Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Теа Обрехт




Без воды


Посвящается моей матери Майе

и ее матери, моей бабушке Захиде









Но неизменно время,



И эпохи неизменны.



Меняется лишь то внутри эпохи каждой,



Во что готов ты верить, а во что – не верить.





Джеймс Голвин, «Вера»



Tea Obreht

INLAND





Copyright © 2019 by Tea Obreht





Перевод с английского Ирины Тогоевой









© Тогоева И., перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. Издательство «Эксмо», 2021Часть 1




Миссури


Когда вчера вечером те верховые подъехали к броду, я уж решил, что нам с тобой конец. Даже ты, должно быть, это понимал. Они были от нас совсем близко: я чувствовал запах конского пота, слышал, как звякают удила, различал в темноте белки лошадиных глаз. Надо признаться – хоть ты и совсем ослеп, да и в бедре у тебя сидит та проклятая пуля, которую так и не удалось извлечь, – ты храбро встал, готовый защищаться, готовый встретиться с врагом лицом к лицу. Может, и не надо было мне тебя удерживать. Может, тогда и не произошло бы того, что случилось сегодня ночью, и та девушка не пострадала бы. Но откуда ж мне было знать? Драться я готов не был, да и в удачу не верил; я мог лишь смотреть, как они в лунном свете пересекают старое высохшее русло реки и начинают подниматься по склону оврага, удаляясь от нас. Разве ж я неправильно поступил, решив выждать, – хотя бы в силу привычки? Я знал, что в душе ты по-прежнему стремишься к бегству. Тебе и сейчас еще хочется убежать, вырваться на свободу. То же стремление живет и во мне. Желание бежать, спасаться поселилось во мне давным-давно, задолго до того, как мы с тобой встретились. Впервые я, шестилетний, испытал его, когда пришел в себя после болезни и понял, что лежу на узкой койке рядом с отцом и мы плывем на каком-то корабле, ибо я чувствовал морскую качку и слышал шипение волн под килем; мы уже тогда пребывали в состоянии постоянного бегства. Впрочем, бежал скорее мой отец, хотя от чего и куда он бежал, я так и не понял. Он, помнится, был очень худой. И, наверное, молодой. Может быть, он был кузнецом или еще кем-то из тех, кто много и тяжело работает, но обычно не имеет возможности нормально отдохнуть, зато уж за тот месяц сплошной качки, когда день ничем не отличался от ночи, а где-то над нами в темноте слышался лишь скрип канатов и скрежет лебедки, он, кажется, наконец-то отдохнул. Он называл меня sine, сынок, и еще каким-то именем, которое я всю жизнь тщетно пытался припомнить. Из нашего плавания через океан я помню в основном пенные гребни волн и запах морской соли. А еще, конечно, мертвых, завернутых в саваны и выложенных в ряд на корме.

Жилье мы нашли рядом с гаванью. Окна нашей комнаты выходили на бесконечные ряды бельевых веревок, которые, пересекаясь, тянулись от окна к окну, как бы растворяясь в клубах пара, вечно висевшего над прачечной, находившейся внизу. Спали мы на одном тюфяке, стараясь не обращать внимания на сумасшедшего, спавшего у противоположной стены, хотя его недуг усугублялся с каждым днем. В коридоре вечно кто-то орал. Кто-то из тех, что словно застряли между мирами. Я лежал на своей половине матраса, намертво вцепившись в лацканы отцовского пальто, и чувствовал, как у меня в волосах шевелятся вши.

В жизни не встречал человека, который умел бы так крепко спать, как мой отец. Наверное, это из-за работы в порту. Каждый день он с утра до ночи сгибался под тяжестью погрузочных клетей или тяжеленных бухт каната, по сравнению с которыми выглядел просто муравьем. А после работы он обычно брал меня за руку, и людская река, состоявшая из таких же, как мы, приплывших неизвестно откуда, несла нас прочь от причалов по главной улице туда, где высились стальные леса будущих небоскребов. Отцу строительство таких зданий казалось настоящим чудом, он вообще с большим интересом относился ко всему, что делалось в мире. У него была хорошая память, плохие, постоянно болевшие зубы и неизбывная ненависть к туркам, которая всегда вспыхивала с новой силой, если ему доводилось пить чай с теми, кто думал так же. Но вот ведь что странно: как только какой-нибудь серб или мадьяр начинал выступать по поводу железного кулака Стамбула, мой отец, такой упорный в своей ненависти к туркам, внезапно чуть ли не со слезами говорил ему: Ладно, эфенди. Может, теперь ты лучше помолчишь? Может, хватит об этом? Али-Паша Ризванбегович был, конечно, тираном – но далеко не самым худшим из тиранов! По крайней мере, наша страна была прекрасна. Да и дома наши, по крайней мере, нам самим принадлежали. Затем следовали горестные воспоминания о той деревне, где он провел детство: там были каменные дома, беспорядочно разбросанные по обоим берегам реки, вода в которой была такого зеленого цвета, что в новом языке у отца просто не находилось для этого нужного определения, и он был вынужден пользоваться словами своего старого языка, и тогда мне казалось, что только мы вдвоем стали вечными хранителями некой тайны. Дорого бы я дал, чтобы сейчас вспомнить это слово! А еще я никак не мог понять, зачем отцу понадобилось покидать такие чудные места, чтобы в итоге оказаться в этой вонючей гавани, где из-за того, что он молился, обратив к небу ладони, а также из-за его имени – Хаджиосман Джурич, – его так часто принимали за турка, что от имени он отрекся, а о родине старался вслух не вспоминать. По-моему, какое-то время он называл себя Ходжмен Друри – но похоронен был как «Ходж Лури», что означало просто «батрак Лури», благодаря догадке нашей квартирной хозяйки, которая сочла излишним такое нагромождение согласных в одном имени и назвала его так, как сочла более удобным, когда прибыли похоронные дроги, чтобы увезти тело покойного.

Я помню, наш тюфяк был весь покрыт какими-то страшными пятнами, а сам я стоял на лестнице и оттуда смотрел, как кучер грузит тело в повозку. Когда дроги тронулись с места, квартирная хозяйка положила мне руку на голову и далеко не сразу ее убрала, удерживая меня на месте. Помнится, накануне как раз прошел сильный дождь, и закат после него был красный-красный, так что вся улица тоже была залита красным сиянием, а лошади, увозившие похоронные дроги, казались огненными. И с того дня отец больше никогда ко мне не приходил – ни во время выпавших на мою долю бедствий, ни когда я плакал, ни даже во сне.



* * *

Каждый вечер наша квартирная хозяйка опускалась на колени перед крестом, висевшим на стене, и молилась. Со мной она обошлась весьма милостиво: каждый день мне доставались жесткая корка хлеба и еще более жесткий тюфяк. За это мне было велено молиться, как она, складывая ладошки вместе; а еще я помогал ей с уборкой, бегал вверх-вниз по лестницам с ведрами, полными мыльной воды, охотился на крыс, чистил дымоходы. Таившиеся по темным углам пьянчуги иной раз пытались меня поймать, только куда им. Я был худющий, кожа да кости, но совершенно не боялся вечно торчавших под лестницей пьяниц, мог даже походя ногой их пнуть: пусть знают, что меня лучше не трогать. Наступило еще одно лето, а вместе с ним пришла и еще одна эпидемия, и у нас все чаще и чаще стал появляться тот похоронных дел мастер со своими черными лошадьми. На столбе возле нашей коновязи появилась какая-то неопрятная надпись. Ты прочесть-то можешь? – спросила у меня наша квартирная хозяйка и тут же пояснила: – Там написано, что здесь «чумной барак» – ты знаешь, что такое «чумной барак»? Оказалось, что для нас с ней это означает отсутствие постояльцев, совершенно пустые комнаты, пустой кошелек и пустой желудок. Когда гостиницу в следующий раз посетил похоронных дел мастер, хозяйка попросту отослала меня с ним. Стояла и молча смотрела то на меня, то на монету, которую он вложил ей в ладонь.

У похоронных дел мастера я прожил примерно год. Это был самый чистый человек из всех, кого я когда-либо знал. Просто спать не мог лечь, пока весь дом в порядок не приведет и шлепанцы непременно рядышком у кровати не поставит. Единственное, что в нем было не аккуратное, так это верхний зуб, как-то странно торчавший изо рта; с этим торчащим зубом он был похож на какую-то придурочную крысу. Мы вместе с ним то и дело ездили по всяким притонам и грязным развалюхам на Бликер-стрит и собирали свой «урожай мертвецов» – все это были обитатели тамошних лачуг; каким-то из них повезло помереть во сне, другим перерезали глотку их же приятели. Иной раз они до нашего приезда так и лежали в своей постели, кем-то заботливо прикрытые простыней. Но куда чаще трупы оказывались засунуты в какой-нибудь сундук с запертой крышкой, а то и под доски пола. Тех, у кого имелись какие-то деньжата или родня, мы отвозили к владельцу похоронного бюро. А безымянных везли в больницы на окраинах, где через заднюю дверь их у нас охотно принимали какие-то непонятные молодые люди, которые сразу клали труп на стол, а сами, нависнув над ним, тут же начинали все внутренности несчастному покойнику наружу выворачивать, а кости добела кипятком отмывать.

Когда такого «товара» было мало, нам приходилось добывать его на церковных кладбищах. Давали два доллара привратнику, чтоб отвернулся, пока мы будем бродить среди могил да свежую горку земли высматривать. Мой хозяин сразу прокапывал узкий лаз в том месте, где, по его мнению, могла находиться голова, а я влезал в холодную землю по пояс и рыл до тех пор, пока железным прутом не разламывал доски гроба. Затем я шарил пальцами внутри, стараясь нащупать волосы или зубы покойника, и накидывал ему петлю на шею. Но, чтобы вытащить его из-под земли, требовались наши общие усилия.

«А все ж так полегче, чем их выкапывать», – разумно замечал мой хозяин.

