– Вы знаете, кто забрал Вику? – не обращая внимания на мои вопросы, поинтересовался Большаков.
Одна-одинешенька, она все ждала и ждала. Что проку считать дни, гадать, пойдет дождь или нет. Вернутся они сегодня? Вряд ли, рано еще. Привезут ли товар? Дай Бог, чтобы привезли много каучука и шкур, помоги им, Христос Багасанский, дай Бог, чтоб приехал дон Акилино с едой и одеждой и чтоб как тогда: много ли продали? А он — порядочно, Лалита, и по хорошей цене. И Фусия — дорогой мой старик. Пресвятая Дева, сделай так, чтоб они разбогатели, потому что тогда они уедут с острова, вернутся к христианам и поженятся: правда, Фусия? Правда, Лалита. И чтобы он изменился и опять полюбил ее, и чтобы по ночам — в твой гамак? Да. Голая? Да. Ему хорошо с ней? Да. Лучше, чем с ачуалками? Да. Лучше, чем с шапрой? Да, да, Лалита, — и чтобы у них родился еще один ребенок. Посмотрите, дон Акилино, как он вырос, правда? Он говорит по-уамбисски лучше, чем по-испански. А старик — горюешь, Лалита? И она — не без того, дон Акилино, потому что Фусия уже не любит ее. И он — плохо обращается с тобой? Ревнуешь его к ачуалкам, к шапре? А она — сердце кипит, дон Акилино, но все же ей с ними веселее, ведь у нее нет подруг, и ей жаль, что Фусия отдает их Пантаче, Ньевесу или уамбисам. Вернутся они сегодня? Но в этот день вернулся Хум, а не они. Была сиеста, когда шапра с криком вбежала и затрясла гамак, звеня своими бубенчиками, браслетами и зеркальцами. И Лалита — что, уже приехали? А она — нет, приехал тот агварун, который сбежал. Лалита нашла его у черепашьего садка, где он засаливал багров, и она — где же ты пропадал, Хум, почему, что ты делал столько времени — молчит, — мы уж думали, что ты не вернешься, — а Хум, почтительно подав ей багров, — это я привез тебе. Он вернулся таким же, как был, — с обритой наголо головой и кроваво-красными, как рубцы, полосами ачоте на спине. И Лалита — они ушли в поход, вверх по реке, к озеру Римачи, он был им очень нужен, почему ты даже не попрощался? Знает ли Хум Муратов[63]? Они смелые? Как он думает, будут они драться или добром отдадут каучук? Уамбисы ездили искать его, и Пантача — может, они убили его, ведь они его ненавидят, а лоцман Ньевес — не думаю, они уже подружились, и Фусия — с этих собак станется. А Хум — меня не убили, я ушел туда, а теперь вернулся, и Лалита — он останется? Да. Хозяин поругает его, но ты не уходи, Хум, он быстро отходит, и кроме того, разве в глубине души он не ценит его? И Фусия — этот Хум немножко ненормальный, но он мне полезен, он мастак уговаривать агварунов. Ты бы видела, Лалита, как он обрабатывает их, — и кричит, и упрашивает, и пляшет, а они и руками, и головой — да, да, и всегда добром отдают им каучук. И она — что ты им говоришь, Хум, расскажи мне, как ты их уговариваешь. Христиане дьяволы, да? Хозяин жульничает, обманывает агварунов? А Фусия — но когда-нибудь они его убьют, а кто же его заменит, черт побери? И она — это правда, что ты не хочешь возвращаться в Уракусу? Правда, что ты ненавидишь христиан? И нас тоже? А Пантача — да, хозяйка, потому что его вздули, и Ньевес — почему же тогда он не убивает нас, когда мы спим, и Фусия — мы его месть, и она — это правда, что его повесили на капироне? А Фусия — он сумасшедший, Лалита, но не злой — ты кричал, когда тебя жгли? — а до чего он ловко ставит ловушки, никто лучше него не умеет охотиться и ловить рыбу — у него есть жена? Ее убили? — и когда нет еды, Хум идет в лес и приносит паухилей, аньюхе[64], куропаток — ты раскрашиваешь себя, чтобы помнить о том, как тебя били плетью? — а однажды он у меня на глазах убил чучупе[65] из своей сербатаны[66], он знает, что его враги это те — верно, Хум? — Кого Фусия оставляет без товара, не думай, Лалита, что он помогает мне ради моих прекрасных глаз. И Пантача — сегодня я видел его возле обрыва, он трогал свой шрам и разговаривал вслух сам с собой, и Фусия — тем лучше, что его так разбирает, мне ведь его месть ничего не стоит, а Пантача — по-агварунски, я не понял, что он верещит. Видно, он только о мести и думал: когда приезжал дон Акилино, уамбисы, как обезьяны-ревуны, скатывались с лупун на пристань и, визжа и толкаясь, хватали свои порции соли и анисовки, и на лезвиях топоров и мачете, которые раздавал им Фусия, отражались их пьяные от радости глаза, а Хум ушел. Куда? В ту сторону, но я ведь вернулся. Неужели он ничего не хотел? Нет. Ни рубашки, ни водки, ни мачете, ни соли? Нет, и Лалита — лоцман обрадуется, что ты вернулся, Хум, вот он тебе друг, верно? И Хум — да, а она — спасибо за рыбу, жаль только, что ты ее засолил. И лоцман Ньевес не знает их имена, хозяйка, он ему не сказал, знает только, что это были два христианина, и они восстановили его против хозяев, и он говорил, что они его погубили, и Лалита — они обманули тебя? Обокрали? А Хум -они дали мне совет, и она — мне хотелось бы поговорить с тобой, Хум, почему он отворачивается, когда она зовет его? Молчание. Он стесняется? А Хум -я принес его для тебя, а уамбисы выпускают из него кровь, и она — что ты принес? Олененка? И он почтительно — да, олененка, и Лалита — идем, а то они его съедят, пусть он нарубит хвороста, а Хум — ты голодная? А она — очень, очень, с тех пор как они уехали, она ни разу не ела мяса, Хум. А потом они вернулись, и она — войди в хижину, посмотри на Акилино, правда, он вырос, Хум? Да. И говорит по-язычески лучше, чем по-христиански. Да. А у Хума есть дети? Были, но теперь уже нет. Много? Мало. И тут пошел дождь. Два дня кряду из густых, темных туч, нависших над лупунами, лила черная вода, и весь остров превратился в трясину, а озеро заволакивал непроглядный туман, и птицы падали мертвыми у двери хижины, и Лалита — бедняги, они сейчас, должно быть, в пути, пусть укроют шкуры и каучук, а Фусия, наверное, орет на всех -побыстрее, собаки, черт бы вас подрал, высаживайтесь на этой отмели и ищите местечко, где можно укрыться, какую-нибудь пещеру, чтобы развести огонь, а Пантача варит свои травы, а лоцман жует табак, как уамбисы. Он и на этот раз привезет ей что-нибудь? Ожерелья? Браслеты? Перья? Цветы? Он любит ее? Он думает по ночам о ней? Когда она сказала — а что, если узнает хозяин, он ответил — а хотя бы и узнал, тут нет ничего худого, это только маленький подарок в благодарность за то, что вы были так добры ко мне, когда я болел. Он чистоплотный и вежливый, снимает шляпу, когда здоровается со мной, и пусть Фусия не оскорбляет меня так, зачем он называет меня прыщавой? Фусия может заметить, и тогда он отомстит ему — у лоцмана загораются глаза, когда я прохожу поблизости. Он мечтает о ней? Хочет прикоснуться к ней? Обнять ее? Сказать ей — разденься и ложись в мой гамак? Хочет, чтобы она поцеловала его? В губы? В спину? Боже мой, Боже мой, пусть они сегодня вернутся.
– Да. Куда скажете.
– Артур Леонидович, вы меня слышите? – позвал Большаков Елисеева.
Они появились в благодатный год: земледельцы с утра до вечера восхваляли неслыханный урожай хлопка, а в Пьюранском центре и в Клубе Грау распивали французское шампанское. В июне по случаю национального праздника и годовщины основания города было устроено народное гулянье, и на песках с полдюжины цирков раскинули свои шатры. Богатые люди привозили для своих балов оркестры из Лимы. Это был также год памятных событий: Чунга начала работать в маленьком баре Доротео, умерли Хуана Баура и Патросинио Найя, Пьюра вышла из берегов, не было ни засухи, ни порчи. Город жадным роем осаждали коммивояжеры и скупщики хлопка, и в тавернах за стаканом вина урожай переходил из рук в руки. Появлялись новые лавки, отели, жилые кварталы. А в один прекрасный день пронесся слух: «Неподалеку от реки, за бойней, есть публичный дом».
– Да-да, слышу, – отозвался тот.
Это был не дом, а отгороженный гаражными воротами грязный закоулок, по обе стороны которого находились каморки из необожженного кирпича, а в глубине — сооружение из досок, положенных на бочки, служившее баром; над входом горела красная лампочка. Проституток было шесть — все пришлые, старые, дряблые. «Это те, которые не сгорели, — говорили шутники. — Они вернулись». В Доме на бойне с самого начала не было отбоя от посетителей, да и в прилегающих кварталах вечно шатались пьяные гуляки, и в «Экое и нотисиас», «Эль тьемпо» и «Ла индустриа» по этому поводу появились заметки, письма протеста, обращения к властям. Но тут неожиданно открылся новый публичный дом посреди Кастильи. Это был уже не закоулок, а шале с балконами и садом. У обескураженных приходских священников и дам, собиравших подписи под петицией о закрытии Дома на бойне, опустились руки. Только неукротимый отец Гарсиа с кафедры церкви на площади Мерино упорно продолжал требовать санкций и предрекать бедствия: «Бог подарил пьюранцам хороший год, а теперь для них наступят времена тощих коров». Но его предсказания не сбылись, и на следующий год урожай хлопка был не хуже, чем в предыдущий. Теперь уже в городе имелось не два, а четыре публичных дома, и один из них — самый шикарный и более или менее респектабельный, с белыми девицами, еще совсем молоденькими и, по-видимому, завербованными в столице, — находился в двух шагах от собора.
– Мне бы хотелось, чтобы вы тоже присутствовали на встрече. Это возможно?
– Да, конечно. Я тоже буду, – подтвердил Елисеев.
– Хорошо. Тогда я буду ждать вас в одиннадцать у входа на станцию канатки «Воробьевы горы», что на улице Косыгина.
