Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дуглас Адамс

В основном безвредна

Посвящается Рону Приношу глубокую благодарность Сью Фристоун и Майку Байуотеру за помощь, поддержку и конструктивную брань
Всякое случается на свете.

И все, что случается, случается.

И все случайности, которые, случившись, становятся причиной других случайностей, становятся причиной других случайностей.

И все случайности, которые, раз случившись, повторяются вновь и вновь, сами себе причина и следствие, повторяются вновь и вновь — сами себе причина и следствие.

Причем совершенно необязательно, чтобы причины и следствия шли друг за другом в хронологическом порядке.

1

История Галактики слегка запутана по целому ряду причин: отчасти потому, что слегка запутались те, кто пытается ее изучать, отчасти потому, что в ней и так полным-полно путаницы.

Взять хотя бы проблему скорости света и сложности, связанные с попытками ее достичь. Даже не пытайтесь. Никто и ничто не способно перемещаться быстрее скорости света за возможным исключением дурных вестей — они, как известно, подчиняются собственным законам. Хингифрильцы с Малой Аркинтуфли пробовали строить звездолеты, приводившиеся в движение дурными вестями, но те оказались не слишком-то надежными. К тому же куда бы они ни прилетали, их принимали так плохо, что отпадало всякое желание лететь куда бы то ни было.

Поэтому населяющие Галактику расы по большей части варились в собственных, узкоместных запутанных проблемах, так что довольно долгое время история Галактики носила преимущественно космологический характер.

Нельзя сказать, чтобы люди не старались это изменить. Еще как старались. Посылали целые флотилии звездолетов воевать или торговать в самые дальние концы Галактики. Однако чтобы добраться хотя бы до ближайшего «куда-угодно», обыкновенно требовались тысячи лет. К моменту когда посланные корабли прибывали к месту назначения, кто-то, как правило, уже успевал изобрести новые способы межзвездного сообщения через гиперпространство, поэтому о битвах, на которые посылали флотилии субсветовых кораблей, позаботились веками раньше, чем эти флотилии прибыли на место.

Что, разумеется, не уменьшало у посланных на битву желания побиться на славу. Их, можно сказать, готовили на бой, вооружили, они провалялись в анабиозных ваннах незнамо сколько тысяч лет, пролетели пол-Галактики, чтобы побиться на славу, и — Зарквон свидетель! — не имели намерения отступать от своих планов.

С того-то и началась первая крупная путаница в истории Галактики: все новые и новые битвы вспыхивали столетия спустя после того, как служившие их поводом конфликты успешно разрешились мирным путем. И все же эта путаница — пустяк по сравнению с той, с которой историки столкнулись после изобретения машины времени — благодаря ей битвы стали происходить за сотни лет до того, как разразились служившие их поводом конфликты. Когда же изобрели невероятностную тягу и целые планеты неожиданно для всех начали превращаться в банановые торты на постном масле, весь исторический факультет Максимегалонского университета окончательно сдался, самораспустился и передал все свои здания стремительно растущему объединенному факультету богословия и водного поло, который зарился на них уже много лет.

Что, конечно, очень мило, но — увы и ах! — означает, что никто и никогда так и не узнает точно, ни откуда именно прилетели грибулонцы, ни что, собственно, им было нужно. А жаль, ибо, если бы хоть кто-нибудь знал бы про них хоть что-нибудь, вполне возможно, самая грандиозная из всех грандиозных катастроф была бы предотвращена или по крайней мере разразилась как-нибудь иначе.



Тик-так, ж-ж-ж.

Огромный серый грибулонский разведывательный корабль тихо плыл сквозь черную пустоту (а может, пустую черноту?). Он несся с невероятной, захватывающей дух скоростью, и все же на фоне биллионов далеких-далеких звезд казалось, будто он не движется вовсе. Так, темная крапинка, примерзшая к бархатной подкладке бриллиантовой ночи.

На борту корабля все шло так, как было тысячелетиями. Тишь-гладь-темень.

Тик-так, ж-ж-ж.

Ну-у-у, редкие исключения не в счет.

Тик-тик-так, ж-ж-ж.

Тик-ж-ж-так-ж-ж-тик-ж-ж.

Тик-тик-тик-тик-так-ж-ж.

Хм-м-м.

В недрах полудремлющего мозга простейшая контрольная программа разбудила контрольную программу следующего по высоте уровня и донесла, что на каждое свое «тик-так» теперь получает в ответ только какое-то «ж-ж-ж».

Контрольная программа более высокого уровня спросила, каков должный ответ на тиктаканье, на что простейшая контрольная программа ответила, что не помнит точно, но вроде, когда все в порядке, должен поступать такой далекий вздох облегчения. А тут непонятное жжиканье. Ты ему и «тик», и «так», а оно «ж-ж-ж», и больше ничегошеньки.

Контрольная программа более высокого уровня обдумала новость и решила, что она ей не нравится. Она спросила у простейшей контрольной программы, что, собственно, та контролирует, на что простейшая контрольная программа призналась, что этого тоже не помнит — помнит только, что то, что раз, скажем, в десять лет должно было тикать и вздыхать, обыкновенно тикало-вздыхало без проблем. Еще простейшая контрольная программа сказала, что пыталась заглянуть в список возможных неисправностей, но не смогла его найти, по каковой причине и решилась побеспокоить программу более высокого уровня.

Контрольная программа более высокого уровня поискала свой справочный блок с целью узнать, что там должна контролировать простейшая контрольная программа.

Справочного блока она не нашла.

Странно.

Программа поискала еще. Все, что ей удалось найти, — это сообщение «Системная ошибка». Она попыталась узнать, что это за ошибка, в списке возможных неисправностей своего уровня, но не нашла и его. На все эти поиски ушло не больше двух наносекунд. После этого контрольная программа более высокого уровня разбудила контрольную программу сектора электронного мозга.

Контрольная программа сектора электронного мозга мгновенно столкнулась с серьезными проблемами. Она вызвала свой анализатор неисправностей, который также столкнулся с серьезными проблемами. В миллионные доли секунды по всему кораблю системы, одни из которых дремали много лет, другие — много столетий, проснулись и лихорадочно принялись выяснять обстановку. Где-то произошло что-то ужасно неприятное, но ни одна из контрольных программ не могла сказать, что именно. На каждом уровне куда-то делись жизненно важные инструкции, а также инструкции того, что делать, если жизненно важные инструкции куда-то денутся.

Маленькие информационные блоки — агенты — сновали по логическим цепям, группировались, советовались друг с другом и перегруппировывались. Довольно быстро они установили, что от корабельной памяти — вплоть до центрального операционного блока — остались рожки да ножки, а посему не было никакой возможности выяснить, что же именно случилось. Похоже, был поврежден даже центральный операционный блок.

Это значительно упрощало решение проблемы. Сменить центральный операционный блок, и дело с концом. В резерве имелся еще один, точная копия основного. Правда, заменить его надо было физически, ибо по соображениям безопасности основной и резервный блоки не связывались ничем. Стоит установить резервный блок, как он проследит за восстановлением поврежденных мест остальной части электронного мозга, и все будет в порядке.

Для того чтобы забрать резервный блок из бронированного сейфа, где он хранился, и установить на место демонтированного основного блока, была послана бригада ремонтных роботов.

Но прежде потребовался долгий обмен паролями, аварийными кодами и протоколами, в результате которого роботы наконец удостоверились в полномочности отдававших приказ агентов. Роботы отперли сейф, вынули резервный операционный блок, выпали вместе с ним из корабля и, кувыркаясь, исчезли в космической бездне.

Только теперь стало относительно ясно, какого рода эта неисправность.

Дальнейшее обследование окончательно установило, что случилось. Какой-то шальной метеорит проделал в корабле изрядную дыру. А мозг корабля этого не заметил, поскольку метеорит аккуратненько уничтожил те самые датчики и системы, которые были призваны диагностировать столкновения метеоритов с кораблем.

Первым делом необходимо было попытаться заделать отверстие. Что оказалось невозможно: корабельные датчики не замечали существования дыры, а контрольные системы, призванные выявлять неисправности датчиков, сами оказались неисправны и показывали, что датчики в порядке. Корабль мог сделать вывод о наличии дыры только на основании того неоспоримого факта, что это через нее роботы, очевидно, выпали в космос, причем вместе с запасным центральным блоком, который один только и мог бы заметить существование дыры.

Корабль попытался подойти к делу вдумчиво. Это ему не удалось, и он на некоторое время потерял сознание. Разумеется, он не понял, что потерял сознание — обморок дело такое… Он просто удивился, увидев, как звезды подпрыгнули. После третьего их прыжка-скачка корабль сообразил наконец, что у него был обморок и что пора принимать серьезные решения.

