов. Она любит истории об убийствах. А мы все обязаны ее выслушивать, пока она подает завтрак. Не самая аппетитная тема, но ничего не поделаешь.

— Мне интересно, что твоя квартирная хозяйка сказала бы обо всем этом?

Я сделал паузу и представил фрау Вайтендорф в обычном для нее словесном недержании, полную почти праведного гнева и, похоже, едва ли обращавшую внимание, слушает ее кто-нибудь из жильцов или нет. Крупная, с плохо подогнанными зубными протезами и двумя бульдогами, которые следовали за ней по пятам, она была из тех женщин, что любят поговорить. И неважно, есть ли публика. Стеганый халат с длинными рукавами, который носила фрау Вайтендорф за завтраком, делал ее похожей на неопрятного китайского императора, а двойной подбородок только усиливал это сходство.

Кроме меня и квартирной хозяйки, в доме жили трое: англичанин по имени Роберт Рэнкин, утверждавший, что он писатель; баварский еврей по фамилии Фишер, который называл себя коммивояжером, но был, вероятно, мошенником, и молодая женщина Роза Браун — она играла на саксофоне в эстрадном оркестре, но почти наверняка была «полушелком»[6]. Вместе с фрау Вайтендорф мы были необычным квинтетом, но, возможно, представляли собой идеальный срез современного Берлина.

— Что касается фрау Вайтендорф, она сказала бы что-нибудь вроде: «Для подобных девиц перерезанное горло — профессиональный риск. Если подумать, они сами напросились. Разве жизнь настолько дешево стоит, чтобы рисковать ею понапрасну? И ведь так было не всегда. До войны это был респектабельный город. А после четырнадцатого года человеческая жизнь перестала иметь хоть какую-то ценность. Это и без того плохо, но в двадцать третьем году еще и инфляция началась, наши деньги обесценились. А жизнь не особенно важна, когда теряешь все. Кроме того, любой заметит, что этот город стал слишком большим. Тут теснятся четыре миллиона человек. Это ненормально. Некоторые живут будто животные. Особенно к востоку от Александерплац. Чего удивляться, что они и ведут себя как животные? Никаких норм приличия. А с толпами поляков, евреев и русских, которые появились после большевистской революции, стоит ли удивляться, что эти девицы позволяют себя убивать? Попомните мои слова, окажется, что их прирезала одна из своих. Или еврей. Или русский. Или русский еврей. Как по мне, царь и большевики не просто так выгнали этих людей из России. Но вот вам истинная причина убийства тех девиц: мужчины, вернувшись из окопов, принесли с собой настоящую тягу к убийствам, и ее нужно удовлетворять. Точно вампирам, которым для жизни необходима кровь, этим людям нужно кого-то убивать. И неважно, кого. Покажите мне воевавшего мужчину, который говорит, что после возвращения домой ему ни разу не захотелось кого-нибудь прибить, и я покажу вам лжеца. Это как с джазом, который играют негры в ночных клубах. Будоражит кровь, по моему мнению».

— Ее слова просто ужасны, — сказал Вайс. — Удивлен, что ты остаешься на завтрак.

— Он включен в стоимость комнаты, сэр.

— Я понимаю. А теперь скажи, что эта мерзкая стерва говорит о том, почему убийца снимает скальпы?

— Потому что он ненавидит женщин. Она считает, что во время войны именно женщины нанесли мужчинам удар в спину, заняв их рабочие места и согласившись на половину жалованья. А когда мужчины вернулись, находили лишь работу за смешные деньги, а чаще вообще ничего не находили, поскольку женщины никуда не ушли. Вот почему он их убивает и снимает скальпы. Из чистой ненависти.

— А ты что думаешь? По поводу скальпов.

— Думаю, мне стоит получить больше фактов, прежде чем строить предположения, сэр.

— Сделай одолжение. Но могу сказать тебе вот что: ни один из скальпов не был найден. Поэтому приходится сделать вывод, что убийца оставил их себе. И непохоже, что он предпочитает определенный цвет волос. Легко заключить, что он убивает ради самих скальпов. Напрашивается вопрос: почему? Что это для него? Зачем мужчине снимать скальп с проститутки?

— Может, он — странный извращенец, который хочет быть женщиной, — предположил я. — В Берлине полно трансвеститов. Возможно, у нас мужчина, которому нужны волосы для парика. — Я покачал головой: — Знаю, звучит нелепо.

— Не более нелепо, чем Фриц Хаарманн, который готовил и ел внутренние органы своих жертв, — отозвался Геннат. — Или Эрих Кройцберг, мастурбировавший на могилах убитых им женщин. Так мы его и поймали.

— С этой стороны, полагаю, вы правы.

— У нас есть собственные версии того, почему этот человек снимает с жертв скальпы, — сказал Вайс. — По крайней мере у доктора Хиршфельда[7]. Он консультировал нас по этому делу. Но я все равно буду рад услышать твои идеи. Любые. Даже абсурдные — это неважно.

— Тогда все возвращается к обычному женоненавистничеству, сэр. Или обычному садизму. Желанию унизить и опозорить, а еще уничтожить. В Берлине жертву убийства унизить довольно легко. Я всегда считал чудовищным, что в этом городе продолжают пускать зевак в городской морг. Чтобы они приходили и разглядывали тела убитых. Для того, кто хочет унизить и опозорить своих жертв, большего не требуется. Настало время прекратить эту практику.

— Согласен, — сказал Вайс. — И я не раз говорил об этом министру внутренних дел. Но едва начинает казаться, что наконец что-нибудь сделают, как у нас появляется новый министр.

— Кто на этот раз? — спросил Геннат.

— Альберт Гжесинский, — ответил Вайс. — Бывший президент нашей полиции.

— Что ж, это шаг в правильном направлении, — сказал Геннат.

— Карл Северинг — хороший человек, — заметил Вайс, — но у него было слишком много забот, учитывая, что ему приходилось иметь дело с армейскими ублюдками, которые тайно готовятся к новой войне. Но давайте не будем слишком увлекаться Гжесинским. Поскольку он тоже еврей, справедливо заметить, что его назначение вряд ли встретят с энтузиазмом. Гжесинский — фамилия отчима, на самом деле он Леманн.

— Как получилось, что я об этом не знал? — спросил Геннат.

— Не имею понятия, Эрнст, мне ведь говорили, что вы детектив. Нет, я очень удивлюсь, если Гжесинский долго продержится. Кроме всего прочего, у него есть тайна, которой скоро воспользуются его враги. Гжесинский живет не с женой, а с любовницей. Американской актрисой. Ты пожимаешь плечами, Берни, но это только берлинской публике позволено быть аморальной. Нашим избранным представителям не разрешается быть ее подлинными представителями; более того, им запрещено иметь какие-либо пороки. Особенно евреям. Посмотри на меня. Я практически святой. Сигары — мой единственный недостаток.

