А другие, которые вообще дотла пропились, возражают:
— Надо до вечера ждать, до заката солнца…
Словом, распри у них пошли, но уже внутренне все понимают, что “пророк” и в самом деле “набрехал”.
— Ну и чем кончилось? — поторопил Чиркин, которому уже снова захотелось выпить водки.
— Вот тут и суть притчи. Вернее, не притчи, а реального случая. Мужики заохали, закрякали:
— Как же нам теперь жить-то, ядрит твою мать? Ничего не осталось, ни козы, ни коровы, ни порося… Продали, а денежки пропили…
А бабы им в ответ:
— Пропили, да не все! Половину-то денежек мы припрятали на всякий случай, на черный день…
— Да как же вы смели прятать, когда конец света?!
— Так, — говорят, — спрятали… мало ли что…
— История замечательная, — согласился Верещагин, улыбаясь. — Но про это есть короткая поговорка: “Пусти бабу в рай, так она и корову за собой тащит”.
— Поговорка о другом. О бабьей жадности и глупости. А моя притча о глубине бабьей веры в истину. Так выпьем же, друзья мои, за то, что именно женщины чаще всего подталкивают нас к Истине, — неожиданно подвел итог Прозоров. — К Истине, которая существует независимо от того, верим мы в нее или же не верим!
Поздно ночью, когда наивные и простодушные коллеги его Чиркин и Верещагин, крепко и надежно спали, валетом уместившись на диване, Иван Васильевич Прозоров приступил к основной своей работе. Он прошел полутемным коридором к служебному кабинету, в котором так недолго довелось когда-то посидеть покойному Акиму Корысному. Оглядел дверной замок и перебрал связку ключей, отыскивая нужный. По крайней мере, пять ключей могли подойти к замку.
— Ну, с Богом! — тихо пожелал сам себе Прозоров и к вящему его удовольствию, первый же ключ из пяти отобранных им, легко вошел в скважину и повернулся с мягким маслянистым звуком.
“Отличная, благоприятная примета, — усмехнулся Иван Васильевич и беспрепятственно прошел вовнутрь. — Был бы только он здесь, не вынесли бы его по скудоумию в какой-нибудь далекий подвал…”
Сейф был на месте. Он стоял в дальнем углу под вешалкой. И был он небольшой, коричневого цвета, самый с виду обыкновенный… Именно такой, каким и описывала его Ада. Дверца его была чуть приоткрыта, внутренность абсолютна пуста.
— Слона-то вы и не приметили, — пробормотал Прозоров, укладывая сейф на крытый жестким ковровым покрытием пол и внимательно приглядываясь к его днищу. Здесь в днище, в самом неприметном уголке должно было находиться спрятанное под слоем краски заветное отверстие. И отверстие это тоже было на месте. Иван Васильевич вскрыл тайник, извлек оттуда аккуратную плоскую коробочку, взвесил ее в руке.
— Не слишком весомо для кощеевой смерти, — усмехнулся он, запихнул коробочку в карман, установил сейф на место и так же тихо покинул помещение.
СВИДЕТЕЛИ И ЗАЯВЛЕНЦЫ
В тот роковой февральский день Лев Евгеньевич Злобин, сосед художника Верещагина по лестничной площадке, возвращался домой довольно поздно, в очень мрачном настроении. И дело было не только в том, что не задалась рыбалка… Неприятности начались с того, что, отправившись с утра пораньше за город, он все-таки опоздал на электричку. Вернее, он даже и не опоздал, ибо на карманных часах, подаренных ему к пятидесятилетию профсоюзом комбината, оставалось еще минуты три до отправления. Злобин, еще сходя с автобуса у вокзала, специально достал часы и сверился со временем, хотя доставать часы было ему весьма затруднительно, поскольку, по случаю предстоящей долгой рыбалки, закутан он был основательно и плотно. И из-за этого едва не повздорил с толстой теткой, к слову, очень похожей на его жену. Доставая злополучные часы, он нечаянно столкнул ее с сидения и та в отместку громко обозвала его “старым лысым хреном”.
“Какой же я тебе “лысый хрен”, если на мне по брови надета зимняя шапка?” — хотел было возразить Злобин, поскольку характера был вздорного и любил поспорить с кем угодно, но на споры не оставалось времени, и он только махнул рукой и выскочил из автобуса.
Но машинист перед самым носом у набежавшего Льва Евгеньевича самым бессовестным образом сдвинул створки дверей, а вслед за тем поезд тронулся. В сердцах Злобин уронил рыбацкий ящик на мерзлые бетонные плиты перрона и нецензурно выругался, погрозив машинисту бессильным кулаком, для чего не поленился снять с руки армейскую меховую рукавицу.
Сгоряча он сунулся было поскандалить в будку пригородной кассы, но окошечко было уже закрыто. За дверью, однако, слышались звуки оживленного разговора. Злобин пнул ногой дверь, которая оказалась не запертой. Влетев в будку, он, вместо ожидаемой кассирши, обнаружил там двух выпивающих жлобов в брезентовых робах, надетых поверх телогреек. Собутыльники как раз в этот момент чокались железными кружками. Они разом обернулись на вломившегося в их пределы чужака. Лица мужиков были красны и сумрачны.
— Тебе чего надо, пес? — недружелюбно осведомился один из них, — здоровенный мужик, ставя кружку на столик и выразительно приподнимаясь с деревянной скамьи.
— Извините, промахнулся, — поспешил оправдаться Лев Евгеньевич, пятясь задом к выходу.
— Ну и пошел вон из казенного помещения, стукач херов! — выругался второй мужик. — Ходят тут, вынюхивают…
“Какой же я тебе “стукач херов”, если ты меня в первый раз видишь?” — мысленно возразил ему Злобин, поскольку, как уже говорилось, обладал характером вздорным и сварливым, но вслух говорить ничего не стал.
Но, понятно, после этих утренних стычек и досадных накладок настроение его было изрядно подпорчено. К тому же перед ним стояла очень неприятная дилемма — дело заключалось в том, что небольшая дощатая дачка Льва Евгеньевича, или, как он ее характеризовал — “охотничий домик”, находилась на берегу озера сразу же за городом, всего в трех перегонах отсюда. Следующая электричка отправлялась через полтора часа, то есть как раз за это время туда можно было добраться пешком. Это обстоятельство почему-то казалось особенно обидным.
Злобин двинулся было идти пешком, прошел метров триста, но передумал и вернулся. Походил по пустому перрону, погрелся в здании вокзала, попил воды в туалете. Опять вышел на перрон, затем снова вернулся в зал ожидания, присел на деревянный диванчик. Время тянулось медленно. Старуха-уборщица, шмыргая шваброй по полу, задела грязной тряпкой его боты, однако и на этот раз Лев Евгеньевич промолчал. Промолчала и уборщица.
“ А ведь самый клев идет, — изнывая в бездействии, думал Лев Евгеньевич, глядя на настенные вокзальные часы, и настроение его все больше портилось. — Надо было пешедралом идти, уже был бы возле Дубового Лога, а там какая-нибудь попутка наверняка попалась бы… А эти сволочи с утра пораньше за чарку. Эх, народ-народ… Урод, а не народ. Показал бы вам Сталин. И за пьянку с утра, и за “стукача”… И за “лысого хрена”…
Лев Евгеньевич стал представлять, как он, положим, следователь особого отдела, вызывает на допрос в свой кабинет первым делом этих двух в робах, а потом и толстую тетку из автобуса… Он представляет, как они входят, глядят сперва на зарешетчатое окно, затем узнают его, и красные лица их смертельно бледнеют и вытягиваются. А он сидит вежливый, причесанный, постукивает мундштуком “Казбека” по крышке портсигара, на котором крупно выгравировано “Товарищу Злобину лично от товарища Ежова в знак дружбы”, молчит и глядит в бумаги… Главное, спокойно так, бесстрастно. А у этих зубы стучат, колени трясутся. Губы отвисли… В этот момент, хорошо бы этак — входит лейтенант и докладывает: “Товарищ полковник! Враг народа машинист электрички по вашему приказанию расстрелян!” “А что уборщица?” “Уборщица помилована и выслана в Караганду на двадцать пять лет.” “Ага, а как у нас на сегодня с планом по высшей мере?” “Девяносто семь процентов, товарищ полковник. Еще троих надо расстрелять…” “Хорошо, товарищ лейтенант, вы свободны… Впрочем, нет, подождите в коридоре, пока я разберусь с этими тремя субъектами…”
В этот приятный миг Злобин снова взглянул на часы и обнаружил, что до отправления электрички остается всего десять минут. Он вскочил с места и пошел на перрон. А через полчаса он выходил уже на своем полустанке.