Иногда, правда, внутрь осыпалась еще рыхлая могильная земля, а иногда, если земля была достаточно плотная, тело застревало, и приходилось так и бросать его там, наполовину выкопанное. Бывало, что покойник оказывался женщиной, а то и ребенком. После такой работы отстирать одежду от кладбищенской земли мне никак не удавалось, сколько бы горячей воды я ни наливал из котла в прачечной.

Как-то раз в одном гробу оказались сразу двое; они лежали лицом к лицу, словно просто уснули, обнимая друг друга. А однажды, не успел я сунуть руку в свежую могилу, как земля подалась, а мои пальцы нащупали только мокрый бархат подушки и больше ничего. «Тут нас кто-то опередил, – сказал я хозяину. – В гробу пусто».

Было и кое-что пострашнее. Я тогда как раз успел подсунуть пальцы под доски гроба, нащупал жесткие волосы мертвеца, щетину на подбородке и уже собрался накинуть веревочную петлю, как вдруг в темноте могилы кто-то схватил меня за запястье. Пальцы были сухие и твердые. Я так дернулся и заорал, что земля полетела прямо мне в разинутый рот и дальше, в глотку. Я отчаянно брыкался, но пальцы меня не отпускали, и мне уже казалось, что сейчас я и сам провалюсь в эту могилу, а значит, мне конец. «Пожалуйста, больше не заставляйте меня это делать, я больше никогда не смогу руки туда совать!» – рыдал я после этого случая. Но, как оказалось, прекрасно смог – несмотря на сломанное запястье и вывихнутое плечо.

Однажды нам попался какой-то уж очень здоровенный парень, который так и застрял на полпути из могилы, и я долго сидел на вскопанной земле, держа на коленях его бледную руку, пока хозяин не сунул мне пилу. А потом я тащил эту ручищу на плече, точно какой-то окорок, всю дорогу до города, завернув в кусок савана с рукавом, оторванным от одежды мертвеца. А через несколько дней, вечером, я заметил тот самый оторванный рукав на каком-то одноруком великане, неподвижно стоявшем среди толпы на рыбном рынке. У великана было бледное круглое лицо, и он застенчиво мне улыбнулся, точно старому приятелю, а потом как бы поплыл ко мне, нежно обнимая этот пустой рукав, и вскоре оказался совсем рядом. Странно так говорить, но я совершенно точно почувствовал, как у меня по плечам словно щекотный ручеек пробежал, и понял: это он своей призрачной рукой обнял меня за плечи. Именно тогда я впервые испытал это странное чувство, возникшее как бы на внешних границах моего существа, – чужую потребность, чужое желание. А потом тот великан печально так вздохнул, словно все это время мы с ним только и делали, что дружески болтали, и сказал: «Боже, до чего же есть хочется! Я жутко проголодался. С удовольствием бы сейчас слопал целый пирог с треской. А тебе разве есть не хочется, маленький босс?»

«Да пошел ты!» – сказал я и сбежал.

Но, правда, вскоре остановился и оглянулся через плечо, высматривая в толпе этого типа, а то странное ощущение какой-то сосущей пустоты, чужого мучительного желания что-то получить так и осталось у меня внутри, притаившись в самом темном уголке, и долго еще, даже много дней спустя, оно будило меня по ночам, и мне казалось, будто кишки мои буквально сводит от голода. Я лежал в темноте, слушая бешеный стук собственного сердца и судорожно глотая слюну, а внутри у меня как будто что-то копалось, пыталось выбраться наружу и снедало меня изнутри. Обычным количеством еды насытить его было невозможно, тем более хозяин за обедом считал каждую съеденную мной ложку, приговаривая: «Хватит, черт побери, не то еще лопнешь». Но мне не хватало – то, что я съедал, было способно лишь наполовину погасить мучительное чужое желание, поселившееся во мне. Хорошо еще, мой хозяин не видел, как я тайком подбираю яблоки, упавшие с тележки фруктовщика, или, выждав, когда булочник отвернется, краду с прилавка булочку или пирожок. Не видел он, как я жду, когда девушка из пекарни выйдет на улицу с такой большой и тяжелой корзиной на руке, что ее кренило на одну сторону, и станет кричать: «Пирожки с рыбой! Пирожки с рыбой!» Когда кто-то из прохожих ее останавливал, она приподнимала край клетчатой салфетки, и становилась видна целая гора пышных пирожков. «Пирожок с рыбой?» – спрашивала она, ласково на меня глядя и словно догадываясь, что то, чужое, желание стало совсем нестерпимым. Я заглатывал пять пирожков подряд, скорчившись в переулке у стены прачечной, где у меня над головой оглушительно орали прачки, но чем больше я ел, тем сильней становилось желание того мертвого, пока не перелилось через край.

На какое-то время оно исчезло, и я довольно долго его не испытывал, снова оно возникло лишь несколько лет спустя, когда нас поймали. Это было уже после работного дома, после того как судья, огласив приговор, отправил моего хозяина на тот свет, а меня – на запад, на временный конечный пункт строившейся железной дороги вместе с шестью или семью другими мальчиками, сунув мне в руки некий документ, где значилось всего лишь мое имя: Лури.



* * *

Тащились мы туда целую неделю; поезд медленно ехал мимо ферм и желтых полей, мимо хижин на серых пригорках, направляясь туда, где Миссури, постепенно мелея, превращается в грязное болото. Город, куда нас привезли, состоял из многочисленных скотопрогонных дворов и узкой полосы жилых домов, вытянувшейся вдоль реки. Повсюду на склонах окрестных холмов сверкали свежие пни. Дорога была вдрызг разбита тяжелыми телегами, на которых высились горы толстых срубленных ветвей.

Нас отвели в ратушу, где пахло скотом и опилками, и велели подняться на возвышение, наспех сколоченное из досок от упаковочных клетей. Потом мальчики один за другим по сигналу спускались куда-то вниз и исчезали в темноте. Того старика, что поднял руку, когда подошла моя очередь, звали Сорель. У него были грязноватые заросшие уши, а при ходьбе он заметно прихрамывал. У него был собственный магазин, где он торговал не только галантереей и мануфактурой, но и виски. В его квартирке над магазином вечно толпился народ, в основном приезжие из западных штатов. Кроме меня в работниках у него числились еще двое братьев: Хобб и Донован Майкл Мэтти. Хобб был совсем малыш, лет четырех-пяти, но с таким бешеным нравом, что порой заставлял и взрослых мужчин дрожать от страха. К тому же он был невероятно ловким и вороватым – мог что угодно у кого угодно украсть и очень этим гордился. Однако Сорель ни разу и пальцем его не тронул – опасался Донована, который был лет на двенадцать старше братишки и выглядел вполне взрослым мужчиной. Стройный, мускулистый, рыжий, как лисица, он очень гордился своей недавно выросшей бородкой и носился с ней, а мы с Хоббом все время его из-за этого дразнили, порой довольно безжалостно. По воскресным дням Донован от нечего делать слонялся по улицам, мечтая встретить соперника из любого уголка нашего штата, чтобы сразиться с ним в честном кулачном бою и разбить о его физиономию костяшки пальцев. То, что во время драки страдала и его собственная физиономия, для него значения не имело. А утром после очередного кулачного поединка Донован как ни в чем не бывало варил кофе и скованно улыбался. Когда старик Сорель хорошенько врезал мне за то, что я ошибся, рассчитываясь с покупателем, и взял медяк вместо серебряной монеты, именно Донован с легкостью пожертвовал своей порцией второго, чтобы полечить мой распухший глаз с помощью сбереженного куска сырого мяса; именно Донован после дворовых драк зашивал и мою одежду, и мои раны; именно Донован учил меня: «Никогда и никому не позволяй лезть тебе в душу, Лури. Ни при каких обстоятельствах».

Два года мы вместе прожили в комнатушке на чердаке. Мы сами отскребли там пол и даже расчистили местечко, чтобы можно было поиграть в картишки, чаще всего в фараона. Сорель использовал нас в качестве грузчиков, а еще мы разбавляли заваренным чаем виски, которым торговал наш хозяин. Мы ухитрялись весело проживать даже унылые серые зимы, и особенно нас веселило, когда приходилось вытаскивать из сугробов заблудившихся в снегу пьяненьких соседей, вышедших в общественный сортир. Если кого-то одного из нас валила с ног лихорадка, двое остальных неизбежно заболевали следом, а потом в той же последовательности выздоравливали – словно по одному поднимаясь и спускаясь по лестнице. Летом 1853-го мы втроем заболели брюшным тифом; Донован и я сумели выкарабкаться, а Хобб, к сожалению, нет. Старый Сорель, проявив великодушие, даже гроб для него оплатил, так что нам не пришлось делать его самим.

Хобб вернулся снова лишь через несколько месяцев. Вернулся без предупреждения, совершенно бесшумно. Видимо, после смерти он утратил свой звонкий голос, однако его страсть шарить в чужих карманах никуда не исчезла. Я плохо спал, вертелся в постели, меня мучили тревожные сны, и я то и дело просыпался, чувствуя, как Хобб своей ручонкой касается моего плеча, а утром обнаруживал на подушке какой-нибудь пустячок: иглу, наперсток, а то и подзорную трубу. Иногда его желание овладевало и мною, и меня тоже невольно начинало тянуть к воровству. Порой, когда я стоял за прилавком, а какая-нибудь приезжая женщина, поправив очки, наклонялась, желая получше рассмотреть товар, у меня прямо-таки руки чесались – так хотелось вытащить что-нибудь у нее из сумки. Донован к этому времени сильно увлекся боксом, часто принимал участие в боях и тогда пребывал во власти бескрайней ослепляющей ярости. А я так и не сумел найти нужных слов, чтобы объяснить ему, как часто его маленький брат приходит ко мне в темноте и садится в изножье моей убогой постели. Не смог я придумать и сколько-нибудь разумного объяснения тому, отчего у меня под кроватью в коробке скопилась целая куча колец, очков, наперстков и пуль, которые рыболовы используют в качестве грузил. «Это я просто так украл, – солгал я, когда Донован все-таки эту коробку обнаружил. – Для Хобба». Для начала Донован мне как следует врезал, а потом крепко обнял, прижал к себе, и мы с ним долго сидели, обнявшись, пока у меня не перестало звенеть в ушах после его затрещин. Коробку мы отнесли на могилу Хобба, выкопали неглубокую ямку и ссыпали туда все украденные мелочи – это, между прочим, привело Хобба в такую ярость, что он долгое время не давал мне спать по ночам, заставляя и меня испытывать его неистребимое желание красть. Если честно, я не очень-то и возражал. Мне казалось, что если я после смерти Хобба превратился как бы в его старшего брата, то Донован теперь, наверное, может считаться моим старшим братом.