— Как скажете, сэр.

Вайс улыбнулся:

— Совершенно верно, Берни. Никогда не принимай ничьи слова на веру. Только если их произносят те, кого уже признали виновным. — Он написал записку на клочке бумаги и прижал к нему промокашку: — Отнеси это в кассу. Тебе выдадут новую платежную книжку и новый жетон.

— Когда мне начинать, сэр?

Вайс потянул цепочку карманных часов, и на ладонь ему лег «Золотой охотник».

— Ты уже начал. Согласно досье, тебе положены несколько дней отпуска, верно?

— Да, сэр. Начиная со следующего вторника.

— Ну а до тех пор по выходным ты — дежурный офицер Комиссии. Возьми отгул на вторую половину дня и ознакомься с делом Силезского вокзала. Это поможет тебе не заснуть. Поскольку, если до вторника в Берлине кого-нибудь убьют, ты должен первым оказаться на месте преступления. Поэтому давайте надеяться, что ради твоего же блага выходные пройдут спокойно.

Я обналичил чек в Дармштадте и Национальном банке, чтобы мне хватило денег на выходные, затем прогулялся до огромной статуи Геркулеса. Мускулистый и угрюмый, он держал на правом плече вполне действенную на вид дубину и, если отбросить его наготу, очень напоминал усталого полицейского, который только что восстановил порядок в каком-нибудь питейном заведении на востоке города. Несмотря на сказанное Бернхардом Вайсом, «быку» нужно что-то посерьезнее жетона и крепкого словца, чтобы закрыть бар в полночь. Когда немцы пьянствуют весь день и половину ночи, тебе пригодится ненавязчивое «средство убеждения», чтобы грохнуть им по стойке и привлечь к себе внимание.

Перегнувшихся через бортик фонтана детей не особенно интересовал Геркулес. Их больше занимали монеты, которые годами бросали в воду, и подсчет скопившегося там состояния. Я поспешил миновать это место и направился к высокому дому на углу Маассенштрассе. Завитков на здании было больше, чем на пятиярусном свадебном торте, а массивный балкон напоминал саму фрау Вайтендорф.

Я снимал две комнаты на четвертом этаже: очень узкую спальню и кабинет с изразцовой печью, похожей на фисташкового цвета собор, и с мраморным туалетным столиком. Когда я умывался и брился перед ним, постоянно ощущал себя священником. Помимо этого, в кабинете стояли небольшой письменный стол, стул и квадратное кожаное кресло, скрипевшее и пердевшее почище капитана Балтийского флота. Все в моих комнатах было старым, солидным и, вероятно, несокрушимым — мебель, которая по замыслу фабрикантов времен Вильгельма Второго должна была прослужить столько же, сколько существует империя, как бы долго она ни протянула.

Моим любимым предметом было большое меццо-тинто[8] в раме с портретом Георга Вильгельма Фридриха Гегеля. Жидковолосого, с мешками под глазами и, похоже, измученного газами. Мне гравюра нравилась, поскольку всякий раз, когда я в похмелье смотрел на нее, я поздравлял себя с тем, что, как бы плохо мне не было, все же не сравнить с ощущениями Гегеля, пока тот сидел перед человеком, которого с хохотом называли художником. Фрау Вайтендорф сказала мне, что она — родственница Гегеля по материнской линии, и это могло бы быть правдой, если бы она не назвала его известным композитором. После чего стало ясно, что квартирная хозяйка имела в виду Георга Фридриха Генделя, и вся история становилась уже не такой правдоподобной.

Чтобы увеличить доход от сдачи жилья, сама фрау Вайтендорф поселилась на лестничной площадке верхнего этажа, где спала за высокой ширмой на вонючей кушетке, которую делила со своими французскими бульдогами. Практичность и нужда перевешивали статус. Она, может, и являлась хозяйкой дома, но определенно никогда не считала жильцов рабами своей воли, что, полагаю, было вполне по-гегелевски.

Остальные жильцы держались особняком, за исключением времени завтрака, когда я и познакомился с Робертом Рэнкином, симпатичным, хоть и мертвенно-бледным англичанином, чьи комнаты располагались прямо под моими. Как и я, он служил на Западном фронте, но в Королевских уэльских стрелках, и после нескольких бесед мы поняли, что сталкивались друг с другом на нейтральной полосе во время битвы при Лоосе в пятнадцатом году. По-немецки он говорил почти идеально. Вероятно, из-за того, что настоящая его фамилия была фон Ранке, а во время войны он ее по очевидным причинам сменил. Рэнкин написал роман о пережитом под названием «Упакуй свои тревоги»[9], но тот оказался непопулярным в Англии, и автор надеялся продать его немецкому издателю, когда закончит перевод. Как у большинства ветеранов — включая меня, — шрамы Рэнкина были, по большей части, не видны. Взрыв снаряда на Сомме наградил его слабыми легкими, но, что куда необычнее, англичанина ударило током, когда в полевой телефон попала молния, от чего у Рэнкина появился патологический страх перед любыми подобными аппаратами. Фрау Вайтендорф нравились его безупречные манеры и то, что он доплачивал ей за уборку комнаты, но за глаза она все равно называла его «шпионом». Фрау Вайтендорф была нацисткой и считала, что иностранцам вообще нельзя доверять.

Я вернулся домой с портфелем, набитым полицейскими документами, и быстро поднялся в свою комнату, надеясь избежать встречи с соседями. С кухни доносился голос фрау Вайтендорф, которая разговаривала с Розой. Последнее время Роза играла на своем тенор-саксе в престижном «Халлер-Ревю» на Фридрихштрассе — самом шикарном заведении Берлина: с казино, VIP-залами и очень хорошим рестораном. Однако было полно причин не любить это место — не в последнюю очередь из-за количества толпившихся там людей, многие из которых были иностранцами. В свое последнее посещение я пообещал себе и своему кошельку, что больше туда ни ногой. Уверен, закончив играть на саксофоне, Роза была не прочь поработать на стороне. Раз или два я возвращался с «Алекс» очень поздно и заставал ее пробиравшейся к себе с клиентом. Меня это не касалось, и я, разумеется, не стал бы докладывать «Голему» — так все жильцы называли фрау Вайтендорф за ее напоминавший огромную буханку твердокаменный желтый парик — точно такой же, как у монстра в одноименном фильме ужасов.

Дело в том, что я питал слабость к Розе и не считал себя вправе судить ее за попытку подзаработать. Могу ошибаться, но однажды, подслушивая на лестнице, я почти разгадал замысел фрау Вайтендорф. Кажется, она пыталась свести Розу с одним из своих приятелей по театру на Ноллендорфплац, где, судя по ее неустанным рассказам, когда-то служила актрисой. Похоже, «Голем» подрабатывала сутенерством.