Однако напрасно Злобин надеялся, что с расстрелом врагов все его несчастья кончились, и впереди его ожидает славный отдых на природе и рыбалка. Еще издалека заметил он, что к калитке его ведут чуть припорошенные снегом глубокие следы. Причем следы петлистые и извилистые, а кое-где приметил Злобин даже оттиски растопыренной громадной пятерни.
“Явно злодейские следы”, — подумал почему-то Лев Евгеньевич и оказался совершенно прав.
Замок на калитке был сорван, дверь в “охотничий домик” распахнута. Красть-то, собственно, было нечего в этом домике, ибо, предвидя зимнее нашествие ворья, Злобин всегда увозил в город все, представляющее хоть какую-то ценность. Однако, как он и предполагал, жилье его было изрядно и цинично обесчещено — на круглом столе, точно посередке столешницы красовалась большая мерзлая пирамидка… В позапрошлом году случилось то же самое, — по-видимому, воры, не найдя добычи, совершали подобное непотребство с досады…
— Тьфу ты, черт! — выругался Лев Евгеньевич, радуясь тому, что по крайней мере хоть окна не разбиты, и скинул с плеча ящик.
Он вытащил из нагрудного кармана связку ключей, затем сходил в сарай за лопатой. Быстро управившись с неприятной работой, отнес находку в компостную яму, затем припер дверь домика штакетиной и — бодро пошагал к озеру.
Но, как уже говорилось, рыбалка, к которой с таким радостным нетерпением готовился он целую неделю, не задалась.
Темные воды озера точно вымерли — за десять часов терпеливого сидения над лункой не было ни одной поклевки, ни единой… Весь день косо летел сырой снег, порывами задувал на озере пронизывающий ветер, и как ни горбился, как ни кутался в телогрейку, как ни запахивался в брезентовый плащ Лев Евгеньевич, никакого спасения не было. И в конце концов его основательно продуло коварными зимними ветрами. Однако в азарте высиживания над заветной лункой пусть и в бесплодном ожидании поклевки, никаких признаков надвигающейся опасности он не ощущал.
Но уже возвращаясь в город, едва войдя в переполненный вагон, почувствовал он внезапный озноб и слабость в ногах, а потому сразу же присел на свой рыбацкий ящик и плотнее закутался в сырой непромокаемый плащ. Однако и в натопленном вагоне так и не сумел согреться. Яркий свет немилосердно резал глаза, окружающие пассажиры виделись в каком-то радужном мареве, но особенно досаждали однообразные реплики и вздорные споры хмельных картежников, которые играли в бесконечного “дурака” на лавочке напротив Льва Евгеньевича.
Он то и дело впадал едва ли не в беспамятство, и тогда окружающее заволакивалось сияющим туманом, смутно шевелились серебристые тени людей, а Злобин представлял горячую ванну с обильной душистой пеной, дымящуюся чашку горячего свежезаваренного чая (водку он не пил принципиально), и на лице его начинала блуждать слабая улыбка. Однако именно в этот утешительный миг очередной пьяный возглас с соседней скамейки возвращал его в томительную неуютную реальность.
— Убери бубу, гад!..
— Буба козырь…
— В прошлый раз буба была. Убери бубу!..
Лев Евгеньевич хмурил брови, с ненавистью суживал глаза, пытаясь разглядеть играющих, но те виделись хоть и явно, но неотчетливо, как бывает на экране, когда сбивается фокус в проекторе…
Волнами по телу Льва Евгеньевича проходила мелкая противная дрожь, он чувствовал, как взмокли его волосы под шапкой-ушанкой. Незаметно он снова впадал в полузабытье, снова мерещилась ему горячая ванна, бу-бу-бу-бу…
Поезд, казалось, едва тянулся, но, когда приехали в Черногорск, что Злобин уяснил по тому, как всё вокруг дружно зашевелилось, загомонило, заслонило свет, затолпилось в проходах, так вот, когда приехали в Черногорск, эти полчаса дороги показались ему задним числом не длиннее двух минут.
В автобусе, провонявшим солярочным угаром, он наконец немного согрелся, и ему категорически не хотелось подниматься с насиженного места, когда объявили его остановку. Теперь он находился в двух шагах от цели, — предстояло всего лишь перейти мост через речку, а сразу же за мостом стоял дом, в котором он уже десять лет проживал со своей женой, которую давно уже не любил и из-за которой, собственно говоря, увлекся рыбалкой, чтобы хоть изредка, но не видеть ее лица.
В этот вечер жены не было дома, и когда Лев Евгеньевич вышел из автобуса на улицу и вспомнил о том, что жена его на выходные уехала в деревню к матери, лицо его немного прояснилось, но тотчас снова нахмурилось под порывом свирепого косого ветра, ударившего по глазам колючим рассыпчатым снежком.
“До понедельника она у тещи, — подумал Лев Евгеньевич. — Великолепно! А если и приболею, обойдусь сам. Ванну набрать нетрудно, чай заварить не проблема. Пельмени есть… Арбидол в аптечке на кухне. На фиг, спрашивается, человеку жена?”
Он вздохнул, поправил ремень рыбацкого ящика и направился к мосту бодрым шагом. Как ни странно, но на улице ему стало намного лучше, чем в электричке и в автобусе. Празднично горели фонари, в кругу света словно мошкара толклись снежинки.
“Согреюсь в ванне, попью чайку, — и в теплую постель. Вернее, сперва в постель, подобью подушки, чаю с малиной на ночной столик, телевизор включу…”
Бедный Лев Евгеньевич еще не знал, что напрасно радуется отсутствию жены. Дело в том, что буквально через пять минут, подойдя к стальной двери, ведущей в квартиру, он с ужасом обнаружит пропажу ключей.
Но это ждало его впереди, а пока он, в счастливом неведении собственного будущего, заслонясь плечом от колючего ветра, упорно продвигался к заветному дому, который, сияя сквозь вьюгу и тьму уютными огнями окон, приближался к нему как “Титаник”.
Велико будет горе Злобина, когда обнаружит он пропажу ключей от квартиры, но всегда найдется в мире человек, у которого горе гораздо больше и серьезнее твоего. И такой человек жил именно в этом доме, и звали этого человека — Виктор Верещагин. А горе его состояло в том, что, возвратившись накануне утром домой, он застал квартиру свою пустой. Не было в ней ни жены, ни детей… Но и это не все.
— Ерунда какая-то, — пробормотал Верещагин, обойдя все комнаты. — Хотя бы записку оставили… Все исчезают. Но это даже и к лучшему. И этот Прозоров куда-то пропал без следа и слова… Работничек, тоже мне! Хорошо, что не взял ничего, а может, и взял, нас подпоив, недаром пять иномарок к “Скоксу” подкатило, и мордатые эти — ох, озабочены чем-то были… Сразу по всем кабинетам — шасть! Эх, недаром!
Верещагин находился еще в состоянии не совсем адекватном реальности, голова его трещала после ночной попойки. Дав себе слово бросить пить, он с колотящимся сердцем вскрыл бачок унитаза, достал оттуда припрятанную чекушку водки и тут же, не сходя с места, с отвращением приложился к горлышку. Промучившись несколько минут в преодолении желудочных судорог и, допив после этого остаток уже на кухне, отправился в спальню и завалился в постель.