Корабль немного расслабился.

Потом сообразил, что до сих пор не принял серьезных решений, и ударился в панику. И вновь ненадолго потерял сознание. Снова придя в себя, на всякий случай задраил все переборки вокруг того места, где могла находиться невидимая дыра.

По всей очевидности, корабль еще не достиг места своего назначения, но вот о том, что это за место и как его найти, у него не было ни малейшего представления. Он покопался в обрывках памяти разбитого центрального блока.

«Ваш!!!!!!!!!!!!!! летний полет направлен на!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!! посадку!!!!!!!!!!!!!!! безопасную дистанцию!!!!!!!!!! наблюдать за!!!!!!!!!!!!!!!».

Вся остальная тарабарщина расшифровке не поддавалась.

Лорен Аллен-Карон

Прежде чем в очередной раз вырубиться, корабль должен был передать эти инструкции — хотя бы в таком виде — своим исполнительным системам.

И еще одно: оживить команду.

Тайна по имени Лагерфельд

Тут обнаружилась новая ужасная проблема. Пока экипаж пребывал в анабиозе, разумы всех его членов, включая их память, индивидуальности и познания о том, что им надлежит делать, были для сохранности перемещены в центральный операционный блок корабельного мозга, так что теперь и сами члены экипажа не знали, кто они и что здесь делают. Вот так-то…

Перед тем как последний раз лишиться чувств, корабль сообразил, что его двигатели, кажется, тоже недолго протянут.

Памяти Патрика де Синети
Корабль и его выведенная из анабиоза, весьма растерянная команда продолжили полет под управлением исполнительных систем, которые только и могли, что высматривать первую попавшуюся планету для посадки и наблюдать за всем, за чем можно наблюдать.

Книга была написана незадолго до смерти Карла Лагерфельда

Первую часть этой задачи — посадку — они выполнили не самым лучшим образом. Планета, которую они нашли, оказалась до невозможности холодной и заброшенной, такой удаленной от своего солнца, что потребовались все эк-эко-форматоры, все системы ЖИО (жизни и обеспечения), которыми они располагали, чтобы сделать ее или хотя бы небольшой ее участок пригодной для обитания. Поблизости находились и куда более приемлемые планеты, но корабельный кибер-нуль-штурман, по-видимому, зависший в режиме «Западня», выбрал самую удаленную от солнца и не приспособленную для жизни планету, а отменить его решение мог только старший штурман. Поскольку же все на борту лишились памяти, никто не знал, кто же из них старший штурман. Впрочем, даже если бы его в конце концов и нашли, он все равно не смог бы вспомнить, как он может отменить решение кибер-нуль-штурмана.



А вот в том, что касалось наблюдения, они, как выяснилось, напали на золотое дно.

«Le Mystère Lagerfeld» by Laurent Allen-Caron

© Librairie Arthème Fayard, 2019



2

Научный редактор — Наталья Толкунова, историк моды

Одной из самых интересных особенностей жизни является то, в каких местах она ухитряется существовать. Она теплится везде: от ядовитейших морей Сантрагинуса-5, таких ядовитых, что обитающим в них рыбам совершенно безразлично, какой частью тела вперед плавать, и до огненных вихрей Фрастры, где (как утверждают) жизнь начинается от температуры в 40.000 градусов. Жизнь существует даже в заднем проходе крысы-пасюка. В общем, жизнь везде найдет, за что зацепиться.



Она существует даже в Нью-Йорке, хотя объяснить этот факт довольно трудно. Зимой температура здесь падает ниже узаконенного минимума. Вернее, падала бы, если бы кто-нибудь удосужился этот узаконенный минимум установить.

© Наумова И. Ю., перевод на русский язык, 2020

Летом город изжарен, как котлета. Одно дело быть той формой жизни, что, подобно фрастрийцам, находит самой комфортной температуру в интервале от 40.000 до 40.004, но совсем другое дело принадлежать к тому биологическому виду, который при прохождении своей планетой одной точки орбиты вынужден кутаться в шкуры других биологических видов, чтобы потом, при прохождении планетой другой точки орбиты, обнаружить, что им и в собственной шкуре жарко.

© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2020

Весну в Нью-Йорке положено хвалить, хотя непонятно за что. Любой или почти любой обитатель Нью-Йорка будет распространяться вам о прелестях весны, но если бы он сам понимал в этих прелестях хоть капельку, он бы знал по меньшей мере пять тысяч девятьсот восемьдесят три места, где весну можно провести куда приятнее, чем в Нью-Йорке. Причем все пять тысяч девятьсот восемьдесят три места расположены на той же самой широте.

И все же ничего нет хуже, чем нью-йоркская осень. Некоторые из существ, проживающих в заднем проходе у крысы-пасюка, могут не согласиться с этим утверждением, но большая часть существ, проживающих в заднем проходе у крысы-пасюка, склонна из принципа всем на свете противоречить, поэтому их мнением можно пренебречь. Осенью в Нью-Йорке воздух пахнет жареной козлятиной, и если уж вам пришлось дышать на нью-йоркской улице, самое лучшее, что вы можете сделать — это распахнуть ближайшее к вам окно и сунуть голову в дом.

Предисловие

Трисия Макмиллан любила Нью-Йорк. Это она повторяла себе снова и снова. Верхний Вест-Сайд. Угу. Мидтаун. Грандиозные распродажи. Сохо. Ист-Виллидж. Шмотки. Книги. Жратва итальянская. Жратва японская. Что еще?

Не проходит и дня или около того, чтобы его пресс-служба не сообщила о новом сотрудничестве, архитектурном проекте или коллекции. Вот уже более шестидесяти лет Карл Лагерфельд без устали и в лихорадочном ритме подтверждает свой талант дизайнера, всякий раз предлагая публике идеальное воплощение духа времени.

Кино. Да, пожалуй. Трисия как раз смотрела новый фильм Вуди Аллена, посвященный ужасам жизни невротика в Нью-Йорке. Он и раньше снял уже один или два фильма на ту же тему, так что Трисия даже заподозрила, что он собрался переехать из Нью-Йорка куда-нибудь еще — но, если верить слухам, он поклялся, что скорее перережет себе вены, чем разлучится с этим городом. Значит, решила она, этот фильм не последний.

Несравненная прозорливость и способность проживать разные эпохи превратили его в уникального дизайнера, который все успевает, лично рисуя каждую из моделей, в которых продефилируют манекенщицы среди задуманных, как ларец с драгоценностями, декораций.

Не один лишь мир моды отслеживает малейшие шаги и жесты Карла Лагерфельда. Его аура распространяется далеко за пределы подиумов. Он стал иконой, почти мифом. Он один служит воплощением целого пласта в истории моды.

Трисия любила Нью-Йорк, поскольку любовь к Нью-Йорку могла положительно повлиять на ее карьеру. Эта любовь сулила ей возможность прибарахлиться, неплохо питаться, а также ездить в неприветливых такси, ходить по заплатанным тротуарам, но главное — сделать новый шаг в карьере, которая здесь обещала стать чрезвычайно многообещающей. Трисия работала телеведущей, а, как известно, все крупнейшие телекомпании гнездятся в Нью-Йорке. До сих пор Трисия вела программы исключительно в Британии: местные новости, потом утренние новости и, наконец, первый вечерний выпуск новостей. Если не бояться погрешить против норм языка, ее можно было бы назвать стремительно восходящей ведущей. Собственно, поскольку на телевидении с языка слетает и не такое, ее часто называли стремительно восходящей ведущей, и никому это слух не резало. Она обладала полным комплектом необходимых для успеха качеств: шикарными волосами, исключительным чувством меры в области губной помады, житейским умом и легким синдромом тайного омертвения души, который позволял ей ничего не принимать близко к сердцу. У каждого в жизни есть свой счастливый случай. И если уж ты ухитрился упустить ту возможность, которая была тебе важнее всего, дальше твоя жизнь идет на удивление гладко.

Лагерфельд — немец, но именно во Франции он решил стать Карлом, героем, который целиком и полностью сделал себя сам, живым логотипом в черно-серо-белых тонах, прославившимся во всем мире.

Трисия уже упустила одну возможность. Теперь мысль об этом уже не причиняла ей такой боли, как раньше. Видимо, часть ее души, способная испытывать боль, омертвела окончательно.

Своим успехом он обязан искусству владения собой: жить только настоящим и никогда не оглядываться назад. Равновесие ненадежно, но оно позволяет быть современным и при этом вне времени.