И в этот самый год Чунга и Доротео разругались и подрались, да так, что чуть не проломили друг другу бутылками головы, и в полиции Чунга с документами в руках доказала, что она единственная хозяйка бара. Кто знает, что за история крылась за этим, какие между ними были тайные сделки. Во всяком случае, с тех пор владелицей заведения стала Чунга. Она управляла им твердой рукой и, хотя держалась приветливо, умела заставить пьянчуг уважать себя. Это была сухощавая девушка с плоской фигурой, темноватой кожей и бронированным сердцем. Ее черные волосы всегда были стянуты сеткой, безгубый рот, казалось, не ведал улыбки, а глаза смотрели на все с такой апатией, от которой сникало веселье. Она носила туфли на низком каблуке, носки, блузу, которая тоже походила на мужскую, и никогда не красила губы, не румянилась и не делала маникюр, но, несмотря на ее манеру одеваться и держать себя, в ее голосе было что-то очень женственное, даже когда она говорила грубости. Своими большими квадратными руками она с одинаковой легкостью поднимала столы и стулья, откупоривала бутылки и отвешивала оплеухи нахалам. Говорили, что она такая жесткая и черствая по вине Хуаны Бауры, которая воспитала в ней недоверие к мужчинам, любовь к деньгам и привычку к одиночеству. Когда прачка умерла, Чунга устроила ей пышное велорио[67]: всю ночь подавали тонкий ликер, куриный бульон, кофе, и каждый мог подкрепиться чем пожелает. А когда в дом вошел оркестр во главе с арфистом, все, кто бодрствовал у тела Хуаны Бауры, замерли в ожидании, обратив лукавые взоры на Чунгу и старика. Но дон Ансельмо и Чунга не обнялись — она просто протянула ему руку так же, как Боласу и Молодому, и приняла музыкантов с той же холодной вежливостью, что и остальных, а когда они заиграли тристе, стала внимательно слушать. Было видно, что она владеет собой, выражение лица у нее было строгое, но очень спокойное. У арфиста, напротив, вид был меланхоличный и смущенный, и казалось, он не поет, а бормочет молитву. Наконец прибежал мальчишка сказать, что в Доме на бойне теряют терпение — оркестр должен был начать в восемь, а был уже одиннадцатый час. После смерти Хуаны Бауры, говорили мангачи, Чунга будет жить со стариком в Мангачерии. Но она перебралась в бар — рассказывали, что она спит на соломенном тюфяке под стойкой. К тому времени, когда Чунга и Доротео разругались и она стала хозяйкой, оркестр дона Ансельмо играл уже не в Доме на бойне, а в кастильском шале.
– Мы обязательно приедем, – подтвердила я, и Большаков отключился.
Бар Чунги сделал быстрые успехи. Она сама покрасила стены, развесила на них фотографии и эстампы, покрыла столики клеенками в цветочках и наняла кухарку. Бар превратился в ресторан, обычными посетителями которого были рабочие, шоферы грузовиков, продавцы мороженого, муниципальные стражники. Доротео после разрыва с Чунгой переселился в Уанкабамбу. Спустя несколько лет он вернулся в Пьюру и — всякое бывает в жизни, говорили люди, — стал клиентом бара. Должно быть, горько ему было видеть, как преуспевает это заведение, когда-то принадлежавшее ему.
– У меня обратный самолет из Внукова в 15:55. – Я вопросительно посмотрела на Елисеева.
Он понял, что я имела в виду, и ответил:
Но в один прекрасный день двери бара-ресторана оказались запертыми, а Чунга испарилась. Спустя неделю она вернулась в предместье во главе партии рабочих, которые снесли глинобитные стены и возвели вместо них кирпичные, покрыли крышу оцинкованным железом и прорезали окна. Деятельная, веселая, Чунга проводила весь день на стройке, помогая рабочим, и встрепенувшиеся старики обменивались красноречивыми взглядами, вспоминая былое: она воскрешает его, брат, яблоко от яблони недалеко падает, видна порода. В то время оркестр играл уже не в кастильском шале, а в публичном доме, находившемся в квартале Буэнос-Айрес, и по дороге в бордель арфист просил Боласа и Молодого Алехандро остановиться в предместье. Они сворачивали в пески, и, подойдя к стройке, старик, уже почти слепой, спрашивал: как идет работа? Навесили двери? Хорошо он выглядит вблизи? На что он похож? Его взволнованные вопросы выдавали гордость, которую мангачи разжигали шутками: какова Чунгита, арфист, она у нас богатеет, видишь, какой она дом отстраивает? Он довольно улыбался, но когда к нему приставали все еще не угомонившиеся старики: Ансельмо, вот радость-то, она восстанавливает Зеленый Дом, арфист приходил в замешательство, отмалчивался, прикидывался непонимающим — ничего я не знаю, мне надо идти, о чем вы говорите, какой Зеленый Дом.
– Я вас отвезу сразу же после встречи. Должны успеть. Главное – найти вариант пути, где меньше всего пробок. Но у меня отличный навигатор, – похлопал он по панели, – так что будем надеяться, что успеем. Таня, вас куда-нибудь отвезти? – спросил он.
– Нет, спасибо, Артур Леонидович, – отказалась я. – Гостиница тут в двух шагах, погода дивно хороша, и я хочу немного погулять по городу. Давно уже в Москве не была…
Однажды утром Чунга с уверенным видом преуспевающего человека явилась в Мангачерию и решительной походкой пошла до ее пыльным улочкам, спрашивая прохожих, где ей найти арфиста. Она нашла его спящим в хижине покойного Патросинио Найи. Лежа на колченогой продавленной койке, старик храпел, уронив руку на лицо; белые волосы у него на груди взмокли от пота. Чунга вошла и заперла за собой дверь, а по предместью между тем уже распространился слух об этом визите. Мангачи прогуливались поблизости от хижины, а иные заглядывали в щели, подслушивали у двери и сообщали друг другу, что им удалось выведать. Немного погодя арфист вышел на улицу и попросил ребятишек сбегать за Боласом и Молодым; вид у него был задумчивый и меланхоличный. Чунга сидела на койке и улыбалась. Потом пришли друзья старика, и дверь опять закрылась. Чунга пришла к нему не как к отцу, а как к музыканту, перешептывались мангачи, она чего-то хочет от оркестра. Они оставались в хижине больше часа, и к тому времени, когда они вышли, многие мангачи уже разошлись — надоело ждать. Но они увидели их из своих лачуг. Арфист опять брел как сомнамбула, с открытым ртом, выписывая кренделя и спотыкаясь, Молодой ежился, как от озноба, а Чунга шла под руку с Боласом, явно довольная и разговорчивая. Они отправились к Анхелике Мерседес, заказали пикео, а потом Молодой и Болас кое-что сыграли и спели. Арфист смотрел в потолок, чесал за ухом, и выражение лица у него поминутно менялось — то он улыбался, то грустнел. А когда Чунга ушла, мангачи окружили их, сгорая от любопытства. Дон Ансельмо, все еще не пришедший в себя, даже не слышал, что ему говорят, Молодой пожимал плечами, и только Болас отвечал на вопросы. «Старик не может пожаловаться, — говорили мангачи, — это хороший контракт, и кроме того, работая у Чунгиты, он будет как сыр в масле кататься. Интересно, она тоже покрасит дом в зеленый цвет?»
– Что ж, тогда хорошего вам вечера и до завтра. Где мне вас забрать и во сколько?
– А далеко ехать отсюда?
— Он был пьян, и мы не приняли это всерьез, — сказал Болас. — Сеньор Семинарио рассмеялся.
– Минут двадцать – двадцать пять, – прикинув расстояние, ответил Елисеев. – А до Внукова оттуда нам добираться чуть больше получаса. Но это если опять же без пробок.
Но сержант опять вытащил револьвер и, взявшись одной рукой за рукоятку, а другой за ствол, старался разомкнуть его. Все вокруг начали переглядываться, принужденно посмеиваться и ерзать на стульях, вдруг сделавшихся неудобными. Только арфист продолжал пить — русская рулетка? — маленькими глотками — что это такое, ребята?
– Тогда сделаем так, – немного подумав, сказала я. – Завтра вы заберете меня в десять прямо с этого места, где мы сейчас стоим. А в аэропорт можно поехать сразу же после разговора с Большаковым. Мне ведь, собственно, в Москве уже и делать-то потом нечего будет.
— Это такая штука, которая позволяет проверить, мужчины ли те, кто называет себя мужчинами, — сказал сержант. — Сейчас увидите, старина.
– Хорошо. Значит, так и сделаем.
— Я понял, что это всерьез, по спокойствию Литумы, — сказал Молодой.
– Спасибо вам, Артур Леонидович, за вашу помощь, – искренне поблагодарила я адвоката.
Семинарио, наклонив голову, молча следил за ним, и, хотя взгляд его был по-прежнему вызывающим, в нем в то же время сквозила растерянность. Сержант наконец разомкнул револьвер и, вынимая из барабана патроны, стоймя ставил их в ряд между стаканами, бутылками и полными окурков пепельницами. Дикарка всхлипнула.
Распрощавшись с Елисеевым, я отправилась прогуляться по вечерней Москве. Я гуляла и с наслаждением впитывала в себя особый дух той старой Москвы, которая была для меня ближе и роднее современных столичных высоток и неоновых вывесок модных бутиков. Хотя, признаюсь, я любила иной раз посетить какой-нибудь супермодный магазин и купить себе платье или что-нибудь еще. Мысли о красивом платье плавно перетекли к думам о Макаре, и на сердце стало теплей и чуточку радостнее.
— А меня он, скорее, обманул своим спокойствием, — сказала Чунга, — а то бы я вырвала у него револьвер, когда он его разряжал.
— Что с тобой, фараон, — сказал Семинарио, — что это за фокусы.
Глава 26
У него дрожал голос, и Молодой кивнул — да, на этот раз с него слетела вся спесь. Арфист поставил стакан на стол и с беспокойством понюхал воздух — они вправду ссорятся, ребята? Не надо так, пусть продолжают дружески беседовать о Чапиро Семинарио. Но девицы убежали из-за стола — Рита, Сандра, Ма-рибель квохча, Амапола и Гортензия пища, как птички, — и, столпившись у лестницы, шептались, глядя на мужчин округлившимися от страха глазами. Болас и Молодой взяли арфиста под руки и чуть не на весу оттащили его в угол, где располагался оркестр.
Ровно в десять машина Елисеева забрала меня от дверей ресторана «Sempre», где я успела уже позавтракать, и мы отправились к станции канатной дороги на Воробьевых горах. Погода была ясная и безоблачная.
— Почему вы не уговорили его, — пролепетала Дикарка. — Когда с ним говорят по-хорошему, он понимает. Почему вы хотя бы не попробовали.
«Было бы здорово прокатиться туда и обратно над Москвой-рекой и посмотреть на город с высоты», – подумала я, рассматривая в окно проносившиеся мимо меня городские улицы.
Чунга попробовала: пусть он уберет свой револьвер, кого он хочет запугать.
– Вы когда-нибудь катались на канатной дороге? – Елисеев словно прочел мои мысли.
— Ты слышала, Чунга, как он давеча обругал меня по матери, — сказал Литума. — И лейтенанта Сиприано тоже, хотя он его даже не знает. Посмотрим, как ведут себя такие матерщинники, когда от человека требуется хладнокровие и выдержка.
– Ни разу, – призналась я.
— Что с тобой, фараон, — заорал Семинарио, — к чему весь этот спектакль?
– Очень красивый вид на город сверху, – в голосе Елисеева звучали нотки романтической грусти. – Я с внуком в прошлом году пару раз поднимался… Сын в Израиле живет. Редко видимся. А внука так я вообще в прошлом году первый раз увидел.
И Хосефино перебил его: сеньор Семинарио напрасно притворяется, к чему прикидываться пьяным? Пусть лучше признается, что попросту боится, не в обиду ему будь сказано.