Когда он проснулся, дом его по-прежнему был пуст. Теперь он встревожился по-настоящему, поняв, наконец, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Деваться его семье было, в общем-то, некуда, никаких родственников в городе не существовало, и если даже жена и дети отправились бы погулять или в гости к знакомым, то к этому вечернему часу непременно должны были или вернуться, или, по крайней мере, позвонить… Часа два провел он в бесплодных попытках подыскать событию хоть какое-нибудь объяснение, затем оделся и отправился в ближайшее отделение милиции. Там заявление его выслушали довольно равнодушно.
— Ничего из ряда вон тут нет, — объяснил усталый дежурный. — У нас тут каждую неделю кто-нибудь пропадает. Обстановочка в городе, сам знаешь… Ну ладно, напиши заявление, а там видно будет… Чем можем — поможем…
И по тону дежурного Верещагин понял, что это самое “чем можем” практически равняется нулю.
Верещагин дрожащей рукой написал заявление и спросил, чувствуя, как тревога все больше овладевает всем его существом:
— А кто-нибудь еще есть… ну, кто занимается похищениями? Какая-нибудь еще организация… КГБ… Я слышал какой-то РУБОП еще есть…
— Есть, да что толку… Такие же люди… Сходи, если хочешь.
Верещагин взял такси и отправился в Черногорский РУБОП.
В дежурной части находились двое в милицейской форме и один — в штатском. На сей раз выслушали Верещагина более внимательно, а подвижный человек в партикулярном костюме расспросил Виктора и о месте работы его жены, и самого главы исчезнувшей семьи. При этом, услышав название фирмы “Скокс”, он даже прищелкнул пальцами и весьма многозначительно поглядел на заявителя.
— Хорошо, — произнес в итоге. — Пока идите домой, ждите… Дело, кажется, серьезное, и мы займемся им нынче же и — всерьез.
Однако дойти домой Верещагину не удалось. Прямо во дворе, на выходе из-под арки, он был оглушен тупым ударом по голове и потерял сознание.
А когда пришел в себя, то обнаружил, что находится в совершенно незнакомой комнате, привязанный к стулу, в лицо его бьет сильный свет, так что ничего толком разглядеть не удается, кроме смутного движения по этой самой комнате каких-то жутковатых громадных фигур…
“Пытошная”, — с ужасом подумал Верещагин и в этот момент свет погас. Вернее, погасла одна лишь направленная в глаза настольная лампа.
Верещагин закрыл глаза, пытаясь собраться с мыслями. Через полминуты, снова открыв глаза, он уже яснее увидел, что сидит перед столом, а напротив него сидят двое.
Лица этих двоих были такого свойства, что Верещагин поневоле еще раз зажмурил глаза и еще раз в оцепеневшем мозгу его прозвенело слово “пытошная”…
— Ну что, фраерок, — прозвучал тяжелый голос. — Допрыгался… Колись, сука, где дружок твой Прозоров?
Как ни смятен был Верещагин, как ни шумело в голове его, но он нашел в себе силы твердо ответить:
— Пока вы не объясните, где моя семья, где мои дети, я ни слова вам не скажу!
— Ты нам тут не впаривай насчет своей семьи, — после некоторой недоуменной паузы снова прозвучал грозный голос. — Ты отвечай прямо. И отвечай конкретно. И вот что я тебе скажу, художничек, мы можем тебя, конечно, изувечить, и сильно изувечить, но вот погляди-ка сюда…
Верещагин увидел в руках говорившего медицинский шприц и невольно дернулся.
— А-а, — мрачно осклабился палач. — С детства, значит, боишься уколов… Но тут укол особый. Слыхал про психотропные средства? Против вражеских шпионов применяют. Шпион раскалывается мгновенно, а после доживает свой век в сумасшедшем доме, если, конечно, его оставляют жить…
Комната закружилась в глазах Верещагина, и голос мучителя ушел куда-то вдаль…
Лев Евгеньевич Злобин теперь уже совершенно точно знал, что ключей от квартиры у него нет. Знал он и то, где они теперь находятся в “охотничьем домике”, на гвоздике у входа. И это знание умножало его скорбь. Он видел ясно, как путник в пустыне мираж голубого родника — гвоздик в косяке, свешивающийся на цепочке брелок в виде чертика, к которому прицеплена тяжелая связочка заветных ключей.
Но произошедшее бедствие казалось таким невозможным, таким до идиотизма глупым, что рассудок никак не хотел в это поверить и, стоя перед железными дверями жилища, Злобин в десятый раз перешарил все карманы, перетряхнул содержимое рыбацкого ящика, и в конце концов, что было уж совсем нелепым, плюнул на свою же собственную дверь. Голова его кружилась, спина покрылась испариной. Выхода, вернее, входа не было! Желанная ванна, находившаяся в пяти шагах от хозяина, была абсолютно недоступна, точно так же, как и мягкая постель, и горячий чай с малиной…
Лев Евгеньевич, пнув ненавистную дверь ногой, ругнулся и, покосившись на дверь соседа Негробова, отступил на лестницу и стал у окна. Задумчиво поглядел во двор, ощущая как в груди его постепенно нарастает ком раздражения, отчаяния, злости, бессилия… От окна сильно дуло, и он снова спустился на свою площадку. Как назло за дверью Негробовых именно в эту отчаянную минуту глухо зашумела вода, по-видимому, старики набирали ванну…
Другой человек в такой ситуации попросился бы к соседям, но и этого права лишен был Лев Евгеньевич, давно и напрочь рассорившийся со всеми своими близкими соседями и даже с обитателями дальних подъездов.
Он медленно сполз спиной по стене и просидел на корточках довольно долгое время в каком-то бесчувственном забытье.
Внезапно хлопнула дверь наверху, и по лестнице застучали озорные каблучки. Лев Евгеньевич изо всех сил вытянул шею и выглянул из-за угла. Вот что он увидел — сверху спускается веселая хмельная барышня, жительница третьего подъезда, которую легкомысленно пригласил к себе Саня Варакин, но неожиданно возвратившаяся жена Варакина, только что выперла ее из квартиры.
— Мужчина, угостите сигареткой! — обращается она к Льву Евгеньевичу и обдает его волнующим запахом духов.
Лев Евгеньевич, забыв, что он не курит, вытаскивает из рыбацкого ящика пачку “Парламента” и щелкает по ней пальцем. Девица берет сигаретку и лукаво глядя на встрепенувшегося Злобина, предлагает:
— А не могли бы вы помочь мне открыть дверь? Я не умею пользоваться ключом, а так хочется принять ванну и лечь в теплую постельку… Говорят, вы умеете подобрать ключи от женского сердца, коварный…
Лев Евгеньевич без всяких долгих размышлений готов с легким сердцем отомстить своей жене хотя бы с этой красоткой за то, что вот он вернулся с рыбалки, больной и голодный, а ключа-то нету… Вот, мол, назло тебе, раз уж ты так, то и я так… Но лицо веселой барышни вдруг вытягивается вперед, перламутровые губы ее чернеют, ноздри выворачиваются, и вот уже перед самым своим носом видит Лев Евгеньевич собачью морду.
Злобин вздрогнул и очнулся.
— Пшла вон! — Он отпихнул рукой дворнягу, поселившуюся с осени в их подъезде, которая прижилась на лестнице пятого этажа.
Собака медленно пошла на свой этаж, где у нее была подстилка и миска с остатками еды.
“А мне вот негде главу приклонить”, — подумал Лев Евгеньевич, обуреваемый сложными и противоречивыми чувствами.
С одной стороны он испытывал глубокую жалость к самому себе, жалость, от которой слезы мгновенно начали накатываться на глаза и вот-вот были готовы брызнуть целыми фонтанами, а с другой стороны, жгла его досада на глупую бесчувственную жену, которая… Которая, вроде бы, и ни при чем, а все равно — сволочь!
Шум воды из-за стены Негробовых затих.
“Ванна готова, — подумал Лев Евгеньевич, — да только вряд ли с пеной. Старики бедные, куда им… Да и жадные…” — Затем, встрепенувшись, насторожился, — внизу громыхнула дверь подъезда.