На самом деле, после инфляции двадцать третьего года почти все, включая многих полицейских, нуждались в небольшом левом бизнесе, чтобы сводить концы с концами. Моя квартирная хозяйка и Роза ничем не отличались от остальных. Большинство пытались заработать, чтобы выжить, но на то, чтобы преуспевать, денег никогда не хватало. Я знал многих полицейских, торговавших наркотиками, — кокаин, вообще-то, не был запрещен, — нелегальным алкоголем, домашней колбасой, валютой, редкими книгами, скабрезными открытками или часами, снятыми с мертвецов и мертвецки пьяных, которых находили на улицах. Какое-то время я и сам получал прибавку к жалованью, продавая необычные истории Рудольфу Олдену, своему другу из «Берлинер Тагеблатт». Олден был не только юристом, но и журналистом и, что важнее, либералом, верившим в свободу слова. Но я все прекратил, когда Эрнст Геннат увидел нас с ним в баре и пригрозил сложить два и два. Не то чтобы я сливал Олдену какую-то щекотливую информацию; в основном, это были лишь подсказки по поводу нацистов и коммунистов в Департаменте 1А — политической полиции, сотрудники которой не должны были иметь политических пристрастий. Например, я дал Олдену несколько выписок из речи комиссара Артура Небе, произнесенной на собрании Ассоциации офицеров прусской полиции «Шрадер-Вербанд». И хотя Олден не упомянул имя Небе, все на «Алекс» поняли, кого цитировали в газете.

Неназванный и якобы независимый комиссар берлинской политической полиции накануне вечером выступил с речью на закрытой встрече «Шрадер-Вербанда» в отеле «Эдем», где позволил себе такие слова:

«Это больше не здоровая нация. Мы перестали стремиться к чему-то высокому. Мы выглядим вполне счастливыми, погрязая в болоте, погружаясь на все новые и новые глубины. Честно говоря, эта республика заставляет меня подумать о Южной Америке или Африке, но никак не о стране в самом сердце Европы. В Берлине мне почти стыдно быть немцем. Трудно поверить, что всего четырнадцать лет назад мы несли в себе силу нравственного добра и были одной из самых могущественных стран в мире. Нас боялись, а теперь унижают и высмеивают. Иностранцы стекаются сюда со своими долларами и фунтами, чтобы воспользоваться не только ослаблением нашей рейхсмарки, но и слабостью наших женщин и наших либеральных законов касательно секса. Берлин стал новым Содомом и Гоморрой. Все здравомыслящие немцы должны чувствовать то же, что и я, однако правительство, собранное из евреев и апологетов большевизма, лишь сидит, сложив унизанные перстнями руки, и кормит народ ложью о том, что на самом деле все замечательно. Это ужасные люди. Действительно ужасные. Они постоянно лгут. Но, слава Богу, есть человек, который обещает сказать правду и очистить этот город, смыть грязь с улиц Берлина, избавиться от отбросов, которые вы видите каждую ночь: наркоторговцев, проституток, сутенеров, трансвеститов, гомосексуалистов, евреев и коммунистов. Человек этот — Адольф Гитлер. Город болен, и только такой сильный человек, как Гитлер, и партия нацистов способны его излечить. Сам я не нацист, а всего лишь консервативный националист, который видит, что происходит с этой страной, видит зловещую руку коммунизма, стоящую за разрушением ценностей нашей нации. Коммунисты стремятся подорвать нравственный стержень нашего общества в надежде, что произойдет еще одна революция, подобная той, что разрушила Россию. Они стоят за всем этим. Вы знаете, что я прав. Каждый берлинский полицейский знает, что я прав. Каждый берлинский полицейский знает, что нынешнее правительство не намерено что-либо предпринимать. Не будь я прав, возможно, смог бы указать на некоторые судебные приговоры, которые заставили бы вас посчитать, что закон в Берлине соблюдается. Но я не могу, поскольку в нашей судебной системе полно евреев. Ответьте мне, что за сдерживающая сила позволяет приводить в исполнение лишь пятую часть всех смертных приговоров? Попомните мои слова, господа, надвигается буря — самая настоящая буря, и всех этих выродков смоет. Да, я говорю: выродков. Не знаю, как еще назвать то, что у нас существуют аборты; матери, которые торгуют дочерьми; беременные, которые торгуют собой, и юноши, которые совершают невообразимые вещи с мужчинами в глухих переулках. На днях я ходил в морг и видел, как художник рисовал труп женщины, убитой собственным мужем. Да, это в наши дни считается искусством. По моему мнению, убийца, которого пресса окрестила Виннету, — лишь гражданин, которому надоела проституция, разрушающая этот город. Прусской полиции давно пора признать, что, возможно, подобные преступления являются неизбежным результатом слабого, бесхребетного правительства, угрожающего самому устройству немецкого общества».

Наверное, Геннат догадался, что, скорее всего, я навел «Тагеблатт» на Артура Небе, и, хотя в тот момент ничего мне не сказал, позже напомнил, что не только полицейские из Департамента 1А, но и детективы из Президиума должны оставлять политику дома. Особенно детективы, не любившие Артура Небе так же сильно, как мы с ним. «От людей вроде нас ожидают более высоких стандартов», — сказал Геннат. По его словам, в прусской полиции и без того достаточно разногласий, чтобы прибавлять от себя. Я решил, что он прав, и перестал звонить Олдену.

Оставшись один в своей комнате, я свернул сигарету, смочил кончик каплей рома, закурил и открыл окно, чтобы избавиться от дыма. Затем разгрузил портфель и уселся читать бумаги по делу Силезского вокзала. Даже мне было неприятно их разбирать. Особенно черно-белые снимки, сделанные Гансом Гроссом — полицейским фотографом с «Алекс».

В его снимках с мест преступлений было нечто такое, что действовало на нервы. Говорят, каждая фотография рассказывает свою историю, но Ганс Гросс был тем фотографом, чья работа сделала его Шахерезадой современной криминалистики. Это лишь отчасти объяснялось его любовью к большой широкоформатной камере «Фолмер и Швинг» на подвижной платформе и мобильной версии тех же карбоновых дуговых ламп, что использовали в аэропорту «Темпельхоф». И то и другое занимало, по меньшей мере, половину фургона отдела убийств. Но куда важнее оборудования, по моему мнению, было то, что Ганс воспринимал место преступления почти как кинематографист. Сам Фриц Ланг[10] не смог бы выстроить картинку лучше. Иногда снимки Гросса для Комиссии по расследованию убийств были настолько четкими, что казалось, бедная жертва не мертва, а лишь притворяется. Пользу приносили не только кадрирование и четкость фотографии, но и то, как детали фона помогали их оживлять. Детективы часто замечали на снимках то, что пропустили на месте преступления. Вот почему на «Алекс» Гросса прозвали Сесил Б. Деморг[11].