– Сколько внуку? – решила я поддержать разговор.
— И его приятель тоже попытался помешать им, — сказал Болас. — Мол, пойдем отсюда, брат, не впутывайся в скверную историю. Но Семинарио уже взбодрился и отпихнул его.
– В этом году семь лет исполнилось, – улыбнулся адвокат своим мыслям. – Как раз девятого мая у него день рождения. Боевой парень растет, – рассмеялся Артур Леонидович. – В армии мечтает служить.
— И меня тоже, — сказала Чунга. — За то, что я крикнула: перестаньте, что за безобразие, перестаньте, мать вашу так.
– Что ж, и там люди нужны… – задумалась я о далеком и ни разу не виданном мною Израиле.
— У, мужик в юбке, — сказал Семинарио. — Убирайся к чертям, не то я тебя продырявлю.
Далее, до самой станции, мы ехали молча. Я все думала, насколько Большаков захочет делиться со мной информацией и поможет ли то, что он мне расскажет, в освобождении Вики.
Литума кончиками пальцев держал перед собой револьвер, глядя в пузатый барабан с пятью отверстиями, и говорил негромко, наставительным тоном: сначала смотрят, пустой ли он, не осталось ли в нем пули.
«Интересно, что там у Андрюхи? – подумалось мне. – Удалось ли ему зацепить Старыгина или нет?»
— Он обращался вроде бы не к нам, а к револьверу, — сказал Молодой. — Такое было впечатление, Дикарка.
И тут Чунга вскочила, бросилась через зал и выбежала, изо всей силы хлопнув дверью.
— Когда они нужны, их никогда не видно, — сказала она. — Мне пришлось дойти до памятника Грау, чтоб найти двух полицейских.
Сержант взял одну пулю и, держа ее двумя пальцами, поднял повыше, чтобы на нее падал свет голубой лампочки: потом берут патрон и вставляют его в револьвер. И Обезьяна — ты потерял контроль над собой, братец, хватит, пойдем домой, в Мангачерию, и Хосе тоже, со слезами в голосе — не играй с этим револьвером, братец, послушай Обезьяну, уйдем.
— Я не могу вам простить, что вы не объяснили мне, что происходит, — сказал арфист. — Из-за криков братьев Леон и девушек я сидел как на иголках, но такого я и представить себе не мог, я думал, они просто дерутся. — Никто не догадывался, что произойдет, маэстро, — сказал Болас. — Семинарио тоже вытащил револьвер и водил им перед носом Литумы, мы так и ждали — вот-вот грянет выстрел.
Литума оставался все таким же спокойным, а Обезьяна — не давайте им, остановите их, случится несчастье, скажите ему вы, дон Ансельмо, вас он послушает. Рита и Марибель плакали, как плакала теперь Дикарка, а Сандра — пусть он подумает о своей жене, и Хосе — о ребенке, которого она ждет, не будь упрямым, братец, пойдем в Мангачерию. Раздался сухой щелк — сержант сомкнул ствол с рукояткой. И ровным голосом, невозмутимо — потом замыкают револьвер, и все в порядке, сеньор Семинарио, чего он ждет, пусть приготовится.
— Как влюбленные, которым что говори, что не говори, потому что они витают в облаках, — вздохнул Молодой. — Литуму заворожил револьвер.
— А он заворожил нас, — сказал Болас, — и Семинарио слушался его как мальчик. Как только Литума приказал, он разомкнул свой револьвер и вытащил все пули, кроме одной. У бедняги дрожали пальцы.
— Верно, сердце ему говорило, что он умрет.
— Все в порядке, а теперь, не глядя, положите руку на барабан и крутните его несколько раз, чтоб не знать, где пуля. Крутите на всю железку, как рулетку, — сказал сержант. — Потому это и называется русская рулетка, арфист, понимаете?
— Хватит разглагольствовать, — сказал Семинарио. — Начнем, поганый чоло.
— Вы в четвертый раз меня оскорбляете, сеньор Семинарио, — сказал Литума.
— Мурашки по коже бегали, когда они крутили барабан, — сказал Болас. — Как будто два мальчишки волчок запускали.
— Видишь, девушка, что за люди пьюранцы, — сказал арфист. — Надо же — поставить на карту жизнь из-за одной только гордости.
— Какое там из-за гордости, — сказала Чунга. — С перепоя и чтобы мне насолить.
Литума отпустил барабан. Теперь полагается бросить жребий, кому первому, но неважно, он его вызвал — Литума поднял револьвер, — ему и начинать — приложил дуло к виску, — зажмурить глаза — и зажмурил глаза — и выстрелить — и нажал собачку: щелк, и залязгали зубы. Он побледнел, и все побледнели, раскрыл рот, и все раскрыли рот.
— Замолчи, Болас, — сказал Молодой. — Не видишь, что она плачет?
Дон Ансельмо погладил Дикарку по голове и протянул ей свой цветастый носовой платок — не плачь, девушка, дело прошлое, что уж теперь, а Молодой зажег сигарету и затянулся. Сержант положил револьвер на стол и стал медленно пить из пустого стакана, но никто не засмеялся. Лицо у него было мокрое от пота.
— Ничего не случилось, не волнуйтесь, — умолял Молодой. — Вы повредите себе, маэстро, клянусь вам, ничего не случилось.
Ты заставил меня испытать такое чувство, какого я никогда не испытывал, — пробормотал Обезьяна. — А теперь уйдем, прошу тебя, братец.
И Хосе, словно очнувшись, — это незабываемо, братец, ты настоящий герой, и зажужжали девицы, столпившиеся у лестницы, и завопила Сандра, и Молодой с Боласом — успокойтесь, маэстро, не волнуйтесь, а Семинарио сердито оттолкнул стол — тише, черт побери, теперь моя очередь, замолчите. Он поднял револьвер, приставил его к виску, но не зажмурил глаза, а только вобрал в грудь воздух.
— Мы с фараонами услышали выстрел, когда входили в поселок, — сказала Чунга. — Выстрел и крики. Мы стали ногами дубасить в дверь, но вы не открывали, и жандармы вышибли ее прикладами.
Я вздохнула. Что ж, буду рассчитывать на удачу. Мне без нее в моей профессии никак.
— Только что умер человек, Чунга, — сказал Молодой. — Кто же в эту минуту мог думать о том, чтобы открыть дверь.
— Он повалился на Литуму, — сказал Болас, — и они оба упали на пол. Приятель Семинарио закричал, чтобы позвали доктора Севальоса, но от испуга никто не мог двинуться с места. И кроме того, все уже было бесполезно.
Оставив машину на специальной стоянке возле станции, мы стали ждать Большакова на улице. Времени было только без пятнадцати одиннадцать, и я, рассматривая входивших и выходивших из дверей станции людей, думала: «Интересно, смогу ли я узнать Викиного отца сейчас? Ведь столько лет прошло! Он мог измениться и не быть похожим на того мужчину, которого я видела на фотографии».
— А он? — едва слышно сказала Дикарка.
Но нет, я его узнала, как только увидела! Да, Большаков постарел, поправился и даже немного полысел, но в принципе оставался таким же интересным мужчиной, как и в молодости.
Он смотрел на кровь, которой забрызгал его Семинарио, и ощупывал себя, без сомнения думая, что это его кровь, и ему не приходило в голову встать, и он все еще сидел на полу, ощупывая себя, когда ворвались жандармы с винтовками наперевес — ни с места, если с сержантом что-нибудь случилось, им не поздоровится. Но никто не обращал на них внимания — непобедимые и девицы метались по залу, толкая друг друга и натыкаясь на стулья, арфист дрожащими руками цеплялся то за одного, то за другого — кто, кто умер? — и один из полицейских встал перед лестницей и заставил попятиться тех, кто хотел убежать. Чунга, Молодой и Болас наклонились над Семинарио. Он лежал ничком с револьвером в руке, и в волосах его расплывалось липкое пятно. Его приятель стоял на коленях, закрыв лицо руками, а Литума все ощупывал себя.
Он подошел к нам сразу, не раздумывая, словно уже знал нас тысячу лет.
— Жандармы спрашивают — что случилось, сержант? Он имел наглость напасть на вас, и вам пришлось уложить его? — сказал Болас. — А он, как в беспамятстве, на все отвечает: да, да.
«Ах, ну да, конечно же! – пришла мне в голову мысль. – Он наверняка знает внешность Елисеева. Поэтому и подошел к нам так уверенно».
— Сеньор покончил с собой, — сказал Обезьяна. — Мы тут ни при чем, дайте нам выйти, нас ждут наши семьи.
– Здравствуйте, Артур Леонидович, – протянул Большаков руку адвокату, и тот, немного помедлив, ответил на рукопожатие.
Но жандармы заперли дверь на засов и охраняли ее с винтовками на изготовку, держа палец на спусковом крючке, и вид у них был — не подступись.
– Знакомьтесь. Это и есть наш детектив Татьяна Иванова, – представил он меня Большакову.
— Будьте людьми, ради Бога, дайте нам выйти, — повторял Хосе. — Мы тихо-мирно развлекались и ни во что не вмешивались, клянемся вам всем святым.
Тот внимательно и даже удивленно посмотрел на меня, затем, приподняв бровь, галантно кивнул и протянул руку и мне.
– Приятно видеть… Не ожидал…
— Принеси сверху одеяло, Марибель, — сказала Чунга. — Надо его прикрыть.
Я пожала его теплую и мягкую руку и спросила:
Ты одна не потеряла голову, Чунга, — сказал Молодой.
– Чего не ожидали? Что вас могут когда-нибудь найти?
— Потом мне пришлось его выбросить, ничем нельзя было вывести пятна, — сказала Чунга.
– Не ожидал, что детективы бывают такие симпатичные и молодые, – парировал Большаков. – Я в свое время весьма увлекался этим литературным жанром. Почитывал… Но там детективами были исключительно мужчины.
— Странные вещи с ними случаются, — сказал арфист. — И живут они не так, как другие, и умирают не так, как другие.
– Где нам лучше всего поговорить? – решила я прервать политесы и перейти к делу.
— О ком вы говорите, маэстро? — сказал Молодой.
– Давайте покатаемся, – предложил Большаков, указывая на кабинки, которые медленно двигались по натянутым тросам. – Вы ведь, Татьяна, еще никогда не бывали там, наверху? Так почему бы не совместить…
— Обо всех Семинарио, — ответил арфист. С минуту он сидел с открытым ртом, будто собираясь что-то добавить, но больше ничего не сказал.
– Отличная идея, – поддержал инициативу Елисеев. – Я пойду и куплю билеты.
— Я думаю, Хосефино уже не придет за мной, — сказала Дикарка. — Уже очень поздно.
– Не нужно, – остановил его Большаков. – Я уже взял. Туда и обратно. – И он показал нам три билета. – Прошу, – жестом пригласил он нас внутрь терминала.
Дверь была открыта, и через нее вливалось солнце, пламенея, как прожорливый пожар, во всех уголках зала. Высоко-высоко над крышами поселка сияла голубизна безоблачного неба, а поодаль виднелись золотистые пески и редкие, низкорослые рожковые деревья.