Он осторожно заглянул в пролет лестницы. Так и есть — по ступенькам агрессивно топала компания подростков, злая, как кодла чертей, ибо только что им набили морду у коммерческого ларька и отобрали две бутылки водки…
Компания, на его счастье, скрылась в квартире на втором этаже.
Лев Евгеньевич вздрогнул от ужаса и провел рукой по потному лбу.
— Этак невозможно, — сказал он вполголоса. — Хочешь не хочешь, а нужно пробираться к “охотничьему домику”…
Как ни крути, а это, действительно, был единственный выход — ехать обратно. Там, по крайней мере, можно быстро натопить печку, укрыться старыми телогрейками и как-нибудь перебиться до утра. А утром, с ключами в руках, будет уже другое дело.
Злобин, как это бывает со всеми малодушными и нерешительными людьми, приняв твердый план, заметно приободрился. Преодолевая слабость в ногах, поднялся, снова накинул на плечо лямку рыбацкого ящика и побрел вниз по лестнице.
Теперь обстоятельства складывались гораздо более удачно, нежели с утра. Во-первых, выйдя из подъезда, он обнаружил, что ветер утих и снег перестал валить с неба. Во-вторых, сразу же подошел полупустой автобус и Злобин благополучно добрался до вокзала. Тут, правда, обнаружилась немалая проблема: электрички уже не ходили, и ему пришлось долго торговаться с автомобильными частниками.
— Через час московский поезд придет, — недовольно сказал ему хмурый водила. — А ну как… гр-х-м… не успею обратно от твоей дачи? Ладно, давай полтинник — и по рукам!
— Сорок, — сказал Злобин. — Последнее мое слово. Пока торгуемся, уже успел бы два раза туда-обратно. Дорожка укатанная. Последнее слово…
— Ладно, гр-х-м… Деньги вперед. Садись. Только такое дело, курва, резина лысая и глушака нет… Уперли глушак, курвы…
— Деньги по доставке, — твердо сказал Злобин.
Ехали довольно быстро. Машина со страшным ревом неслась меж пустых безлюдных полей, и, поглядывая в боковое окошко, Лев Евгеньевич с какой-то нарастающей холодной жутью видел, как с правой стороны несется вслед за ними над темным лесом круглая полная луна.
Расплачиваясь с водителем, он полез в бумажник и вытащил из бокового кармашка сперва брелок в виде чертика…
— Э-э, чер-рт вас всех возьми! — выругался Злобин и при этом так взглянул на водителя, что тот отшатнулся, сощурил глаза и быстро сунул руку за пазуху бушлата.
— Гр-х-м…
— Дело не в том, друг, — устало сказал Лев Евгеньевич. — Ключи-то вот где, оказывается…
— Обратно за двадцатку отвезу, — тотчас сообразил водитель.
— Нет уж, хватит, — отказался Злобин. — Накатались на сегодня… Обратной дороги нет.
И как выяснилось, совершенно зря он отказался.
Проснулся Лев Евгеньевич довольно поздно, по-видимому, далеко за полдень. С вечера он долго топил печку, затем, собрав со всего дома груду тряпья, устроил себе на лежанке нечто вроде большого гнезда, не раздеваясь, зарылся в эту кучу и мгновенно уснул, точно провалился в обморок.
Проснулся он также мгновенно, словно от толчка, без привычного для него вялого перехода из сна к яви.
В комнате стояла абсолютная тишина, в окна било ослепительное косое солнце, и Злобин некоторое время лежал неподвижно, прислушиваясь к себе. Какое-то детское воспоминание само собою шевельнулось в душе: точно сейчас загремят шаги на крыльце, и в дом ввалится ватага друзей, и они побегут кататься на замерзшее озеро… Первый день каникул… “Мороз и солнце, день чудесный…”
Вчерашняя простуда как будто отступила, по крайней мере, голова его была ясной, мысли спокойными и вообще все прошедшие события казались далекими и никак с ним не связанными. Как будто он проспал неделю.
А вдруг и в самом деле — неделю?
От этой сумасбродной, однако показавшейся ему вполне реальной мысли, Лев Евгеньевич встрепенулся и резко стал приподниматься.
Нет, мысль была глупой, что подтвердило его физическое состояние: голова по-вчерашнему болезненно кружилась, и ноги тяжелила ватная слабость.
Он осторожно прошелся по комнате, успокаивая затрепетавшее сердце. Выглянул в окошко и поневоле сощурился, — слишком резко ударил по глазам ослепительный солнечный свет, отраженный всей поверхностью снежного наста. Сияющая равнина тянулась на целый километр от самых окон его домика, полого спускаясь к озеру, противоположный берег которого кое-где был тонко заштрихован кустами боярышника, а на ближнем берегу за черными стволами частого осинника темнела в протоке никогда не замерзающая узкая полынья — здесь били родники. Лев Евгеньевич рассеянно оглядывал пространство, постепенно привыкая глазами к свету. Озеро было совершенно пустынно, несмотря на выходной день, и это немного удивило Злобина. Обычно здесь удили рыбу мужики из села Запоева, теперь же ни единого человека не виднелось ни на этом берегу, ни на том.
Впрочем, кое-какое движение приметил Лев Евгеньевич у ближнего берега, когда обвык глазами и перестал щуриться — там, за осинником у самой полыньи стоял колесный трактор, а подле него хлопотали две мужские фигуры. Фигуры эти были согнуты, они как будто пытались что-то поднять с земли, что-то восково-желтое, но, по-видимому, это восково-желтое все время выскальзывало из неуклюжих рук. Видно было, как один из мужиков то и дело спотыкался и падал ничком.
Злобин отчего-то сильно забеспокоился и бросился открывать свой рыбацкий ящик, где хранился у него бинокль, который он всегда брал с собою с той практической целью, чтобы, не вставая с места, время от времени отслеживать улов других рыбаков и таким образом примечать добычливые места.
Наведя резкость и, приглядевшись, Лев Евгеньевич хотел было сглотнуть от волнения слюну, но почувствовал, что во рту его внезапно все пересохло. Увиденное было настолько ужасным, что Злобин крепко зажмурился, отстранил от глаз проклятый бинокль и отступил в простенок между окнами, боясь, что его тоже могут заметить с той стороны. В ушах у него звенело, а сердце, казалось, билось в самом горле.
Когда он немного отдышался и решил все-таки снова удостовериться в том, что он действительно видел то, что видел, и это никакая не галлюцинация расстроенного здоровья, и снова приложил к глазам бинокль, то застал самый финал зловещей драмы: двое мужиков запихивали в полынью под лед окоченевший голый труп женщины с короткими светлыми волосами.
“Почему я? Зачем мне все это?.. Ничего не видел, ничего не слышал!” — почему-то первым делом подумалось Злобину. — Лучше бы я с водителем вчера уехал…. А-а, черт, он же теперь против меня и свидетель… Труп все равно весной обнаружат, а он и скажет на допросе, — дескать, да, подвозил тогда-то такого-то… Выхода нет — либо труп повесят на меня, либо статья за недоносительство…”
Выхода, действительно, не было — приходилось идти в милицию, писать заявление, рассказывать.