Фотография из первого документа в досье — Матильды Луз, найденной мертвой на Андреасплац, — была настолько четкой, что можно было разглядеть каждую линию граффити «Красного фронта» на полуразрушенной кирпичной стене, рядом с которой располагалось тело. Справа от головы лежали очки в толстой оправе, словно девушка сняла их на секунду; был виден даже ярлычок одной из туфель от «Хеллстерна», который оторвался в момент убийства. Если не считать отсутствия скальпа, Матильда Луз выглядела так, словно прилегла на минутку вздремнуть.

Я прочитал записи и разные свидетельства, затем попытался представить наш с ней разговор, как если бы она сама могла поведать мне о том, что произошло. Этот новый метод поощрял использовать Вайс, прочитав статью криминалиста Роберта Хейндла. «Дайте жертве пообщаться с вами, — говорил тот. — Попытайтесь представить, что она сказала бы, проведи вы с ней некоторое время». Так я и поступил.

Матильда Луз была действительно симпатичной девушкой, на ней ладно сидел тот же наряд, в котором ее убили: шляпка, пальто и платье. Все из «C&A»[12], но вполне сносное. Даже в дешевых вещах некоторым девушкам удается хорошо выглядеть, и Матильда Луз была одной из таких. В полицейском отчете отмечалось, что от нее так сильно пахло духами марки «4711», что можно было подумать, они служили скорее для маскировки, чем для соблазнения. В отчете также говорилось, что у девушки были темные волосы, большие карие глаза и губы такого же красного цвета, что и лак на ногтях. Пудра придавала ее лицу мертвенную бледность. По крайней мере я думал, что это из-за пудры. Но, возможно, причина была в том, что девушка мертва.

— Я два года делала калильные сетки в компании по производству лампочек, — раздались ее слова. — Мне нравилось. У меня там появилось несколько хороших подруг. Деньги, конечно, небольшие, но вместе с жалованьем моего мужа Франца — он работает на фабрике Юлиуса Пинча, делает газовые счетчики — нам почти хватало на крышу над головой. Не очень хорошую крышу, честно говоря. Мы жили на Коппенштрассе в однокомнатной квартирке, если ее можно так назвать. Скорее в трущобе. Это бедный район, как вы, наверное, знаете. В пятнадцатом году там случилось два масляных бунта[13]. Можете представить себе Берлин без масла? Немыслимо. Я хорошо помню бунты. Думаю, мне тогда было лет четырнадцать.

— То есть на момент вашей прискорбной гибели вам было двадцать семь.

— Верно. Так вот, наш домовладелец, Ланский, был евреем, как и мы, но он никогда не ставил земляков выше прибыли; если бы мы не оплатили аренду вовремя, судебный пристав в два счета выгнал бы нас. Ланский постоянно твердил, как нам повезло иметь хоть какой-то угол, но ведь ему самому не приходилось там жить. Точно знаю, он живет в хорошенькой квартире на Тауэнциенштрассе. Самый настоящий гониф [14], понимаете? Как бы там ни было, меня уволили в прошлом году, сразу после Рождества. Я, конечно, искала новое место, но сейчас половина женщин Берлина ищет работу, так что я знала: ничего у меня не выйдет. Если бы меня не уволили, я бы ни за что в такое не впряглась. За жилье нужно платить, вот Фриц и предложил идею, а я согласилась — все лучше, чем терпеть побои.

— Туфли, которые были на вас. В стиле Саломеи, от «Хеллстерна». Дорогие.

— Девушка должна выглядеть на все сто.

— Где вы их взяли?

— Подруга украла на заказ в Вертхайме.

— А очки?

— Некоторым мужчинам нравятся секретарши. Особенно на том пятачке к северу от Силезского вокзала. Они принимают тебя за соседскую девчонку, и это придает им уверенности.

— Это ведь в двух шагах от фабрики Юлиуса Пинча, не так ли?

— Верно. Иногда мой дорогой муженек после поздней смены отыскивал меня и отнимал все заработанное, чтобы купить себе кружку-другую пива. Таким уж чутким был Франц. Говорил, что присматривает за мной, как настоящий альфонс, но я считала иначе. Дело-то было опасное. Я это знала. Мы все знали. Никто не забыл Карла Гроссмана. Он убил бог знает сколько женщин в том самом районе Берлина. Когда это было?

— Между девятнадцатым и двадцать первым годами.

— Говорят, своих жертв он съедал.

— Нет, это делал Хаарманн. Гроссман просто разрубал их на части. Обычно в своей квартире на Лангештрассе. Но вы правы. Это недалеко от того места, где вас убили.

— Ублюдки. По-моему, все мужчины — ублюдки.

— Наверное, вы правы.

— Ты, должно быть, такой же. «Быки» не лучше остальных. Даже хуже. Забираете деньги из-под матрасов или «снежок» толкаете, притворяясь, что уважаете закон. Но иногда вы хуже всех. Кто был тот ублюдок-полицейский с «Алекс», который несколько лет назад убивал женщин? Тот, которому по рукам надавали и отпустили.

— Бруно Герт.

— Ты его знал?

— Да. Но не сказал бы, что его просто отпустили.

— Нет? Но он же сохранил голову на плечах?

— Это правда, но теперь он в психушке. И, скорее всего, останется там до конца своих дней. Собственно говоря, пару месяцев назад я его навещал.

— Наверное, это было очень приятно для вас обоих. Говорят, он устроил целое представление перед судьей. Притворялся безумным. Он знал, как работает система, и суд купился.

— Может, и так. Не знаю. Я сам на суде не присутствовал. Но давайте вернемся к тому, что случилось с вами, Матильда. Расскажите мне о том вечере, когда вас убили. И примите мои соболезнования.

— Вечер начался в «Хакебаре». Обычное дело. Многие шонты[15] вроде меня выпивали пару бокалов для храбрости, прежде чем отправиться на поиски клиента.

— В вашем организме нашли еще и следы кокаина.

— Конечно, почему бы нет? Придает легкую упругость походке. Помогает, когда натыкаешься на возможного клиента. Помогает даже получить удовольствие, знаешь ли. Когда тебя трахают. Такие вещи не особенно трудно достать, и они не слишком дорогие. Можно купить на пробу у торговца сосисками перед Силезским вокзалом.

— Мы его спрашивали. Но он все отрицал.

— Наверное, не вовремя спрашивали. Когда у него были только соль и перец.

— А что произошло дальше?

— Некоторые из нас пошли в театр «Роза», а может, в «Цур Мёве».