Эн-би-си требовалась новая ведущая. Мо Минетти уходила из программы «Штаты по утрам», так сказать, в декрет. Ей предлагали умопомрачительную сумму, чтобы она рожала в прямом эфире, но, неожиданно для всех, она отказалась, мотивируя это соображениями интимного характера и личного вкуса. Целые бригады юристов с Эн-би-си прочесывали ее контракт от корки до корки в надежде найти зацепки, способные убедить Мо отказаться от своего решения, однако в конце концов сдались и неохотно отпустили ее на все четыре стороны. Для них это было тяжелым ударом, поскольку означало, что на все четыре стороны теперь могут отпустить и их самих.

За легендой, безусловно, скрывается человек. И его история. Невозможно говорить об одном, не касаясь другого. Узнать Лагерфельда — значит вернуться к истокам головокружительного успеха, не знающего себе равных. Почувствовать дух тех мест, где он бывал, и набросать его портрет.

Прошел слух, что в этом сезоне, возможно, будет спрос на британское произношение. Волосы, оттенок кожи и профессиональные данные должны соответствовать стандартам американского телевидения, зато здесь хватало обладателей британского произношения, благодаривших своих британских мамочек за свои «Оскары», распевавших на Бродвее и даже выступавших с аншлагом в более престижных залах и театрах. Британский выговор сквозил в шуточках в шоу Дэвида Леттермана и Джея Лено. Самих шуток никто не понимал, зато от произношения все обмирали. Возможно, мода на британское произношение укоренится… Британское произношение в программе «Штаты по утрам»… хм, а почему бы и нет?

Покров из страниц

Собственно, поэтому Трисия и оказалась в Нью-Йорке. За это она Нью-Йорк и любила.

На улицах почти повсюду были развернуты транспаранты. В квартале готовились к демонстрации. В июне 2016 года площадь Бастилии залита солнцем, от лучей которого сверкает фасад Оперы. Внутри, неподалеку от сцены, городской шум, заглушаемый тяжелыми черными гардинами, почти не слышен. Довольно прохладно. Вдруг в полумраке из глубины кулис выплывает какой-то силуэт. Чтобы не оступиться, мужчина, не подозревающий о том, что за ним наблюдают, на секунду снимает темные очки. В его взгляде читается грусть особого свойства. Он направляется туда, где сцена освещена бликами света, падающего со сводов.

Впрочем, эти мысли она держала при себе. В противном случае телекомпания, в которой она работала на родине, вряд ли согласилась бы оплатить авиабилет и номер в отеле. Узнай они, что их сотрудница носится по Манхэттену, охотясь за окладом раз в десять выше ее нынешнего, они бы почти наверняка предложили ей заняться этим за свой счет. Однако она придумала благовидную идею программы, никому не раскрыла истинной цели поездки, и они раскошелились. Правда, место в самолете ей досталось в бизнес-классе, но ведь ее лицо было довольно известно. Достаточно было улыбнуться пару раз — и ее пересадили в первый. Еще несколько улыбок — и она получила неплохой номер в «Брентвуде», который и стал штабом ее кампании.



Его замечают журналисты, ожидающие более часа. Они расчехляют камеры, размахивают шестами микрофонов, включают прожектора. Мужчина приосанивается, снова надевает очки, затем, под градом вспышек фотоаппаратов, идет вперед.

Одно дело знать о вакансии, и совсем другое — получить место. У нее были пара имен, пара телефонов, но ничего определенного она пока не добилась. «Ждите ответа», — твердили ей. Она зондировала почву, оставляла записки, но ответа на них еще не получила. С заданием собственной редакции она управилась за одно утро, но заветная работа на Эн-би-си так и оставалось манящей точкой на горизонте.

Вот черт.

Карл Лагерфельд, патриарх моды, дизайнер, сделавший состояние, работая на Дома Chanel, Fendi и на свою собственную марку, пришел посмотреть репетицию балета Джорджа Баланчина Брамс-Шенберг Квартет, костюмы для которого были созданы им по просьбе Бенжамена Милльпье, директора балета Парижской оперы. На нем белая рубашка, черный галстук, приталенный пиджак, а волосы, как обычно, собраны в катоган — хвост, завязанный лентой. Он появляется как видение. Из центра зала он, в окружении ближайших соратников, наблюдает за хореографией. Сидит прямо, не отрывая глаз от танцовщиков и не снимая своих темных очков.

Из кино она возвращалась в «Брентвуд» на такси. Таксист не смог высадить ее у подъезда гостиницы, так как все место у тротуара занял огромный лимузин — ей пришлось обходить его кругом. Она с наслаждением ступила из зловонной, пахнущей жареной козлятиной атмосферы нью-йоркской улицы в благословенную прохладу вестибюля. Тонкая хлопчатобумажная блузка липла к коже, словно слой грязи, волосы казались купленным по дешевке париком. У стойки она задержалась спросить, не передавали ли ей что-нибудь, в глубине души заранее смиряясь с тем, что не передавали. Для нее лежала записка. Одна.

Не проходит и часа, как маэстро вновь поднимается на сцену. Окруженный журналистами, он отвечает на их вопросы. Этой техникой Карл Лагерфельд владеет в совершенстве, и это не просто привычка. В течение нескольких минут звучат его выверенные ответы, как будто в конце одного из его дефиле. У него за спиной виднеется огромное мрачное полотно, написанное им для декорации. На нем изображен замок в ореоле тумана, порожденный впечатлениями от всех тех мест, где ему довелось побывать за долгую жизнь. В этот день на сцене Оперы Бастилии соприкасаются две диаметрально противоположные вселенные: современность иконы моды, слава которой ничуть не меньше, чем слава поп-звезды, и ностальгическое воплощение уходящего в прошлое мира. Одно накладывается на другое. Их сближает грусть, грусть во взгляде. За черно-белой «марионеткой», с которой кайзер моды любит сравнивать себя1, скрывается сложная жизнь, более тонкая и менее однозначная, чем могло бы показаться.

О…

Отлично.

Погружаясь в тень кулис, кутюрье как будто растворяется в пелене своей туманной легенды. Журналисты знают, что они должны выключить камеры, убрать микрофоны. В этой невидимой, неисследованной зоне всегда витает тайна, порой вызывающая страх.

Значит, сработало. Она и в кино-то ходила только затем, чтобы заставить телефон звонить. Просто сидеть в номере и ждать было нестерпимо.

Дизайнер исчезает в глубине салона машины; куда он едет — неизвестно.

Она колебалась, стоит ли распечатывать конверт прямо здесь. Тело под прилипшей одеждой невыносимо чесалось, и ей не терпелось сорвать с себя все и вытянуться на кровати в номере, где еще перед уходом она включила кондиционер на всю катушку. Больше всего на свете ей хотелось сейчас замерзнуть до гусиной кожи. Потом — под горячий душ, потом — под холодный, потом поваляться на брошенном на кровать полотенце, высыхая под кондиционером. Потом прочесть письмо. И может, еще разок продрогнуть до гусиной кожи. И еще что-нибудь учудить.

Его квартира располагается на Левом берегу, на набережной, с видом на Сену. Как и каждую ночь, исходящее из нее белое сияние могло бы почти осветить реку. Непроницаемые для взора окна никогда не открываются. Проникнуть в тайное убежище невозможно. За старыми камнями стен скрывается берлога площадью более трехсот квадратных метров с ультрамодным дизайном. Как в фильме, вдохновленном Стэнли Кубриком, и мебель в серых, белых и серебристых тонах, и холодильник из нержавеющей стали, наполненный низкокалорийной кока-колой, словно ожидают своего хозяина уже много тысяч лет. Единственный след недавнего пребывания — кипа листов бумаги, книг и журналов, беспорядочный вид которой нарушает текучие линии футуристического декора. «Это место для того, чтобы поспать, принять ванну и поработать»2, — уточняет Карл Лагерфельд. На одном из столов из кориана лежит пара темных очков. Чуть дальше — пара кожаных митенок. «Представьте, как Карл в тишине своей комнаты снимает темные очки, накладной воротничок, развязывает катоган… Что остается? Никто не знает. Он живет в маске. И горе тому, кто захочет сорвать с него эту маску»3, — предупреждает Жани Саме, бывший редактор раздела моды газеты Figaro.

Нет. Больше всего на свете ей хотелось сейчас получить работу на американском телевидении с окладом, в десять раз превосходящим ее нынешний. Больше всего на свете. На этом свете, в смысле на планете Земля. То, чего ей вообще-то хотелось больше всего, уже не актуально.

Она уселась в кресло под пальмой и распечатала маленький конверт с прозрачным целлофановым окошечком.

У Карла Лагерфельда есть свои привычки.

«Пожалуйста, позвоните, — было написано на листке. — Расстроена». И номер телефона. Подпись: Гейл Эндрюс.