“А прав был тот-то… Насчет “стукача херова” — тут же откликнулось эхом в голове. — Прозорливец! Хочешь не хочешь, а идти и стучать придется. Теперь выходит так, что я свидетель. Значит, меня могут уничтожить, подстерегут в подъезде — и бац по голове… Мафия не прощает, а у нее и в милиции наверняка есть свой осведомитель — вот, дескать, Злобин пришел, настучал насчет трупа и никто его за язык не тянул… Стукачок добровольный, проживает по адресу такому-то. Сходка воровская соберется, решит: уничтожить козла поганого, завалить. Ах, какая пакость получается…”
Лев Евгеньевич схватился руками за голову и закружил по комнате. Почувствовав внезапную слабость в животе, скоренько выбежал на улицу в ледяной сортир, боясь не успеть…
СЫЩИКИ
Недаром говорят, что понедельник день тяжелый, ибо всякий раз в этот день заново наваливается на людей груз предстоящих трудовых будней, а что же касается Черногорского РУБОП, то нынешний понедельник был тяжелым вдвойне. Никита Пономарев и Александр Зуйченко все прошедшие сутки провели, что называется “на ногах” в бесплодных поисках исчезнувшей семьи Верещагина, который к тому же и сам пропал бесследно. Пономарев, зашедший к дежурному, принял от заявление от художника, немало им озаботясь, — ведь дело пусть и косвенным образом касалось “Скокса”, ныне упорно разрабатываемого им с помощью московских представителей, двое из которых инкогнито находились в Черногорске. Отныне Черногорский РУБОП работал в теснейшем сотрудничестве со своими столичными коллегами, собравшими уже столь обширный материал на группировку покойного Ферапонта и благоденствующего в земной жизни Урвачева, что, несмотря на происки местных властей, отчетливо брезжила надежда: банде должен придти скорый и непоправимый крах.
Около двадцати “бойцов” уже сидели в московских тюрьмах, вываливая признательные показания друг на друга и на заказчиков совершенных им преступлений; верные Ферапонту бандиты, оказавшиеся не у дел, крайне озлобились на бросившего их Урвачева, виня его в своих бедах и невостребованности, означавшей мыкания и нищету, а потому, как, впрочем, и в любой банде, потерявшей лидера и ориентиры, наступил период хаоса и разброда, ознаменованный таким выбросом криминальной информации и такой податливости следствию, что каждый причастный к расследованию офицер понимал: реки данных сливаются в единое русло, и главное — осторожная незаметная методичность действий, должная привести к главным фигурантам, руководителям клуба убийц.
Что было во всем этом главное для Пономарева и Зуйченко? Главным было то, что в очередной раз они уяснили: нет за всеми их подопечными никакой правды, голый примитивный расчет связывает их, и за данный расчет любой друг другу способен перерезать горло, а уж предать своего “братка” со всеми потрохами — как плюнуть…
— Прочти “Остров сокровищ”, вечная книга, а что касается бандитской сути — в ней она отражена досконально, — говорил Зуйченко Пономареву, не отрываясь от свежих сводок, в которых надеялся найти хоть какую-то зацепку в деле исчезновения семьи художника.
— Нет, в нашем случае Джона Сильвера не найти, — удрученно вздыхал Пономарев. — Собратья его — да, один в один, а такой вот образ… Мелковаты наши.
— Ладно, — передавая ему бумаги и, откидываясь на спинку кресла, произнес Зуйченко. — Читай вслух. Ум хорошо, а два лучше. Тем более, после бессонной ночи…
— Читаю: “… в прошедшую субботу неизвестные злоумышленники на тракторе “Беларусь” разбили витрину магазина “Одежда”…
— Дальше…
— “В субботу днем, в деревне Матюги, около тринадцати часов, гражданин Чумаков, находясь в состоянии алкогольного опьянения, путем открытия замка двери сарайного помещения гражданки Кокшеневой с помощью бытового лома, похитил восьмерых курей. На место выезжал наряд милиции. Преступник задержан, похищенное возвращено…”
— Не успел, бедолага, полакомиться курятиной… Годик дадут, как пить.
— Какой годик! Кража с проникновением и с применением технических средств…
— Это каких?
— Ломом замок навесной свернул… И зря погорячился. Замок там наверняка — одна видимость… Ногтем бы провернул щеколду — уже другой срок… Ладно, дальше… “Поступило заявление от гражданина Злобина…” Так-так-так-так…
— Что там? — насторожился Зуйченко.
— Накануне утром он был свидетелем сокрытия в проруби трупа женщины… Ну, брат, кажется, сыскался след жены художника…
— Водолазы нужны… Кстати, где это?
— Недалеко от Запоева…
— Придется ехать.
— Куда денешься…
В деревне Запоево вот уже третьи сутки гуляла свадьба, и разрушения, ею произведенные, видны были повсюду. Первым делом оперативники на самом въезде в деревню обнаружили на дороге поваленный плетень, половина кольев из которого была разобрана. Тут же валялся кожух с выдранным из него рукавом и клочья тельняшки.
— Крепкая драка была, — качая головой и озирая вытоптанный снег в бурых пятнах крови, сказал Пономарев.
— Да уж, не разлей вода, — согласился Зуйченко. — Да и какая свадьба обходится без драки. По-моему, это даже и примета плохая, если на свадьбе не было драки…
— Драка дракой, — заметил один из водолазов, указывая спутникам на верхушку громоотвода возле фермы, — но вот как они исхитрились повесить туда вон ту интимную штуковину?
На стальном штыре высоко над землей развевались на ветру гигантского размера розовые бабьи панталоны.
— Ну-ка притормози, — попросил Пономарев водителя, когда машина поравнялась с мужиком в телогрейке, который, покачиваясь, шел по улице, держа за лапы трепыхающегося петуха. — Эй, брат, скажи ты мне, каким образом вы привязали трусы к громоотводу? У вас что, вертолет есть? Или шар воздушный?
— Это не трусы, — после недолгого молчания сказал мужик с петухом. — Это флаг свободного Запоева…
Все дружно рассмеялись и машина тронулась дальше. Объехали выдранный из земли и переломанный надвое телеграфный столб, объехали лежавшую в колее разбитую гармонь, объехали стоящий посередине улицы колесный трактор со свороченными набок фарами, внутри которого целовалась с кем-то невеста в белом платье, и оказались, наконец, за околицей…
— Ну, Лев Евгеньевич, указывайте место, — попросил Зуйченко нахохлившегося в углу машины Злобина.
— А вон та прорубь, — кивнул тот головой. — У кустов…
Машина притормозила на обледенелом берегу.
Двое водолазов переоблачились в прорезиненные костюмы, налили под горло теплой воды из термоса и, осторожно ступили в ледяную темную воду. Остальные, сгрудившись на берегу и, поеживаясь под пронизывающим ветерком, с сочувствием следили за их погружением.
— А больше ничего вы не видали, Лев Евгеньевич? — бодро спросил Пономарев. — Накануне что было, какие-нибудь детали… Вспомните…
— Да что вспоминать? — хмурясь, сказал Злобин. — Ничего такого… Ключи забыл, пришлось возвращаться… А тут с утра это дело… Вы уж не распространяйтесь, кто заявление писал… Мало ли, стукнут по башке…
— Будьте спокойны, — пообещал Зуйченко. — Больше, значит, ничего подозрительного вы не заметили…
— Ничего, — все так же неохотно ответил Злобин. — Верещагину по башке дубинкой стукнули, когда я во двор входил. Художничку… Но это в городе…
— Ну-ка, ну-ка!.. — воскликнул Никита Пономарев. — По голове, говорите? Кто?
— Хрен знает… Двое, стриженные…. И в машине увезли, в легковой…
— Так что же вы молчали до сих пор?! — изумился Пономарев. — Номер запомнили?
— “Что же молчал”! — огрызнулся Злобин. — Человек он плохой, пьяница…Обзывал меня по-всякому… И потом, мало ли, самому вот так по башке…
— Номера? — строго сказал Зуйченко.
— Номера-то я запомнил… “Опель”…
— Никита, займись этим, — сказал Зуйченко и ударил себя кулаком по лбу. — Черт возьми!..
— Что такое? — спросил Пономарев.
— Сводку вспомнил. Про неизвестных, разбивших витрину магазина “Одежда”… Они ведь свадебное платье похитили из витрины, неизвестные-то!
— Ну и что?
— А то, что в Запоеве свадьба! И невеста в белом платье, в фирменном… И трактор “беларусь” с развороченными фарами, как это тебе? Свяжусь-ка я с УВД, пусть пришлют наряд, проверят…
Пошел уже четвертый час, а результаты поисков были нулевые. Водолазы отогревались горячим чаем и снова раз за разом обшаривали илистое дно. Капитан Пономарев, вызнав у Злобина номера бандитского “опеля”, давно уехал в город.