— В танцевальный зал? На Франкфуртер.

— Точно. Он немного старомодный, но там полно мужчин, которые этого и ищут. В основном, таких как Франц, надо сказать. Кто-то видел, как я уходила оттуда с мужчиной, но о нем я, по понятным причинам, ничего не могу рассказать. Дальше все становится слегка туманным. Где-то на Андреасплац есть фонтан со статуей Фрица с молотком.

— Свидетель видел, как примерно через десять или пятнадцать минут после предположительного времени вашей смерти в том фонтане мыл руки мужчина.

— Понятно. В любом случае, думаю, так меня и убили. Похожим молотком. Я почувствовала сильный удар по шее.

— Да, так вас и убили, Матильда. Убийца одним ударом сломал вам шею.

— А дальше ничего. Пустота. Твоя очередь, коппер.

— Дальше он снял с вас скальп.

— Какой стыд! У меня были красивые волосы. Спроси Франца. Он обычно расчесывал их, когда был милым. Очень расслабляло после ночи, проведенной на спине. Словно кто-то на самом деле обо мне заботился. Как о человеке, а не просто о «щелке».

— Он нам говорил. Но моему начальству это показалось слегка странным. Не многие мужчины станут расчесывать своих жен. Пожалуй, его интерес к женским волосам был несколько ненормальным.

— Нет в этом ничего ненормального. Он видел, что я устала, и хотел что-нибудь для меня сделать. Что-нибудь приятное. Что-нибудь, что помогло бы мне расслабиться.

— Давайте поговорим о Франце. Мы несколько раз его допрашивали. В основном, из-за того, что, по слухам, вы с ним бурно ссорились.

— Это ведь было на Коппенштрассе, а не в люксе отеля «Адлон». В подобной дыре все ругаются. Покажи мне пару, которая живет там и ни разу не поссорилась.

— У него несколько судимостей за нападение. И много острых ножей. Достаточно острых, чтобы легко снять с кого-нибудь скальп.

— Он резал по дереву. Мастерил игрушки для рождественских ярмарок. Чтобы немного подзаработать. У него неплохо получалось. Но на время моей смерти у него алиби. Он работал в ночную смену на фабрике.

— Моя работа — ломать алиби. А он был достаточно близко, чтобы улизнуть на десять минут, убить вас и затем вернуться.

— Убить курицу, несущую золотые яйца? Не думаю. Как шлюха я была хороша, коппер. Возможно, Франц ублюдок, но не полный же идиот. А многие его сослуживцы и даже заводской мастер сказали, что ни на секунду не теряли Франца из виду.

— Еще полицейские обнаружили в вашей квартире несколько романов Карла Мая. Включая те, что про Виннету. Собственно, именно это побудило прессу прозвать так вашего убийцу.

По какой-то причине я не мог заставить себя думать об этом типе как об убийце со Силезского вокзала. И знал, что Геннат чувствовал то же самое и называл его Виннету, пока Вайса не было рядом. Все так делали, я не был исключением.

— Сама я не большая любительница чтения. Но, по словам Франца, половина мужчин в Германии читали эти чертовы книжки.

— Наверное, вы правы.

— Послушай, приятель, Франца можно считать кем угодно. Но где-то глубоко в его груди жило сердце, которое любило меня. Именно это держало нас вместе. Да, мы ссорились, но обычно из-за того, что он перебрал. Да ради всего святого, какой немец не напивается до бесчувствия вечером в пятницу и не колотит после свою жену? Ты мало знаешь об этом, живя в такой миленькой маленькой комнате. С ковром на полу. Со шторами на окнах, через которые можно глядеть. Когда Франц переступал черту, я отвешивала ему пару раз ножкой от стула. Как-то даже подумала, что убила. Но у него голова как грецкий орех, и примерно через час он очухался, полный раскаяния из-за того, что первым начал. Даже не затаил обиду. Почти уверена, он и не помнил, как я его ударила. В тот раз мы очень славно помирились.

— Звучит романтично.

— Конечно, почему бы и нет? Романтика в берлинском стиле. Позволь мне сказать тебе кое-что, коппер: когда мужчина лежит без сознания у твоих ног, и ты знаешь, что, если бы захотела, могла бы забить его ножкой стула до полусмерти, только тогда действительно понимаешь, любишь его или нет.

— Как уже говорил, я сожалею о том, что с вами случилось. И сделаю все возможное, чтобы поймать того, кто это сделал. Даю вам слово.

— Очень мило с вашей стороны, герр Гюнтер. Но, честно говоря, для меня это теперь не имеет особого значения.

— Можете еще что-то мне рассказать?

— Нет.

— Согласно заключению лаборатории, вы были беременны. Знали об этом?

— Нет. Я… мы всегда хотели ребенка. Не то чтобы могли его себе позволить. — Она смахнула слезу и на мгновение затихла, а затем умолкла навсегда.

Обычно мне не удавалось вернуться на Ноллендорфплац к ужину, но, поскольку была пятница и я пропустил обед, возвращение меня порадовало, ведь в такие вечера фрау Вайтендорф, как правило, уходила в театр и оставляла на плите хэш из легкого, который нужно было только разогреть. Еды всегда хватало на десятерых, и я, еще со школьных лет весьма уважая это блюдо, с удовольствием присоединился к соседям за обеденным столом. Роза возилась с хэшем и вареным картофелем; Фишер, баварский коммивояжер, нарезал черный хлеб, а Рэнкин разливал по большим кружкам солодовый кофе. Я взялся расставлять тарелки из второсортного фарфора. Жильцам, конечно, было любопытно, почему я вообще тут оказался, но напрямую они не спрашивали. Не то чтобы я рвался рассказать, что меня повысили до Комиссии по расследованию убийств. Последнее, о чем мне хотелось говорить дома, — это о преступлениях. Однако большая часть беседы крутилась вокруг взрыва на заводе «Вольфмиум» и гибели рабочих. Фишер заявил, что для него это стало одной из причин пройтись завтра маршем по Берлину вместе с коммунистами, о чем он никогда бы не упомянул при фрау Вайтендорф. Если и существовала тема, способная привести нашу хозяйку в необузданный гнев, так это большевизм. Столь яростной антикоммунисткой ее делала не только приверженность нацизму, но и следы от пуль на фасаде дома, которые оставило ополчение спартакистов во время революции девятнадцатого года. Каждую отметину фрау Вайтендорф принимала близко к сердцу.

— В какой части Берлина? — спросил я.

— Начинаем в Шарлоттенбурге.

— Думаю, там не так уж много коммунистов.

— И направимся на восток, по Бисмаркштрассе.

— Не знала, что вы коммунист, герр Фишер, — сказала Роза.