И я, подчиняясь желанию Хобба, начал заполнять украденными мелочами другую коробку. Но его желание, похоже, собиралось преследовать меня вечно. И если я поддавался ему и крал, скажем, карманные часы или ценную книгу, Хобб просто в восторг приходил. Чуть позже мне стало казаться, что желание Хобба проникло и в Донована и действует на него примерно так же, как на меня. Возможно, именно оно вдохновило нас и придало нам смелости, когда мы от скучных краж перешли к настоящим грабежам. Сперва, конечно, это были не грабежи, а одно название. Мы грабили тех, кому случилось пройти мимо той поляны, где мы в ночи делили добытое виски. У нас был один шестизарядный револьвер на двоих, но намеченная жертва, разумеется, об этом не знала. Я обычно следом за Донованом выходил из зарослей и молча стоял у него за спиной, пока он, приставив револьвер к пузу какого-нибудь толстого жулика или пьяницы, бормочущего что-то бессвязное, а то и священника, тщетно пытающегося наставить нас на путь истинный, обчищал ему карманы. Я помогал. И очень скоро у нас на чердаке под полом скопилась изрядная добыча: часы, увесистые кошельки с монетами, документы и деловые бумаги, которые, возможно, были для кого-то крайне важны. Теперь Хобб гораздо реже посиживал у меня на постели, зато часто с наслаждением рылся в этом ворованном барахле. Так что мы втроем вполне могли и дальше продолжать совместную жизнь.

Примерно в то же время Донован, участвуя в боксерском поединке, как-то чересчур сильно врезал в лоб своему противнику и рассек ему бровь, но, что было гораздо хуже, этот парень, поднявшись на ноги, понес полную околесицу. Он ни на чем не мог сосредоточиться, даже в одну точку посмотреть не мог. Естественно, тут же явился шериф и стал задавать вопросы: по правилам ли шел бой и не спрятал ли Донован что-нибудь тяжеленькое в боксерские перчатки? Донован заявил, что на нем вообще никаких перчаток не было, и тут же получил от шерифа удар ногой по ребрам и вслед за этим вопрос: что мы можем ему, шерифу, предложить, чтобы он закрыл на все глаза? Я пожертвовал серебряные карманные часы из своей сокровищницы, однако уже через несколько дней тот же шериф снова явился к нам и спросил: «Интересно, как это получилось, что на задней крышке подаренных часов выгравировано «Роберт Дженкинс? А не тот это Роберт Дженкинс, которого на прошлой неделе ограбили на Лендинг-роуд?»

На этот раз Донован сломал шерифу челюсть.

Все лето мы были в бегах. А потом объявления с нашими физиономиями стали появляться чуть ли не на каждом углу. В Бретоне, в Уоллисе, даже в лагерях поселенцев в самых южных, заболоченных районах. Мы вглядывались в нарисованные углем портреты наших «личностей» и веселились – столь мало было сходства с оригиналами. «Надо бы, пожалуй, встретить врага во всеоружии», – заявил Донован. Так что, когда в следующий раз мы остановили почтовую карету, он заставил людей поверить, что мы – члены банды Мэтти. «Ну-ка, повтори еще раз, кто мы такие», – потребовал он у возницы, сунув ему в рот дуло револьвера, и тот, разумеется, подчинился.

Когда нас вновь объявили в розыск, вознаграждение за нашу поимку было удвоено.

Мы прятались на чердаке в сарае. Сарай принадлежал одной прачке, наполовину влюбленной в Донована, которая на людях называла нас джентльменами, и это даже на ее соседей постепенно подействовало. Они к нам привыкли и даже стали порой приглашать нас к ужину. Так мы и слонялись, без шляп и с довольно растерянным видом, из одной чужой кухни в другую. Здоровались через стол со странно улыбавшимися хозяйскими дочерями в белых кружавчиках и бормотали слова благодарности Всевышнему за несказанную щедрость и милость. Почему-то никто нас не выдал. «Кто бы мог подумать, – говорили эти люди, – что округу Пейтон так повезет: именно у нас будут скрываться двое парнишек, которые хотят показать этим федералам, как в Арканзасе относятся к ихним северным законам!»

После этого мы, так сказать, объединили силы с дальними родственниками Донована. Они тоже были из семейства Мэтти, но звали их Эйвери и Мейтерс Беннетт. Это были тупоголовые пьянчуги из Теннесси. К обоим очень подходило выражение «сила есть – ума не надо». Мускулов у них и впрямь было куда больше, чем мозгов. Но, как справедливо рассуждал Донован, вдвоем мы вряд ли могли претендовать на звание «банды Мэтти». Зато вчетвером можно было бы попробовать даже совершить настоящий налет – скажем, на какую-нибудь небольшую железнодорожную станцию. Или на обоз переселенцев. И мы такой налет действительно совершили, скользя в темноте среди повозок и слушая, как вокруг нас вспыхивают, как свечи, испуганные крики.

А после ночного налета на почтовый дилижанс в Фордеме нам пришлось спасаться бегством, поскольку среди пассажиров оказался какой-то чересчур храбрый парень из Нью-Йорка, и он открыл по нам беспорядочную стрельбу из своего револьвера. Уже вторая посланная им пуля угодила Доновану в плечо. Остальное я помню довольно смутно. Помню только, что в ярости я схватил этого типа за волосы и буквально выволок его из кареты, и остальные пассажиры даже не пытались меня остановить. Потом газеты целых двух округов дружно назвали это «настоящим зверством». Должно быть, я и впрямь озверел, хотя в памяти у меня почти ничего не осталось, и я, помнится, все удивлялся потом, оттирая и отмывая от крови свои ботинки, когда это я начал бить его ногами.

Вскоре на столбе было приклеено следующее объявление:







Объявлены в розыск:

Члены банды Мэтти.

Свяжитесь с начальником полиции округа Пейтон, шерифом Джоном Берджером.

– Черт возьми! – не без гордости воскликнул Донован. – Теперь за нами уже и настоящие шерифы охотятся. Это стоит отпраздновать.

А мне было что-то совсем невесело. Впрочем, событие это мы действительно отпраздновали. В нашу честь разожгли большой костер, и возле него я встретился глазами с какой-то темноволосой девушкой, имени которой сейчас припомнить не могу – если я вообще его когда-либо знал.

А вот она мое имя знала. И потом, уже у нас в сарае, едва услышав мое имя, моментально высвободилась из моих рук, села прямо и спросила:

– Так ты и есть тот турок, который совершает разбойничьи налеты вместе с Донованом Мэтти.

– Никакой я не турок!

– Люди говорят, что тот парнишка из Нью-Йорка, которого ты избил, может и не выжить.

– Парнишка?! – возмутился я. – Да это был взрослый мужчина! В настоящем костюме!

То, что Донован был моим братом, то, что он выкупил за взятку мою шляпу, сбитую выстрелом, а потом привел в порядок мое измочаленное тело, – все это, похоже, не произвело на девицу ни малейшего впечатления. Она тут же слезла с чердака, оставив меня в одиночестве трястись от страха и почти невыносимой тоски по Хоббу.

Под конец той недели Донован повел нас всех в город, чтобы собственными глазами посмотреть, как конный отряд полицейских во главе с шерифом Берджером отправится нас ловить. Даже тогда шериф уже выглядел старше своих лет, лоб у него был весь изрезан морщинами, точно свежевспаханное поле. А его голая верхняя губа была, по крайней мере, тона на три светлее остального лица, и можно было поклясться, что он только что сбрил усы и теперь весьма сожалеет об этом, потому что он все время машинально подносил руку к несуществующим усам и делал вид, будто просто прикрывает рот рукой. Мы с Донованом и братья Беннетт стояли в задних рядах толпы и вместе со всеми хлопали в ладоши, когда шериф толкал речь о том, какой вред наносят те, кто укрывает нарушителей закона.

– А ведь в этих парнях ничего хорошего нет, – заявил он в итоге. – Это по-настоящему плохие парни. Грубые и дьявольски злобные. И те, кто их укрывает, тоже свершают зло. Вот и задайте себе вопрос: дали бы вы им хлеб и кров, если б вашего сына или племянника так уделали, как этого парня из Нью-Йорка: все ребра у него, бедняги, переломаны, один глаз выбит, зубы в глотку вбиты…»

Я еще тогда, помнится, подумал: а каким может оказаться желание того нью-йоркского парня, ежели он все-таки умрет, а потом меня разыщет? Вдруг он опутает меня своей тоской по всем тем вещам, сделать которые так и не смог или не успел, потому что не дожил? Или станет давить мне на мозги, чтобы я сам сдался шерифу Берджеру? Или отомстит за свою смерть тем, что меня отправят обратно к моим сородичам?

А шериф Берджер продолжал в упор разглядывать наши раскрасневшиеся на солнце физиономии. По крайней мере, половина собравшихся там людей знали нас в лицо, но молчание нарушил только один – этот придурок Льюис Райфлс, сын нашего мельника.

– А вы уверены, что на рисунках у вас точно эти бандиты? Вам известно, какого каждый из них роста и сколько весит? Судя по этим-то картинкам, любого из нас легко можно счесть членом банды Мэтти. Может, кто-то из них и сейчас здесь, среди нас, стоит?

Льюис Райфлс продолжал улыбаться и с каждым словом держался все более нахально, так что на площади то и дело стали вспыхивать смешки.