— Майор Зуйченко! — позвал водитель из машины. — Вас по рации просят… Из УВД. По поводу Запоева.
Зуйченко взял в замерзшие руки трубку рацию:
— Слушаю. Что у вас там с невестой?
— Снимайте водолазов, — устало сказала рация. — Сообщаю. В субботу двое на тракторе “беларусь”, предварительно нажравшись на свадьбе, махнули в город. У невесты, видите ли, платья не было… Разгромили витрину, выволокли женский манекен в подвенечном наряде, погрузили в кабину и вернулись в Запоево. Платье содрали и подарили невесте, а манекен в целях сокрытия следов запихали в вашу прорубь. Мы сейчас с ними едем к вам, на место преступления. Так что водолазов вытаскивайте…
— Хорошо, понял, — сказал Зуйченко. — Я и сам уже хотел их снимать, намучились ребята. Сейчас они выйдут из-под воды и шабаш.
Он выключил рацию и передал ее водителю.
— Александр!.. — крикнул водитель, глядя на озеро. — Тащут!..
— Это — манекен из витрины, — равнодушно объяснил Зуйченко.
Но никакой это был не манекен. Это было распухшее до неузнаваемости тело человека мужского пола, которое называлось когда-то Ильей Сергеевичем Горюновым, а в бандитском же просторечии — “Горынычем”.
— Ну как у тебя с Верещагиным? — вернувшись вечером в РУБОП, первым делом поинтересовался Зуйченко у Пономарева.
— Достал я его, Саша, — устало сказал Пономарев. — Именно там, где мы с тобой и подозревали — на Турбазе. В невменяемом состоянии. В компании урвачевских бандитов. Срубили всех. Данных на них — выше нашей крыши. Которая, кстати, протекает. Зам по хозяйству средства ищет…
— Это я знаю. Что с ним?
— Сделали они ему какой-то укольчик хитрый, и чем это закончится, неизвестно… Сейчас спецы пытаются изучить, как его в нормальное состояние вернуть…
— Что за вещество? — деловито спросил Зуйченко.
— Да ты охренел? — Никита криво усмехнулся. — Бандюги о том не в курсе, а у нас, извини, лабораторий Лубянки и Лэнгли не имеется… Гемодиализ, реанимация, все такое… А там — куда кривая вывезет. Самого Верещагина отвезли в нашу психушку, временно. Там тоже хорошие доктора, уход соответственный…
— Ладно. А мы на озере, знаешь, кого обнаружили?
— Знаю уже, — сказал Пономарев. — Быка из “ферапонтовских”. Который фермера спалил с семьей.
— И та братва, с которой он это учинил, показания уже дала. Часть “братков” — в Москве. В КПЗ. Чувствуешь, разворот?.. Кстати, вот шифрограмма из главка, копия, ознакомься.
— Пошло дело!
— К чему придет, вот вопрос!
— А ты не чувствуешь, что в нашей прокуратуре существенно изменилась атмосфера? Санкции утверждают без проволочек, ребят наших выпустили… А я тут Чухлого видел — на нем лица нет…
— Еще бы! — бодро подтвердил Зуйченко. — Наш шеф на него центнер бумаг в Генеральную прокуратуру отправил. Грядет аврал, капитальная проверка.
— Меня другое беспокоит, — задумчиво отозвался Пономарев. — После того, как Ферапонта грохнули, второстепенные шавки резко активизировались… Начнется вскоре, думаю, передел криминальной власти.
— А как ты хотел? В такое время живем, при таком строе. И сейчас задача — выпихнуть криминал из власти и из экономики, на обочину, так сказать, бытия. А на обочине он, как сорняк, будет плодиться. А мы его — неутомимо пропалывать. Такая вот концепция.
— И ты веришь в ее осуществление?
— Хотелось бы.
— А что мешает?
— Например, то, что вчера видел нашего второго зама за рулем “мерина” текущего года издания. Сегодня справился: машина числится за его тещей-пенсионеркой. Еще примеры нужны?
— Да я и сам в состоянии…
— То-то.
В СУМАСШЕДШЕМ ДОМЕ
Высокий и сутулый, с длинными рыжими волосами, убранными на лбу под ремешок, с лицом тощим и смуглым, с пламенеющим взором, Ожгибесов Илья Исаевич производил на всякого новичка неизгладимо пугающее впечатления. Это уже после выяснялось, что в житейских спорах человеком он был мягким и уступчивым, несмотря на то, что эрудицией обладал фантастической и поспорить мог по любому вопросу. Это подтверждалось хотя бы тем фактом, что в давешнем споре в стенах психиатрической больницы он безо всякого сопротивления уступил тихому Аристотелю Алексеевичу Ивлеву, закоренелому материалисту и стороннику осязательного опыта, который, стоя и глядя в окно, путем простых умозаключений и зрительных наблюдений вывел, что земля плоская, о чем и объявил во всеуслышание с радостной улыбкой.
— Милый Аристотель Алексеевич, — возразил ему сперва Ожгибесов, разведя при этом свои открытые ладони и как бы обнимая ими некий незримый футбольный мяч. — Смею вас уверить, что земля все-таки шарообразна и немного только сплющена на полюсах, ибо центробежная…
— Не спорьте, пожалуйста со мной, — попросил Аристотель капризным голосом и лицо его горестно сморщилось. — Я же вижу, что она плоская, как блин… Только с пригорками и ямками. Мне надоело все это вранье… Мало того, что по телевизору врут постоянно, так еще и вы…
— О, тут вы совершенно правы! — воскликнул Ожгибесов, подходя к окну и оглядывая пустое поле. — Она действительно на вид абсолютно плоская. Не считая, конечно, ям и пригорков… Совершенно с вами согласен.
Однако существовал один пункт, в котором Ожгибесов не уступал никому и никогда, и пункт этот касался Священного писания, которое Илья Исаевич, имея память поистине фотографическую, знал практически наизусть.
Ожгибесов походил чем-то на отшельника, тем более, что одет был в закинутую за плечо простыню и на костлявых ногах его болтались стоптанные кожаные босоножки с расстегнутыми пряжками. Войдя в палату, Верещагин первым делом обратил внимание на расхаживающего из угла в угол Ожгибесова, который в этот миг о чем-то усиленно размышлял, приставив указательный палец левой руки к середине лба, а правой рукою совершая рубящие движения сверху вниз, точно расправляясь с возражающим оппонентом. Увидев недоумевающий взгляд Верещагина, Ожгибесов нахмурился, сел на серую свою койку и, сунув босоножки под тумбочку, снова встал, прошелся босиком взад-вперед по палате и только затем объяснил, немного, впрочем, витиевато и не вполне современным языком:
— Сверг вретище с чресл своих, иззул сандалии с ног и, подобно древлему пророку, хожу наг и бос в ознаменование грядущего позорного царства антихристова…
Так произошло первое их знакомство.
Буквально на второй же день пребывания Верещагина в лечебнице, когда он, лежа на кровати, вяло перелистывал какой-то цветной журнальчик, не потрудившись узнать его название, к нему неслышно подкрался Ожгибесов и тихим голосом сказал:
— Прошу вас, не читайте напрасных книг, ибо они отвлекают вас от единственно нужной книги…
— Вы имеете в виду Евангелие? — догадался Верещагин. — Как же, прочел давно. И очень даже внимательно прочел, но увы…
— Понимаю, — мягко сказал Ожгибесов. — Много якобы нестыковок… Сомнения в подлинности…
— Как раз в подлинности я не усомнился, ибо книга писалась живыми свидетелями. А, как известно, опросите трех свидетелей происшествия и получите три совершенно разных взгляда на событие. По крайней мере, именно в описании конкретных мелочей. Это-то как раз и убеждает больше всего, что не подделка… Сомнительны мне некоторые описанные там чудеса… В особенности чудо воскресения.