— Я не коммунист. Но чувствую, должен что-то сделать после жуткой трагедии на «Вольфмиуме». Можете считать, что я хочу проявить немного солидарности с рабочими. Хотя меня и не удивляет то, что подобные вещи случаются. В этой стране нанимателям плевать и на работников, и на условия, в которых тем приходится трудиться. Не представляете, что я вижу, пока разъезжаю по клиентам. Подпольные фабрики, потогонные цеха в трущобах. Места, в существование которых в таком городе, как Берлин, даже не верится.

— Браво, герр Фишер, — отозвался Рэнкин. — Согласен с вами по поводу условий труда. И здесь, и в Англии они просто ужасные. Но вы же не хотите сказать, что произошедшее на «Вольфмиуме» стало результатом небрежности владельца? То есть этому, разумеется, нет никаких доказательств. Произошел несчастный случай. Полагаю, некоторые материалы, которые используют при изготовлении электрических лампочек, по сути своей опасны.

— Могу побиться с вами об заклад, — настаивал Фишер, — что кто-то виноват. Кто-то ради большей прибыли наплевал на пожарную безопасность.

Рэнкин прикурил сигарету от красивой золотой зажигалки и на миг задержал взгляд на пламени, будто оно могло дать ключ к разгадке причин взрыва, а затем произнес:

— Что вы думаете, герр Гюнтер? Полиция расследует произошедшее?

— Это не по моей части. Расследованием занимается пожарная охрана.

Я терпеливо улыбнулся и взял сигарету из портсигара Рэнкина. Наклонившись к его зажигалке, уловил сильный запах алкоголя. Затем с минуту попыхивал сигаретой, после чего покатал ее между пальцами.

— Но вот что скажу: окурок — самый действенный способ разжечь самый действенный огонь. Так, скорее всего, и было. Небрежно брошенная сигарета. В этом смысле все мы — потенциальные поджигатели.

Вид у Фишера сделался презрительным.

— Берлинские полицейские, — сказал коммивояжер. — Они тоже часть заговора. В наши дни единственное преступление — попасться.

Рэнкин вежливо улыбнулся. Он, возможно, и был слегка пьян, но все еще мог из любезности сменить вместо меня тему разговора.

— Я прочел в газете, — произнес он, ни к кому конкретно не обращаясь, — что Бенито Муссолини покончил с правами женщин в Италии в тот же день, когда в моей собственной стране возраст избирательниц снизили с тридцати до двадцати одного года. Во всяком случае, более или менее в тот же день. В кои-то веки почти горжусь тем, что я англичанин.

Мы закончили ужинать, не заговаривая больше ни о чем важном, что меня весьма устраивало. После того как посуда была убрана, я вернулся в свою комнату и уже собирался взяться за бумаги по второму убийству Виннету, когда услышал, что внизу раздался телефонный звонок. Через минуту или две ко мне вошла Роза. Она успела переодеться: теперь на ней был мужской вечерний костюм, который ей полагалось носить на выступлениях с оркестром «Халлер-Ревю». Белый галстук и фрак придавали Розе до странности сексуальный вид. Как детектив отдела нравов, я привык к трансвеститам — «Эльдорадо» на Лютерштрассе, печально известный подобной публикой, частенько становился источником информации о происходящем в берлинском андеграунде, — но был не вполне уверен, что отношусь к тому типу людей, которым комфортно в компании женщины, переодетой в мужчину. По крайней мере пока остается достаточно женщин, одетых как женщины.

— Звонили из полицейского управления на Александерплац, — сказала Роза. — Некто по имени Ганс Гросс сказал, что заедет за вами через полчаса.

Я поблагодарил ее и взглянул на часы, тихо наслаждаясь ароматом духов «Коти», который появился в моей комнате вместе с Розой. Он приятно отличалось от запахов рома, сигарет, мыла «Люкс», «Нивеи», жареной картошки и дешевого масла для волос, не говоря уже о кипах старых книг и куче нестираного белья.

— Думаете, проработаете допоздна? — спросила она.

— Не узнаю наверняка, пока не появится полицейская машина. Но да, возможно. Боюсь, таковы особенности работы.

В то же время я подумал, что для убийства несколько рано. Обычно берлинцы дожидаются, когда придет расслабленность после нескольких кружек и пары спетых песенок, а уже после забивают кого-нибудь до смерти. Совсем недавно я видел в приемной на «Алекс» арестованного, который во весь голос распевал «С юных лет». Он был пьян, разумеется, а еще только что забил свою старшую сестру клюшкой для гольфа.

— Она не придет, она больше не придет! Она не придет, она больше не придет!

Что, конечно, было чистой правдой. К сожалению.

Сегодня нас, скорее всего, ждал обычный несчастный случай, который требовал присутствия полиции. То, что некоторые парни из патруля называли «Максом Мустерманном»[16]: тело, найденное кем-то из граждан при обстоятельствах, вызывавших вопросы.

— Почему бы вам не зайти сегодня в клуб? — спросила Роза. — Я буду там после полуночи. В программе Хеллы Кюрти.

Я непонимающе покачал головой.

— Певица. Она снималась в том фильме, «Кто первым бросит камень».

— Не смотрел.

— Я могла бы оставить вам билет в кассе, если хотите.

— Не обещаю, что приду, — сказал я. — Но если смогу, то конечно. Спасибо.

— Понимаю, это не для вас, наверное, — произнесла она с легкой грустью. — Шоу в самом деле очень пустое и претенциозное. Но скажите, что в наши дни не такое? По-моему, инфляция обесценила не только деньги, но и все остальное. Секс, выпивку, наркотики, ночную жизнь, искусство — да что угодно. Как будто все вышло из-под контроля, понимаете? Особенно в Берлине. Вздутые цены были только началом. Город превратился в один огромный универмаг разврата. Порой, когда я иду по Курфюрстендамм и вижу всех этих напудренных и размалеванных, похожих на пирожные мальчиков, которые ведут себя просто безобразно, то боюсь за будущее. Действительно боюсь.

— Что вы имеете в виду? — спросил я.

— Вся эта фальшивая сексуальная свобода и чувственность наводят на мысли о последних днях Древнего Рима. И я не могу перестать думать, что обычные немцы хотели бы, чтобы все это исчезло и они смогли бы вернуться к спокойной, упорядоченной жизни.

— Наверное, вы правы. Но меня тревожит, что придет всему этому на смену. Может, нечто похуже. И тогда мы, вероятно, по-настоящему пожалеем. Не знаю. Лучше знакомый дьявол.