«Я предпочитаю возвращаться домой вечером, в этом состоит преимущество частных самолетов. Я — честный человек, я не сплю в чужих постелях! Это также из-за Шупет»4.


Гейл Эндрюс.

На полу вырисовывается бесформенная тень священной бирманской кошки. Но действительно ли дома ее хозяин сегодня вечером? Кутюрье удался ловкий ход — никогда не быть там, где, по мнению всей планеты, он сейчас находится.

Этого имени она не ожидала. Оно застало ее врасплох. Имя было ей знакомо, хотя она не могла сразу вспомнить откуда. Может, это секретарша Энди Мартина? Референт Хиллари Бесс? Мартин и Бесс — два человека с Эн-би-си, с которыми она пыталась связаться. И при чем здесь это «Расстроена»?

«Расстроена»?

Раскрываются створки из матового стекла, вытянувшиеся вдоль всей стены. За ними виднеется огромная библиотека. Сотни трудов сложены друг на друга, занимая пространство от пола до потолка. Книги — это его жизнь, чтение — это «серьезная болезнь, навязчивая патология»5, от которой он не хочет лечиться. Дизайнер, читающий одновременно два десятка книг, — обладатель нескольких библиотек, разбросанных по всему миру, во всяком случае, их столько же, сколько у него домов. Между тем среди трехсот тысяч книг по искусству, фотографии, среди романов, философских сочинений на трех языках есть всего несколько книг, с которыми он не расстается никогда. Они — фрагменты как пережитой, так и вымышленной истории. Тайная нить связывает Слова Сартра и Обжигающее лето Эдуарда фон Кайзерлинга со стихами Катрин Поцци. Разгадать эту связь значило бы понять, как создавалась легенда Кайзера, героя романа, написанного в наши дни.

Она была совершенно сбита с толку. Может, это Вуди Аллен хочет связаться с ней под вымышленным именем? Номер начинался с 212. Значит, это кто-то из Нью-Йорка. Кто у них здесь расстроен? Впрочем, это несколько сужало круг возможных отправителей, разве нет?

Она вернулась к стойке администратора.

Среди этих книг одной из первых стал роман Бальзака Беатриса… В десять лет маленький немецкий мальчик нашел это произведение в библиотеке родительского дома и выразил желание прочитать. Его мать Элизабет возразила, что ему остается только выучить французский. Тогда он выучил французский язык, а потом, разобравшись в этой истории, был заинтригован. «Я вспоминаю Беатрису в ложе, с розовым муслиновым шарфом, скрывающим морщины на ее шее, появившиеся в 32 года. Я сказал матери: „Зачем эта идиотка носит шарф?“»6

— У меня возникли проблемы с письмом, которое вы мне передали, — сказала она. — Кто-то, кого я не знаю, пытался дозвониться до меня, чтобы сказать, что она расстроена.

На прикроватном столике почетное место занимает другое сочинение — О Германии. Слова мадам де Сталь вызывают в памяти далекие пейзажи другой страны, другого времени, которые тоже немного принадлежат ему. Прошлое, которое мы так часто необдуманно отметаем, возможно, не так уж далеко.

Администратор, нахмурившись, уставился на письмо.

— Вы знаете, кто это? — спросил он.

В тихом уголке

— Нет, — ответила Трисия.

— Гм, — произнес администратор. — Похоже, она чем-то расстроена.

Последние лучи холодного солнца проникают через одно из окон большого белого дома. Они подчеркивают резкие охряно-черные тона висящей на стене картины. Речь идет о копии Круглого стола короля Фридриха II в Сан-Суси Адольфа фон Менцеля. Произведение было окончено в 1850 году, но на нем изображена сцена, происходившая веком раньше, в сердце Европы эпохи Просвещения: один из самых закрытых людей, каким был король Пруссии, архетип просвещенного деспота, знал толк в том, как устроить в своем дворце в Потсдаме летнюю резиденцию и тайный приют для своих более или менее пикантных развлечений.

— Да, — согласилась Трисия.

— Ба, тут вроде имя какое-то, — заметил администратор. — Гейл Эндрюс. Вы знаете кого-нибудь по имени Гейл Эндрюс?

Сцена разворачивается в круглой комнате. Свет, проникающий через застекленную дверь, и террасами спускающийся вниз сад создают искусное смешение атмосферы интимной трапезы, которую подчеркивают золотисто-коричневые тона тканей, и игривого, залитого солнцем веселья, которым дышит эта картина. Коринфские колонны поддерживают купол, откуда спускается люстра из богемского хрусталя. Монарх сидит в окружении девяти приглашенных. Он — в центре, его лицо обращено к лицу Вольтера, который, чуть наклонившись вперед, беседует с ним. На голове философа — парик, он одет в бархатное одеяние сиреневого цвета с кружевным жабо.

— Нет, — ответила Трисия.

К шепоту ветра, дующего с Балтики, раскачивающего верхушки деревьев в лесу поблизости от Шлезвиг-Гольштейна, примешивается шелест мятой бумаги. Примерно в сорока пяти километрах к северу от Гамбурга, неподалеку от городка Бад-Брамштедт, в имении Биссенмор, ребенок рисует на маленьком письменном столе в тишине защищенной от всех ветров комнаты. Комод, кроватка и кресла-качалки, голубой бархат, которым обиты стены, излучают мягкое тепло. Определить его возраст как будто невозможно, он словно погружен в окружающий его туман.

— А почему она расстроена?

— Не знаю, — ответила Трисия.

Карл, юный обладатель картины, некоторое время тому назад влюбился в нее с первого взгляда, стоя у галереи, когда прогуливался по Гамбургу с родителями. Как он часто рассказывает1, он якобы попросил Отто и Элизабет Лагерфельд купить ему эту картину2. Сюрприз ждал его под рождественской елкой. Снимая с подарка обертку, маленький мальчик вскрикнул от горестного изумления. Его отец и мать ошиблись. Гостей в париках, которыми он восхищался через стекло, подменили музыканты, играющие на флейтах3. Он якобы немедленно потребовал картину, которая поразила его. Родителям пришлось звонить в галерею и снова дарить подарок в день Рождества. Теперь картина перед ним. «Должно быть, на него произвела впечатление обстановка с таким пышным архитектурным убранством, с такой люстрой, столом и столовым серебром, перспектива, уводящая в сады, и еще сам вид сотрапезников, их парики, одеяния»4. «Наверное, он спрашивал себя, что они едят, о чем разговаривают»5, — домысливает искусствовед Даниэль Алькуф. Долго и пристально глядел на Круглый стол, где оживает далекий и чарующий мир дореволюционной Европы, Франции эпохи Просвещения с ее литературой, живописью, архитектурой, ее вниманием к деталям, ее культурой утонченности. Потому что за прусским убранством угадывается Версальский замок, роскошью которого вдохновлен дворец Сан-Суси, и Париж, служивший образцом для Фридриха II и просвещенной Европы. Мальчик навел справки.

— А вы звонили ей? Тут и телефон записан.

— Нет, — сказала Трисия. — Вы только передали мне записку. Я хотела только уточнить, прежде чем звонить. Могу ли я поговорить с тем, кто отвечал на звонок?

Ему в голову приходит как будто совершенно очевидная мысль — позднее он станет одним из персонажей этой картины. Уже в шестилетнем возрасте, стоя на балконе, откуда открывался вид на гостиную его матери, он воображал себя на страницах сказочной книги, [ощущая себя] кем-то вроде легендарного героя. [Он] говорил [себе]:

— Гммм, — произнес администратор, внимательно изучая записку. — Не думаю, чтобы у нас здесь был кто-то по имени Гейл Эндрюс.


«Я знаю, что стану знаменитым, что мое имя станет известно во всем мире, и это странное ощущение»6.


— Нет, я понимаю, — возразила Трисия. — Я только…

Эта идея превращается в навязчивую. В конце концов она почти заслоняет его повседневную жизнь. В такой атмосфере вне времени трудно поверить, что сейчас 1942 год и вблизи датской границы мир разрывает Вторая мировая война.

— Гейл Эндрюс — это я.

Несколько раз съездив туда и обратно из своего жилища в Бланкенезе, зажиточном квартале Гамбурга, в имение Биссенмор, супруги Лагерфельд решили обосноваться в большом белом каменном доме, купленном ими десятью годами раньше, чтобы дождаться конца войны. Они поступили разумно. Потому что в 1943 году англичане и американцы бомбят Гамбург. Днем и ночью летающие крепости Королевских военно-воздушных сил сбрасывают несметное количество бомб на главный выход к морю Третьего рейха, стратегический центр его военно-морских сил. Бомбардировки, которые тем летом уничтожают город, окрестили «операцией Гоморра», имея в виду божий гнев, наславший на нечестивые города Содом и Гоморру дождь из огня и серы. За одну неделю убито тридцать пять тысяч человек. Гамбург частично разрушен. В небо поднимается густой дым.