Шериф, не поднимая глаз и словно любуясь собственной тенью на земле, устало ответил:

– Да, изображения у нас верные. И я вполне допускаю, что в данный момент эти люди могут находиться среди вас. – Потом ему эта болтовня явно надоела. Он спустился с трибуны, схватил Льюиса за ухо и заставил его опуститься на колени. «Да ладно, я же просто так», – бормотал Льюис, но всем было ясно, что с оправданиями он опоздал. Его ухо, стиснутое пальцами шерифа, побелело и напоминало нераспустившийся цветочный бутон. Потом он вдруг отчаянно заверещал, задергался, и мы увидели, с какой легкостью шериф оторвал у него мочку уха вместе с длинной полоской кожи на щеке, покрытой рыжими волосами. А Берджер, стоя над беднягой Льюисом, который свалился на землю, уткнувшись носом в кусок собственного уха, припорошенный пылью, словно он его жарить собрался, сказал: – Любого, кто вздумает помешать мне разобраться с этим зверьем из банды Мэтти, ждет то же самое, а может, и что похуже.

Ему очень хотелось нас поймать; целый год он устраивал одну засаду за другой, и невдомек ему было, что теперь весь округ против него настроен, потому что он этому дурачку Райфлсу ухо оторвал. Люди прятали нас в курятниках и подвалах. Они передавали нас друг другу, точно самых родных и близких людей. Иной раз нам чудом удавалось спастись, и в таких случаях мне всегда казалось, что это, должно быть, Хобб за нами присматривает оттуда, где он теперь, – если, конечно, не занят тем, чтобы вызывать во мне то свое желание, пощипывая мне кончики пальцев. Такое вот маленькое чудо каждый день посылал нам наш маленький братишка, которому хотелось одного: чтобы мы были дома и в полном порядке.

Но однажды вечером бешеный темперамент Донована все же прорвался, и почтовая карета из Баттерфилда, которую мы захватили, мгновенно наполнилась громом выстрелов его шестизарядника и синими вспышками. Возникла суматоха, кто-то пронзительно закричал, и эхо тех пронзительных криков преследовало нас потом до самого города.

Ей-богу, смешно: ты столько лет ходишь туда-сюда по одной и той же узкой дорожке – и ничего, но в какой-то момент соскальзываешь с нее, и тебе конец. В Арканзасе можно много чего совершить и все же уйти от наказания, но только не в том случае, если ты вышиб мозги мировому судье, да еще и прямо на колени его маленькой дочери. Эта оплошность дорого нам стоила: написанное вручную объявление оказалось приклеенным к дверям того амбара, что служил нам временным домом.

Разыскиваются за убийство:

Джеймса Пирсона из Нью-Йорка,

а также

достопочтенного мирового судьи

Колина Филипса из Арканзаса

ДОНОВАН МАЙКЛ МЭТТИ из Миссури и

его юный сообщник, левантиец, судя по чрезвычайно густой шевелюре.

– Вот черт! – сказал Донован. – Значит, тот нью-йоркский хмырь все-таки помер!

Такого ужаса я не испытывал с тех пор, как руками в могилах рылся.

– А чего это они все о моих волосах пишут? – спросил я.

– Потому что такую волосатую обезьянку, как ты, легче заметить, – ответил мне Мейтерс Беннетт, хотя сам-то он здорово смахивал на рыжую косоглазую морковку. – По-моему, Лури, надо тебя сразу полиции сдать. Пока ты за нами всюду хвостом таскаешься, на нас любой донести сможет.

Но Донован велел ему заткнуться и сказал, что никого мы сдавать полиции не будем, нечего об этом и говорить. А вечером он обрил мне голову наголо, и она стала гладкая, как барабан, а я стал похож на одного из тех психов, которых иезуиты вечно с собой водят.

– Зато на левантийца ты уж точно больше не похож, – с удовлетворением заметил Донован.

Мы сели на коней и поехали в глубь горного района. А там разделились, чтоб следы замести. Ночевали, естественно, под открытым небом, выкопав ямку в земле и слушая, как скрипят и стонут над головой черные деревья. Иногда мы по нескольку дней друг друга не видели. А бывали случаи, когда люди Берджера подбирались к нам так близко, что весь лес, казалось, вспыхивал от красных отблесков их факелов.

Ну а потом Мейтерс подцепил тиф в публичном доме в Грейбенке. Мы вывернули карманы, чтобы набрать денег на взятку тамошней «мадам», и очень просили ее подержать Мейтерса у себя, пока ему хоть немного полегчает, но она и двух дней ждать не стала – сразу его шерифу выдала. Мейтерса, конечно, повесили без суда и следствия прямо на балке в Грейбенке. Мы услышали об этом от одного продавца газет в Друри-сити, который в подробностях пересказал нам последние слова Мейтерса – он помолился и наотрез отказался выдать своих сообщников. «Я человек верный и законы соблюдаю, – так он вроде бы говорил, – как и Мэтти, а он – мой родственник. Да только, Господь мне свидетель, с Мэтти все время таскается один отвратительный мальчонка-турок, сущий дьявол, убийца, так вот он, чтоб от закона уйти, недавно себе голову обрил. Сам себя он называет именем Лури, и он совершенно точно никакой не Мэтти, хоть он и забил ногами того нью-йоркского парня. Но это, пожалуй, единственный раз, когда он хоть на что-то сгодился. Аминь».

Когда Донован это услышал, у него на лице прямо-таки вся его жизнь отразилась. Он велел мне тут же надеть шапку и сказал:

– А знаешь, он ведь во многом насчет тебя прав оказался.

– Что ты имеешь в виду? – в отчаянии пролепетал я. Мне казалось, что он просто собирается с духом и сейчас скажет мне, что я никакого отношения к его банде не имею.

– Ну, например, то, что ты и впрямь отвратительный маленький убийца. И ты действительно турок. И голова у тебя обрита.

В зеленых холмах над Тексарканой Берджеру удалось подобраться к нам совсем близко. У него были не только полицейские собаки-ищейки, но некий востроглазый снайпер, который, устроившись на дереве, так ловко меня срезал, что я даже из седла вылетел. Потом-то Донован, конечно, мою рану в плече промыл и зашил ее в темноте, как сумел, только меня все равно стала лихорадка бить. Тогда он уложил меня в какую-то канаву, накрыл потником, а сверху еще и камнями, нагретыми в костре, обложил. И все повторял с какой-то странной отсутствующей улыбкой: «Черт побери, не можешь же ты умереть, если даже океана ни разу не видел!»

Что это ему в голову пришло? Неужели мы все это время именно к океану и направлялись? И разве мне самому так уж сильно хотелось этот океан увидеть? Не очень-то я был в этом уверен. А еще мне хотелось знать, не в Донована ли мне придется вложить свое желание, если я этой ночью загнусь? Благодаря одной лишь мысли об этом мне удалось прободрствовать почти всю ночь, но под утро я все же то ли заснул, то ли сознание потерял. В общем, когда я очухался, Донован исчез. Сперва я подумал, что это, должно быть, означает, что я просто перешел на ту сторону жизни – и, помнится, не испытывал никакого желания увидеть что-нибудь этакое, и уж точно не проклятый океан. Ну, не смешно ли?

А потом я обнаружил возле себя хлеб и воду, которые явно оставил мне Донован, и мне стало ясно, что он меня бросил, а сам поскакал дальше. Жаль, думал я, что я раньше не догадался поступить как надо и умереть до того, как он решит меня бросить. От него остались только следы на влажной земле, ведущие в ту сторону, куда он потихоньку сбежал, брат Хобба и мой тоже. У меня даже на память от него ничего не осталось – только горбушка хлеба, старая фляжка с водой да еще мой страх.

В первый раз я снова наполнил эту фляжку в Айрон-спрингз. И даже некоторое время искал там Донована. Я и в Гринвуде его искал. Только искать его было бессмысленно – ведь я каждый раз описывал его иначе, спрашивая, не видел ли кто такого парня; в конце концов кто-нибудь непременно признал бы меня и, сложив вместе два и два, догадался бы, что мы с Донованом связаны. Ночевал я в каких-то вонючих проулках. А кормился в церквях, и каждый приходской священник со всем пылом своих убеждений пытался заполучить мою душу, словно зная, что при мне не только мои собственные грехи, но и грешная душа маленького воришки Хобба, так, может, ему удастся нас обоих обратить в веру и отправить к Богу в рай.

Я сидел в кафе дешевой гостиницы в Миза Ридж, когда туда шаркающей походкой вошел шериф Берджер, а за ним и еще восемь человек. Берджер тяжело плюхнулся в кресло, которое заскрипело так, словно наконец-то обрело возможность высказать вслух все свои боли и страдания. А шериф, этот хитрый старый волчара, стал внимательно смотреть в глаза каждому из присутствующих по очереди, и на мне его взгляд как-то особенно задержался. Ясное дело, он спрашивал себя: отчего это моя физиономия кажется ему такой знакомой? Откуда он меня знает? В общем, я выждал, когда заиграла музыка и на танцполе стало не протолкнуться, и потихоньку выскользнул через заднюю дверь, а к утру уже снова вовсю продвигался к югу.

Я с самого начала нацелился идти на юг до тех пор, пока лица тех, кто объявлен в розыск и за кого обещано вознаграждение, не начнут казаться мне абсолютно незнакомыми. Наконец я добрался до побережья, и один рыбацкий городок за другим зажигал передо мной по вечерам свои бледные огни. Ночевал я в основном в чужих лодках; море баюкало меня, а я размышлял о том, что хуже: оказаться далеко за волноломом, не имея весел, или же, проснувшись, увидеть нависшую надо мной ненавистную рожу шерифа Берджера. Речные баржи к югу от Матагорды обещали более надежное убежище. Но их трюмы, полные товаров, постоянно вводили Хобба в искушение. Его желание красть, по-прежнему жившее во мне, с каждым разом все возрастало. Ему хотелось украсть рыболовные крючки и колокольчики, а также всякие амулеты «на счастье». Он заставлял мои пальцы хватать любую блестящую монетку или пряжку с туфли. И приходил в неописуемую ярость, когда я обменивал его побрякушки на еду. Хотя в моих карманах оставалось еще немало всякой украденной дребедени, он злился, считая, что мы «ушли пустыми».