Когда мы вошли в кабинку и она вышла за пределы станции, Большаков, обращаясь ко мне, сказал:
– Как я могу помочь спасти Вику?
— Мы подвезем тебя, девушка, — сказал арфист. — Так тебе не придется тратиться на такси.
Его голос был спокоен, но я видела, с каким трудом ему дается это спокойствие. Лицо и язык тела говорили о том, что Сергей Геннадьевич очень переживает за свою дочь.
– Расскажите мне все, что произошло тем вечером на автостоянке «Ратибор», – попросила я Большакова. – Но прежде ответьте на вопрос. Вы знаете Дмитрия Ивановича Старыгина?
Часть IV
– Лично не знаю, – сухо и коротко ответил Викин отец. – Но я знаю, что это второй муж Лены и отчим Вики.
– Вы только это и знаете о нем? – Я внимательно посмотрела на Большакова. Мне нужно было видеть, что он честно ответит мне на этот вопрос, и он, хотя и поджал недовольно губы, ответил то, что я и хотела от него услышать:
Каноэ бесшумно пристают к берегу, и Фусия, Пантача и Ньевес выскакивают на землю. Они на несколько метров углубляются в чащу, садятся на корточки, тихо переговариваются. Уамбисы между тем вытаскивают из воды каноэ, прячут их в кустарнике, заравнивают следы в прибрежном иле и, в свою очередь, входят в лес. В руках у них пукуны, топоры, луки, на шее — связки стрел, а на поясе — ножи и просмоленные камышовые трубки с кураре. Их лица, торсы, руки и ноги сплошь покрыты татуировкой, а зубы и ногти выкрашены как в дни больших празднеств. Пантача и Ньевес вооружены ружьями, у Фусии только револьвер.
– Этот человек был тогда одним из тех двоих, которые убили на автостоянке сторожа. И еще одного человека…
– Вы видели, кто из двоих стрелял в Петровского? – решила я поставить все точки в этом вопросе. – Это был Старыгин?
– Нет. Это был другой.
– Хорошо, – облегченно вздохнула я. Мне отчего-то не хотелось, чтобы убийцей был Старыгин. – Рассказывайте все с самого начала, – попросила я его, и Большаков после небольшой паузы тяжело вздохнул и стал рассказывать.
– В тот день я с Леной ездил вечером по магазинам, а потом отвез ее вместе с продуктами домой. На стоянку я поехал не сразу, жене сказал, что мне нужно заехать в автомастерскую и проверить, почему подтекает масло, потом заскочить на заправку… Но на самом деле у меня была встреча с Милой. – Большаков откашлялся. – С Милой Замятиной. Вы знаете, – он искоса глянул на меня, – что я привез Лену из Владивостока, где проходил службу в армии? – Я кивнула, и он продолжил. – Ошибка молодости, – хмыкнул он. – Если бы не Вика, к которой я очень сильно привязался, я бы не выдержал с Леной и одного года совместной жизни. Никакой любви там изначально не наблюдалось. А потом… потом тем более. А Мила… – Большаков улыбнулся. – С Милой я познакомился, когда она была уже замужем и носила под сердцем Леву. Мы с ней даже не думали, что такое возможно. Это было так неожиданно для нас двоих и в то же время так желанно! Мы с первого же взгляда поняли, что наши жизни связаны не просто любовью человеческой, а любовью Божьей.
Он замолчал, давая себе время успокоиться и привести мысли в порядок, а мы с Елисеевым молчали и ждали, когда он продолжит.
– Мы встречались шесть лет, и все эти годы держали наши встречи в глубочайшей тайне. Никто не знал о них… Почти никто, – поправился он. – Мы купили себе телефоны, которые держали вне дома и по которым разговаривали только друг с другом. В общем… – Большаков снова вздохнул. – Не знаю, сколько бы еще такой наш с ней «маленький ад», как мы его называли, мог продолжаться, если бы… Мы и расстаться не могли, и просто так взять и бросить семьи тоже были не в силах. Нам не хватало ни мужества, ни денег, чтобы… Но восемнадцатого августа произошло событие, которое нас и соединило.
Один из уамбисов обменивается с ними несколькими словами, потом пригибается и исчезает в зарослях. Хозяин чувствует себя лучше? Он вовсе не чувствовал себя плохо, кто это выдумал? Но пусть хозяин не повышает голоса, а то люди начинают нервничать. Безмолвные фигуры, рассеянные под деревьями, уамбисы настороженно озираются по сторонам; движения у них сдержанные, и только глаза, в которых пляшут шальные искорки, да слегка подергивающиеся губы выдают хмельное возбуждение — всю ночь они пили анисовку и отвары, сидя у костра на песчаной отмели, где они сделали привал. Некоторые обмакивают в кураре опушенные хлопком острия стрел, другие продувают сербатаны. Они долго сидят, не глядя друг на друга, в молчаливом ожидании. Солнце стоит уже высоко, и желтые языки его пламени растапливают уиро и ачоте[68] на голых телах. Все вокруг стало ярче и рельефнее — листва зеленее, кора шершавее. Свет и тени ложатся на землю затейливым кружевом. С высоты доносится оглушительный гомон птиц. Наконец неслышно, как кошка, из зарослей показывается уамбис, ходивший на разведку. Фусия встает, выслушивает его и оборачивается к Пантаче и Ньевесу: мураты ушли на охоту, в селении остались только женщины и дети, не видно ни каучука, ни шкур. Стоит ли идти туда, несмотря на это? Хозяин думает, что стоит, как знать, может быть, они все спрятали, собаки. Теперь уамбисы обступают разведчика и не спеша расспрашивают его, а он вполголоса отвечает на их односложные вопросы, подкрепляя свои слова жестами и легкими кивками. Потом они разбиваются на три группы — с хозяином, Пантачей и Ньевесом во главе — и в таком порядке продвигаются через лес вслед за двумя уамбисами, которые ударами мачете прокладывают им дорогу. Тишину нарушает только шорох шагов да шелест высоких трав и раздвигаемых ветвей, которые, распрямляясь, смыкаются у них за спиной. Они долго идут в лесной полутьме, как вдруг становится заметно светлее — косые лучи солнца проникают в чащу, которая переходит в редкое мелколесье и подрост. Они останавливаются. Вдали уже видна опушка леса, а за ней широкая поляна, хижины и спокойные воды озера. Хозяин и христиане делают еще несколько шагов и обозревают местность. Хижины скучены на голом бугре, неподалеку от озера, а за селением, которое кажется безлюдным, желтеет плоская ровная отмель. Справа тянется перелесок, подступающий почти к самым хижинам. Пусть Пантача со своими людьми ударит оттуда, и тогда мураты бросятся в эту сторону. Пантача оборачивается и, жестикулируя, объясняет задачу окружившим его уамбисам, а те слушают и кивают. Они уходят гуськом, пригибаясь и отводя руками лианы, а хозяин, Ньевес и остальные опять всматриваются в селение. Теперь оно подает признаки жизни: между хижинами угадывается какое-то движение, и группа людей — что у них на головах, должно быть, кувшины — медленно направляется к озеру, сопровождаемая крохотными фигурками, то ли собаками, то ли детьми. Ньевес что-нибудь видит? Каучука не видать, хозяин, но на столбах что-то развешано, может быть, шкуры сушатся. Хозяин не понимает, в чем дело, в этих местах растет гевея, может, здесь уже побывали скупщики каучука? Эти мураты — народ ленивый, вряд ли они надрываются на работе. В хриплых голосах уамбисов, переговаривающихся между собой, звучат все более резкие ноты. Кто сидя на корточках, кто стоя, кто взобравшись на сук, они пристально смотрят на хижины, на смутные силуэты людей, спустившихся к озеру, на мельтешащие возле них фигурки, и в блеске их глаз есть что-то от хищных огоньков, сверкающих в расширенных зрачках голодного зверя, и даже мускулы их переливаются под кожей, как у изготовившегося к прыжку ягуара. Они нервно сжимают сербатаны, ощупывают луки и ножи, бьют себя по ляжкам и лязгают отточенными, острыми, как гвозди, зубами, вымазанными уиро, или покусывают лианы, стебельки, волокна табака. Фусия подходит к ним, говорит им несколько слов, и они в ответ рычат и плюют; лица у них одновременно улыбающиеся, возбужденные и воинственные. Опустившись на одно колено возле Ньевеса, Фусия озирает селение. Люди возвращаются с озера и, устало, тяжело ступая, разбредаются между хижин. Где-то разожгли костер: сизый дымок, как деревце, тянется к сияющему небу. Лает собака. Фусия и Ньевес переглядываются, уамбисы подносят к губам пукуны и выглядывают из-за кустов, но собака не показывается. Невидимая, она время от времени лает, оставаясь в безопасности. А что, если когда-нибудь они войдут в селение, а из хижин выскочат солдаты, которые их поджидали? Хозяину никогда не приходила в голову такая мысль? Нет, никогда. А ему приходила, и каждый раз, когда они уезжают, он представляет себе, как они возвращаются на остров, а с обрыва в них целят из винтовок солдаты. Или там все сожжено, жены уамбисов перебиты, а хозяйку увезли. Вначале он немножко побаивался, но теперь нет, просто нервы пошаливают. А хозяину никогда не было страшно? Нет, потому что он знает — бедняки, которые поддаются страху, всю жизнь остаются бедняками. Но на него это не действует, хозяин: Ньевес всегда был беден, и бедность не избавляла его от страха. Это потому, что Ньевес покоряется судьбе, а хозяин нет. Ему не повезло, но черные дни пройдут, и рано или поздно он тоже станет богачом. Кто может в этом сомневаться, хозяин, он всегда добивается своего. И тут утреннюю тишину взрывает рев голосов: пошедшие в обход уамбисы с диким воем выбегают из перелеска, мчатся к селению, поднимаются на взгорок, и среди голых тел мелькают белые штаны Пантачи, и слышны его крики, напоминающие хохот чикуа[69]. Теперь уже лает много собак, а из хижине визгом выскакивают люди и, спотыкаясь, размахивая руками, натыкаясь друг на друга, в смятении бегут по другому склону косогора к лесу, и вот наконец отчетливо видно: это женщины. Позади Ньевеса и Фусии уамбисы беснуются и вопят, так что вокруг дрожит листва и уже не слышно птиц. Хозяин оборачивается к ним и указывает в ту сторону, откуда бегут женщины: ну давайте. Но они еще несколько секунд топчутся на месте, раздувая ноздри и рыча, как вдруг один из них поднимает пукуну и бросается вперед через узкую полоску поросли отделяющей их от поляны, а когда он выбегает на луг, остальные тоже бросаются бежать, крича так, что на шее вздуваются жилы. Фусия и Ньевес идут за ними, а на поляне женщины кидаются врассыпную, вздымают руки к небу, мечутся из стороны в сторону, падают и одна за другой скрываются из виду, захлестнутые черно-красной ордою. И впереди, и позади Фусии и Ньевеса не умолкают крики, словно они исходят из светящейся пыли, которая окутывает их, пока они поднимаются по косогору. В селении Муратов уамбисы носятся между хижинами, крушат в щепы тонкие стены, ударами мачете сносят крыши из ярины, кто швыряет камнями в проломы, кто затаптывает костер. Фусия трясет за плечо то одного, то другого, расспрашивает, отдает