Голос исходил откуда-то из-за спины Трисии. Она обернулась:

— Извините?

В это время юный Карл может проводить большую часть дня, закрывшись в комнате, затерявшись среди фантастических земель идеальной Европы. Понимает ли он, что Германия, находящаяся во власти нацистов, скоро падет в огне и крови? «Я оказался в том единственном месте, где ничего не происходило. Мне невероятно повезло, и меня это не затронуло»7, — утверждает он в 2015 году.

— Гейл Эндрюс — это я. Вы брали у меня интервью. Сегодня утром.

Несомненно, Бад-Брамштедт не тронут бомбардировками. Но, по мнению Рональда Хольста,

— О… о Боже, да, — произнесла Трисия в некотором смятении.


«совершенно невозможно, чтобы Карл Лагерфельд, которому тогда было двенадцать лет, не понимал, что свирепствует война»8.


— Я оставила вам сообщение несколько часов назад. Вы не звонили, и я зашла. Мне не хотелось разминуться с вами.

Историк утверждает, что бомбардировки, обрушившиеся на Гамбург и Киль, были видны из Бад-Брамштедта, расположенного между этими двумя городами. В результате этих бомбардировок 900 000 человек вынуждены были бежать из своих жилищ и искать приют где придется, в частности в Бад-Брамштедте. «Квартиры, мастерские и магазины были реквизированы, в них подселяли беженцев. Семья Лагерфельд больше не могла занимать весь дом», — продолжает историк9.

— О нет. Конечно, — произнесла Трисия, пытаясь собраться с мыслями.

— Я об этом не знал, — заявил администратор, которому сроду не приходилось собираться с мыслями. — Так вы хотите, чтобы я за вас сейчас позвонил по этому телефону?

Именно так Сильвия Ярке и ее родители, дом которых только что был разрушен, оказываются в имении Биссенмор, сбежав с пылающих улиц Гамбурга. Сильвия родилась в 1934 году. То есть в ту пору ей всего десять лет, но она очень хорошо помнит свой приезд в то место, что покажется ей раем: «Это был старый дом с колоннами, вход был выкрашен в белый цвет, словно это был маленький волшебный замок, именно таким он казался мне в детстве. А еще в нем был большой холл»10. Ее семья живет вместе с другими беженцами в маленьких комнатах над лестницей величественного жилища. В него попадаешь, пройдя по извилистой аллее, усаженной дубами и березами. Просторный, удобный дом вполне приспособлен для буржуазной жизни на отдыхе. Две трети второго этажа охватывает балкон, похожий на узкий коридор. Лестница, которую ребенок преодолевает одним прыжком. Широкая веранда, защищенная козырьком, поддерживаемым тонкими колоннами. Кресла из ротанга, низкий столик для чая и выпечки. С одного края угадывается нечто, напоминающее башню, похожую на гигантскую беседку, покрытую четырехскатной крышей.

— Нет, все в порядке, спасибо, — сказала Трисия. — Я уже разобралась.

— Я могу позвонить в этот номер, если это вам поможет, — предложил администратор, еще раз уставившись в записку.

Отношения между беженцами и членами семьи Лагерфельд — сдержанные, но уважительные. «Месье и мадам Лагерфельд внушали мне страх, — рассказывает Сильвия. — Он носил темные костюмы и перстень с печаткой»11. «Она всегда держалась очень прямо. Я воспринимала ее как его строгую мать и никогда не видела, чтобы она улыбалась. [У Карла] была густая и темная шевелюра и живой взгляд. Он был очень спокойным и очень вежливым. Он не был озорником, не то что другие дети, которые любят подраться»12.

— Нет, спасибо, в этом нет никакой необходимости, — ответила Трисия. — Это мой номер. Эта записка адресована мне. Я думаю, мы с этим уже разобрались.

Даже если Карл не все понимает, осознает ли он, хотя бы отчасти, происходящий крах, затрагивающий даже его повседневную жизнь? «Мои родители всегда оберегали меня от всего, вселяя в меня ощущение того, что я неуязвим»13, — объясняет кутюрье. Если его оберегают, то потому, что он младший ребенок в семье, который умеет внушить любовь к себе. В отличие от своих сестер, Марты-Кристины и Теи, он никогда не восстает против родительского авторитета. Не только этим он отличается от них. Марта-Кристина ведет себя как чертенок, лазает по деревьям, бегает по лесам Биссенмора вместе с местными крестьянскими сыновьями. Карл же, хотя и любит коров, пасущихся вокруг имения, не в восторге от деревенских игрищ. Эльфрида фон Йоуанне хорошо знала кормилицу детей Лагерфельдов и вспоминает о том, что та поведала ей:

— Ну что ж, развлекайтесь на здоровье, — сказал администратор.

Трисии было не до развлечений. Она была занята.


«Он не очень любил своих сестер. Безусловно, он часто играл с ними, он забавлялся, наряжая их в старые платья, но между ними не было близости»14.


Карл объяснит свои сдержанные отношения в Мартой-Кристиной и Теей: «Не то чтобы я не любил их, но мы ни в чем не совпадали»15. На самом деле он выбрал, на чьей стороне ему быть, — на стороне взрослых.

И также ей было не до Гейл Эндрюс. Всегда, когда дело шло к приятельскому общению с христианскими душами, она испытывала сильное желание смыться. Христианскими душами ее коллеги с ТВ называли людей, у которых Трисия брала интервью, и частенько крестились при виде очередной входящей в студию жертвы, особенно если Трисия в тот момент очаровательно улыбалась во все тридцать два зуба.

Трисия обернулась и холодно улыбнулась, не зная, что ей делать.

Его отец Отто Лагерфельд — эрудированный человек, который говорит на девяти языках. Он олицетворяет собой тех самых self-made-men, тех, кто добился всего своим трудом, о ком иногда слагали легенды во времена промышленной революции. Он словно сошел со страниц романа Жюля Верна, Джозефа Конрада или Александра Дюма. В 1906 году он был в Сан-Франциско, когда там произошло крупное землетрясение, он видел разрушенный город, под развалинами которого были погребены три тысячи человек. Рональд Хольст рассказывает, что, не забывая о пережитом, Отто Лагерфельд по привычке давал такой совет: «В случае землетрясения прижмитесь к двери, дверь не падает. Зато стена, вот она падает. Посмотрите, в какую сторону упадет стена, и выходите через дверь в противоположном направлении»16. Через несколько месяцев после подземных толчков его увидят шагающим по Владивостоку, Хабаровску и городам русского Дальнего Востока, где он занимался сбытом сгущенного молока «Carnation», или проезжающим по пустынным просторам вдоль амурских берегов в вагоне первого класса удаляющегося в степь транссибирского экспресса…

Гейл Эндрюс была неплохо сохранившейся дамой лет сорока пяти. Ее одежда укладывалась в рамки хорошего вкуса, хоть и тяготела к той рамке, что граничит с пышностью. Она была астрологом — довольно знаменитым и, если верить слухам, влиятельным. Говаривали, что она стояла за рядом решений, принятых президентом Гудзоном, начиная с того, какой йогурт и в какой день недели заказывать на завтрак, и кончая тем, стоит ли бомбить Дамаск.

По словам Карла Лагерфельда, «после войны 1914 года [отец] взялся импортировать сгущенное молоко в Германию и Францию. А следом вместе с американцами построил заводы в обеих странах»17. Его коммерция процветает. Слишком старый для того, чтобы в 1939 году отправиться на фронт, Отто может продолжать работать, часто покидая семейное гнездо. «Офис его компании, Glücksklee, располагался в Гамбурге, — вспоминает Рональд Хольст. — Ближайший завод находился в 100 километрах от него, а другие в 800 километрах»18. И добавляет: «У него было три завода, куда ему приходилось регулярно наведываться. Поэтому он часто отсутствовал и совсем не вмешивался в воспитание детей»19. Тогда Отто было почти шестьдесят лет, и своему сыну он казался немощным стариком: «Я видел его нечасто. Он любил одну лишь работу и не очень любил веселиться. Я обожал его, он был намного добрее, чем моя мать, но не был весельчаком»20.

Трисия обошлась с ней жестче, чем с кем-либо другим из христианских душ. И вовсе не из-за слухов насчет президента — бог с ней, с той давней историей. Тогда мисс Эндрюс категорически отрицала, что давала президенту какие-либо советы за исключением разве что советов личного, спиритуального или диетического характера («Ничего личного, только Дамаск!» — ржала наперебой «желтая пресса»).