Лишь после ее ухода я запоздало понял, что Роза выглядела немного одинокой. Мне следовало поговорить с ней подольше и даже намекнуть, что она мне нравится, но в тот момент мою голову занимали другие вещи. Эрнст Геннат сказал бы, наверное, что живая девушка — даже переодетая в мужчину — всегда интереснее мертвой. Особенно такая красивая девушка, как Роза. Но мне хотелось доказать, что Бернхард Вайс не ошибся на мой счет, что я не очередной циничный берлинский «бык», — верю в эту работу и подхожу на место Линднера. Поэтому я сел в кресло и закурил еще одну смоченную ромом самокрутку. До приезда фургона отдела убийств было время ознакомиться со вторым делом Виннету.

Изуродованное тело Хелен Штраух было найдено на старом кладбище церкви Святого Якоба, к югу от Германплац, в Нойкельне. На общих планах кладбища была довольно симпатичная часовня для отпевания, напоминавшая небольшой греческий храм: дорическая колоннада, несколько лип и каштанов и бесформенная фигура, словно распростертая в молитве у ног статуи святого Якоба. На крупных планах головы и тела было видно, что Хелен Штраух лежала ничком на почерневших плитах, расчерченных ранее мелком для детской игры «Небо и земля». По словам полицейского патологоанатома, смерть наступила почти мгновенно. Девушке нанесли смертельный удар в основание шеи — самую слабую и уязвимую точку человеческого тела, — после которого остался синяк цвета краснокочанной капусты, а затем сняли скальп от центра лба до затылочной кости. Как и в случае с Матильдой Луз, не было никаких следов того, что убийца занимался с жертвой сексом; за ее подвязкой даже сохранилась купюра в десять марок. Смерть наступила вскоре после полуночи двадцатого мая.

Хелен жила на Германштрассе, тянувшейся вдоль восточной стороны кладбища. Согласно полицейскому отчету, место убийства можно было увидеть из окна спальни девушки. По крайней мере, когда окно было чистым. Район, больше известный как Булленфиртель, был одним из тех, которые я патрулировал, пока носил униформу. В таких местах полицейский быстро осваивает ремесло — серость и уныние, люди пашут за гроши, в воздухе воняет жареным солодом, днем и ночью носятся босоногие дети, каждое второе заведение в подвале — бар, где продается дешевая и часто нелегальная выпивка, а Армия спасения обосновалась тут чуть ли не навсегда. Мне частенько приходилось гонять проституток с кладбища Святого Якоба: они повадились использовать колоннаду для обслуживания клиентов. Но в безопасности своих комнат на Ноллендорфплац, нацепив чистый воротничок и галстук, я уже чувствовал себя чужаком в трущобах.

Хелен Штраух была проституткой, но раньше она работала на пивоварне «Бергшлосс», которая находилась в нескольких минутах ходьбы от того места, где нашли тело. Когда прошлым летом девушку уволили, у нее, похоже, не осталось выбора, кроме как заняться проституцией на полную ставку. Типичная берлинская история. Перед смертью Хелен провела вечер в баре пивоварни на Хазенхайде, попивая коктейли с абсентом, а затем отправилась на улицу. Никто не помнил, была ли она с клиентом и общалась ли с каким-нибудь мужчиной. Одна девушка будто бы видела, как Хелен, поставив ногу на подножку машины, разговаривала с кем-то сидевшим внутри, но ни марку авто, ни номер, ни мужчину — если это вообще был мужчина — припомнить не смогла. Напротив пивоварни на Хазенхайде находилась больница, куда Хелен накануне ходила на прием, — тест на беременность оказался отрицательным.

Тело нашел Вальтер Вендерс, извозчик с пивоварни Бабеля в Кройцберге; пиво в этой части Берлина — больше, чем напиток: это образ жизни. Вендерс жил на Берлинерштрассе, по пути на работу он проходил мимо маленького кладбища, где остановился отлить, и тут его взгляд привлекло что-то необычное. Сначала Вендерс решил, что кто-то выбросил старое пальто. Оно выглядело добротным — жене пригодилось бы, но едва извозчик заметил кровь, как сообразил, на что смотрит. Было ясно, что девчонке уже не помочь, поэтому Вендерс устремился к больнице на Хазенхайде и поднял там тревогу. Штатным детективом, прикомандированным в тот раз к Комиссии по расследованию убийств, был Курт Райхенбах. Он на карачках обыскал территорию и нашел золотую запонку с масонскими символами — квадратом и компасом. Какое-то время она казалась важной уликой, поскольку щека бедной Хелен покоилась прямо на цифре девять, имевшей в масонстве особое значение. По крайней мере так утверждал Райхенбах.

Хелен Штраух родилась в Тюрингии в 1904 году и почти всю жизнь прожила в Нойкельне. Ее мать бросила пропойцу-мужа, который работал дровосеком, и перебралась в Берлин, чтобы устроиться швеей на фабрику, а позже утопилась в канале Ландвер. Ей тогда было всего около тридцати пяти, Хелен же едва исполнилось пятнадцать. Причиной самоубийства стал рано начавшийся артрит, мешавший женщине зарабатывать на жизнь.

У Хелен периодически возникали отношения с неким Полом Новаком, который работал на газовом заводе на Фихтештрассе, а жил в комнате на Фридельштрассе. Кроме того, Новак подрабатывал проституцией, и у него оказалась куча алиби: вечер он провел в нескольких гей-барах на Бюловштрассе — в «Голландце» (дом № 69), «Континентале» (дом № 2), «Национальхоф» (дом № 37), «Казино Бюлов» (дом № 41) и в «Гогенцоллерн лаундж» (дом № 101) — прежде чем привел мужчину в свою комнату на Фридельштрассе. Бармены всех заведений помнили, что видели Новака в тот вечер, и даже его клиент, голландский бизнесмен по имени Руди Клавер, который, к слову, был масоном, обеспечил парню алиби, что многое говорит о том, насколько открытые в Берлине гомосексуалисты.

«Берлин — это мальчики» — так считали в Веймарской республике. Все дело в том, что Фридрих Великий в 1750-х годах установил для императорской гвардии запрет на женщин, вынудив гвардейцев ради любовных утех искать компанию юношей, и с тех пор Берлин отождествлялся с солдатской инверсией и уранической сексуальностью. Параграф 175 Федерального уголовного кодекса по-прежнему запрещал всяческий гомосексуализм, но в Берлине было так много проститутов — по общему мнению на «Алекс», не меньше двадцати пяти тысяч, — что закон, как правило, не исполнялся.

Новак имел судимость за угон, и, судя по полицейской фотографии, никто не принял бы его за мальчика по вызову. Это был крупный, мощный бородатый парень, который по выходным охотился на диких кабанов в Грюневальде и частенько сам их свежевал. У него имелись ножи, довольно острые, но этим он не отличался от большинства берлинцев. Я и сам держал в кармане пальто складной нож фирмы «Хенкельс» из Золингена, острый как бритва: им можно было снять скальп с шара для боулинга.