приказания. А вот и Пантача — с выпученными глазами и открытым ртом он сидит на большом глиняном кувшине, и по лицу его катится пот. Он указывает на еще не разгромленную хижину — там был старик. Да, хозяин, как Пантача ни уговаривал их, они отрезали ему голову. Некоторые уамбисы наконец успокоились и рыщут в поисках добычи, тащат шкуры, мячи каучука, одеяла, которые складывают на поляне. Крики доносятся теперь только из остова тростниковой хижины, куда согнали женщин, за которыми, стоя поодаль, с равнодушным видом наблюдают три уамбиса. Хозяин и Ньевес входят в уцелевшую хижину. Два уамбиса стоят на коленях, наклонившись над простертым на полу телом, — видны короткие дряблые ноги, деревянный гульфик, живот, безволосая хилая грудь, выпирающие ребра, обтянутые землистой кожей. Один из уамбисов оборачивается и показывает им отрезанную голову. Из нее уже едва сочатся алые капли, но из отверстия между костлявыми плечами все еще бьет — собаки, — густая, темная кровь — только посмотри на них. Но Ньевес уже вышел из хижины, пятясь как рак, а уамбисы не выказывают никакого воодушевления, и глаза у них пустые, осовелые. Они молча, с бесстрастными лицами слушают Фусию, который кричит, размахивая револьвером, а когда он умолкает, выходят из хижины. Фусия выходит вслед за ними и наталкивается на Ньевеса, который стоит, нагнув голову и прислонившись к стене, — его рвет. Нет, он еще не избавился от страха, но ему нечего стыдиться, из-за этих собак кого хочешь стошнит. Что толку от Пантачи, который был с ними? Что толку от приказаний хозяина? Они никогда не научатся вести себя как люди, будь они прокляты, и в любой день могут отрезать головы им самим. Но Фусия выбьет дурь из этих падл, черт побери, он заставит их слушаться, сволочей, хотя бы ему пришлось пустить в ход револьвер. Они возвращаются на поляну, и уамбисы, расступаясь, пропускают их туда, где на земле разложена добыча: шкуры оленей уанган[70], ящериц и змей, тыквенные бутылки, бусы, каучук, связки барбаско[71]. Кричат, вращая глазами, женщины, лают собаки, а Фусия рассматривает на свет шкуры и прикидывает вес каучука. Ньевес отходит в сторонку и садится на упавшее дерево. К нему подходит Пантача. Этот старик был колдун? Кто его знает, только он не пытался убежать и, когда они вошли, сидел себе и жег какие-то травы. Он закричал? Кто его знает, Пантача не слышал. Сначала он попробовал остановить их, а потом ушел, ему стало до того муторно, что ноги дрожали, и он даже не заметил, как обделался. Хозяин разозлился, уж это точно, и не потому, что ему так уж жаль этого старика, а из-за их самовольства — зачем они не послушались. Да и добычи почти никакой — шкуры порченые, а каучук самый бросовый, как же ему не злиться. Но зачем он притворяется, зачем скрывает, что, помимо всего прочего, он болен? На острове как-то забываешь, что чунчи — это чунчи, но теперь это сразу видно, они, христиане, не могут так жить, будь у него масато, он бы напился. Смотри-ка, они еще спорят с хозяином, ну и рассвирепеет же он. Голос Фусии, которого не видно из-за спин обступивших его плотным кольцом уамбисов, не так уж громок, а они неистово орут, грозят кулаками, плюют и дрожат от ярости. Но вот над копнами гладких черных волос показывается его рука с поблескивающим на солнце револьвером. Он стреляет в небо — и уамбисы затихают, стреляет еще раз — и женщины тоже умолкают. Только собаки не унимаются. Почему хозяин хочет сразу трогаться в путь? Уамбисы устали, Пантача тоже устал, и они хотят отпраздновать это дело, это их право, ведь они из кожи вон лезут не из-за каучука и шкур, а только ради удовольствия, и, если их держать в черном теле, они когда-нибудь распалятся и перебьют их. Дело в том, что хозяин болен, Пантача, он хочет это скрыть, но не может. Разве раньше в таких случаях он не приходил в хорошее настроение? Разве он сам не любил погулять? А теперь он даже не смотрит на женщин и все время злится. Может, он бесится оттого, что ему не удается разбогатеть, как ему хочется? Теперь из толпы уамбисов, окружающих Фусию, доносится не рев, а оживленное жужжание — они разговаривают с хозяином взволнованно, но без озлобления, а иные лица уже повеселели. Притихшие женщины жмутся друг к другу, придерживая возле себя детей и собак. Болен? Ясное дело, за день до того, как Хум сбежал с острова, Ньевес вечером зашел к хозяину и увидел, как ачуалки натирают ему ноги смолою, а он взбеленился, заорал «пошел вон», не хотел, видно, чтобы знали, что он хворает. Фусия отдает распоряжения, и уамбисы сворачивают шкуры, взваливают на плечи мячи каучука, растаптывают и ломают все, что хозяин забраковал. Пантача и Ньевес подходят к Фусии. Эти собаки с каждым днем наглеют, не хотят слушаться, сволочи, но он им покажет. Да ведь они только хотели отпраздновать это дело, хозяин, тем более что здесь столько женщин, почему он им не позволил? Ну и болван! И он туда же? Ему, дубине, наплевать, что в этих местах полно войск? Если бы они перепились, то дня два не очухались бы, и все, начиная с него, говнюка, валялись бы, как бревна, а тем временем могли бы вернуться мураты или нагрянуть солдаты. Хозяин не желает рисковать из-за такой ерунды, пусть тащат товар к реке, да побыстрее, недоносок. Несколько уамбисов уже спускаются по косогору, и Пантача, почесываясь, идет за ними. Он подгоняет их, но они не торопятся — плетутся нехотя, молчаливые и угрюмые. Те, что остались в селении, бродят из стороны в сторону, избегая попадаться на глаза Фусии, который, стоя посреди поляны, следит за ними с револьвером в руке. Наконец вспыхивают тростниковые стены уцелевшей хижины. Уамбисы перестают слоняться и, словно умиротворенные, ждут, когда пламя охватит ее со всех сторон, превратив в огромный костер. После этого они отправляются в обратный путь, но, спускаясь по голому склону, время от времени оборачиваются и смотрят на женщин, которые бросают в пылающую хижину пригоршни земли. В лесу им снова приходится ударами мачете прокладывать узкую тропку и пробираться между деревьями, лианами, бочагами. К тому времени, когда они выходят на берег, Пантача со своими людьми уже успевает вытащить из кустов каноэ и погрузить добычу. Все садятся в лодки и отплывают; впереди идет каноэ лоцмана, который веслом измеряет глубину. Они плывут весь остаток дня, если не считать короткой остановки для еды, а когда темнеет, пристают к косе, почти скрытой колючей щетиной сросшихся чамбир. Разжигают костер, достают провизию, пекут лепешки из маниоки. Пантача и Ньевес зовут хозяина. Нет, ему не хочется есть. Он ничком лежит на песке, подложив под голову руки. Они едят, потом рядышком валятся наземь и укрываются одеялом, захваченным у Муратов. Больно смотреть, до чего изменился хозяин, мало того что не ест — даже не разговаривает. Наверное, в ногах у него хворь — ты обратил в– Вы стали свидетелем убийства, – произнес Елисеев тихо.
нимание, что он еле ходит и все время отстает? Должно быть, они болят у него, наверняка болят, да и недаром он ни за что не снимает брюк и сапог. Ночь разговаривает сама с собой голосами насекомых, голосами воды, плещущей о скалы, о песок, о прибрежный тростник. Светляки мерцают в темноте, как блуждающие огоньки. Но Пантача видел, как Ньевес взял себе акитаи из вещей, которые они забрали у Муратов, очень красивый, разноцветный, уамбисы таких не делают. Взял и спрятал за пазуху, он видел. Да? А как Пантача думает, почему Хум удрал с острова? Пусть он не переводит разговор на другое. Он везет шапре этот акитаи? Он влюбился в нее? Как он может влюбиться в нее, когда они даже не понимают друг друга, да и не больно она ему нравится. Тогда, значит, он ему отдаст ее? Когда они вернутся? В ту же ночь? Да, как только вернутся, в ту же ночь, если хочет. Для кого же тогда он взял этот акитаи? Для какой-нибудь ачуалки? Хозяин обещал ему одну из ачуалок? Ни для кого, для себя самого, ему нравятся всякие вещицы из перьев. Просто так, на память.
– И не только это. Если бы я был просто свидетелем, я бы, может, даже и не подумал никуда убегать, а вызвал бы «Скорую» и полицию. Но тут другое… Я понимаю, что поступил подло. Но для меня на тот момент это был самый удобный случай порвать со своей старой бестолковой жизнью и наконец-то стать тем, кем я всегда мечтал стать, а заодно и жить вместе с Милой.
– Вы мечтали открыть свою ювелирную мастерскую, – не спросила, но констатировала я факт.
I
Большаков удивленно посмотрел на меня.
Бонифация подождала сержанта возле хижины. От ветра ее волосы вздымались петушиным гребешком, да и своей горделивой позой, постановкой ног и выпирающим крепким задочком она напоминала петушка. Сержант улыбнулся, погладил ее голую руку — право слово, у него стало тепло на сердце, когда он издали увидел ее, — и зеленые зрачки Бонифации, в которых искрилось солнце, слегка расширились.
– Вы и это знаете? Да. Я хотел организовать не просто мастерскую, а большой цех, в котором по моим чертежам и рисункам изготавливали бы ювелирные изделия. Но чтобы открыть такую мастерскую, нужно было много денег. А их у меня не было. Лена выжимала из меня все соки, стараясь устроить быт не по нашим средствам. А уж о том, чтобы хоть что-то отложить на мое дело, и речи не было.
— Как хорошо ты начистил сапоги, — сказала Бонифация. — И форма как новенькая.
Большаков снова замолчал и стал смотреть в окно, явно не видя всей красоты города, который пролегал под нами.
Лицо сержанта расплылось в улыбке, а глаза стали как щелочки.
– В тот вечер мы с Милой были вместе совсем недолго. На стоянку я приехал уже в десятом часу вечера и, поставив свою «четверку», отправился домой. Но, я извиняюсь, мне приспичило, и я свернул с дороги на тропинку, которая вела вдоль забора автостоянки. Там, метрах в десяти, стояла старая строительная бытовка. Трава вокруг была высокой, но уже наполовину высохшей. Я решил зайти за бытовку и там… Как только я зашел за нее, я услыхал топот ног по дороге, а потом и в мою сторону, по тропе. Только я хотел выйти из-за своего укрытия, как мне под ноги упал брошенный кем-то «дипломат», а шаги начали удаляться. Человек просто бросил в траву чемоданчик и, развернувшись, стал убегать обратно. И тут прозвучали два выстрела. Естественно, что я не стал выходить, а предпочел остаться. С дороги послышались голоса. Я выглянул и увидел, как двое мужчин наклонились над третьим, который лежал на дороге, и о чем-то спорили. На улице были сумерки, но там, рядом, был фонарь, и я хорошо рассмотрел их лица. Потом выскочил охранник и что-то стал кричать тем мужикам, угрожая позвонить в полицию.