Не затем ли, чтобы не винить себя в своих отлучках, Отто Лагерфельд балует сына? Он якобы постоянно привозил ему свежие выпуски своего любимого журнала Simplicissimus, немецкого еженедельника со смешными карикатурами, служившими источником вдохновения для маленького мальчика, находившего там рисунки Бруно Пауля и других восхитительных художников-иллюстраторов. По словам Эльфриды фон Йоуанне, рисование «было его основным занятием, когда Карл оставался один. Он не терпел, чтобы его беспокоили. Больше всего на свете он обожал бумагу, но любил только белую, девственно-чистую. Если на ней было что-то написано, то он непременно ее отбрасывал. Будучи ребенком, он рисовал маленькие портреты, люди на которых были узнаваемы»21.

Нет, Трисия разделала в своем интервью под орех всю астрологию в целом. Мисс Эндрюс оказалась не совсем готова к такому повороту беседы. С другой стороны, Трисия оказалась не совсем готова к матчу-реваншу, тем более в гостиничном вестибюле. Что делать?

— Если вам нужно подняться к себе на несколько минут, я могу подождать вас в баре, — сказала Гейл Эндрюс. — Но мне хотелось бы поговорить с вами, а сегодня вечером я уезжаю.

В 1930 году, когда Отто женился, ему было сорок девять лет, а Элизабет — ровно тридцать. Он был немолодым и сдержанным, но внимательным. «Он говорил мне: „Проси у меня что хочешь, но не в присутствии твоей матери“»22, — вспоминает Карл. Отец восполняет то, что Элизабет не может дать своему сыну, и прежде всего — доброжелательную мягкость. «Мать твердила мне: „Если ты хочешь сказать глупость, говори скорее, не будем терять время“»23, — часто рассказывает Карл Лагерфельд, приводя множество примеров на первый взгляд немотивированной жестокости. «Всю жизнь она занималась тем, что говорила мне гадости. „Нужно вызвать драпировщика, у него слишком большие ноздри, нужно завесить их шторами“. Разве так говорят ребенку? Я обожал тирольские шляпы, но она говорила мне: „Ты похож на старую лесбиянку!“»24. Его длинные черные волосы, как ручки вазы, обрамляют лицо с обеих сторон… «Мать сказала мне: „Ты знаешь, на кого ты похож? На глиняную миску со Страсбургской мануфактуры“»25. Устав от того, что сын мешается у нее под ногами, устав слышать вопросы на самые странные темы, она завела привычку избавляться от маленького надоеды, изводя его насмешками. «Маленький Карл пытался играть на пианино. Он брал уроки и время от времени наигрывал какую-нибудь пьесу»26, — рассказывает немецкий историк Рональд Хольст. Однажды, когда он репетировал на семейном инструменте, мать бросила ему: «Прекрати играть, не шуми. Рисуй. По крайней мере, будет тихо»27, — сообщает он.

Она казалась скорее чем-то озабоченной, а не удрученной или сердитой.

Его мать — нежная и резкая, негодующая, но аристократичная до кончиков ногтей, высокомерная в обществе, но крайне вежливая со своей прислугой, ненавидимая и обожаемая, до ужаса странная. Его мать — парадокс и образец для подражания.

— О\'кей, — сдалась Трисия. — Дайте мне только десять минут.

Она поднялась в номер. Помимо всего прочего, она не слишком доверяла парню за стойкой администратора в таких сложных делах, как переданные по телефону послания. Поэтому ей хотелось убедиться, что под дверью не будет другой записки, ибо известно, что послания у администратора и записки под дверью не всегда совпадают друг с другом.


«У меня были родители что надо: отец, который позволял мне все, и мать, которая ставила меня на место и раздавала подзатыльники»28.


Записок под дверью не было.

В самом деле, Элизабет сдерживает рвение мальчика, считающего себя центром вселенной и позволяющего себе любые вольности. На одной из фотографий ему четыре года. Он с гордостью нацепил на себя то, что в то время никто не носит в Северной Германии — Lederhose, — народный баварский наряд зеленого цвета, кулаки спрятаны в карманы, голова наклонена, выражение лица — слегка вызывающее.

Зато на телефоне горела лампочка вызова.

Вместо того чтобы сносить материнские притеснения, юноша учится и довольствуется размышлениями, в то же время смутно страшась судьбы, уготованной тем, кто бунтует, как его сестры, которых довольно быстро отослали в пансион. Но главное, он зачарован всемогущей властью Элизабет. «Меня всегда до зависти восхищал ее комичный и злобный прагматизм»29, — позже признается он, говоря об этой элегантной женщине, меломанке и скрипачке, чрезвычайно воспитанной, способной переводить философские тексты с испанского на немецкий язык, которая занималась тем, что отдавала приказания, лежа в кресле с книгой в руках в библиотеке.

Она нажала на клавишу и связалась с гостиничным коммутатором.

По признанию самого Карла Лагерфельда, ее прошлое и ее происхождение окружены ореолом легенды:

— Вам тут звонил Гэри Эндрисс, — сообщила телефонистка.

— Да? — удивилась Трисия. Незнакомое имя. — И что он передал?


«Моя мать всегда говорила: „Ты можешь задавать мне вопросы о моем детстве и обо всем, что случилось после моего знакомства с твоим отцом. То, что произошло в промежутке, тебя не касается“»30.


— Настроен, — сказала телефонистка.

Что же такое случилось в жизни этой женщины в 20-х годах прошлого века, что могло бы оправдать подобную таинственность? Была ли она «продавщицей в берлинском магазине женского белья, когда отец познакомился с ней»31, как утверждает биограф Алисия Дрейк? Или же простушка была также аристократкой? В 2003 году Карл Лагерфельд заявляет журналисту Бернару Пиво, что Элизабет была «дочерью высокопоставленного прусского чиновника […]; при императоре Вильгельме II ее отец был губернатором Вестфалии»32. Как бы то ни было, страстная любовь ребенка к матери кажется бесконечной.

— Что-что?

— Настроен. Так тут записано. Парень говорит, что настроен. Я так понимаю, он хочет, чтобы вы это знали. Телефон дать?

Так, в ритме движения карандашей по бумаге, протекают часы и дни, похожие друг на друга. Подросток продолжает читать, мечтать и рисовать в белом доме, скрытом за занавесом из деревьев, еще не разорванном реальностью. «Я жил в неком прошлом, которого я не знал и которое мог вообразить»33.

Пока та диктовала номер телефона, Трисия вдруг сообразила: ей передали искаженный вариант записки, которую она уже получила.

Журналы, привезенные отцом, как и картина Менцеля, скрывают реальность, приглушая жестокость атак. Все происходит так, будто ребенок бессознательно продолжал жить, обожествляя то, что война и бомбы окончательно сметают с лица Земли: тот старый мир, тот немецкий пейзаж с особняками, его дворцы с анфиладой салонов, с драгоценной деревянной обшивкой стен, с потолками, расписанными в виде голубых небес, населенных ангелами, с украшенными статуями садами, фонтанами, потаенными уголками, всю ту утонченность, высшей степенью воплощения которой был XVIII век. Там, в комнате, он закладывает основы своего собственного мира, чтобы лицом к лицу столкнуться с не столь роскошной реальностью.

— Ладно, ладно, — перебила она. — Больше мне ничего не передавали?

Несносный ребенок

— Какой номер?

Каждое утро, чтобы дойти до школы в Бад-Брамштедте, Сильвия Йарке одна бредет по лесу и лугам, где пасутся коровы. Карл же посещает школу не так часто. Он предпочитает выбирать интересующие его предметы, ненавидит своих учителей и их систему обучения: «… [они] все время твердили мне: „Вы только и знаете, что говорить, но на самом деле вы ничего не знаете“»1.

Трисия не могла взять в толк, почему телефонистка спросила ее номер только сейчас, но тем не менее назвала его.

Он уже знает немецкий, французский и английский языки. Чему же научили его они? Карл ведет себя как маленький взрослый. Он — что-то вроде сверходаренного ребенка, которого, по правде сказать, не интересуют другие дети и который без устали рисует. «Он учился на класс младше меня, но у нас был один и тот же учитель по рисованию. Один раз Карл нарисовал черным карандашом на листе белой бумаги карикатуру на своего учителя математики, набрасывающегося с ножом и вилкой на кусок фаршированного рулета. Рисунок был выставлен в вестибюле. Он был настолько реалистичен, что произвел на меня большое впечатление»2, — припоминает Сильвия.

— Имя?