А я все шел и шел на юг вдоль изрезанного бухтами побережья. Эти однообразные, сменявшие друг друга дни и недели, эти люди в рваной одежде, ловившие рыбу на мелководье, эти стремительно налетавшие шквалы, следом за которыми с небес изливались потоки черного дождя, – все это, наверное, продолжалось бы бесконечно, если бы весной, должно быть, 1856 года я при свете пылающего заката не взобрался по веревочной лестнице на полностью оснащенное парусное судно, на носу которого была изображена красивая рыба-меч. Судно стояло у дальнего причала в Индианоле. Поднимался ветер, и над волнами на западе все сужалась последняя полоса ставшего зеленоватым закатного света. Я потом не раз удивлялся, почему это я так хорошо все запомнил: то ли знал, что это стоит запомнить, то ли просто минувшие годы придали тем моим воспоминаниям оттенок Предвидения?

Но как бы то ни было, а Хобб, увидев, что на палубе никого нет, тут же запустил в меня свои коготки. Я обшаривал койки и походные сумки, пытаясь найти хоть что-то, способное его успокоить. Но ему не нужна была ни удивительная кофейная чашечка, которую я сразу же схватил, ни серебряная уздечка. Нет, оказывается, ему была нужна какая-то странная стеклянная бусина, темно-синяя, как морская вода, с как бы вплавленными в нее и вызывающими легкое головокружение пересекающимися окружностями, которые, казалось, движутся. Эту бусину я вытащил из какого-то маленького свертка и почти сразу догадался, что это глаз; во всяком случае, нечто, весьма похожее на тот nazar[1], который мой отец всегда носил в кармане. Я взял его и отдал Хоббу. Потом побродил по палубе. Наполнил свою фляжку водой из бочки. На корме я обнаружил некий весьма неуклюжий сарай и потихоньку забрался туда, надеясь, что смогу найти там убежище до утра.

Там, разумеется, было совершенно темно, и я, ничего не видя и лишь чувствуя странную густую вонь и чье-то дыхание, внезапно перепугался до потери сознания. И что же я должен был найти в этом ужасном сарае? Конечно, тебя!

Часть 2




Утро


Амарго

Территория Аризона[2], 1893 г.

Тоби примчался к ней от ручья с пустыми руками и сообщил, что снова видел те следы – на этот раз ниже по течению.

– Ну, хорошо, – вздохнула Нора. – Показывай.

Натянув поводья, она последовала за младшим сыном, спускаясь по тропе в узкое глубокое ущелье, образованное высокими крутыми берегами старого высохшего речного русла. Тропа, огибая древние черные напластования, некогда созданные мощным горным потоком, с четверть мили извивалась меж зарослей хлопковых деревьев и резко спускалась вниз, к воде, от которой, правда, мало что осталось. Вместо воды в неглубоких бочажках блестела на сентябрьском солнце жидкая грязь, и в ней виднелись бороздки следов, оставленных теми немногочисленными саламандрами, которым удалось ускользнуть от Тоби.

Мальчик указал Норе на брошенное им ведро:

– Вон они, следы.

– Вон те? – спросила она, с облегчением разглядывая голову сына: у Тоби наконец-то снова начали отрастать волосы.

Все семнадцать лет материнства, пока подрастали трое ее сыновей, единственным действенным методом борьбы со вшами было постоянное бритье мальчишечьих голов, но для Тоби последствия этого действенного метода оказались весьма прискорбны – он выглядел как маленький дезертир, бежавший из какого-то беспризорного отряда, обритый в наказание за совершенное бесчестье. А что, если на этот раз он после бритья навсегда останется лысым? Младший сын Норы и без того имел довольно жалкий вид – он был слишком маленьким и худеньким для своих семи лет, и кожа у него была слишком нежная, покрытая золотистым загаром, и сам он был чересчур мягкосердечным, и его вечно терзали всяческие сомнения. И он, в точности как его отец, был склонен к самым неожиданным, даже диким поворотам мысли.

В последнее время, впрочем, прежние его заботы и волнения вытеснило появление все новых и новых следов «чудовища», бесконечные разговоры о котором уже сделали Тоби посмешищем в глазах старших братьев. Роба и Долана раздражали всякие «детские сказки» о привидениях, поскольку себя они считали теперь настоящими мужчинами. Причем мужчинами неотразимыми. Единственным проявлением милосердия с их стороны было данное Тоби обещание незамедлительно с чудовищем разделаться, – «Ты только скажи, Тоб, мы его враз на наживку поймаем!» – что, впрочем, шло вразрез с желаниями самого Тоби, ибо ему совсем не хотелось ни видеть чудовище, ни тем более его ловить; он всего лишь хотел, чтобы все поверили, что чудовище на самом деле существует. На прошлой неделе старшие братья взяли его с собой на заброшенный участок Флоресов, где якобы впервые и появились загадочные следы. Они думали, что так им удастся излечить братишку от глупых фантазий. (Как именно они это собирались делать, Нора представления не имела, но все же несколько раз предупредила их, чтобы они как можно осторожней обращались с больным глазом Тоби. Впрочем, все они были ее мальчиками, ее сыновьями. Сыновьями Эммета. И если не вспоминать об их оставшихся в прошлом подростковых «бунтах», то Роб и Долан были ребятами правильными – честными, осторожными, аккуратными в обращении с людьми вообще и с Тоби в частности.) И все же Нора с некоторой тревогой ждала их возвращения, стоя на крыльце, пока они наконец не появились, вынырнув из кипящих красноватых сумерек на двух лошадях, отбрасывавших длинные тени. Крепенький Долан ехал, подпрыгивая в седле, чуть позади, а Роб впереди, и выглядел он в свои шестнадцать настолько худым и оголодавшим, что Нора даже удивилась, как это у него хватает сил еще и Тоби одной рукой удерживать, посадив младшего братишку перед собой.

– Ну что? – крикнула она. – Показали зубы тому страшилищу, что там прячется?

Роб спустил малыша на землю и сказал:

– Ничего мы там не нашли – только несколько куропаток да старый пустой черепаший панцирь. – И дружно решили, что уж они-то точно больше Тоби пугать не будут.

И Тоби даже чуточку улыбнулся уголком губ. Казалось, вопрос с чудовищем был исчерпан. И все же каждое утро мальчик спускался к завтраку с красными от недосыпа глазами, хотя спать ему явно хотелось; голова у него буквально падала, и он все подпирал ее руками. Когда Нора посылала его в курятник за свежими яйцами, он их то и дело ронял, оставляя на полу желтые пятна. А по ночам – когда Эммет сидел на кухне, склонившись над гранками своей газеты «Страж», а Роб и Долан давно уже спали наверху мертвым сном, – Нора осторожно подкрадывалась к спальне Тоби и, приложив ухо к двери, слушала, как мальчик беспокойно вертится в постели, шурша простынями.

Эммет – и это было вполне предсказуемо – связывал нынешние страдания младшего сына с тем, что теперь в семье называли «прошлогодней неудачей». Теперь абсолютно все, что у Тоби могло пойти как-то не так, можно было объяснить именно тем падением с лошади, которое случилось в прошлом марте и вроде бы ничем не отличалось от дюжины других таких же падений; во всяком случае, сам Тоби на такие вещи и внимания-то никогда не обращал – это было настолько обычное дело, особенно для мальчишки, что Нора даже не потрудилась подойти к нему, когда он упал, ибо знала, что он, как всегда, только отмахнется. «Сомневаюсь, что это падение можно было как-то предотвратить», – заверил ее Док Альменара уже после того, как объявил: это просто чудо, что Тоби сразу же не ослеп на оба глаза. С тех пор они все только и делали, что ждали, когда левый глаз Тоби снова начнет видеть, а также ослабеют и некоторые другие неприятные явления, связанные с тем несчастным случаем: головные боли, порой доводившие его до рвоты, сверкание «молний» перед глазами и мучительная неспособность отличать бодрствование от сна.

Тоби стал бояться темноты и тех странных существ, что с ревом бросались на него из бездны потревоженного очередной «молнией» сна. Но гораздо хуже оказалось то, что нежную любовь Норы он принимал за жалость. Она находила это ужасно несправедливым – но и с собой ничего не могла поделать; довольно часто, особенно когда Тоби налетал лбом на стену или нечаянно смахивал со стола чайную чашку, ей хотелось взять его головенку в ладони, прижать к себе и не отпускать. А Тоби – то ли он был слишком мал, чтобы в таких случаях задавать ей вопросы, то ли, наоборот, стал уже достаточно взрослым и все понимал – вполне мог и зубами от злости заскрипеть, если Нора, не сдержавшись, слишком бурно проявляла свои материнские чувства. Сейчас он был как раз в том возрасте, когда мальчику подобные проявления чувств кажутся просто невыносимыми.

К счастью, однако, ему пока что даже в голову не пришло спросить, чего это она сидит рядом с ним на корточках у пересохшей речки и делает вид, что очень внимательно его слушает.

– Смотри, – сказал ей Тоби. – Видишь?

Она посмотрела. Берег ручья и впрямь был испещрен следами, но все они казались знакомыми: отпечатки лап скунса и дикобраза, гладкий извилистый след какой-то змеи, пересекавшей заболоченное пространство.

– Ты не туда смотришь, – возмутился Тоби. – Смотри вон туда. Видишь, какие глубокие следы?

Он указал на округлую вмятину размером с небольшую тарелку, а потом и пальцем ее обвел, что придало странной вмятине сходство с сердечком из детской книжки с картинками.

– А еще какие-нибудь следы есть? – спросила Нора.

И Тоби показал ей еще несколько мест, где за мох зацепились клочья какой-то рыжей шерсти – гривы чудовища, как он утверждал; такие же клочья шерсти они обнаружили и чуть дальше, на старой звериной тропе, с обеих сторон заросшей пожухшей от жары травой.