— Ее выстирала сеньора Паредес, — сказал он. — Я боялся, что пойдет дождь, но, на мое счастье, на небе ни облачка. Такой погожий денек, как будто мы в Пьюре.
– Странно, почему он стал кричать и угрожать, а просто не взял и не позвонил? – удивился Елисеев.
Ты даже не заметил, что я в обновке, — сказала Бонифация. — Тебе не нравится мое платье?
– Не знаю, – пожал плечами Большаков. – Может, он растерялся. Сторож был уже пожилой. Лет под семьдесят.
— И правда, я не обратил внимания, — сказал сержант. — Оно тебе идет. Желтый цвет к лицу брюнеткам. Это было платье без рукавов с квадратным вырезом и широкой оборкой. Сержант, улыбаясь, оглядывал Бонифацию и все гладил ее руку, а она стояла не шевелясь и глядела в глаза сержанта. Лалита одолжила ей белые туфли, вчера вечером она примерила их, они ей жмут, но она все-таки наденет их, когда они пойдут в церковь, и сержант посмотрел на босые ноги Бонифации, утопающие в песке: он не хочет, чтобы она ходила босиком. Здесь это не имеет значения, дорогая, но, когда они уедут, ей придется всегда ходить в туфлях.
Елисеев только головой в недоумении покачал.
— Сперва мне надо привыкнуть, — сказала Бонифация. — Разве ты не знаешь, что в миссии я носила только сандалии? А это совсем другое дело, они не жмут.
– Ну надо же! Как только не экономят некоторые на охране…
На террасе показалась Лалита: что слышно о лейтенанте, сержант? Ее длинные волосы были стянуты лентой, а на шее блестели стеклянные бусы. Губы у нее были накрашены — до чего сеньора хороша собой, — щеки нарумянены — сержант охотно женился бы на ней, а Лалита — лейтенант не приехал? Что слышно?
– М-да… – задумчиво пробормотал Сергей Большаков и продолжил рассказ: – Так вот. Когда охранник стал кричать, то тот, который был с пистолетом, ругнулся и пошел прямо к нему. Старыгин, я потом уже узнал его фамилию, – пояснил Большаков, – пытался его остановить, говорил, что надо уходить и черт с ними, с деньгами, но его дружок не слушал и, подойдя к сторожу шагов на десять, выстрелил. Старик даже не успел отреагировать. Наверное, не верил до конца, что человек в него выстрелит.
— Никаких сведений, — сказал сержант. — Известно только, что он еще не прибыл в Форт Борха. Видимо, идут сильные дожди, и они застряли на полдороге. Но почему вы так беспокоитесь, что вам лейтенант, сын родной, что ли.
— Уходите, сержант, — нахмурившись, сказала Лалита. — Перед венчанием негоже видеться с невестой, это приносит несчастье.
– Так что ж, сторож не видел, что ли, что они уже одного уложили?! – не поняла я. – На дороге ведь видно было все! Горел фонарь, вы ведь сами сказали.
— Невеста? — вскричала мать Анхелика. — Ты хочешь сказать — сожительница, наложница.
– Сказал, – подтвердил Большаков. – Но там расположение охранной конторы и вышки, откуда спустился сторож, было такое, что дверь выходила не к дороге, а сбоку от нее. Наверно, сторожу было не видно, что там на дороге делается. Он, наверное, сначала услышал выстрелы и подумал, что шпана петардами балуется. Вот и вышел ругаться и грозить. А потом, когда уже все увидел, было поздно.
— Нет, матушка, — кротким голосом возразила Лалита. — Невеста сержанта.
– Может, и так… – согласилась я. – Но потом они сразу ушли?
— Сержанта? — сказала начальница. — С каких пор? Как это произошло?
– Нет. Стоянка… Вы ведь, наверное, видели фотографии? – спросил он у меня, и я кивнула. – Она была в стороне от жилых домов, на пустыре. Поэтому они не шибко-то боялись, что кто-то в это вечернее время услышит выстрелы. Да и не громкие они были – так, хлопки, словно от петард, я уже говорил. Так вот, после того, как сторожа убили, они еще поговорили и немного порыскали рядом с дорогой. Видимо, этот чемоданчик, что у моих ног лежал, искали. Я даже дышать перестал, когда один из них в мою сторону направился. Но, к счастью, он меня не заметил. Я сначала хотел потихоньку уйти с того места, где прятался, но тут эти двое решили, что нужно уходить. Кто-то из них предположил, что собачники, которые по вечерам часто гуляют по пустырю, могли слышать выстрелы. Они еще пару минут о чем-то тихо переговорили и разошлись в разные стороны. Один пошел через дорогу к домам, а второй – направо, вдоль трассы. Когда они ушли подальше, я поднял чемоданчик и, оглядываясь, вышел из травы на освещенный участок.
Монахини с удивленным и недоверчивым видом подступили к Лалите, которая стояла в смиренной позе, сложив руки и опустив голову, но краешком глаза следила за ними с едва приметной плутоватой улыбкой.
– Вы подходили к человеку, который лежал на дороге? – спросил Елисеев.
— Если мне не посчастливится, будете виноваты вы и дон Адриан, — сказал сержант. — Ведь это вы мне вырыли яму, сеньора.
Он громко смеялся, сотрясаясь всем телом. Лалита сложила крестиком пальцы, чтобы отвратить несчастье, а Бонифация отошла на несколько шагов от сержанта.
– Да, – помедлив, ответил Большаков. – Он был еще жив, но без сознания, когда я подошел и пощупал пульс у него на руке. А потом… Потом он открыл глаза и сказал… – Сергей Геннадьевич замолчал, а мы с адвокатом переглянулись.
— Ступайте в церковь, — повторила Лалита. — Вы накличете беду и на себя, и на нее. Зачем вы пришли?
– Что он вам сказал? – поторопила я Викиного отца.
Само собой понятно зачем, сеньора, — и сержант протянул руки к Бонифации, — чтобы повидать свою милую, — а она отбежала — так ему вздумалось, — и так же, как Лалита, сложила крестиком пальцы и сотворила заклинание над сержантом, который, совсем развеселившись, — колдуньи, колдуньи, — хохотал во все горло — если бы мангачи видели этих двух колдуний. Но они не согласятся на это, и дрожащий кулачок матери Анхелики вынырнул из рукава, взлетел в воздух и исчез в складках сутаны: чтоб ноги ее не было в этом доме. Они стояли во дворе, напротив главного здания, а из сада доносились голоса резвившихся девочек. У начальницы был слегка задумчивый вид,
– Он сказал, чтобы я ни в коем случае не отдавал им деньги, – с трудом выталкивая из себя слова, ответил Большаков. – Он сказал, что деньги краденые, но чистые и ими можно пользоваться. Еще он сказал, что они хотели его обмануть, а он пытался убежать и… Потом он прямо на моих глазах умер, а я какое-то время стоял, как прикованный, и смотрел на него. А потом услышал какие-то шаги… Или мне послышалось, что кто-то идет… И я убежал.
Больше всего она тоскует по вас, мать Анхелика, — сказала Лалита. — Все говорит: я самая счастливая, у меня много матерей, а первой вспоминает свою мамочку Анхелику. Она даже думала, матушка, что вы замолвите за нее словечко перед начальницей.
– Но почему же вы не позвонили хотя бы в полицию и не сообщили о стрельбе? – хмуро поинтересовался Елисеев у Большакова.
— Она настоящий бес и способна на любые уловки, — кулачок показался и исчез, — но меня ей больше не улестить. Пусть живет, если хочет, со своим сержантом, но сюда она не войдет.
– Сначала я растерялся, а потом, когда зашел в первый попавшийся подъезд и открыл «дипломат»… В общем, я понял, что это мой шанс на новую жизнь, а полиция может вычислить меня по телефонному номеру, и тогда прощай мечты, прощай Мила! – Большаков разволновался не на шутку и, чтобы успокоиться, отвернулся от нас и стал смотреть в окно.
Почему она не пришла сама, вместо того чтобы посылать тебя? — сказала начальница.
Мне же было не до красот, и я думала только о том, как я смогу использовать все, что узнала, для спасения Вики. Первым нарушил молчание адвокат Елисеев.
— Она стыдится, матушка, — сказала Лалита. — Она не знала, примете ли вы ее или опять выгоните. Что же из того, что она родилась язычницей, у нее тоже есть гордость. Простите ее, мать, подумайте, ведь она выходит замуж.
– Сергей Геннадьевич, а где сейчас эти деньги? Сумма-то немалая!
Я собирался зайти за вами, сержант, — сказал Ньевес. — Я не знал, что вы здесь.
Большаков, очнувшись от задумчивости, посмотрел на нас каким-то странным мутноватым то ли от слез, то ли от усталости взглядом и, тяжело вздохнув, ответил:
– Когда я решил не возвращаться домой, то пошел во двор к Миле и позвонил ей на ее обычный телефон, чего никогда не делал до этого. Я говорил уже, что у нас были специальные телефоны для общения, которыми мы не пользовались, когда были в семьях. Так вот, я решил, что не буду больше прятаться. Я позвонил на ее обычный номер и попросил спуститься вниз, во двор. Она испугалась, что со мной что-то случилось, и, конечно же, вышла. Я все ей рассказал. Она плакала и говорила, что боится, что не хочет бросать Леву… Она позвонила своей старой бабушке, которая жила тогда в деревне. В Семеновке, это семьдесят пять километров от Тарасова, – уточнил Большаков. – В общем, я целый месяц жил там, у бабушки. Мила пару раз приезжала ко мне. Мы много говорили, и она в конце концов согласилась бежать со мной.
– Это она выправила вам новые документы? – решила я уточнить свою давнюю догадку.
Лоцман вышел на террасу и оперся о перила рядом с Лалитой. Он был без шляпы, в белых брюках из токуйо, рубашке с длинными рукавами, без воротника, и ботинках на толстой подошве.
– Да, – подтвердил Большаков. – Она ведь тогда работала начальником паспортного стола в Покрове. А деньги… – Опять последовала долгая пауза. – Одну треть суммы мы забрали с собой. Нам ведь нужно было как-то вставать на ноги и на что-то начать развивать свой бизнес.
Идите же, наконец, — сказала Лалита. — Адриан, сейчас же уведи его.
– Я смотрю, у вас все получилось, с деньгами-то! – не удержалась я от ехидного замечания и указала на его дорогой костюм и ботинки.
Лоцман как на ходулях спустился по лестнице. Сержант по-военному отдал честь Лалите и подмигнул Бонифации. Они направились к миссии не по тропинке, вьющейся вдоль берега, а напрямик, по лесистому склону холма. Как себя чувствует сержант? Долго продолжался вчера мальчишник у Паредеса? До двух ночи, и Тяжеловес до того набрался, что бросился в воду одетым, да и он сам, дон Адриан, немножко перехватил. Что-нибудь слышно о лейтенанте? Что это вы все про лейтенанта, дон Адриан? Ничего не известно, наверное, застрял из-за дождей и клянет все на свете. Выходит, ему повезло, что он не остался с ним. Да, пожалуй, он не скоро выберется, говорят, на Сантьяго настоящий потоп. Ну как, между нами, сержант доволен, что женится? Сержант улыбнулся, помолчал, глядя перед собой отсутствующим взглядом, и вдруг хлопнул себя в груды эта женщина запала ему в сердце, потому он и женится на ней.