Карл смотрит, анализирует. Он оттачивает взгляд, молчаливо сопротивляется своре. Сильвия продолжает: «В школе он держался немного на заднем плане, не задирал других, не выделялся»3. У него немного товарищей, которых он беззастенчиво использует для того, как он сам, и не без иронии, скажет позднее, чтобы они делали «все, что [ему] не хотелось делать самому, к примеру отчищать [свой] велосипед. Но безусловно, не [свое] домашнее задание, для этого они были слишком ограниченными!»4.

— Макмиллан. Трисия Макмиллан, — терпеливо продиктовала Трисия.

— Не мистер Макманус?

Карл вспомнит о волнении, охватившем его после того, как он увидел фильм Белая лента Михаэля Ханеке, действие которого разворачивается прямо перед Первой мировой войной в нескольких десятках километров от деревни, где он вырос. «Я был болен в течение трех дней, потому что почти пережил то, что описывается в фильме. Я бежал от этих страшных людей»5. За тридцать лет умонастроения отнюдь не изменились.

— Нет.

В эти неспокойные времена контраст между юным Карлом и его товарищами еще больше бросается в глаза. Рональд Хольст напоминает, что «любого мальчика в таком возрасте принуждали вступить в гитлерюгенд, где его окружали очень радикально настроенные юноши, требовавшие, чтобы все присутствовали на ночных сборищах. Отсутствующие подвергались издевательским испытаниям, когда им приходилось терпеть обжигающие удары ремней по своему телу»6. Даже если на сегодняшний день не обнаружено никаких следов его пребывания в Pimpf7, младшей возрастной группе гитлерюгенд, по мнению историка, невозможно, чтобы Карл смог полностью устраниться от обязанностей юного немца. «Дети должны были носить форменную одежду. Карл же отказывался от этого. Он ходил в школу в твидовом пиджаке и с галстуком. У него были очень длинные волосы. Он был похож на маленького английского джентльмена. Это вызывало нарекания со стороны учителей»8. Его изысканность, возможно, означает бунт.


«Я знал, что отличаюсь от других — в амбициях, в интересах, во всем. Особенно мне не хотелось походить на то, что я видел»9, —


— Тогда вам больше ничего нет. — И раздались короткие гудки.

объяснит он позднее. Его прическа стала эмблемой скандала, символом его диссидентского поведения в маленькой общине Бад-Бранштедта.

Трисия вздохнула и снова нажала на клавишу. На этот раз она сначала продиктовала свое имя и номер комнаты. Телефонистка ничем не выдала, что они только что разговаривали.

Карл культивирует свое одиночество, свой дух сопротивления всему миру. Его первое убежище — картина, висящая в его комнате, второе — книги, которые он проглатывает. Библиотека отца, состоящая главным образом из книг по истории религии, выглядит аскетически, библиотека матери, которая любит закрываться там и читать философов, кажется более загадочной. Тейяр де Шарден соседствует в ней с писателями, в частности с Роменом Ролланом. Чтение романа Эдуарда фон Кайзерлинга Обжигающее лето, опубликованного в начале века, становится откровением. Там между прочим идет речь о графине, женщине, которая жила при дворе, о большом имении и прислуге. Обедневшая аристократка прогуливается по прибалтийской деревне, которая похожа на его края, только она расположена чуть севернее. Лес, моросящий дождь и короткие ночи — те же, что в Бад-Брамштедте.

— Я собираюсь посидеть в баре, — объяснила Трисия. — В баре. Если мне будут звонить, пожалуйста, найдите меня там.

Нежная меланхолия, исходящая от этого романа, возможно, находит отклик в его душе10, а главные персонажи напоминают ему собственную жизнь. Рассказ ведется от имени подростка, очарованного своим отцом, одновременно красивым, жестоким и нежным, загадочное поведение которого он пытается понять.

— Имя?

За одно лето поначалу неясные, смутные, непристойные ощущения рассказчика Обжигающего лета выстраиваются в резкое отторжение прогнившего общества, глумящегося над любым желанием. «Все, что в моей душе стремилось к жизни, восставало против этого непостижимого спокойствия»11, — пишет Кайзерлинг. Герой в конце концов узнает «все эти пикантные, ужасные и волнующие секреты»12, среди которых живут те, кто его окружает.

Трисия повторила все еще пару раз, до тех пор пока ей не показалось, что телефонистка все уяснила настолько, насколько это вообще в силах телефонисток.

Карл читает и перечитывает роман Кайзерлинга. Он станет его любимым романом. Он восхищается тем, как меняются ситуации в зависимости от условий их восприятия. Он мог бы обрисовать их несколькими штрихами.

Она приняла душ, переоделась, с профессиональной скоростью подправила макияж и, бросив печальный взгляд на нетронутую постель, вышла из номера.

Пока он переходит от печатных книжных страниц к белым листам, наполняя их цветом, война заканчивается. В 1947 году тринадцатилетний Ганс-Иоахим Брониш учится в одном классе с Карлом, как всегда сидящим в последнем ряду. Подросток не изменился: «Он одевался не так, как все. Он всегда носил белую рубашку и галстук. Был аккуратно причесан. Для нас, мальчишек, которые приходили в школу босыми, это было, конечно, необычно… Товарищи всегда немного подшучивали над ним. В школе у него никогда не было настоящих друзей. Он и не искал их. Когда нам хотелось играть в футбол, ему не хотелось. Так было всегда»13.

Ее так и подмывало вернуться и спрятаться под кровать.

Длинные волосы мальчика из Биссенмора продолжают развеваться, словно символ бунта против образа жизни окружающих. Пример, достойный осуждения. Нужно срочно наказать его, а главное, остричь волосы. Взрослые договариваются между собой. На учителя возлагается деликатная миссия призвать Карла к порядку в том, что касается его волос. Детей его возраста стригут под горшок, по-немецки «под кастрюлю» — на голову надевали горшок или кастрюлю и подстригали все, что торчало снизу. Внушения учителя из Бад-Брамштедта ни к чему не приводят.

Но нет. Это уже слишком.

Рональд Хольст рассказывает, что тогда преподаватель приходит в семейную усадьбу и просит встречи с мадам Лагерфельд:

В ожидании лифта она посмотрелась в висевшее в холле зеркало. Вид у нее был спокойный и уверенный. Если она может обмануть себя, то других и подавно.


«Он говорит ей: „Мне нужно поговорить с вами о вашем сыне. Его длинные волосы — это непорядок“. В ответ на что [Элизабет], сорвав с него галстук, бросила его ему в лицо и сказала: „Видимо, вы все еще нацист!“»14


Она будет вести себя с Гейл Эндрюс пожестче. О\'кей, утром она обошлась с ней достаточно сурово. Уж извините, но таковы правила игры. Мисс Эндрюс согласилась дать интервью, так как только что выпустила книгу, а телевидение — отличная реклама. Но, дорогая, бесплатный сыр бывает только… Ладно, насчет сыра промолчу…

Суть дела была вот в чем.

Мать, презирающая Гитлера и его режим, поддерживает Карла. Превратившийся в фюрера маленький капрал — человек не их круга. Его идеологи и сановники тоже, ведь они превратили нацию в огромную машину для уничтожения женщин, детей, стариков, инвалидов и всех, кого общество считает «паразитами» или «недочеловеками», выражаясь терминами Третьего рейха.

Неделю назад астрономы оповестили мир, что десятая планета Солнечной системы, удаленная от нашего светила еще больше, чем Плутон, наконец-то открыта. Они искали ее уже много лет, и вот — ура! — открыли, и все были ужасно рады, и все за них ужасно радовались и так далее, и тому подобное. Планету назвали Персефоной, но очень скоро выдумали ей прозвище Руперт в честь попугая некоего астронома — к этому прилагалась какая-то тошнотворно-трогательная история, — и все это было очень мило и славно.

Нацизм — это абсолютное отрицание моральных ценностей, привитых Карлу и его сестрам. За исключением нескольких анклавов, подобных имению Биссенмор, такое мировоззрение, по правде говоря, не разделяется на берегах Балтики. По мнению деревенского и консервативного общества Шлезвиг-Гольштейна, нацистская пропаганда обещает освобождение от мелких помещиков, символом которых служит семейство Лагерфельд. Крестьянские сыновья обволакивают покровом ненависти младшего из семьи Лагерфельд. Он не такой, как они. Он читает. Он мастерит одежду для своих кукол. Он рисует.

По разным причинам Трисия с интересом следила за событиями вокруг десятой планеты.

Несмотря на строгость и иронические замечания, Элизабет осознала исключительность своего сына, перекликавшуюся с ее натурой. Оба они в глубине души крайне чувствительны и несчастны в этом загнивающем мире, пытающемся с грехом пополам противостоять апокалипсису. «Моя мать до смерти скучала, я же мечтал лишь об одном — как можно скорее выбраться отсюда»15. Она поощряет то, что отличает его от других. «Когда я спросил у матери, что такое гомосексуализм, она ответила: „Это как цвет волос. Ерунда, в этом нет никакой проблемы“. Мне повезло, что у моих родителей были очень широкие взгляды на мир»16.