— Если не было воскресения, то и вся вера наша тщетна… Вот Аристотель Алексеевич, несчастнейший человек, он вообще отказывается прочесть из Евангелия хотя бы строчку, и стоит на том, что…
Аристотель Алексеевич, до тех пор тихо дремавший в углу, повернул страдальческое лицо свое и произнес отрывисто, срывающимся тонким голосом:
— И стою и стоять буду. Убежден, а убеждений своих не предаю! Не читал и читать не намерен! Никакого Христа не было! Я лично Ленину верю! Не было никакого Христа! Не было никаких чудес…
Карие умные глаза Ожгибесова полыхнули, он встрепенулся и перебросил через плечо сползающий край больничной простыни с синим штемпелем в углу. Затем стал говорить, обращаясь исключительно к Верещагину, но время от времени бросая быстрый взгляд в угол, где в немом негодовании корчился Аристотель Алексеевич Ивлев.
— Обратите внимание, друг мой, — начал Ожгибесов, — на тот факт, что даже в Талмуде, сборнике раввинских толкований закона, во второй его части, называемой Гемара, говорится о том, что Иисус совершал чудеса, но чудеса эти приписываются Талмудом действию злого духа. Талмуд, надо вам сказать, вообще относится крайне враждебно к Христу и, говоря о нем, употребляет такие выражения: “да погибнет имя его и да исчезнет память его!” Так вот, представьте себе, что уж если составители Талмуда, заклятые враги Христа, не решились отвергать факта совершения Им чудес, а только приписали их действию сатаны, то из этого надо вывести бесспорное заключение, что факт совершения Иисусом Христом чудес — вне всякого сомнения.
Проговорив все это Ожгибесов торжественно поднял вверх указательный палец и замолчал, краем глаза посматривая на Аристотеля Алексеевича.
Аристотель Алексеевич демонстративно зажал уши пальцами, но видно было, что он внимательно и хищно слушает.
Верещагин поглядел на этот длинный убедительный палец Ожгибесова и сказал, чувствуя при этом, как непроизвольно речь его подлаживается под стиль оппонента:
— Я не собираюсь оспаривать того факта, что Иисус Христос действительно личность историческая и не сомневаюсь в его реальном существовании. Иисус жил и совершил дела чудные… Исцеления, изгнание бесов… Может быть… Но вот что касается главного чуда — чуда воскресения Иисуса Христа, то… все-таки сомнительно. Да, пришли наутро, а гроб пуст. Но это никак не доказывает того, что Он воскрес из мертвых. Во-первых, ученики могли украсть Его тело и объявить, что Он воскрес. Во-вторых, могло случиться и так, что Иисус не умер на кресте, а был погребен в бессознательном виде, затем ожил и явился своим ученикам. И третье мое возражение я сформулировал бы так: Иисус воскрес не в действительности, но лишь в воображении Его учеников.
— Вот как! — необычайно обрадовался Ожгибесов, почувствовав в противнике человека начитанного и думающего. — Замечательно, друг мой! Восхитительно! Именно эти самые сомнения когда-то и мне приходили в голову. Итак, рассмотрим ваши возражения по порядку. Евангелист Матфей свидетельствует, что после погребения Иисуса Христа, на другой день, в субботу, пришли к Его гробу первосвященники и фарисеи, приложили к камню, которым заложен был вход в пещеру, печать и приставили стражу, дабы ученики Его, пришедши ночью, не украли Его и не сказали народу, что Он воскрес из мертвых…
Верещагин открыл было рот, чтобы вставить еще одно попутное возражение, но Ожгибесов моментально его упредил:
— Предвижу ваше прекословие о том, что тело уже было украдено накануне. В ночь с пятницы на субботу, пока стражи не было… Угадал?
Верещагин утвердительно кивнул.
— Друг мой, принимая такие предосторожности, как прикладывание печати синедриона к камню и приставление стражи, они, конечно, предварительно удостоверились — в гробу ли тело Иисуса, не украдено ли уже оно Его учениками в предшествовавшую ночь.
— Хорошо, — сказал Верещагин. — Но они могли выкрасть тело и после этого… Подпоить стражу, в конце концов, подкупить и унести ночью…
— Из дальнейшего повествования Евангелиста Матфея мы знаем, что когда Иисус Христос воскрес и стражники объявили об этом первосвященникам, то синедрион, собравшись со старейшинами и посовещавшись, дал воинам “довольно денег” и велел: “скажите, что ученики Его, пришедши ночью, украли Его…” Зачем они так сказали и зачем им подкупать стражников? А затем, что Христос действительно воскрес! Ведь если бы Апостолы украли тело Иисуса, то неужели озлобленные враги Христа не пожелали бы воспользоваться удобным случаем, чтобы сразу избавиться и от всех ближайших учеников Его? Неужели они не потребовали бы от Пилата и их крови? Ведь расследованием этого дела и казнью Апостолов они не только оправдались бы перед народом за казнь Иисуса, но еще и значительно усилили бы свое влияние на народ.
Однако ничего подобного синедрион не предпринимает. Мало того, через несколько недель, когда Апостолы своей проповедью о воскресении Иисуса стали обращать к Нему тысячи евреев, и синедрион потребовал их к себе, то и здесь не решился обвинить их в похищении тела Иисуса, а ограничился лишь запрещением проповедовать. В чем же причина такого странного поведения первосвященников, фарисеев и старейшин народных? Причина понятна — они сами выдумали сказку о похищении тела Иисуса и потому прекрасно понимали, что возбуждение преследования против стражников и Апостолов обличит их в обмане. Да и с какой стати Апостолы стали бы похищать тело Иисуса? Да, они, несомненно, любили Его, верили в Него, как в Мессию, и с нетерпением ожидали то счастливое время, когда Он откроет Свое Царство, где они займут почетнейшие места. Они как и все евреи того времени, верили, что Мессия будет царствовать вечно, следовательно, умереть не может. И вдруг Иисуса распинают! Он умер и погребен, как и все люди! Если Он умер, рассуждали Апостолы, то, значит, Он не Мессия! А если Он не Мессия, зачем же Он обманывал нас? Если они считали себя обманутыми, то спрашивается — какое дело было им до тела Того, Кто их так ужасно обманул? При таком душевном состоянии Апостолов похищение ими тела Иисуса было бы бессмысленным, бесцельным, и вместе с тем крайне опасным делом. Вход в пещеру, где лежало тело, был завален громадным камнем и охранялся вооруженной стражей. Придти, отвалить камень, войти в пещеру, взять тело и унести его и совершить все это так, чтобы стражники не заметили ничего — да это более чем невозможно!
— Достаточно, — согласился Верещагин. — Пока вы говорите, все выглядит логично и убедительно… Но после опять приходят сомнения…
— Бога нет! — выкрикнул тоненьким фальцетом из своего угла Аристотель Алексеевич Ивлев, после чего снова втянул голову в плечи и зажал пальцами уши.
— Но есть еще один неопровержимый аргумент, — продолжал Ожгибесов вдохновенно, не обращая никакого внимания на реплики Верещагина и на крик Ивлева, и, кажется, не замечая уже присутствия ни того, ни другого. — Допустим на миг, на самый кратчайший миг, что Апостолы способны были похитить тело Иисуса, и затем ложно уверять всех, что Он воскрес. Но ведь они пронесли по всему миру проповедь о воскресшем Христе и не отреклись от своей веры в Его воскресение ни при гонениях, ни даже тогда, когда их вели на казнь, на страшные мучения за эту веру. Значит, они непоколебимо верили в то, что Иисус действительно воскрес. А такой веры они, конечно же, не могли иметь, если бы сами похитили тело Иисуса и спрятали от Его врагов. И что заставило бы их уверять всех, что Иисус воскрес, если Он не воскресал? Прежняя любовь к Нему? Но эта любовь должна была не только угаснуть, но даже превратиться в ненависть, так как они поняли бы, что обмануты, обольщены несбыточной мечтой, а потом брошены на произвол судьбы. Итак, следует признать, что Апостолы не похищали, да и не могли похитить тело Иисуса.
— Нет Бога! — снова выкрикнул из угла Ивлев, на этот раз утробным бычьим басом, сопровождая свой крик все теми же знакомыми ужимками.