Ничуть не смутившись, Большаков кивнул в знак согласия.
— Вы поступили как добрый христианин, — сказал Адриан Ньевес. — Здесь парочки по многу лет живут не венчаясь. Монахини и отец Вилансио и так и этак усовещивают их, а они ни в какую. Вы им не чета — сразу ведете ее в церковь, хотя она даже не беременна. Девушка рада-радешенька. Вчера вечером все твердила — я должна быть ему хорошей женой.
– Получилось. Остальные две части мы оставили в деревне, спрятав чемоданчик в небольшом тайничке, в доме у Милиной бабули. Там они и сейчас. Мы решили еще тогда, что отдадим их нашим детям, когда они вырастут. А так как Лева младше Вики на шесть лет, то…
— У нас в Пьюре говорят — сердце не обманывает, — сказал сержант. — А мне сердце подсказывает, что она будет хорошей женой, дон Адриан.
– То вы решили дождаться его совершеннолетия, – продолжила я за Большакова. Тот согласно кивнул. – Это вы переписывались все это время с Викой в «Контакте» под именем Виталия из Калининграда?
– Я, – ответил Большаков. – По паспорту я сейчас и есть Виталий, и прописка у меня действительно калининградская. Надо же мне было каким-то образом общаться с дочкой, – пожал Сергей Геннадьевич плечами. – Почему бы и не с помощью соцсетей? Но она, конечно же, не знала, что это я, – добавил он.
– А Мила Аркадьевна – она как-то общалась с Левой все это время? – поинтересовался Елисеев.
Большаков улыбнулся.
Они шли медленно, обходя лужи, но гетры сержанта и брюки лоцмана были уже забрызганы грязью. Кроны деревьев как бы процеживали солнечный свет, и трепещущая листва навевала свежесть. У подножия холма, между реками и лесом, мирно покоилась позлащенная солнцем Сайта-Мария де Ньева. Сержант и Ньевес перемахнули через бугорок и поднялись по каменистой тропинке. Наверху, в дверях часовни, толпились агваруны — женщины с обвислыми грудями, голые дети, мужчины с замкнутыми лицами и густыми гривами волос. При их приближении они подались к краю откоса — посмотреть, кто идет, и расступились, пропуская их. Некоторые ребятишки, что-то лопоча, протягивали руку в надежде на подачку. Прежде чем войти в церковь, сержант обмахнул форму носовым платком и поправил фуражку, а Ньевес отвернул подсученные штанины. В часовне было полно народу, пахло цветами и лампадным маслом, в полумраке блестела, красуясь, как спелый плод, лысина дона Фабио Куэсты. Со своей скамьи он помахал сержанту, и тот поднес руку к козырьку фуражки. Позади губернатора, ради торжественного случая надевшего галстук, сидели Тяжеловес, Малыш, Черномазый и Блондин; они зевали, и лица у них были помятые, а глаза красные. Две скамьи \'занимала чета Паредес и ее бесчисленные отпрыски, умытые и прилизанные. В другом крыле, за решеткой, где полумрак переходил в полную тьму, неотличимые друг от друга в своих серых пыльниках стояли на коленях воспитанницы, и глаза их, походившие на тучу светлячков, с любопытством следили за сержантом, который на цыпочках шел по проходу, пожимая руки присутствующим. Губернатор постучал пальцем по лысине: пусть сержант снимет головной убор, ведь они в церкви. Жандармы улыбнулись, а сержант сорвал с головы фуражку и, пригладив взъерошившиеся волосы, прошел вперед и уселся в первом ряду рядом с лоцманом Ньевесом. Как красиво убрали алтарь, правда? Очень красиво, дон Адриан, славные женщины эти монашки. В кувшинах из красной глины пламенели цветы, и с деревянного распятия свешивались гирлянды орхидей; по обе стороны алтаря до самых стен тянулись в два ряда горшки с высоким папоротником, а пол часовни сверкал чистотой. Прозрачный ароматный дым тонкими струйками поднимался от зажженных светильников и густым облачком плавал под потолком. Вот они, сержант. По часовне пробежал шепот, и все обернулись к двери: вошли невеста и посаженая мать. В туфлях на высоком каблуке Бонифация была не ниже Лалиты. Волосы ее покрывала черная вуаль. Широко раскрытыми глазами она тревожно обегала скамьи, а Лалита шушукалась с Паредесами, и ее цветастое платье оживляло этот уголок часовни, внося в сумрачное благочиние что-то весеннее, жизнерадостное. Дон Фабио наклонился к Бонифации, что-то сказал ей, и она улыбнулась. Бедняжка, на ней лица нет, дон Адриан, как она конфузится. Ничего, потом ее попотчуют, и она повеселеет, сержант, все дело в том, что она умирает от страха — как-то ее встретят монахини, не начнут ли ее бранить. А правда, у нее красивые глаза, дон Адриан? Лоцман приложил палец к губам, и сержант посмотрел на алтарь и перекрестился. Бонифация и Лалита сели рядом с ними, и через минуту Бонифация опустилась на колени и, сложив руки, закрыв глаза, стала молиться, едва шевеля губами. Заскрипела решетка, и в часовню вошли монахини во главе с начальницей. Они по двое подходили к алтарю, преклоняли колени, крестились и тихо направлялись к скамьям. Когда воспитанницы запели, все встали, и вошел отец Вилансио в лиловой сутане, неся на груди свою пышную огненно-рыжую бороду. Начальница стала делать знаки Лалите, указывая на алтарь, а Бонифация все еще стояла на коленях, вытирая глаза вуалью. Потом она встала и между сержантом и Ньевесом пошла к алтарю, держась очень прямо и не глядя по сторонам. И всю службу она стояла, как статуя, устремив взгляд в невидимую точку между алтарем и гирляндами орхидей, в то время как монахини и воспитанницы громко читали молитвы, а остальные преклоняли колени, садились и вставали. Потом отец Вилансио подошел к жениху и невесте, едва не коснувшись своей рыжей бородой лица Бонифации, и задал положенный вопрос, сначала стоящему навытяжку сержанту, который щелкнул каблуками и громко ответил «да», затем Бонифации, ответ которой никто не расслышал. Благодушно улыбаясь, отец Вилансио подал руку сержанту, и он пожал ее, потом Бонифации, и она приложилась к ней. Царившая в часовне торжественность спала. Воспитанницы перестали петь, и все заулыбались, задвигались, заговорили между собой. Лоцман Ньевес и Лалита обнимали молодых, а вокруг них образовался кружок. Дон Фабио шутил, дети смеялись, Тяжеловес, Малыш, Черномазый и Блондин ждали своей очереди поздравить сержанта. Но вот, заглушив шум, послышался голос начальницы — тише, господа, не забывайте, что вы в часовне, выйдите во двор, — и кружок распался. Лалита и Бонифация вышли за решетку, за ними потянулись приглашенные, а потом и монахини, и Лалита — пусти меня, глупенькая, смотри-ка, матушки накрыли стол, сколько сластей, соков, и скатерть белая, отпусти же меня, Бонифация, все хотят поздравить тебя. Мощеный двор искрился, залитый солнцем, и яркие блики играли на белых стенах главного здания, по которым, как плющ, ползли прихотливые тени. Как она стыдится матушек, даже посмотреть на них не смеет, а вокруг Лалиты колыхались сутаны, слышался шепот и смех, мелькали гимнастерки. Бонифация все цеплялась за нее, пряча лицо в цветастое платье, а сержант между тем принимал поздравления и обнимался с друзьями. Она плачет, матушки, вот дурочка. Что это ты, Бонифация? Это она из-за вас, матери, и начальница — не плачь, глупая, иди, я тебя обниму. Внезапно Бонифация отпустила Лалиту, обернулась и упала в объятия начальницы. Теперь она переходила от одной монахини к другой — она должна всегда молиться, Бонифация, — да, мамочка, — быть благочестивой христианкой, — да, — не забывать их, — она их никогда не забудет — и крепко обнимала их, и они крепко обнимали ее, и невольные слезы неудержимо катились крупными каплями по щекам Лалиты, смывая румяна — да, да, она их по-прежнему любит, — и обнажая изъяны ее кожи — она так молилась за них, — прыщи, пятна, рубцы. Этим матерям цены нет, отец Вилансио, чего они только не наготовили. Но послушайте, шоколад стынет, а губернатор голоден. Можно начинать, мать Гризельда? Начальница высвободила Бонифацию из рук матери Гризельды — конечно, дон Фабио, — и пиршество началось. Две воспитанницы обмахивали веерами стол, уставленный блюдами и кувшинами, а за их спинами маячила темная фигура. Кто это все приготовил, Бонифация? Ну-ка отгадай, а Бонифация всхлипывала — мать, скажи, что ты простила меня, — и теребила сутану начальницы — пусть она сделает ей этот подарок. Тонким розовым пальцем начальница указала на небо: молила ли она Бога, чтобы он простил ее? Раскаялась ли она? Молила, мать, каждый день молила. Тогда она прощает ее, но пусть отгадает, кто это все приготовил? Бонифация, хныча, — кто же еще, как не она, — искала кого-то взглядом среди монахинь — где она, куда она делась?
– У Милы, – ответил он, – в соседней с Левой и его отцом квартире живет ее родная сестра. Все эти годы только она и знала, что мы с Милой уже давно любили друг друга. Знала и держала в секрете и нашу связь, и наше бегство.
– Сестра?! – удивленно воскликнула я. – Но в документах, которые я читала в заявлении о пропаже Милы Аркадьевны… Там не было сведений, что у нее есть сестра.
Темная фигура отстранила обеих воспитанниц и, сгорбленная, волоча ноги, с угрюмым видом выступила вперед: наконец-то она вспомнила о ней, неблагодарная, но Бонифация уже бросилась к ней, и мать Анхелика зашаталась в ее объятиях. Губернатор и остальные гости принялись за пирожки — это она, ее мамуля, все приготовила, а мать Анхелика — ни разу не пришла проведать ее, бесовка, но Бонифация думала о ней день и ночь, даже во сне ее видела, и мать Анхелика — попробуй вот эти, и эти, и соку выпей.
– Ну, сестра там появилась чуть позже, – снова загадочно улыбнулся Большаков. – Мы помогли купить ей эту квартиру перед самым нашим отъездом из деревни. Тина на двенадцать лет младше Милы и жила в то время с бабушкой. Родители у них погибли в катастрофе, и их воспитывала бабуля. Тина тогда еще была не замужем. Ну, мы ее и уговорили переехать поближе к Леве. Она им и по хозяйству иногда помогала поначалу. А заодно и Миле фотографии Левины высылала и рассказывала, как он растет и вообще…
— Она меня даже не впустила в кухню, дон Фабио, — говорила мать Гризельда. — На этот раз вам надо хвалить не меня, а мать Анхелику. Это она все приготовила для своей любимицы.