И вот в поисках удобного предлога смотаться в Нью-Йорк за счет компании она наткнулась на заметку о Гейл Эндрюс и ее новой книге «Вы и ваши планеты».

Итак, Карл хочет уехать. На первом этапе — вернуться в Гамбург вместе с родителями. Их квартал чудом уцелел под бомбардировками.

Нельзя сказать, чтобы имя Гейл Эндрюс было у всех на слуху, однако при упоминании о президенте Гудзоне, йогурте и ампутации Дамаска (термин, позаимствованный из хирургии; официально операция называлась «Дамаскотомия», что означает «удаление Дамаска») каждому становилось ясно, о ком идет речь.

Диор в Германии, аромат Парижа

Тут-то Трисия и узрела сюжет, который вполне можно запродать ее продюсеру.

Позднее, в 21.00, состоится большой торжественный вечер. Но сейчас женщины из приличного гамбургского общества, некоторые в сопровождении мужей, с удовольствием пьют чай, сидя в мягких креслах одного из просторных салонов отеля Esplanade. Сейчас, в декабре 1949 года, они дожидаются манекенщиц, которые должны представить осенне-зимнюю коллекцию следующего сезона, созданную по рисункам великого кутюрье Кристиана Диора.

Действительно, как можно всерьез утверждать, что какие-то парящие в космических глубинах огромные каменюги определяют всю твою жизнь, когда выясняется, что рядом летает еще одна каменюга, о которой знать никто не знал?


«В ту пору это было невероятное событие. Диор […] — это была звезда, сиявшая на небосводе моды намного ярче, чем все остальные»1, —


Все вычисления насмарку, так ведь?

уточняет Жани Саме. В 16.00 наконец начинается показ, организованный женским журналом Constanze. Все взгляды обращены на роскошные белые, потом черные длинные туалеты, доходящие до щиколоток. Меховая пелерина сменяется длинным темным манто. Эти танцующие шаги, приглушенные толстым ковром, по которому изящно проходят друг мимо друга модели, сопровождают аплодисменты. Среди зрителей — Карл, который сопровождает свою мать.

Как тогда быть со всеми гороскопами и картами движений планет? Все мы знаем, что случается, когда Нептун находится в созвездии Девы и так далее, но как трактовать восход Руперта? Может, пора выплеснуть на помойку все это свиное пойло и переключиться на свиноводство — занятие, которое по крайней мере основано на рациональных принципах? Если бы мы знали о существовании Руперта три года назад, возможно, президенту Гудзону стоило бы завтракать ежевичным йогуртом не по пятницам, а по четвергам? Может, и Дамаск тогда бы уцелел? Ну и так далее.

Гейл Эндрюс неплохо выдержала натиск Трисии. Но, оправившись после первого раунда, совершила серьезную стратегическую ошибку — попыталась запутать Трисию разговорами о дневных дугах, прямых восхождениях, исчислении телесных углов и прочих скользких аспектах сферической тригонометрии.

У него на глазах оживают картинки из модных журналов, которые он внимательно разглядывал в своей комнате. В шестнадцать лет он с изумлением открывает для себя, что красота не привилегия прошлого, а, возможно, утонченность его времени. «Показы высокой моды были очень традиционными, — добавляет Клод Бруэ, еще одна великая журналистка, писавшая о моде, — но также зрелищными. Манекенщицы, которых очень строго объявляли по номерам, дефилировали с чуть высокомерным видом. Роскошные вечерние платья были великолепны, наряды — весьма искусно отделанными, в высшей степени изысканными… Для подростка это была волшебная сказка, возбуждающая мечты»2. Как и все приглашенные, молодой человек не упускает из этого зрелища ни крохи, но лишь он один способен запомнить все, он мог бы мысленно нарисовать каждый из нарядов. «И потом, Париж остается колыбелью моды»3, — заключает Жани Саме. Карл хочет быть художником или карикатуристом. Пока его интересует не мода, а город-светоч — Париж.

К своему потрясению, она обнаружила, что все, что она обрушила на Трисию, вернулось к ней самой — неудержимо раскрученным бумерангом. Никто не предупреждал Гейл, что роль телевизионной куколки для Трисии не единственная в жизни. Под губной помадой «Шанель» и небесно-голубыми контактными линзами скрывался мозг, который в былой жизни Трисии вмещал в себя познания магистра математики и доктора астрофизики.

Мало-помалу складываются фрагменты пазла. Пережив войну, он видел, должно быть, достаточно для того, чтобы понять, что Веймарская республика мертва и погребена. Что просвещенная Германия Гете и других поэтов скоро не вернется. Мир утонченности, о котором он мечтал с детства, возможно, еще будет существовать. Значит, ему нужно как можно быстрее добраться до него. До Франции.



Все просто: «Я сказал родителям: „Я еду заниматься модой в Париже“»4, — рассказывает Карл Лагерфельд. Решение принято. Уехать с легкостью… Распрощаться с Германией и не возвращаться. Первый отъезд, первое переосмысление самого себя.


«Я ни о чем не вспоминаю. Мой фокус состоит в том, чтобы сжечь все и вновь начать с нуля»5, —


Шагнув в кабину лифта, Трисия неожиданно вспомнила, что оставила в номере свою сумочку, и поколебалась, не вернуться ли за ней. Нет, не стоит. Там сумка в полной безопасности, и ничего особенно нужного в ней не лежит. Трисия не воспрепятствовала створкам лифта захлопнуться за ее спиной.

скажет потом Карл Лагерфельд. Он только что порвал одну страницу. Другая, чистая, лежит перед ним.

В конце концов, сказала она себе со вздохом, если жизнь ее чему-то и научила, так вот чему: «Никогда не возвращайся за сумочкой!»

От чего именно он бежит? От прежних насмешек товарищей? От страны, предавшей свою честь? От никому не известной rosebud, молоденькой девушки, которую он всю жизнь будет стремиться забыть? Во всяком случае, от страны, где он родился, он хочет сохранить только красоту, доброту. Вот в чем идея. Открытость и терпимость. В его багаже — только главное. Книги, листы бумаги, карандаши. Разумеется, копия картины Менцеля. И родительское благословение. Секретарша отца поможет устроиться ему во французской столице, где у Отто есть своя контора6. Что до матери, то она, вероятно, беспрестанно повторяла ему, что «Гамбург, безусловно, — ворота мира, но всего лишь ворота, через которые можно пройти туда и обратно»7. Для нее будущее ее сына, видимо, ограничивалось тем, что он станет учителем рисования. То есть Карл совершенно вписывался в желания его матери, понявшей, что судьба ее сына могла свершиться только вдали от этой Германии. Молодой человек знает, что он также имеет право на провал, ему никогда не поставят это в вину, что бы ни случилось, дом останется для него открытым.

Пока лифт шел вниз, она напряженно смотрела на потолок. Любой человек, незнакомый с Трисией Макмиллан, сказал бы, что так смотрят на потолок тогда, когда пытаются сдержать слезы. На деле она смотрела на крошечную охранную видеокамеру в верхнем углу кабинки.



Париж — это праздник

Минуту спустя она чуть поспешнее обычного вышла из лифта и в очередной раз подошла к стойке администратора.

Карлу нет и двадцати лет, когда он приезжает в радостный после освобождения, послевоенный Париж, который, впрочем, не склонен с восторгом принимать молодого немца. В 1952 году город выглядит грязным. Фасады домов — серые, тротуары завалены мусором. Он, безусловно, не ожидал встретить на улице маркиза в парике и одухотворенных гостей с картины Менцеля, но где же элегантность, где же блеск? Разочарование длится недолго. Нужно взять себя в руки, чтобы не оказаться побежденным.

— На всякий случай я оставлю вам это, — сказала она. — Чтобы никакой путаницы не было.

Прежде чем отправиться в номер отеля на улице Сорбонны, ноги ведут его на авеню Монтеня. С упорством повторявший в мечтах названия столичных улиц, он знает дорогу наизусть. В пути у него есть время понаблюдать. Да, эти высокие фасады должны быть приютом какого-нибудь литературного кружка. За этими окнами, несомненно, скрываются салоны посвященных, к которым у него пока нет ключа. Витрины Диора, цель его теперешних стремлений, сияют особенно ярко. Они — словно обещание. Они одни заключают в себе дух города, который он должен завоевать. В данный момент у него есть свободное время, чтобы прогуляться.