Ожгибесов молча погрозил ему пальцем и продолжал:
— Второе ваше возражение против действительности воскресения Иисуса Христа, заключающееся в том, что Он будто бы не умирал, опровергается еще проще. Вышедший из гроба полумертвым, ходящий в болезненном виде, нуждающийся во врачебной помощи, перевязках, подкреплении и уходе за Ним и, наконец, изнемогающий от страданий, Он никак не мог бы произвести на учеников того впечатления Победителя над смертью, которое служило основанием дальнейшей их деятельности. Такое возвращение к жизни только ослабило бы то впечатление, какое Иисус производил на учеников Своих при жизни и смерти, исторгло бы у них в высшей степени плачевные вопли, но никак не могло бы превратить их скорбь в воодушевление, их уважение к Нему возвысить до обожания.
Кроме того, если допустить предположение о мнимой смерти Иисуса Христа, то тогда придется допустить также предположение и о том, что Иисус Христос, чтобы уверить Своих учеников в Своем воскресении, должен был обманывать их и затем, после нескольких явлений им, скрыться от них навсегда и провести остальное время Своей жизни в неизвестности, то есть надо признать Иисуса мистификатором. Однако на это не решается никто, кроме коснеющих в своих заблуждениях иудеев. Никто не осмеливается называть Его обманщиком! Даже атеисты, отвергающие Его божество, признают Его совершеннейшим в нравственном отношении Человеком.
— Ленин жив! — донеслось из угла.
— Теперь остается рассмотреть последнее ваше возражение — самообольщение Апостолов. Атеисты, то есть безбожники, допускают, что ученики Иисуса Христа, до глубины души опечаленные Его смертью, только при помощи твердой веры в действительное, чудесное воскресение Его, могли сделаться вот такими, побеждающими мир, Апостолами Евангелия. Но они же думают, что для объяснения этой воодушевленной веры, отнюдь не нужно действительное и чудесное событие, веру эту можно объяснить психологическим процессом, который дошел до мечтательного созерцания Распятого и произвел в учениках ложное убеждение, будто Иисус воскрес.
Итак проследим душевное состояние Апостолов, в каком они находились после распятия их Учителя, чтобы решить вопрос — могли ли они дойти до мечтательного созерцания Иисуса Христа якобы воскресшего из мертвых?
Апостолы и прежде сплошь и рядом обнаруживали недостаточность веры в своего Учителя, как в Мессию. Когда Иуда-предатель привел в Гефсиманский сад первосвященников, начальников храма, старейшин, воинов и служителей иудейских, чтобы взять Иисуса, когда начиналось уже исполнение предсказаний Спасителя о Своих страданиях и смерти, — Апостолы и тут не хотели верить в возможность страданий Мессии и, желая защитить Его от угрожавшей опасности, сказали Ему: “Господи! Не ударить ли нам мечом?”, а пылкий Петр, не дождавшись ответа Иисуса, выхватил меч и ударил им первосвященнического раба. Когда же Иисус запретил им защищать Его силою, когда Его взяли и повели из сада, то все ученики, оставив Его, бежали. Бежали, конечно, и от страха преследования со стороны мстительных фарисеев, и, быть может, от закравшегося в них сомнения — Мессия ли Иисус, если Его взяли и повели, как преступника?.. Когда же Его сняли с креста и погребли как человека, они пришли в уныние, переходящее в разочарование. Вот каково было душевное состояние Апостолов, когда они лишились своего Учителя и остались одни — страх преследования, уныние, недоумение, сомнение, тоска, отчаяние… но только не ожидание воскресения Иисуса Христа, в которое они положительно не верили, о котором даже и думать не могли. Уныние, безнадежность и неверие Апостолов были так сильны, что когда жены-мироносицы и возвестили им о воскресении Иисуса Христа, то показались им слова их пустыми, и не поверили они им.
В виду таких доказательств неверия Апостолов даже в возможность страданий и смерти, а, следовательно, и воскресения Мессии, падают сами собою ваши уверения, что Апостолы были так подготовлены к этому воскресению, так сильно мечтали увидеть воскресшего Христа, с такою уверенностью ожидали Его, что вызванное их мечтательностью и представшее их расстроенному воображению видение Иисуса Христа приняли за действительное явление Его им, за воскресение Его из мертвых! Вы же понимаете, что в состоянии полного уныния и безнадежности, в какое повергла Апостолов смерть их Учителя, мечтательное настроение невозможно. Только чудо воскресения, только действительное явление воскресшего Иисуса могло рассеять сомнения Его учеников. Да и то для рассеяния таковых сомнений потребовались осязательные доказательства.
При чтении Евангелия мне порою казалось даже обидным это маловерие Апостолов в Божественность своего Учителя, но при серьезном размышлении об этом маловерии я пришел к заключению, что так было угодно Богу. Да, Богу угодно было привести Апостолов к сознательной вере в Иисуса Христа, как Сына Божия, и устранить всякую возможность обвинять их в вере слепой, в легкомысленности и мечтательности — ведь им надлежало идти в мир и свою веру передать другим. Когда Апостолы убедились наконец в том, что Иисус Христос действительно воскрес не только духовно, но и телесно, — тогда только открылись их сердца, до тех пор окаменелые, — тогда только они осознали всю нелепость раввинских учений о вечном земном царствовании Мессии и покорении Им Израилю всех народов земли, — тогда только они поняли истинный смысл и значение всего слышанного ими учения Христа и уверовали, что Он действительно обещанный Мессия, Сын Божий.
— Врет! — крикнул из угла Ивлев. — Деньги-товар-деньги!.. Вот в чем сила и суть. Все народы земли поклонятся Деньгам!
— Именно! — Ожгибесов, казалось, страшно обрадовался реплике Ивлева. — Именно так, драгоценнейший друг мой и оппонент. Золоту поклоняется суетный мир. Слышит ли ваше ухо, различает ли слух ваш звучание “зла” в самом слове “золото”, “зла-то”? Близится царство антихриста и поистине улыбка этого зверя будет златозубой…
— Это все, положим, филология, — задумчиво сказал Верещагин. — Золото, зола… Но сколько все-таки странного в христианстве… И нелогичного. Зачем было, к примеру, убивать невинных младенцев в Вифлееме? В чем тут справедливость?
— Юный друг мой, — мягко и укоризненно улыбаясь, ответил Ожгибесов. — Не смешивайте божественную сущность христианства с обыкновенной юриспруденцией. Если убрать из христианства такой пустячок как “вечная жизнь”, то только тогда ваш аргумент чего-то стоит. Невинные эти младенцы, в силу своей невинности должно быть пребывают нынче в раю. А представьте себе, что они благополучно выросли, и что же?
— И что же? — едко спросил Ивлев.
— А то, что они, подросши, наверняка кричали бы “Распни Его!”, зарабатывая себе путевку в вечный ад. О, какое страшное слово “вечность”! Это в мозгу человеческом не укладывается, но не станете же вы отрицать существования вечности и бесконечности хотя бы в физическом смысле…
— Да, — согласился Верещагин. — Эти вещи безусловно и очевидно в природе существуют, хотя в мозг не вмещаются. Если долго представлять себе ту же бесконечность, то и свихнуться недолго… Как это — конца нет? Не может такого быть…
— Но есть! — заключил Ожгибесов. — Впрочем, никакие научные аргументы в спорах о вере не имеют ни малейшей цены. И логика человечья совершенно бессильна перед логикой высшей. С точки зрения человеческой логики, возмутительно, что первым в рай прошел не праведник какой-нибудь, не постник и не девственник, а разбойник…
— Ага! — вскричал Ивлев. — Убийца, вор и злодей пользуется у вас благами, а честный человек и труженик…
— Все дело в том, что это был не совсем обыкновенный рабойник, — задумчиво перебил Ожгибесов. — Это был разбойник раскаявшийся. Пусть в самый последний час, но — раскаявшийся. А это и всем нам дает упование и надежду…
— И все-таки земля плоская, — невпопад заявил Ивлев.