– М-да, история… – задумчиво проговорил Елисеев. – Что ж нам теперь со всем этим делать? А, Сергей Геннадьевич?
— Чего я только не делала для нее, — сказала мать Анхелика. — И нянькой ее была, и служанкой, а теперь вот стала ее кухаркой.
– Пока что главный вопрос заключается не в том, что делать, а в том, как мне с помощью этих сведений вызволить Вику, – ответила я вместо Большакова адвокату. И взглянула на Большакова, решив прояснить еще один любопытный вопрос: – Сергей Геннадьевич, а что за квест с фотографиями? Зачем вам это было нужно? Я бы еще поняла, если бы вы своей дочери свое фото прислали, а Милиному сыну – ее. А так – откуда бы ребятам узнать, кто изображен на снимке?
Она старалась сохранить угрюмое и сердитое выражение лица, но у нее уже пресекся голос, и она хрипела, как язычница; вдруг глаза ее увлажнились, рот скривился, и она разразилась слезами. Пергаментной скрюченной рукой она поглаживала Бонифацию, а монахини и жандармы между тем передавали друг другу блюда и наполняли стаканы, отец Вилансио и дон Фабио хохотали, а сеньора Паредес шлепала одного из своих малышей, взобравшегося на стол.
Большаков вскинул на меня внимательный взгляд.
— Как они ее любят, дон Адриан, — сказал сержант. — Как они ее балуют.
– Сентиментальщина, конечно, – грустно сказал он. – Мы решили хоть так, «заочно», познакомить детей со своей второй половинкой. Ну и подстраховались: если бы Вика или Лева связались с Артуром Леонидовичем, мы бы могли рассказать им всю эту историю. Ключи, кстати, от тайничка в бабушкином доме, как вы, очевидно, догадались.
— Но зачем столько слез? — сказал лоцман. — Ведь в душе они очень рады.
Я кивнула, нахмурившись. Детский сад какой-то, игра в шпионов. Ну да ладно, по крайней мере, еще один кусочек пазла занял свое место.
— Можно мне отнести им что-нибудь, мамочка? — сказала Бонифация, указывая на воспитанниц, выстроившихся в три ряда перед главным зданием. Некоторые из них улыбались ей, другие робко махали рукой.
У них тоже сегодня праздничный завтрак, — сказала начальница. — Но пойди обними их.
— Они приготовили тебе подарки, — пробормотала мать Анхелика, у которой еще подергивались губы и лицо было мокрое от слез. — И мы тоже. Я сшила тебе платьице.
Глава 27
— Мне надо каждый день навещать тебя, — сказала Бонифация. — Я буду тебе помогать, мамуля, буду, как прежде, выносить мусор.
Мы уже развернулись и ехали обратно. Большаков и Елисеев о чем-то тихо разговаривали, а я смотрела на виды города, проплывающие под нами, и думала. И единственным моим желанием сейчас было очутиться возле Старыгина, взять его за горло и трясти до тех пор, пока он не расскажет, где Вика.
Она покинула мать Анхелику и пошла к воспитанницам, которые, рассыпав строй, с радостным криком побежали ей навстречу. Мать Анхелика пробралась через толпу приглашенных к сержанту, и, когда подошла к нему, лицо ее, уже не такое бледное, как минуту назад, снова приняло суровое выражение.
«Надеюсь, что у Андрюхи есть какие-то новости для меня, – думала я. – Надо бы ему позвонить. Но это чуть позже, когда я буду одна». Прислушавшись к разговору адвоката и Викиного отца, я поняла, что они обсуждают какие-то там юридические тонкости, связанные с тем давним делом, которое может всплыть из-за похищения Вики.
Ты будешь ей хорошим мужем? — проворчала она, дернув его за рукав. — Смотри, если будешь ее бить, смотри, если станешь путаться с другими женщинами. Ты будешь с ней хорошо обращаться?
– У меня к вам обоим просьба, – обратилась я к мужчинам перед тем, как выходить из кабинки. – Думаю, что вам, Сергей Геннадьевич, не очень хочется проходить по тому старому делу как свидетель, а уж тем более не хочется рассказывать, как вы присвоили себе ворованные деньги…
— Как же иначе, матушка, — смущенно ответил сержант. — Ведь я ее так люблю.
– Мы уже обсудили несколько вариантов защиты в случае, если… – начал отвечать Елисеев, но я его прервала:
– Прошу прощения, Артур Леонидович, можно я договорю?
— А, проснулся, — сказал Акилино. — За все время, что мы плывем, ты первый раз так заспался. До сих пор было наоборот: ты смотрел на меня, когда я открывал глаза.
– Ох, простите, – сконфузился адвокат.
— Мне снился Хум, — сказал Фусия. — Всю ночь у меня перед глазами стояло его лицо, Акилино.
– Ничего… Я просто хотела сказать, – продолжила я, – что попробую сделать так, чтобы «дипломат» с деньгами вообще не всплывал в этом деле.
— Я несколько раз слышал, как ты стонал, а раз мне даже показалось, что ты плачешь, — сказал Акилино. — Все из-за этого?
– Это как? – не поняли оба.
— Странная вещь, старик, — сказал Фусия, — к тому, что происходило во сне, я не имел никакого отношения, дело касалось только Хума.
– Просто я, похоже, единственная, кто обратил внимание на то, что чемоданчик вообще там присутствует. На видео он есть, а вот в протоколе с места происшествия и далее в деле он не фигурирует, – пояснила я. Почему я это предложила? Дело давнее, деньги нажиты не самым честным путем. А человек пустил их на интересное дело и на свою семью. Да и сам Большаков в преступлении участия не принимал. Так за что же ему страдать? – То есть следствие не обратило внимания на эту нестыковку. И если на нее не указать намеренно, то никто и не подумает искать связь вашей пропажи и пропажи «дипломата». Никто и не знает в следственном отделе про эти миллионы. Все будут думать, что вы просто испугались, что вас тоже убьют. Или же что ваше исчезновение после происшествия на автостоянке было простым совпадением, и вы на самом деле давно уже готовились сбежать со своей любовницей.
— И что же тебе снилось? — сказал Акилино.
– Тогда это многое меняет, – почесал подбородок Елисеев.
— Что он умирает на той отмели, где Пантача готовил свои отвары, — сказал Фусия. — И кто-то подходит к нему и говорит — пойдем со мной, а он — не могу, я умираю. Только это и снилось, старик.
Мы вышли из вагончика и отправились на выход из терминала.
— Может, так оно и было на самом деле, — сказал Акилино. — Может, он умер вчера и его душа прощалась с тобой.
– Мне нужно идти, – сказал Большаков, – меня ждут. – Он повернулся ко мне: – Татьяна, я очень надеюсь, что мой рассказ был полезен и вы поможете Вике. Тот телефон, по которому вы с Артуром Леонидовичем мне звонили, отныне будет недоступен. Но я дал ему другой номер, поэтому связь со мной вы будете держать через Елисеева, – он кивнул в сторону адвоката. – Держите меня в курсе и не думайте обо мне, что я такой уж плохой отец.
— Наверное, его убили уамбисы, они его ненавидели, — сказал Фусия. — Ну подожди, не надо так, не уходи.
– Этот мальчик, который приходил ко мне, – вдруг вспомнил Елисеев, – это…
— Ты только зря меня мучаешь, Фусия, — тяжело дыша сказала Лалита. — Каждый раз одно и то же. Зачем ты зовешь меня, если не можешь.
– Да, это наш с Милой сын Алик – брат Вики и Левы, – улыбнулся Большаков и, больше ничего не говоря, развернулся и зашагал по направлению к стоянке автомобилей.
— Нет, могу, — крикнул Фусия, — только ты хочешь, чтоб сразу, не даешь даже распалиться и злишься. Нет, могу, стерва.
– Хм, – усмехнулась я. – Не думайте, что я плохой отец, – передразнила я его. – Главное, что об этом подумают Вика и Лева, когда узнают всю эту историю без прикрас. Не для всех ведь деньги являются заменой отца или матери.
Лалита лежала на спине, отодвинувшись на край гамака, который поскрипывал, качаясь. Голубоватый свет проникал в хижину через дверь и щели вместе с теплыми испарениями и ночными шорохами, но в отличие от них не достигал гамака.
Елисеев посмотрел на время и, взяв меня за локоть, сказал:
Ты думаешь, я дура и ничего не понимаю, — сказала Лалита.
– Пойдемте, Татьяна, я отвезу вас во Внуково. А то времени у нас уже в обрез. Вещи у вас с собой?
— Просто у меня дела на уме, и мне надо сначала отвлечься от этих мыслей, но ты не даешь мне времени. Я же человек, а не животное.
– Да, – коротко подтвердила я, и мы отправились к его машине.
— Все дело в том, что ты болен, — прошептала Лалита.
Через час я уже сидела в терминале в ожидании вылета. С Елисеевым мы договорились, что я ему позвоню, как только буду знать точно, где Вика и что с ней.
— Все дело в том, что мне противны твои прыщи! — крикнул Фусия. — Все дело в том, что ты постарела. Я только с тобой не могу, а с любой другой сколько хочешь.
— Других ты обнимаешь и целуешь, но и с ними не можешь, — медленно выговорила Лалита. — Ачуалки мне рассказали.
Я купила в кафетерии стаканчик кофе и хотела было уже достать телефон, чтобы позвонить Мельникову, как мелодия «Титаника» известила, что звонит Светка.
— Ты сплетничаешь с ними про меня, стерва? — взревел Фусия, так затрясшись от злобы, что гамак заходил ходуном. — С язычницами сплетничаешь про меня? Хочешь, чтоб я тебя убил?
– Ты еще в Москве? – поинтересовалась она.
— Хочешь знать, куда он уезжал каждый раз, когда исчезал с острова? — сказал Акилино. — В Санта-Мария де Ньеву.
– Да, но уже жду посадки, – порадовала я ее. – Как там у вас дела?
— В Ньеву? А что ему было там делать? — сказал Фусия. — Откуда ты знаешь, что Хум уезжал в Сайта-Мария де Ньеву?
– Пока все без изменений. Роман места себе не находит, ждет, когда ты вернешься. Ты скажи, как у тебя? Ты виделась с дядей Сережей? Это он?
— Я недавно узнал, — сказал Акилино. — В последний раз он удрал месяцев восемь назад, верно?
– Какая ты шустрая! – рассмеялась я. – Вот прямо сейчас все по телефону тебе и расскажу! Потерпишь. Ты на работе сегодня?
— Я уже почти потерял счет времени, старик, — сказал Фусия. — Но пожалуй, так, месяцев восемь. Ты встретил Хума, и он тебе рассказал?
– Нет, выходная, – ответила Светлана. – Хочешь, я тебя встречу?
— Теперь, когда мы уже далеко, я могу тебе сказать, — промолвил Акилино. — Лалита и Ньевес живут там. И вскоре после того, как они добрались до Сайта-Мария де Ньевы, к ним заявился Хум.
– Не стоит. У меня машина на стоянке, и вообще я сразу в Покров поеду.