Однако Новак не был жестоким человеком: во всяком случае, в отношениях роль агрессивного партнера играла Хелен Штраух. Девушка была «шлюхой в сапогах», то есть госпожой, которой платили за порку клиентов. Время от времени доставалось и Новаку, а тот, по словам друзей, часто без жалоб принимал наказание.

Геннату понравился Новак в качестве убийцы, как и наличие у того острых ножей, но со всеми этими алиби в заднем кармане засаленных кожаных шорт парня — Новаку было всего восемнадцать — выдвинуть обвинение было невозможно. А главное, в ту ночь, когда убили Матильду Луз, Новак находился в камере полицейского участка на Бисмаркштрассе, обвиненный в ограблении очередного клиента, с которым у него был секс. Обвинение впоследствии сняли.

Тем временем Райхенбах отследил связь с масонами вплоть до фабрики на Розенталерштрассе, но после опроса мастеров всех трех Великих лож Берлина след окончательно остыл. Хотя не раньше, чем нацистская партия на страницах «Дер Ангрифф» в одностороннем порядке решила, что связь была слишком реальной и лишь доказывала то, что они всегда утверждали: масонство — коварный культ, угрожающий подорвать Германию, и его следует объявить вне закона. Поскольку всем было известно, что на «Алекс» полно масонов, такая теория давала нацистам еще один повод критиковать берлинскую полицию.

Разумеется, мы были легкой мишенью, не в последнюю очередь потому, что нынче Берлин не имел почти ничего общего с остальной частью страны. Столица все больше походила на огромный корабль, который сорвался с якоря и медленно дрейфовал прочь от берегов Германии. Казалось маловероятным, что мы, даже если захотим, вернемся к более консервативному укладу. С возрастом от своих родителей и корней отдаляются не только люди, но и метрополисы. Я читал, что почти по тем же причинам многие французы ненавидели Париж: парижане постоянно заставляли остальных ощущать себя бедными родственниками. Вероятно, похожее происходит с любым крупным городом. Насколько я знаю, мексиканцы ненавидят жителей Мехико по тем же соображениям, по которым мюнхенцы презирают берлинцев. И, разумеется, наоборот. Я вот никогда особенно не любил баварцев.

Дело Хелен Штраух — это жизнь в метрополисе, описанная жутко, по-скотски подробно, грязно и удручающе. Словно в темном лесу подняли мокрый камень, чтобы взглянуть, что под ним ползает. Закончив читать документы, я почувствовал, что обязан вымыть лицо и руки. Но вечер только начинался, и мне предстояло встретить еще много омерзительного на своем пути.

Я понял, что мы добрались, когда на подъезде к мосту Фишерштрассе в конце Фридрихсграхт узнал сидевшего на швартовом кнехте полисмена в униформе. Это был Мичек. Хороший коппер, на которого обычно можно положиться. Даже его сияющая обувь о многом говорила: Мичек был настоящим коппером — надраенным до блеска и таким же твердым, как стальные носки его сапог. Увидев фургон, он встал, застегнул воротник кителя, надел на голову похожий на пожарное ведро кожаный шлем, бросил сигарету в черную воду за спиной и подошел, отсалютовав двумя пальцами. Уважение вызывал автомобиль, а не я. Хотя номинально теперь я был главным на месте преступления.

— Где наш Макс Мустерманн? — спросил Ганс Гросс, выбираясь из-за огромного рулевого колеса.

Я вместе с двумя полисменами, которые сопровождали нас от «Алекс», последовал за ним. Фрау Кюнстлер осталась сидеть за пишущей машинкой. У нашей стенографистки не было желания разглядывать мертвое тело, не могу сказать, что винил ее за это. Тем более речь шла о трупе, побывавшем в реке. Завеса сигаретного дыма перед очкастым лицом фрау Кюнстлер, вероятно, должна была оградить ту от любого неприятного зрелища или запаха.

— Все еще в воде, — ответил Мичек. — Мы его подцепили, но решили не вытаскивать, чтобы не потерять какие-нибудь улики.

В Шпрее частенько находили утопленников, и так же часто они оставались неопознанными. Пока труп вытаскивали на набережную, кошелек мог запросто выпасть из кармана и оказаться на дне реки. После такого сложно установить имя человека, особенно если его лицом уже отобедали рыбы.

— Хорошая работа, — отметил Гросс.

Мичек указал вниз, на трех барочников, которые играли в скат на перевернутой корзине. У всех троих были кепки и трубки, а волос на лице хватило бы для набивки небольшого дивана.

— Пришли глянуть на наш улов? — спросил один и, развернувшись, потянул за леску.

К маслянистой поверхности воды приблизилась верхняя половина покойника.

Ганс Гросс тем временем развернул свой портативный «Фогтлендер» и принялся фотографировать.

— Кто его нашел? — спросил я.

— Я, — ответил державший леску. — Сразу после обеда приметил.

Полчаса спустя мы вытащили труп на набережную, и вокруг начала собираться небольшая толпа зевак. Судя по виду, покойник пробыл в воде недолго. Ему было около пятидесяти. Маленькие усики напоминали пятнышко грязи над верхней губой. Двубортный костюм в тонкую полоску и пара туфель говорили, что передо мной не барочник. На лацкане пиджака красовался Железный крест. А из груди торчал нож, воткнутый по самую рукоять.

— Кто-нибудь узнает этого приятеля? — спросил я.

Мне никто не ответил. Я дотронулся до рукояти ножа и обнаружил, что тот вбит настолько крепко, что, похоже, прошел сквозь позвоночник. Нижняя челюсть мужчины медленно отвисла, и изо рта, ко всеобщему ужасу, беспечно выбежал крошечный рак. Превозмогая гадливость, я обыскал карманы покойника. Те оказались пусты, если не считать одной вещи: гладкого деревянного шара размером чуть меньше теннисного мяча. Я разглядывал его с недоумением, даже подумал, что столкнулся с настоящей тайной из числа тех, которые должны увлекать хороших детективов, когда услышал голос и понял: у кого-то в растущей толпе моя находка нашла отклик.

— Думаю, это Бруно Кляйбер, — произнесла женщина в хлопчатобумажном халате, старой мужской фуражке и с метлой в руках.

Ее ноги были настолько опутаны варикозными венами, что казалось, ей под кожу забрались мелкие морские твари. А по тому, как она держала голову, я предположил, что у нее что-то не так с позвоночником. Она говорила с берлинским акцентом, таким же сильным, как ее предплечья.

— Пропустите, — велел я полисмену, и женщина шагнула вперед. — Вы?..

Она сорвала с головы фуражку, обнажив глубокий шрам от старого пулевого ранения, который напоминал пробор и выглядел иллюстрацией выражения «легко отделаться».