– Должно быть, оно в ту сторону направилось, – сказал Тоби. – Ишь сколько камней своими лапищами вывернуло.

– Ты хоть представляешь себе, как это «оно» выглядит?

– Ну, оно наверняка довольно-таки большое. – В качестве доказательства он подвел мать к разросшемуся кусту каркаса. Его ветки со всех сторон были общипаны буквально догола. А немногочисленные уцелевшие плоды, сморщенные и похожие на оранжевые игрушечные шарики, остались висеть только у самого ствола.

– Видишь, как оно их объело?

– Ни одно живое существо не в состоянии так быстро расправиться с ягодами каркаса во время засухи, Тоб. – Нора начинала раздражаться. – За исключением Джози, пожалуй. А ведь сколько раз я ей говорила, чтобы она сходила сюда и все собрала, пока ее птицы не опередили!

Нора осторожно просунула руку в колючий куст, сорвала один оранжевый шарик и протянула его Тоби, но он лишь стиснул его пальцами так, что кожица лопнула и сквозь пальцы потек липкий сок, затем он демонстративно вытер руку о штанину и отвернулся, явно рассерженный недоверием матери.

– В чем дело, Тоби?

– Ты думаешь, я сказки сочиняю? Ты даже как следует не посмотрела!

– Я посмотрела.

– Но не так, как если бы действительно надеялась что-то найти!

Нора подвернула штанины и нырнула в заросли, старательно делая вид, что ищет следы неведомого «чудовища». Мальчики с давних пор называли тропу на этом склоне холма «тропой антилопы» – хотя все антилопы отсюда давным-давно ушли, довольно быстро сообразив, что наверху их поджидает какой-то человек (это было небольшое чучелко из мешковины, которое Эммет поставил у верхнего конца тропы еще в те времена, когда они здесь считались совсем новичками). Сейчас склон был, точно паршой, покрыт клочьями мертвой травы, ее неровные пучки торчали один над другим вплоть до красной каменной щеки отвесного утеса. И вокруг не было ни звука. Разве что мог случайно выпорхнуть из зарослей карликового дуба глухарь, перелетающий с одного деревца на другое. Вот и сейчас один такой с шумом вылетел из леска, едва его коснулась тень Норы.

А она, пребывая в каком-то мечтательно-сонном состоянии, так и застыла среди новой поросли этих «железных» деревьев, погрузившись в воспоминания. Должно быть, солнце на нее так подействовало. Черт побери, а ведь она почти ни разу за все утро не вспомнила о мучившей ее жажде. Наверное, пока она спала, с ней произошло некое чудо, и эта жажда стала для нее такой же обычной и незаметной, как дыхание. Она двигалась неторопливо, ощущая тепло своего тела, и была теперь даже рада, что из-за Тоби отложила поездку в город. Сейчас она уже не так нервно воспринимала то безумное множество проблем, которые на нее свалились. Впрочем, в том, что Эммет задержался уже на целых три дня, не было ничего необычного, хотя все они очень ждали, когда он вернется из Кумберленда и привезет воду. Ну да ничего, он конечно же вернется не позднее нынешнего вечера, а в цистерне еще осталось немного дождевой воды, так что они вполне продержатся. Ничего необычного не было и в том, что постели Роба и Долана утром оказались пусты. Они ухитрились еще затемно бесшумно собраться и наверняка поехали в типографию, как делали в последнее время довольно часто, стараясь лишний раз не будить мать. Нора решила, что и она, как только немного успокоит взволнованного появлением новых следов Тоби, тоже поедет в город и отвезет своим сыновьям ланч – это будет довольно долгая, но спокойная и приятная поездка. Она никуда не будет спешить и, возможно даже, набравшись храбрости, остановится возле дома Десмы и возьмет у нее обещанные бифштексы из лосятины. А может, и к шерифу Харлану заглянет, посмотрит, не заскучал ли он там.

– Наверху ничего нет, Тоб.

– Ты же и десяти ярдов не прошла!

– Тоби. – Он на нее даже не посмотрел. – Ну и когда же мне, по-твоему, можно будет назад повернуть? Когда меня змея укусит? Вот что ты тогда со мной будешь делать? Ты тут один-одинешенек, а братья твои в городе. – Она слегка улыбнулась и чуточку смягчила тон: – Неужели ты сможешь взвалить меня на плечо и сам до дома донести?

В ответных словах Тоби звучала прямо-таки убийственная печаль:

– Ладно, мам, спускайся, пожалуйста, обратно.

Но она все-таки прошла еще немного дальше. Какие-то колючие семена вцепились ей в брюки. Тропинка становилась все более узкой, и у первого крутого поворота Нора остановилась. Здесь тропа почти скрывалась в нависшем над ней подлеске и лохмотьях пожухлой травы. Огромный коричневый кузнечик, перелетая с одного стебля на другой, постепенно сливался с травой, как бы превращаясь в отдаленный шорох. Над головой у Норы, выше тропы ярдов на двадцать, с кустов свисали клочья моха. Выгоревшие на солнце и рыжие, как волосы той мертвой девушки, которую они с Эмметом вытащили из провала в расщелине в самое первое лето здесь. Ее плоть ломалась с хрустом, как щепки для растопки. Кожа, покрывавшая пересохшие мышцы, была жесткой и будто покрытой странными насечками. С черепа вместе с волосами свисал пучок точно такого же оранжевого мха. Никаких явных следов того, как она могла угодить в этот провал, они не обнаружили, и Эммет высказал предположение, что она, должно быть, сама заползла в эту щель, спасаясь от жары, а обратно выбраться не сумела. И теперь сама над собой смеялась – и этой жуткой улыбке было, наверное, лет сто, а может, тысяча, точнее они определить не смогли.

– Здесь тоже ничего нет, Тоб.

Нора видела, как ее сынишка внизу уже снова хмуро вглядывается в странные следы на берегу.

– Разве это не… ну… разве это не след раздвоенного копыта, а, мам? Дьявольского?

– Нет. – Она внимательно на него посмотрела. – Откуда здесь взяться парнокопытным?

Он слегка пожал плечами, однако теперь его опасения уже вырвались на свободу, и он был не в состоянии притворяться, что согласен с матерью. Интерес к отпечаткам раздвоенных копыт, то есть копыт дьявола, как и все прочие подобные нелепости, возникавшие в мыслях Тоби, своим появлением в последнее время были обязаны исключительно Джози, дальней родственнице Эммета, опекуном которой он теперь считался. Джози обожала все сверхъестественное и питала сильный интерес к оккультизму.

– Кстати, – вспомнила Нора, – у свиней копытца тоже раздвоенные. Вспомни-ка.

– Что-то не получается.

Нора подняла два пальца:

– Они оставляют следок, похожий на крылышки моли. – Она спустилась к сыну, и они вместе стали рассматривать след на красной земле. – Нет, у этого животного нет раздвоенных копыт, Тоб. Так что это точно не дьявол. Как бы Джози ни пыталась вбить это тебе в голову.

– И ничего она мне не вбивает!

– Зато правильным вещам явно тебя не учит.

И они потащились обратно по руслу высохшего ручья, и пустое ведро печально звякало, стукаясь о ногу Тоби. Но свою свободную руку он засунул поглубже в карман – чтобы Нора не достала.



* * *

Выбравшись из ущелья, Тоби вдруг остановился.

– Мам, а собаки-то где?

Норе было страшно жарко, она совершенно задохнулась, поднимаясь по крутому склону, и понятия не имела, где их собаки. Но вопрос сына словно высветил причину того, отчего ее все утро преследовало странное ощущение некой пустоты. И дело было вовсе не в том, что Роб и Долан уехали еще ночью, и не в том, что затянувшаяся задержка Эммета теперь заставит ее приготовиться к еще одному мучительному дню без воды. Нет, рядом со всем этим существовало что-то еще, как бы под ним скрывавшееся, и теперь ее словно ударило током: собаки! Их собаки исчезли! Четыре или, может, даже все пять собак, включая того старого любвеобильного кобеля, который едва остался жив после недавней случки с самкой койота, сводившей его с ума. Их лай – лай невоспитанных и неуправляемых животных – в любое время дня доносился из каждого угла фермы и порой приводил Эммета в такую ярость, что он грозил разом всех этих собак прикончить; однако лай был постоянным спутником их жизни, и сейчас его полное отсутствие воспринималось Норой как некая всеобъемлющая тишина, которую совершенно не способна ни заполнить, ни нарушить простенькая тихая музыка трав.

– Наверное, их ребята с собой взяли, – неуверенно предположила она.

– Куда?

Нора задумалась.

– А может, они заодно и поохотиться решили?

Впервые за весь день Тоби рассмеялся и с упреком сказал:

– Мам, ну что ты всякие глупости говоришь, а?

Резко повернувшись, он первым двинулся к дому, видневшемуся на фоне утеса. В окнах дома плавилось жаркое солнце, а из каждой трещины в дверном проеме предательски просачивались густые клубы черного дыма – явный признак того, что Джози попыталась поджарить яичницу. В последнее время Нора часто ловила себя на мысли о том, что станется с этим домом, когда семейство Ларков окончательно выдохнется и будет вынуждено сдаться. Когда Роб – окончательно потеряв терпение – все-таки плюнет на все и уйдет с караваном скотопромышленников, перегоняющих свои стада на север; а Долан – если Господь будет к нему милостив – станет учеником какого-нибудь терпеливого судьи и попадет под его благодатное покровительство; ну а Эммет, который всегда идет только своим путем, бросит газету, погрузит Нору, Тоби и престарелую мать в фургон и двинется навстречу новым приключениям где-нибудь в безымянном лагере поселенцев, если такие еще останутся в этом мире. И тогда в их доме воцарится тишина. Мыши, подобрав все до последней крошки, во множестве поселятся под свесами крыши. А потом придут гремучие змеи и станут охотиться на мышей. По всему склону холма разбредутся горные дубки с их жадными до влаги корнями, занимая все больше земли, переползая через новую изгородь, через надгробие на могилке Ивлин и спускаясь дальше вниз, к пригородам Амарго. Травы засыплют семенами весь двор, и он вскоре зарастет теми самыми сорняками, на борьбу с которыми было положено столько труда; сорняки будут захватывать плацдарм за плацдармом и вскоре ничего не оставят от грядок с капустой, посаженной Норой, спрятав их под плотной слежавшейся подстилкой. Возможно, где-нибудь в конце лета ветер, поднявшийся во время грозы, снесет крышу с амбара и повалит холодный сарай. И вскоре, наверное, какая-нибудь маленькая колючая и наглая опунция прорастет сквозь пол в одной из нижних комнат, а потом и весь дом окажется забит переплетением спутанных корней. А однажды тихим осенним вечером темные окна дома привлекут внимание кого-нибудь из отчаявшихся соседей, и те захотят попытать там счастья; ведь именно так когда-то поступили и Эммет с Норой, когда семейство Флорес – Родриго, Сельма и маленькая подружка Тоби Валерия – взяли и смотали удочки, никого не предупредив об отъезде. Уехали и «до свиданья» не сказали – как и полагается тем, кто сдался и стыдится этого.

Норе стало не по себе уже тогда, когда Эммет, стоя посреди пыльного двора Флоресов, пытался понять, сколько же времени в их колодце не было воды; но потом они совершили еще более жестокую ошибку – вошли в дом, где их поджидали призраки множества мелких, но разбитых вдребезги надежд и ожиданий. И разбитых сердец. Все постели оказались аккуратно застланы. И в ящике буфета все еще лежали коробки со старыми игральными картами и письмами. Завернутые в мешковину картины так и стояли у входной двери – видно, хозяева некоторое время размышляли, стоит их брать или нет, но потом приговорили: сочли либо слишком легкомысленными, либо слишком тяжелыми и бросили, как во время бедствия бросают за борт даже самый ценный груз. Но больше всего потрясла Нору и Эммета тишина, царившая в этом чужом доме; тишина целиком завладела ими и преследовала их как во время привычных вечерних занятий, так и после того, как они легли в постель и чуть ли не с яростью занялись любовью, что было для них в общем-то совершенно нехарактерно. А через несколько часов Нора, будучи не в силах уснуть, несмотря на страшную усталость, увидела, что Эммет сел в постели, откинув измятые простыни, потом встал, влез на подоконник и, опасно на нем балансируя, попытался дотянуться до выступа над изголовьем кровати.

– Что это тебе в голову пришло ночью-то?

– Потом увидишь, – сказал Эммет. Он так и не оделся и уже успел чуточку запыхаться, с трудом вытащив из стены какой-то гвоздь и сосредоточенно что-то им царапая на выступающем бревне.

– Что ты там пишешь?

Он удивил ее задорной молодой улыбкой, и глаза его заблестели так же, как десять лет назад.

– «Здесь жили и были счастливы Эммет, Нора и их сыновья», – сказал он.

«А как же Ивлин?» – хотела спросить Нора, ибо голос Ивлин уже звучал у нее в ушах, и дочь негромко спрашивала: «Да! А как же я?» Впрочем, голос ее звучал скорее недоверчиво, чем обиженно, что было вполне естественно для семнадцатилетней девушки – да, именно семнадцатилетней она и должна была бы быть сейчас, именно такой Нора ее себе и представляла. Семнадцать лет, недоверчивая, да и вопросы задает не такие уж и бессмысленные: Как насчет нее? Разве она не жила когда-то с ними вместе? Да и потом разве она не жила в одном доме с ними, продолжая существовать в воображении Норы? Но если Ивлин – настоящий дух, а не просто плод материнского воображения, ибо Нора страшно тосковала по давно умершей дочери, то как скажется на ней их возможная смена места жительства, которую, похоже, сейчас планирует Эммет? Ведь если они уедут, а она останется здесь, то ей будет ужасно, просто невообразимо одиноко.

В последний год мысли об этом особенно часто посещали Нору; они не только терзали ей душу, но и, точно лед зимой, как бы прорастали сквозь обшивку потолка и доски пола. Возможно, если бы она еще тогда, в ту давнюю ночь, все-таки рассказала обо всем Эммету, ничего страшного не случилось бы. Но Эммет пребывал в таком блаженном состоянии, он был так далек от нее и так доволен нацарапанными на бревне каракулями, что Нора не решилась нарушить это блаженство, пронзив его душу вопросами об умершей дочери. Вместо этого она подтянула одеяло к самому подбородку и миролюбиво вздохнула:

– Какими глупостями вы занимаетесь среди ночи, мистер Ларк.

– Никакие это не глупости, а самая что ни на есть распрекрасная правда, – возразил он. – И нам, черт побери, следовало бы почаще напоминать об этом себе самим и друг другу.

Это было так на него не похоже – произносить такие глубокомысленные тоскливые сентенции. Ей оставалось одно: слегка его поддразнить и попытаться разрядить обстановку.

– Уверена, что на самом деле ничего вы там не пишете, мистер Ларк.

– Пишу, пишу, можешь не сомневаться.

– А если ты и впрямь что-то там пишешь, так наверняка что-нибудь вроде этого: «Здесь Эммет Ларк вытерпел от своей жены немало всяких глупостей, спаси, Господи, его душу».

– Возьми лучше и посмотри сама, коли мне не веришь. – Она позволила ему помочь ей взобраться на подоконник, но, даже встав на цыпочки, смогла увидеть только нижний край выступающего бревна. Это дало ей возможность продолжать поддразнивать мужа. А потом, особенно если между ними возникала какая-нибудь ссора или же Эммет вдруг исчезал на несколько дней, как сейчас, ей и самой уже начинало казаться, что он действительно так ничего на том бревне и не написал.

Ничего себе заявление: «Здесь жили и были счастливы Эммет, Нора и их сыновья». Ну, в том, что все они тут жили, сомнений нет. Однако Нора сомневалась, сможет ли кто-то из них, представ перед Судом Божьим, честно заявить, что был счастлив.

За исключением Тоби, разумеется. Чем более мрачным и негостеприимным выглядело место, тем счастливее, казалось, он там себя чувствовал. Вот и сейчас он радостно махал ей рукой, стоя на переднем дворе.

– Мам! – кричал он. – А бабушка-то опять сбежала!

Мать Эммета, миссис Харриет, сидела на веранде, повернувшись лицом к солнцу. Ее инвалидное кресло, которое было старше, чем сама Территория – его одолжил им Док Альменара, но так давно, что, по мнению Норы, им пора было бы уже считаться законными владельцами этой развалины, – едва держалось и выглядело просто чудовищно. Из плетеной спинки во все стороны острыми завитками торчали расщепившиеся стебли тростника, которые с наслаждением пили кровь каждого, кому случалось толкать кресло, и оставляли на пальцах толкавшего глубокие царапины. Огромные ржавые колеса делали допотопное кресло похожим на грязную колесницу, случайно уцелевшую в сражениях фараоновой армии. А сам нынешний «колесничий» – свекрови Норы было лет шестьдесят или, может, чуть больше, и характер у нее был поистине стальной, острый, как у боевого топора, что весьма ощущалось в те годы, когда она еще только перебралась к ним из Канзаса, – был парализован два года назад в результате инсульта. Недуг, не сумевший лишить миссис Харриет аппетита и способности бурно выражать свои антипатии, украл у нее речь, не давая выражать свое недовольство вслух.

Тоби, аккуратно подталкивая кресло, завез старую женщину в кухню, где Джози резала на куски вчерашние кукурузные лепешки, обрызгивала их водой и складывала в кастрюльку, а вокруг царил невероятный бедлам: на плите сгоревшая яичница, в воздухе клубы черного дыма, а из распахнутой настежь духовки тянет нестерпимым жаром. Тесто для хлеба, оставленное подходить с вечера, вылезло из квашни и повисло на краю, точно усталая балерина у станка. Вид этого теста вызвал у Норы приступ паники. Она замесила его вчера в приступе оптимизма, когда ей казалось, что она вот-вот услышит стук знакомых колес на подъездной дорожке, и она заранее прикидывала, на что ей должно хватить оставшейся воды – и вдоволь напиться, и постирать, и, может быть, даже хорошенько вымыться, – теперь налицо были все ее ошибки, которые стоили, по крайней мере, двух лишних кружек воды, тем самым понизив ее уровень почти до самого дна бочонка.

И вот, пожалуйста: еще и семи утра нет, а она уже кричит на Джози.

– Разве я не сказала тебе, что хлеб нужно испечь? – Джози моментально сунула противни с тестом в раскаленную духовку, прихлопнув дверцу ногой. – А сколько раз я тебя просила не оставлять миссис Харриет одну на крыльце? От здешнего солнца запросто умереть можно.

Джози в ужасе посмотрела на нее:

– Я бы никогда ее там не оставила, мэм! Она, должно быть, опять сама потихоньку улизнула.

– Ну что ты мне врешь, черт тебя побери!

– Это правда, мам, она все время сама сбегает, – вмешался Тоби. – Как-то ухитряется удрать, пока на нее никто не смотрит.

– Ложь, Тоби, способна даже в тверди небесной дыры проделать! Чтобы сквозь них даже ангелочки вниз проваливались ко всем чертям!

– Поэтому и говорят: «Черт побери»?

Нора не ответила, глядя на свекровь, чье морщинистое лицо прямо-таки пылало.

– Посмотрите-ка на бабушку, вы оба! У нее же вполне мог случиться солнечный удар!

Джози тут же ринулась вытирать вспотевший лоб старой женщины и робко спросила:

– Можно я дам ей немножко воды?

– По-моему, тебе просто придется немедленно это сделать.

– Вы не должны все время сбегать от меня, миссис Харриет, – строго приговаривала Джози, с тревогой глядя на старуху. – У меня из-за вас одни неприятности.

Она весьма экономно зачерпнула кружкой воды из бачка, совсем ненамного уменьшив ее количество – там все еще оставалось достаточно, даже дно было прикрыто, и точно хватило бы на пару кружек, чтобы всем напиться, даже, может быть, самой Норе.

– Сколько воды у нас в холодном сарае?[3] – спросила Нора.

– Откуда ж мне знать, мэм.

– Что ж, пока не выяснишь, больше воды бабушке не давай.

Джози принялась поспешно напяливать свою шляпу. На лице у нее было написано: «Ой, я так виновата, мэм!» – и подобное выражение у нее появлялось даже слишком часто, поскольку она совершала поистине невероятное количество всевозможных ошибок и прегрешений, чтобы чувствовать себя виноватой. У Джози были такие же ореховые глаза и широкий лоб, как у Эммета и у всех их шотландских родичей, разбросанных по всему свету. Ее щеки и шея были усыпаны светлыми веснушками, которые приобретали ярко-розовый оттенок, стоило ей полсекунды пробыть на солнце. На переносице у нее уже образовался смешной пучок из трех морщинок – она так морщила лоб каждый раз, когда ее ругали или заставляли делать что-то неприятное, – и Нора порой даже корила себя за то, что из-за нее у девчонки появились эти морщинки, следы душевных переживаний. Они вполне могли теперь остаться у нее навсегда, хотя все же бывали периоды, когда у Норы не возникало причин для выговоров, а у Джози – для обид.

Девушка вышла в коридор и, проходя мимо Тоби, ласково провела рукой по еле заметному ершику его отрастающих волос. Мальчик перехватил ее руку и выпалил свистящим шепотом, думая, что его больше никто не слышит:

– А мама сказала, что никакой это не след дьявола! Она говорит, что это вообще на след копыта не похоже!

Джози наклонилась к нему ближе, и на спине у нее проступили лесенкой темные полоски – редкий признак того, что Джози, как и все простые смертные, способна вспотеть. Что ж, и ее, в конце концов, женщина родила.

– А на что это, по-твоему, похоже? – спросила она, тоже считая, что говорит шепотом, и уверенная, что Нора не видит, как она слегка пожала плечами, услышав заявление Тоби, не видит и того, что ее волосы касаются короткой щетинки отрастающих волос мальчика. Тоби уверенно сказал:

– По-моему, это точно следы.

– Значит, так оно и есть. Ведь сердцем мы видим зачастую куда лучше и правдивей, чем глазами.

Высказав столь глубокую философскую мысль, Джози двинулась к двери. Глядя на ее дурацкую шляпу, украшенную пухлыми подсолнухами из джута, Нора испытывала сильное искушение сбить ее на землю – особенно когда шляпа, чуть подскакивая, проплывала прямо под окном кухни. Можно было бы, конечно, «нечаянно» приоткрыть ставню, но от этого и сама хозяйка шляпы могла запросто рухнуть на землю, и тогда весь день пошел бы насмарку: смущение, слезы, упреки, вода, зря потраченная на умывание Джози, и время, зря потраченное на вызов врача и заклеивание этого бледного лба. А ведь не далее чем вчера вечером они все это уже имели по полной программе.

Мысли Норы вернулись к запасам воды. Итак, в доме оставалось две или, может, две с половиной кружки воды. Если в городе удастся раздобыть хотя бы один бурдюк, а потом еще вскипятить сколько-то воды из бочки со стоялой дождевой водой, то бочонок на кухне удастся наполнить почти наполовину. А им доводилось иной раз и на меньшем количестве целый день прожить. Значит, пока что терпеть жажду придется только ей самой – а это куда легче осуществить, когда не видишь, как пьют другие.

Вскоре, например, неизбежно заявится мрачный Тоби: «Мам, я пить хочу».

– Водички дать?

– Нет, не надо. Я же знаю, как ужасно ты беспокоишься, что ее мало.

– Там еще немножко кофе осталось, хочешь?

Тоби поморщился: «Он же позавчерашний!» – но все-таки встал на цыпочки и заглянул в кофейник.

– Послушай, Тоб, мы с тобой насчет этих следов договорились или нет?

– Да, мам.

– Тоби.

– А вот папа мне бы поверил!

Да, никаких сомнений, подумала Нора и спросила:

– Так почему бы тебе не показать папе эти следы, когда он вернется?

– Долан говорит, что папа вообще больше не вернется.

Тоби захлопнул крышку кофейника и принялся выбирать два куска кукурузной лепешки помягче – один для себя, второй для бабушки. Если утром после внезапного исчезновения сыновей у Норы еще было намерение простить их, то теперь от подобных желаний не осталось и следа. Сколько же можно просить, увещевать и предостерегать, сердито думала она, чтобы эти несносные дурни поняли, что в присутствии Тоби ни в коем случае нельзя вести неосторожных разговоров. От него никогда ничего не ускользает. Он всегда ко всему прислушивается и вечно что-то обдумывает про себя – особенно в такие моменты, когда всем кажется, будто он ничем не занят. Тоби – очень впечатлительный и восприимчивый ребенок, внушала она старшим детям, стараясь выражаться максимально дипломатично – да, именно восприимчивый, более восприимчивый, чем любой из них: чем папа, чем Джози, чем она сама, Нора, и даже чем Долан, который, по его же собственной оценке, был образцом восприимчивости и без смущения говорил, что он столь же восприимчив, как греческие поэты, то есть способен воспринимать все вокруг и с удовольствием об этом рассказывать. Что ж, вот он, результат их вечной недооценки восприимчивости младшего братишки: Тоби вчера подслушал их ссору, и это не просто его напугало, но и, естественно, пробудило в его душе все другие страхи насчет отпечатков раздвоенного копыта и прочей дьявольщины, о которой, видимо, как раз и говорилось.

– Миссис Ларк! – Нора была настолько погружена в путаницу собственных мыслей, что и не заметила, как под окном пронеслась жуткая шляпка Джози, а через мгновение на пороге появилась и она сама, насмерть перепуганная. – Миссис Ларк! Там в наш холодный сарай кто-то забрался!



* * *

– Оно там. – Джози потянула ее за руку. – Видите?

Холодный сарай торчал, словно присев на корточки в зарослях низкорослых дубков, на дальнем краю двора, но сквозь густые ветки ничего разглядеть было невозможно, лишь слабо поблескивала в солнечных лучах, пробившихся сквозь листву, жестяная крыша. Щелястая дверь была чуть приоткрыта и хлябала на ржавых петлях, слабо постукивая о косяк.

– Что там такое?

– Я не знаю, мэм. Оно дверь изнутри чем-то подперло.

– Но это человек или… – Нора все-таки в последнюю секунду решила сменить направление, – животное?

Но было уже слишком поздно.

– Это чудовище, – обреченно промолвил Тоби и затих в объятиях Джози. Сейчас он больше походил на маленького мальчика из дешевой десятицентовой книжки сказок, чем на настоящего ребенка, и от этого снедавшее Нору беспокойство вылилось в приступ раздражения.

– Если вас обоих послушать, – сказала она, – так мы, пожалуй, живем где-нибудь на луне Гершеля[4].

Нора вернулась в дом, взяла стоявшее за кухонной дверью ружье и решительно направилась через двор к сараю. Солнце слепило ей глаза. По ребрам из подмышек ползли две противные щекочущие струйки пота, и она отчетливо чувствовала его запах, а заодно и запах своей одежды, без нужды напоминавший, как давно все у них в доме требовало стирки.

Холодный сарай являл собой самый безнадежный их опыт строительства и был воздвигнут в самые первые годы поселения: это был сложенный из саманного кирпича полукупол, который пережил череду сменявших друг друга протекающих и проваливающихся крыш, прежде чем Эммет остановился на нынешней жестяной кровле, которая, пожалуй, полностью убила первоначальное предназначение самого сарая. Его дверь, которая стала хорошо видна Норе, когда она обогнула край огорода, действительно была приоткрыта и чем-то подперта изнутри. Она никак не могла толком разглядеть, что там такое торчит в щели; с того места, где она стояла, это больше всего напоминало солдатский ботинок.

– Эй! Кто это там? – Она щелкнула курком. – Выходите медленно и по одному, я держу вас на мушке.

Это, конечно, какой-то мужчина. Так вторгаться в чужие владения способны только они. Женщины – даже индейские – вполне могут и к парадному входу подойти. А этих головорезов даже привлечь к суду за нарушение закона не удавалось, их вообще трудно было застичь врасплох; они то ночевали в амбаре на чердаке, то, набрав в курятнике полные руки яиц, исчезали в лесу, а однажды даже пытались изнасиловать одну из Нориных овец. И каждый раз она изо всех сил старалась придать своему голосу должную твердость и, крепко держа в руках ружье, целиться точно в нарушителя, но при этом все время думала о том, как ужасно боится этих проходимцев, куда сильней, чем они ее, – это стало для нее вопиющей истиной, когда Роб однажды наткнулся на одного такого бродягу, крошечного человечка с такими грязными усами, что они казались почти зелеными. Этот тип вынырнул прямо на них из разоренного курятника и стоял, в упор глядя на Нору – сердито и с каким-то безразличием, – а потом бросился на нее, словно ружье, из которого она целилась ему прямо в грудь, было всего лишь пучком цветов. Но тут откуда-то у нее из-за спины с дикими воплями вылетел разъяренный Роб, и как же этот жалкий ублюдок бросился от него улепетывать! Нора никогда бы не поверила, что такой миниатюрный мужчинка способен совершать поистине гигантские прыжки.

Увы, сейчас все было иначе. Роба рядом с ней не было. Он явно находился где-то в городе. И уж точно не появился бы, как тогда, внезапно и очень кстати, чтобы избавить ее от схватки с очередным сукиным сыном. Сейчас в ее распоряжении имелись только собственные силы и это ружье – Господи, хорошо бы оно хоть разряжено не оказалось, она уже и не помнила, когда в последний раз его проверяла, – а по ту сторону затаился неведомый враг, хозяин ботинка, которым была подперта дверь холодного сарая.

Нора предприняла еще одну попытку договориться мирно: