Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Андрей МОЛЧАНОВ

Улыбка зверя

ВСТУПЛЕНИЕ

На самом исходе лета, в середине августа, накануне праздника Преображения Господня, во Введенском храме Оптиной пустыни произошла следующая сцена.

Когда исповедь была закончена, и священник собирался уже взять в руки крест и Евангелие, чтобы унести их в алтарь, из затененного угла в круг света неожиданно выступил невысокий мужчина лет пятидесяти, неловко поклонился, показав при этом довольно обширную плешь, оглянулся по сторонам и без всяких предисловий зашептал решительной хриплой скороговоркой:

— Грешен, батюшка, в убийстве… Вернее сказать, в массовом убийстве. Семь человек положил, ближних своих… Братьев своих… Семерых, можно сказать, каинов. Бог спросит: “Авель, где братья твои, каины”? А я отвечу: “Господи, я их к Тебе отправил, ищи их души там… А на земле среди людей их больше нет”.

Опытным чувством священник тотчас определил, что перед ним человек, теряющий разум. Как на грех, рядом никого не было, не считая маленькой ветхой старушки в белом платке, которая никак не могла установить в гнездо подсвечника свою валкую свечку.

Но внимательно взглянув в близкое бледное лицо странного паломника, священник вдруг засомневался в правоте своего первоначального умозаключения и ровным голосом проговорил, указывая на крест и Евангелие:

— Бог вам судья. Вы успокойтесь… Давайте по порядку…

ИВАН ПРОЗОРОВ

Иван Васильевич Прозоров, подполковник Главного Разведывательного управления Министерства обороны, был уволен со службы по сокращению штатов и в связи с очередной, едва ли не десятой по счету, реорганизацией силовых структур. Молодой бритый чиновник из новых, отведя глаза, с издевательской холодной вежливостью объяснил ему, что, дескать, специалисты такого профиля, пусть даже и высочайшей квалификации, стране больше не нужны, поскольку нынешняя военная доктрина строится на совершенно иных принципах.

“Что, прошла вражда племен”? — поинтересовался в свою очередь Прозоров, попытавшись вложить в свои прощальные слова как можно больше едкой иронии, но чиновник уткнулся в бумаги и не удостоил его ответом.

Разумеется, все эти организационно-кадровые кульбиты на первый взгляд выглядели полнейшей глупостью, но, поскольку в искренность такой глупости невозможно было поверить, то вывод напрашивался сам собой и вывод этот был единственно возможным — предательство и измена. Однако сдать такую огромную страну оптом и сразу никак невозможно, а потому ломали дольками, исподтишка отщипывали по кусочкам, торговали мелкой розницей. Впрочем, не такой уж и мелкой, если принять во внимание гигантские разломы, страшно зазиявшие по границам бывших союзных республик, и не так уж исподтишка, если, оставив за пределами России двадцать миллионов русских, власти помпезно и громогласно справляли День независимости…

Иван Прозоров, оказавшись на улице, вне Системы и практически без средств к существованию, испытал естественную обиду и разочарование, но все-таки сквозь сумбур горьких обрывочных мыслей упорно пробивалась одна — пусть до конца неоформившаяся, но ясная: что же лично он, офицер, гражданин и многое повидавший на своем веку русский мужик способен сделать для перемены жизни к лучшему? И своей, и того государства, которому он служил? При всей выспренности подобной формулировки ни тени пафоса в ней не было.

Взвесив свои навыки, знания, силы и, проанализировав общую обстановку, он понял, что в лучшем случае, при удачном стечении обстоятельств, он сможет, к примеру, единолично подготовить операцию и пристрелить какого-нибудь крупного политического негодяя, но такое действие в данной ситуации ни расстановки сил, ни общего положения дел не меняло. Все бы свелось к захватывающему телешоу, подобному трансляции расстрела Белого дома, пару недель о нем бы судачили взбудораженные обыватели, но затем, уяснив, что ни в их личных судьбах, ни в судьбе страны принесенная жертва ровным счетом ничего не меняет, быстренько бы успокоились, вернувшись к своим повседневным делишкам, дающим им шанс на элементарное выживание-прозябание.

К тому же Прозоров был твердо убежден, что мировая история дрейфует как материк, и время от времени, по мере накопления внутренних энергий, тысячелетние тектонические пласты начинают сдвигаться, а потому в какую бы сторону не дули переменчивые и капризные политические ветры, нужно чуять именно материковое движение тектонических пластов и сверять по ним направление собственного движения. Искусный политик — это человек, способный угадывать направление дрейфа материка и встающий со знаменем именно на этом направлении. Тогда и ему, и всем окружающим начинает казаться, что он командует и управляет этим весьма мало от него зависящим процессом. Можно было бы подождать благоприятных естественных перемен, но История оперирует цифрами гораздо большими, нежели мера человеческой жизни. Поэтому Прозоров, после недолгих размышлений, плюнул на неповоротливую косную Историю и решил прежде всего устроить свою личную жизнь, а уж потом подумать о вечном и справедливом.

“Ладно, — подумал он, — для начала подремонтируем корабль собственной жизни, залатаем пробоины и устраним хотя бы явные течи…”

Он был не лишен склонности к образному мышлению.

Но, как выяснилось буквально на третий день после увольнения, личная жизнь его дала такой крен, что выправить его было ни коим образом невозможно.

— Что ж, — сказал он после мучительного и тягостного выяснения отношений с женой. — Крысы пусть уходят с корабля. Капитан покидает его последним. — И добавил, попутно подумав о том, как же богат русский язык и приспособлен именно для подобных горестных ситуаций: — Баба с возу, кобыле легче…

— Во-первых, — возразила жена, — крысы с корабля не уйдут. Во-вторых, капитан в данном случае покинет судно первым. А в-третьих, баба останется на возу, а кобыла, вернее, конь — пусть вылезает из хомута и пасется сам по себе… Надеюсь, на этом все аллегории закончены. — Она отвернулась, толкнула дверь, ведущую в ее комнату, обронив на прощанье: — Да, пока не забыла, там тебе письмо пришло от братца, в прихожей на полке лежит…

— Хорошо, что не забыла, — сказал Иван Прозоров, почувствовав вдруг огромное душевное облегчение от этого ее категорически отчужденного тона. — Квартира, без всяких условий, остается тебе… Сиди на своем возу. Нового коня, надеюсь, ты уже подыскала… Но замечу тебе, вернее, напомню: на переправе коней не меняют.

— Разумеется, подыскала, — нервно откликнулась жена и глаза ее сузились. Ей было неприятно, что разговор сам собою сбился на какой-то неуместный, едва ли не шутливый тон, но удержаться от филологических штучек и выйти на уровень обыкновенной вульгарной ругани она не смогла: — Разумеется, я подыскала коня! Пока ты шатался по своим тундрам и Забайкальям, пока ты месяцами сидел якобы на Севере, а потом являлся ко мне с южным загаром и травил байки про стройбатовские будни… Что дала тебе твоя армия, кроме этой двухкомнатной развалюхи, кроме командировок и возможности обманывать меня? Неудачник, ты всегда был неудачником… А вокруг неудачников все становятся неудачниками, это болезнь заразительная и трудно излечимая… Так что, извини меня, но выдохшихся коней меняют в любом месте, а уж на переправе тем более!

Иван Прозоров молча слушал этот монолог, испытывая довольно болезненные и противоречивые чувства. Главным было чувство нахлынувшей на него свободы и какой-то, связанной с этим, праздничной безответственности. Вероятно, в глубине души он и сам давно жаждал этой свободы, ибо, откровенно говоря, жену свою давно не любил, только боялся себе в этом признаться, потому что бросать женщину увядшую и постаревшую считал подлостью. Теперь же он был едва ли не благодарен ей за то, что она сама приняла на себя удар, сама сделала этот выбор, избавив его от нравственных колебаний. Но и, конечно, примешивалось сюда чувство чисто мужской досады, впрочем, довольно слабое. Уж он-то знал про себя гораздо больше, чем она могла представить.

Естественно, он был для нее серым армейцем, скромным землемером, подыскивающим на краю света в лесотундре какие-то строительные площадки для военных объектов и складов. Разве расскажешь ей теперь, что тот южный загар, который она проницательно связала с курортными развлечениями мужа, был действительно южным загаром, южнее не бывает… За сорок дней мучительного перехода по иракским пустыням и плоскогорьям загоришь так, как не загоришь ни на одном курорте мира.

Их было тридцать человек, разбитых на три группы, и задача, перед ними поставленная, была предельно конкретна, хотя и невероятно сложна.

— Значит так, товарищи офицеры, — сказал им старый генерал, — пожалуй, единственный, кто еще каким-то чудом оставался в штате управления из прежней “гвардии”. — С заданием вы ознакомлены, папки сдадите мне, теперь — о деталях… — Он приподнялся с места и подошел к подробной карте Ближнего Востока, встал перед ней с деревянной указкой, точно учитель географии в средней школе. — Проходы к “объекту” пройдут по гористой местности. — Указка уперлась в карту. — Маршрут первый, маршрут второй и, наконец, третий. Связь на волне — 61.2. Перемена волны — согласно данному вам графику с привязкой по времени переходов. Обеспечение маршрутов — на людях вполне надежных. Они же исполнят дозорно-разведывательные функции. Но следуют они с вами исключительно до “объекта”. Вернее, до подступов к нему, — ни им, ни нам не нужны политические осложнения, главный противник и так озлоблен донельзя… Через двенадцать часов будете на месте. Если “объект” уже обнаружен противником, целесообразность огневого контакта оцениваете по ситуации. Сможете перебить их десант и уйти с обломками — считайте, уходите с орденами. Не сможете — не осужу. Трусов среди вас нет, а самоубийц я не уважаю. К тому же опять-таки — политические осложнения… В общем, грамотно и трезво взвесьте оперативную обстановку вокруг “объекта”. Все ваши три группы действуют автономно. При эксфильтрации групп никаких вертолетов и никакой техники не будет. Весь экспорт — на горбах. Помощи тоже никакой. Отныне вы безымянные граждане мира, люди без государства. Рассчитывайте только на себя. Ну, и как обычно: на опыт и на смекалку. На удачу, естественно. Все, с Богом! Самолет уже на парах, парашюты сложены…

Если бы теперь Прозоров стал рассказывать жене о том, как шли они по раскаленным пескам, волоча в рюкзаках обугленные фрагменты сбитого самолета-невидимки, хоронясь в трещинах и расщелинах, как проявляли “русскую смекалку”, как добывали воду и слизывали с камней скудную утреннюю росу, как съели, поделив по-братски, убитую кобру, как похоронили в пустыне троих из десяти…

Он горько усмехнулся, представив себе ироничный взгляд жены. Затем прошел на кухню, сдвинул с места старенький холодильник, отметив появление ржавых проплешин на некогда атласно-беленьких стенках, и, приподняв отверткой плитку пола, запустил руку в свой домашний тайник. Пальцы скользнули по шероховатой мешковине, в которую было обернуто трофейное оружие, привезенное с Первой Чеченской: “стечкин”, миниатюрный “маузер” и — откованный в Кубачах штык-нож, способный как пеньку резать металлические буксирные тросы. После нащупал коробочку с орденами и медалями.

Открыв ее, рассеянно поглядел на позолоту, серебро и вишневую эмаль наград. Как он ждал того дня, когда сможет предъявить все это жене… Вот они, знаки, должные примирить их прошлые одиночества, примирить, наконец-таки, навсегда…

А что, если предъявить, не отказать себе в этаком последнем удовольствии? Нет, не стоит.

Он аккуратно положил коробку обратно и установил холодильник на место.

Зачем он потревожил тайник, Прозоров не смог бы внятно объяснить никому, даже себе. Вероятно, ему было попросту необходимо прикоснуться к своему прошлому — ныне бесполезному. И даже опасному, если соотнести свой статус уволенного из военной разведки офицера, ставшего сугубо гражданским лицом и — криминальное, вывезенное контрабандой из мест боев, оружие, расставаться с которым он все-таки не хотел. Как, впрочем, и добрый десяток знакомых ему сослуживцев.

Захлопнулась за спиной дверь квартиры, захлопнулась за спиной дверь подъезда. Он завернул за угол дома, вышел на широкую дорогу и огляделся. Странное настроение овладело им — как будто в одночасье со всем миром произошла удивительная и чудная перемена — мир вдруг перестал быть чуждым и враждебным.

Будто некая пелена спала с глаз Прозорова, и незримые оковы и скрепы, мешающие ему свободно двигаться, рассыпались внезапно в пыль, оставив после себя ощущение их прошлой — коварно-незаметной, а ныне — осознанной и невыносимо жмущей тягости. И вместе с тем наполнилось сердце Ивана Прозорова какой-то спокойной и умудренной уверенностью.

“Ну что ж, — сказал он вслух, — начнем все сначала. Прочь из этого города, отрясем его прах с наших ног. К брату в деревню, в Черногорск! На все лето… — И это внезапное и твердое решение ехать к в деревню брату, к которому он не мог выбраться несколько лет из-за всяких, как оказалось теперь, ненужных и пустых дел, мгновенно прибавило ему душевной бодрости, и он даже рассмеялся вслух — легко и беззаботно.

“Это называется пьян без вина, — подумал Прозоров. — Вот что значит — воля вольная и полное отсутствие обязательств перед кем бы то ни было”…

На билет до Черногорска и на месяц-другой полноценной деревенской жизни денег у него хватало, а далее… далее следовало отправляться обратно за скудной своей пенсией. Нет, оковы прежней жизни все-таки его держали… Мысль эта пришла ему в голову, когда он был уже в двух шагах от входа в метро, и спровоцировала эту мысль небольшая очередь у обменного пункта.

Деньги, деньги… Неотъемлемая составляющая человеческого бытия. Жить в обществе и быть свободным от бухгалтерии — нельзя… А ему так хотелось стать свободным от всех мировых бухгалтерий!

Прозоров в растерянности остановился, задумчиво глядя на пластиковый стенд со съемными цифрами, указывающими актуальный курс валют.

— Доллары, доллары… — тотчас услышал он тихое интимное бормотание и, обернувшись, увидел крепкого брюнета в кожаной куртке. — Куплю доллары… Без очереди, выгодно… — продолжал брюнет бесцветным голосом, глядя куда-то в сторону.

— А… это… — задумчиво пробормотал Прозоров, с нерешительным колебанием приглядываясь к уличному коммерсанту. — Не обманешь? У вас тут все обманывают…

— Зачем обижаешь? — Брюнет в свою очередь прямо и с легким укором взглянул на простодушное лицо Прозорова. — Я честный человек… Сколько у тебя?

— Тысяча, — признался Прозоров и ласково погладил пустой карман. — С небольшим… Только ты мне куклу не подсунь, я проверю…

— Конэчно, о чем вопрос? Все на твоих глазах… Нужно только в тот двор уйти, а то менты сзади…

— Не-е, — трусливым голосом сказал Прозоров. — В тот двор, пожалуй, я с тобой не пойду. Там, небось, дружки твои… И вообще, знаешь, я передумал. Я лучше законным образом…

— Какие дуружки, слюшай!.. — хватая Прозорова за рукав, горячо зашептал брюнет, почувствовавший, что внезапная удача может уплыть. — Если там дуружки, в другое место отойдем, да? В какой хочешь подъезд…

— Не-е, — упирался робкий Прозоров. — Я лучше законно… Все ж таки тысяча, большие деньги… Что я жене скажу, если что?.. И потом, меня уже обманывали… Смотришь, на вид честный, поверишь ему, а он жулик…

— Чудак-человек! Твой же навар! Все на глазах, из рук в руки…

Спустя десять минут в глухом углу двора за гаражами, придя в сознание после кратковременного болевого шока и с трудом выбравшись из мусорного бака, весь шкворчащий от бессильной ярости Махмуд-Оглы Мирзабек, стряхивал с воротника картофельные очистки, яичную скорлупу и банановую кожуру, топал ногами и кричал набежавшим дружкам:

— Ишак! Зар-рэжу на фиг! Халдарык бешмык, билят! Клянусь мамой!

— Абулдак каралык! — стуча себя кулаком по голове, наседал на него бригадир ломщиков — Мухтияр Гизоев. — Где деньги, джиляп?

— Урус шайтан! — хлопая себя по всем карманам, упавшим голосом говорил Махмуд-Оглы. — Крыстьянин! Савсем совесть потерял…

— Деньги где, деньги? — вторил Мухтияру и брат его Бехтияр Гизоев, проводя ребром ладони у себя под горлом…

А между тем деньги, еще не пересчитанные, ехали на такси и пересекали уже Садовое кольцо.



Поезд наконец-то вырвался из пределов Москвы, преодолел долгие пригороды и, бойко стуча колесами, летел уже среди солнечных полей. Мелькали придорожные посадки, а в прогалах между ними открывались милые приметы провинциальной цивилизации, дорогие всякому русскому сердцу: покосившиеся коровники, останки брошенных тракторов, гигантские элеваторы с темными проемами выбитых окон и тучами воронья, одинокая необитаемая кузня, березовый перелесок, а за ним — сложные ажурные металлоконструкции, мирно почивающие среди эпической равнины…

“Нет, эту землю нельзя завоевать”, — думал Прозоров, точно возражая какому-то незримому оппоненту, и хотя в мысли этой не было никакой видимой логики, никакой разумной основательности, тем не менее, он чувствовал ее абсолютную верность и спокойную силу. Эта мысль была из разряда тех онтологических аксиом, которые ни в каких обоснованиях не нуждаются. Как-то: все люди смертны, земля круглая, вселенная бесконечна, дьявол существует…

— А доллар растет! — аккуратно складывая газету “Коммерсантъ”, удовлетворенным голосом добавил вдруг сосед Прозорова, болтливый самодовольный хохол, который, судя по следам побелки вокруг ногтей, ехал с заработков из Москвы и вез где-нибудь в потайном кармане трусов небольшую толику этих самых растущих долларов.

Иван Прозоров вздрогнул и вернулся в реальный мир. Плацкартный вагон жил своей дорожной автономной жизнью, люди пили чай, резали колбасу, переговаривались, шуршали целлофановыми пакетами. Где-то в дальнем конце плакал ребенок, хлопала дверь туалета…

Только теперь, оказавшись за пределами Москвы, в безопасном далеке от места совершения преступления, Прозоров почувствовал, в каком томительном внутреннем напряжении он находился все эти два часа. И напряжение это только теперь стало потихоньку отпускать его душу. Что ни говори, а это было первое его сознательное преступление, пусть не задуманное заранее, абсолютно не подготовленное, но все-таки совершенное им в здравом уме и трезвой памяти.

Чувствовал ли он угрызения совести? Как ни грустно в этом признаться — ни в малейшей степени!

Жалко ли ему было угнетенного представителя кавказской народности? Нет, откровенно говоря, нисколько не жалко.

И все-таки он испытывал внутренний дискомфорт. Попытавшись разобраться в данном чувстве, понял: его глодала всего лишь профессиональная досада от осознания халтурно сделанной работы. Он действовал наобум, как дилетант, без плана, без детальной и скрупулезной разработки акции, поддавшись безоглядному авантюризму и бесшабашной неосмотрительности, которые присущи скорее уличным хулиганам, но никак не профессионалам военной разведки.

“Ладно… Рано или поздно всякий может оступиться… — попытался он оправдать себя. — Но впредь, брат, нужно быть аккуратнее… ”

Он усмехнулся: это само собою продумавшееся “впредь” — на самом деле означало многое… В частности, что подсознание его деятельно работало в определенном направлении и лелеяло уже некие дальнейшие, пока еще смутные, но однозначно преступные замыслы. По крайней мере не исключало их…

Прозоров полез в карман, потрогал пачку банкнот, половину из которых составляли те самые растущие доллары, и вдруг наткнулся на конверт с письмом от брата Андрея, которое он в сутолоке событий до сих пор не удосужился толком прочесть.


Здравствуй, брат Иван!


Прозоров невольно улыбнулся и углубился в чтение.

Письмо, как и ожидалось, представляло собою развернутый отчет о текущих фермерских делах и повествовало о том, что в целом жизнь терпима, только банк жмется с кредитами, да жена скучает по московской квартире и воюет с местными пьяницами, а дочка ходит в школу за четыре километра…

Однако в подтексте письма угадывалось, что фермерское хозяйство, на которое некогда возлагалось столько надежд и упований, находится на грани разорения. Что, впрочем, подтверждалось фразой: “…В общем, главное сейчас — преодолеть некоторые материальные трудности…”



Андрей, сводный брат Прозорова, был моложе его на четырнадцать лет. Практически никаких совместных детских воспоминаний у них не было, поскольку Прозоров жил в суворовском училище, приезжая домой только на каникулы, и если бы сложить все короткие сроки их встреч, то едва ли набралось бы и полгода… После смерти матери они и вовсе перестали встречаться, изредка переписывались, причем зачинщиком переписки выступал Андрей, и письма его походили на подробные объяснительные записки:


“Дорогой брат Иван! Я заканчиваю четвертый курс автодорожного техникума, учусь неплохо, но стипендию зажимают. Через месяц у нас производственная практика, выезжаем в совхоз “Рассвет”, на Брянщину…”


Заканчивались письма одинаково:


“Дорогой брат Иван! В настоящее время складываются временные трудности с деньгами, если можешь, окажи материальную помощь. С приветом, твой брат Андрей!”
Иногда таких писем за время долгих отлучек Прозорова накапливалось до пяти и, читая эти словно под копирку написанные строки, он усмехался, поскольку фраза “учусь неплохо, но стипендию зажимают”, повторялась во всех без исключения посланиях, равно как и горестное извещение о том, что “в настоящее время складываются временные трудности с деньгами”.


Прозоров шел на почту и посылал деньги, и ответное его письмо умещалось на малой площади обратной стороны почтового перевода:

“Братишка Андрюша! Послал бы больше, но большие деньги портят и хороших людей, а потому вынужден сумму ограничить до разумных пределов. Привет! Твой Иван.”

Тут Прозоров уяснил, что, несмотря на сегодняшний окрыляющий романтизм дороги, впереди ждет его встреча с человеком, увы, мало благополучным, а потому — кто ведает? — последуют обиды, просьбы ссуд, раздоры и трения… Куда он едет? Зачем? Чтобы опять, разочаровавшись, куда-то бежать? Но к кому? Впрочем, у него есть главное: жизнь, здоровье и — оптимизм. И — терпение, лимит которого покуда не исчерпан. А значит — все впереди!

Он сложил письмо, убрал его в карман брюк, затем влез на верхнюю полку, устроился на узком матраце, сунув под него, в изголовье, рядом с вибрирующей стенкой, пачку денег и документы, дабы уберечь их от возможных посягательств злоумышленников, подбил ладонями плоскую подушку, и уже через пять минут спал, убаюканный мерным перестуком колес.

БАНДА

“Самое большое несчастье — жить в эпоху больших перемен!” — говорит древняя китайская мудрость, и уж кому-кому, а русскому человеку превосходно знакома эта печальная истина. Обычно задумываются эти грандиозные государственные перемены людьми благородными, материально обеспеченными, а отчасти даже и праздными. Частенько, правда, эти люди не умеют толком устроить и наладить и свою личную, и семейную жизнь, но когда дело касается общечеловеческих масштабов, тут им орудовать всегда как-то проще и способнее. Все эти перестройки задумываются с непогрешимым расчетом, на радость всему человечеству, с перспективой ясной и в высшей степени мудрой. И даже последнему дураку, которому на пальцах растолкуют суть дела, становится совершенно очевидно, что да, перемены эти необходимы и коль скоро они осуществятся на практике — жизнь тотчас станет яркой и радостной, не в пример нынешнему унылому прозябанию.

“Нет, так дальше честному человеку жить нельзя, а нужно подправить вот здесь и здесь, маленечко реформировать вот тут, чуть-чуть перестроить вон там!..” — восклицает один просвещенный дурак, а за ним еще и еще один, и начинается грандиозная ломка всего и вся.

Легко ухватить черта за рога, да трудно после от них отцепиться.

И поднимается в государстве великая смута, идет раздрай и раскол, вырываются из темных щелей и глубин дремавшие прежде энергии, и вдруг начинают исчезать в никуда благородные люди, зачинатели всей этой благости, а на их места вылезают и застят свет Божий такие отъявленные хари, морды, рыла, что тошно делается и умному, и дураку. Всем тошно в такие эпохи, и почти невозможно найти человека, которому жилось бы легко и спокойно. Разве что в каком-нибудь дальнем монастыре…

Сергей Урвачев по кличке “Рвач” не был здесь исключением, он тоже жил в постоянном беспокойстве и в тревоге, хотя со стороны могло показаться, что этот человек достиг такого влияния в обществе, что уж ему-то грех жаловаться на нынешнюю жизнь, и бояться каких-либо напастей решительно не стоит. Если бы кому-нибудь в Черногорске ненароком пришла в голову такая крамольная мысль, то, во-первых, он ни за что и никому не высказал бы ее вслух, а во-вторых, постарался бы немедленно выкинуть ее из головы. Само имя “Рвач” вот уже на протяжении нескольких лет наводило на жителей города ужас, и тому имелись очень и очень веские причины.

В конце восьмидесятых старший сержант Сергей Урвачев вернулся в родной город, честно отслужив в десантно-штурмовой бригаде свои положенные два года. Теперь ему предстояло восстановиться на спортивном факультете Черногорского пединститута и продолжить учебу, но окружающая жизнь за время его отсутствия настолько переменилась, что планы эти, казавшиеся прежде естественными и единственно возможными, ныне, по здравому размышлению, расценивались им как донельзя простецкие и наивные. Но поскольку иных планов устройства своей судьбы он не выработал, то решил не торопиться и повнимательнее приглядеться к происходящему вокруг. Происходящее же было воистину удивительно. Страна гудела, как пчелиный рой, стоял самый разгар перестройки, — время эйфорического брожения умов, бесконечных телевизионных дебатов о необходимости иной, демократической жизни, и витала в общественной атмосфере покуда еще невысказываемая вслух идея о неизбежности построения капитализма, развитие которого в России некогда прервала революция. Создавались первые коммерческие состояния, шло разделение людей на хозяев и работников и — повсеместно процветал рэкет, чьи схемы российские уголовнички творчески позаимствовали из произведений американского кинематографа, подменившего собой киноленты о доярках, честных милиционерах и прочих комударниках.

Стереотипы прежних социалистических карьерок или же устройство на хлебную точку Сергея не привлекали. Все это, как уяснил себе демобилизованный воин, отличавшийся склонностью к холодной логике, относилось уже к категориям отжившим, никчемным и бесперспективным. А потому следовало улавливать новые веяния, сулящие грандиозные и реальные перспективы, о которых ранее, в строго замкнутом круге тоталитарной действительности, можно было лишь отвлеченно грезить.

Да, менялся родной Черногорск, менялся захватывающе стремительно…

Сновали по улицам шикарные иномарки, в изобилии появлялся неведомый прежде импорт, обставлялись квартиры деловых людей итальянской мебелью и последними достижениями японской бытовой техники, гремела и блистала ночная жизнь в коммерческих ресторанах.

Присмотревшись, Сергей понял, что условия этого нового бытия диктуют откровенные бандиты, причем зачастую те, кто, подобно некоторым его знакомым, вышли из провонявших мочой подворотен, считаясь прежде отребьем и шпаной. Однако теперь чернь и мразь, ранее копошившаяся на общественном дне, стала организованной силой, сумела объединиться в дисциплинированные стаи и напористо вклиниться в раздел сладких пирогов.

— Давай, Рвач, к нам в бригаду, — предложил ему едва ли не первую же неделю после дембеля дружок детства. — Нам крепкие парни во как нужны! — а за нами, брат, не пропадешь…

В том, что бандитским сообществам нужны “крепкие парни”, Урвачев не сомневался, ибо в те первоначальные времена становления мафии громкие уголовные разборки проходили в городе ежедневно, вызывая большую естественную убыль в рядах бойцов, но вот последний пункт насчет “за нами не пропадешь” вызывал в нем очень крупные сомнения. Пропасть было легче легкого все по той же причине неутихающих битв с применением огнестрельного и всякого прочего оружия.

— Какие тут базары, Рвач, — не уставал уговаривать его дружок. — Ты же мастер спорта по боксу, призер… Десантура. Не пьешь, не куришь… Да тебя хоть сейчас возьмут! Пойми, люди нужны… И сразу все получишь — бабки, тачку, хату со временем купишь…

— Надо подумать, — уклончиво отвечал Урвачев.

— Что тут думать? Пусть философы думают. Или ботаники какие… Закрепят за тобой точку, вроде какого шалмана-ресторана, будешь дань собирать. И при деньгах, и всегда выпить-закусить бесплатно. Шоколад, а не житуха! Санаторий…

Из дальнейшего разговора с дружком детства Сергей сделал для себя окончательный вывод: в городе прочно утвердился уголовный мир со своей иерархией, деливший территории и доходы подопечных коммерсантов по собственным понятиям и принимавший в свои ряды зеленых чужачков лишь на должности молодых “солдат”. Не более того, что, в общем-то, было закономерным. Однако перспектива трудоустройства в “шестерки”-боевики Урвачева нисколько не привлекала. В голове его начинали роиться куда более заманчивые и широкие планы, отличавшиеся такой решительностью и дерзостью, что до поры их следовало тщательно скрывать.

Вежливо, но твердо отказавшись от предложенной чести влиться в ряды сплоченного криминала, Сергей Урвачев в конце концов вернулся в институт, впрочем, не столько для того, чтобы продолжить учебу на факультете физкультуры, сколько для обретения пристойного социального статуса. Одновременно он продолжал лелеять и вынашивать свои тайные замыслы, но чем больше думал над ними, тем вернее выходило, что в одиночку на сегодняшний день сделать ничего не удастся, и, как ни крути, а нужен ему для начала крепкий союзник и толковый единомышленник.

Замечено, что когда человеком овладевает руководящая идея, сама жизнь как бы случайно и ненавязчиво начинает подбрасывать ему всевозможные варианты и средства для ее реализации. Потому, вероятно, что нет в мире такой идеи, пусть даже самой нелепой и сумасшедшей, которая однажды придя человеку в голову, не стремилась бы осуществиться на практике. И поистине ни из-за чего на свете не пролито столько крови, сколько пролито ее из-за всякого рода руководящих идей.

Но случается и так, что одна и та же идея приходит к двум людям одновременно и тогда, если верить классику, она становится силой. В очень скором времени Урвачев стремительно и близко сошелся с бывшим своим соперником по соревнованиям, отслужившим в спецчастях и получившим диверсионную подготовку — Егором Ферапонтовым. Сергею хватило буквально нескольких фраз, чтобы понять — вот тот человек, на которого можно поставить и с кем стоит затевать большие дела. А в ходе дальнейшего общения, Урвачев окончательно убедился в верности своего первоначального впечатления.

У Егора Ферапонтова была точно такая же цель как и у Сергея, и цель эта заключалась в том, чтобы решительно и в самые короткие сроки завоевать криминальный олимп Черногорска, вытеснив оттуда зажравшуюся и возомнившую о своем всесилии братву.

Да, им было о чем поговорить помимо армейского прошлого и нынешнего спортивного настоящего.

Говорили о будущем, должном состояться из того, что дали Урвачеву и Ферапонтову военная закалка и секция бокса. Говорили с позиций тех, кто не желает прилаживаться к жизни, а обязан пойти наперекор ей, однако выбранный путь подразумевал лишь одно — завладеть благами сегодняшнего дня любыми средствами, без оглядок на чью-либо кровь.

Тем более уже начала складываться вокруг них — безусловных лидеров, команда с костяком из таких же, как они, спортсменов. И когда команда сложилась, настала пора конкретных действий. И эта пора начиналась с момента, именуемого у пилотов моментом “принятия решения”. И Урвачев, и Ферапонтов прекрасно понимали, что данное решение должно исходить именно от них, исходить как жесткий приказ, поскольку какая-либо коллегиальность, соотносимая с памятными им и смехотворными комсомольскими собраниями — предтеча будущей смуты в рядах солдат, каждый из которых, как известно, мечтает о маршальском жезле.

Однако — с чего начать? Выдумать нечто новенькое в бандитском бизнесе? Изобрести собственный велосипедик? Или же — попросту усовершенствовать существующий? А как усовершенствовать?

Думали долго и разно. И наконец пришли к выводу: существующей силе можно противопоставить лишь силу более значительную, вот и вся идея. Причем значительность силы не обязана выражаться в количестве, но в качестве — непременно. И это новое качество — залог их победы. То бишь вопрос на кого именно из коммерсантов предстоит “наехать”, был сугубо второстепенным. Первостепенным же являлось решение иное, стратегическое — каким именно образом “наехать”. И в основе такого решения лежало то, что в традиционном уголовном мире, живущем по законам “понятий”, именуется словечком “беспредел”.

Пробной жертвой был избран хозяин одного из небольших ресторанчиков, считавшимся в городе элитным: зальчик, стилизованный под деревенскую избу, мордастые малые в вышитых сорочках и хромовых сапожках, официантки в пестрых кокошниках, любовно приготовленные блюда домашней русской кухни… Этот ресторанчик с восторгом от погружения в невиданную псевдо-экзотику посещали иностранные гости, в основном — бизнесмены, привлеченные в Черногорск жаждой участия в доходах местной металлургической промышленности и всякого рода посредничествах.

Хозяин ресторанчика — сорокалетний тертый типчик с отвислым брюшком, выпирающим из-под легкой шелковой рубашечки, в вырезе которой болталась толстая золотая цепь, выслушал предложение Ферапонта об уплате дани с ленивой, умудренной безучастностью, даже брезгливостью. Затем заученно и постно произнес:

— Я, ребята, спрашивать вас, кто такие, не стану, в дебаты вступать также не намерен, а скажу одно: уже плачу, извиняйте, а коли желаете встретиться с моими дойщиками, то с удовольствием вам данное свидание организую.

— Организуй, — согласился Урвачев, внимательно разглядывая делягу, от которого исходило непоколебимо безмятежное спокойствие.

Природу такого спокойствия Урвачев понимал: коммерсант был справедливо и твердо уверен: встретятся его авторитетные шефы с этой зеленой уголовной порослью, расставят все на свои места, и более не увидит он этих крепко сколоченных мальчиков, ибо стороной будут обходить они его, низко и издалека кланяясь. К тому же наверняка не впервой представлялась ресторанщику возможность общения с молодыми голодными шакалятами, рыскающими по городу в поисках легкой, покуда незамеченной старыми волками наживы.

Да, понимал Урвачев, что нынешний разговор происходит в рамках старой, избитой и явно проигрышной для него схемы, но ничуть не смущался, ибо каждой клеточкой своего существа был убежден: он сломает схему! Сломает напрочь.

Ресторанщик поднял твердой рукой телефонную трубку, невнятно проговорил в нее что-то, устало кивая, выслушал ответ, а после равнодушно передал Урвачеву сообщение от неизвестного абонента:

— Завтра в десять утра, шестой километр Северной трассы. Устроит?

Урвачев кивнул.

— Их устроит, — усмехнулся ресторанщик в трубку, снова кивнул умудренной свой головой и — отключил связь.

Расстались молча, не тратясь на прощальные слова.

А уже полднем следующего дня уголовный мир Черногорска был потрясен мгновенно разнесшейся по городу новостью: неизвестный молодняк, вооруженный топорами, ножами и арматурными прутьями, приехав на “стрелку” с солидными людьми, и, не вступая в сколь-нибудь приличествующие объяснения, отметелил их столь зверски, что это не укладывалось ни в какие представления об основах общеуголовного гражданского права.

И радужные представления ресторанщика о своей железобетонной защите сменили тревожные мысли, ибо, в силу чисто технических причин на повторную апелляцию ему рассчитывать не приходилось: молчали телефоны разбитой “крыши”, переместившейся в палаты реанимаций, и потому, увы, объективно недееспособной.

Вслед за получением печального сообщения о жутком побоище, снова явились к нему наглые отморозки, причем на сей раз — с теми же топорами, что в тревожных слухах упоминались, и пришлось начинающему капиталисту униженно юлить перед ними и оправдываться: мол, вы сами поймите, господа… Поставьте себя на мое место, я же все делал, как было приказано…

— Короче, — вогнав в столешницу топор, спросил его Ферапонт. — Ты все понял?

— Да-да-да-да…

— Платить будем?

— Будем-буде-буду-бу…

Мысли ресторанщика, торопливо отсчитывавшего затребованную сумму, и Урвачев, и Ферапонтов опять-таки отчетливо понимали. И были эти мысли, как и в прошлый раз, логичны и ясны: мол, ничего, все наладится, выйдут защитнички из больницы и — наведут прежний порядок! В два конца никто не платит! А заплаченное сегодня — учтется завтра. Не смогли уберечь меня от урона — ваш это урон и есть, математика простая. Но досадная. И прежде всего для вас, господа урки! Где ваши гарантии безопасности? Нет, как ни верти, а за учиненный беспредел отморозки свое полной ценой получат!

В несомненно правильном направлении текли мысли “терпилы”, но только незатейливую логику этих мыслей и Урвачев, и Ферапонтов проанализировали еще до того, как решились на свой первый “наезд” и противопоставили данной логике собственную — не останавливаться на достигнутом, не вязнуть в разборках, а, напротив, агрессивно, целенаправленно и круглосуточно подминать под себя новые и новые жертвы, безжалостно и кроваво громя их уголовных адвокатов… И банда, следуя выверенному, расписанному по времени плану, ринулась в решительную атаку на замешкавшегося, усыпленного благополучием противника.

Формальное руководство шайкой осуществлял Егор Ферапонтов, как человек более старший и более жестокий, Урвачев же скромно подвизался на вторых ролях, безропотно приняв на себя роль “правой руки”. Он же отвечал за пополнение “солдат”, чья численность возрастала день ото дня. За романтикой некоего разбойничьего братства, за легкими денежками и разудалой жизнью шла к нему молодежь — безработная, без царя в голове, дети того рабочего люда, который, выстроив на своих костях этот промышленный город, оказался выброшен на помойку жизни. Трудовой подвиг отцов и дедов эти ребята повторять не хотели, ибо вознаграждение за этот подвиг было перед их глазами.

Пополнение нуждалось в конкретном трудоустройстве, а потому, помимо ставшего уже традиционным направления — рэкета, приходилось прокладывать иные стези, ничем оригинальным, увы, не отличавшиеся: разбои, грабежи и кражи.

— Самое главное, — не уставал проповедывать Ферапонт, в интонациях которого уже появилась осанистость суждений, присущая номенклатурным бюрократам, — навести побольше жути. Нужно убивать нецивилизованно, то есть — страшно… Пистолет… он… это… явление культуры. Люди не так боятся пули, как они боятся топора, пилы… да той же рогатины…

Уголовный мир Черногорска не успевал опомниться от стремительности действий нового криминального формирования и поразительной жестокости, с которой оно действовало. На разборках “спортсмены” отрубали руки-ноги достопочтенным уголовничкам, вспарывали им татуированные животы с бестрепетностью патологоанатомов и в лютости своей, чувствовалось, имели намерения идти до конца.

Впрочем, подобное “бесстрашие” объяснялось еще и тем, что в банде, где уже существовала четко организованная структура технического и транспортного обеспечения, боевиков — исполнителей убийств и телохранителей, сборщиков податей, курьеров, хранителей постоянно закупаемого оружия, службы наружного наблюдения за жертвами и противоборствующими группировками, в этой уже состоявшейся мощной шайке, бытовал простой принцип: смерть за нерадивость или за неисполнение приказа. В назидание подчиненным Ферапонт то и дело устраивал показательные казни, имевшие большое воспитательное значение.

В преступных кругах Черногорска и области царило смятение уже хронического свойства: устоявшийся уголовный мир с его старыми “кадрами” явно проигрывал в противостоянии напористым и бестрепетным “новичкам”… Проигрывал не только “точки” и деньги, но — жизни. И слухи — один жутче другого — ползли среди коммерсантов, уже безоговорочно сдававшихся “крыше” Ферапонта, ибо все знали: откажись, начни юлить, очень скоро найдут тебя на одном из пустырей с размозженным черепом и вспоротым брюхом…

Успехи в реализации проекта, родившегося в стенах педагогического института, окрыляли Ферапонтова и Урвачева. Окрыляли власть, страх, внушаемый ими тысячам людей, вседозволенность и вседоступность… И, конечно же, деньги, которых требовалось все больше и больше. Основные затраты шли на покупки автомобилей, стволов, спецсредств, новейшей аппаратуры прослушивания… Несколько раз Ферапонт лично летал в Англию, где, не скупясь на комиссионные, сумел добыть и переправить на родину спецтехнику для прослушивания радио и кабельных телефонных разговоров, ведения скрытой видеосъемки и звукозаписи. Менее всего подельников беспокоила затратная часть на “зарплату” исполнителям: от пятидесяти до ста долларов в месяц… Хватит! Обойдутся! А кто недоволен… Впрочем, недовольства вслух никто не изъявлял. По причинам вполне понятным, ибо не раз братки были свидетелями жесточайшего подавления ослушания и публичных показательных казней, совершаемых Ферапонтом над своими людьми за малейшую провинность.

Для поддержания дисциплины и порядка Ферапонт регулярно прослушивал задушевные разговоры своих подчиненных и в случае малейшей тени измены или двурушничества немедленно отправлял подозреваемых на тот свет.

Впрочем, помимо инвестиций в бандитский бизнес, основные партнеры не забывали и о собственном благополучии, затеяв строительство огромных загородных домов с теплыми бассейнами, купив себе целый автопарк новеньких иномарок и коллекцию ювелирных изделий. К отбору гардероба также подходили с широтой и изыском: носили не то, что бы костюмы, но даже и трусы исключительно “От Кардена” и “Версаче”.

Но главное, что над всеми этими внешними признаками благополучия главенствовало безусловное ощущение себя полновластными хозяевами той новой жизни, что уже прочно укоренилась в стране. Они никого не боялись. Да и кого, собственно, следовало опасаться? Потерявшейся в суматохе идеологических и политических перемен нищей милиции? Разгромленного и раскритикованного КГБ? Жалких прокурорчиков в их обветшалых кабинетиках с кривой казенной меблировкой и карандашами?

— Эх, было времечко! — будут говорить они позднее, и мечтательная сентиментальная поволока станет подергивать стальные немигающие взоры…

Да, стояло подлое и смутное время, когда монолит державы, внезапно превратившийся в студень, аморфно и неотвратимо стекал под откос…

ПРОЗОРОВ

Проснулся Иван рано, наскоро умылся и вышел в тамбур. Серые безвидные пространства пролетали за окном, но иногда в расположении двух-трех деревьев, в стремительном изгибе небольшой туманной речушки, в пологом косогоре, обрамленном купами темных кустов, чудилось ему что-то до боли знакомое и родное, как будто видел он все это прежде не раз и не два, просто все это давным-давно плотно улеглось на дне памяти и вот только теперь память, еще до всякого рассуждения, вскидывалась и отзывалась на увиденные, но позабытые картины.

Что-то плавно и мягко переменилось в движении вагона, зудящая нотка возникла в стуке колес на стыках, — поезд стал замедлять ход. Чувствовалось приближение большого города, потянулись за окном одноэтажные посады, белая колокольня показалась вдалеке…

Скоро будет переезд, подумал Прозоров, волнуясь. Он неожиданно ярко и живо вспомнил тот долгий и давний день, когда с мамой шел через этот переезд, нагрузившись узлами, и мама сказала, указав куда-то в сторону подбородком:

— А вот, кажется, и наш дом. Улица Розы Люксембург, тридцать семь.

Иван сразу увидел веселый нарядный домик, выкрашенный яркой зеленой краской, с белыми наличниками и красной крышей… Но, не доходя до него, мама опустила свои узлы у серого сплошного забора, из-за которого выглядывал дом иной — хмурый и темный.

Квартирной хозяйкой оказалась молчаливая грузная старуха в черном платке, повязанном по-монашески. Известно было, что каким-то сверхъестественным способом, не перемолвившись ни с кем из жильцов и парой фраз, она сумела стравить и перессорить поочередно уже несколько крепких, проверенных жизнью семей, которым привелось снимать здесь жилье.

Семьи эти в итоге съезжали со скандалом, разводом и проклятиями, но мама маленького Вани Прозорова все-таки, несмотря на предупреждения соседей, решились поселиться именно здесь, прельщенная дешевизной сдаваемой комнаты.

— Уж нашу-то с тобой семью никто не разрушит! — улыбаясь, сказала мама, поставив вещи в углу. Затем подхватила Ванюшу под мышки, звонко поцеловала в щеку и высоко подняла над полом. — Ах, какой тяжеленький! — проговорила восхищенно. — Настоящий мужичок!

Она стала кружить его, как часто делала и прежде, когда он был маленький, но на этот раз вышло не совсем удачно. Поплыли беленые стены, кровать с ковриком, коричневый шкаф с туманным от старости зеркалом, на дне которого вспыхнуло отраженное окно, темный таинственный проем открытой в коридор двери, диванчик, затем озарилось настоящее окно, а потом ноги Ивана ударились об угол шкафа, — комнатка была слишком тесной. Мама вдруг замерла и медленно опустила Ваню на пол. На пороге комнаты в проеме открытой двери стояла старуха в черном платке и молча глядела на них. Так состоялось первое знакомство Ивана со старухой.

TC \"\"У нее было странное имя — Ада Адамовна, и она была настолько старой и ветхой, что действительно показалась маленькому Прозорову дочерью самого Адама. Но — прочь уныние! Какое веселое и счастливое слово — новоселье! И месяц этот, кажется, был самым счастливым в жизни Ивана Прозорова. Стоял солнечный сентябрь, — бодрый, хотя и чуть-чуть грустный, и, пожалуй, единственная горечь, которую испытал в эти дни Ваня, была горечь от сорванной им и разжеванной рябины.

В сентябре самое синее небо, в прозрачном воздухе сверкала длинная паутина, и паутина эта высоко и свободно летела через тихий провинциальный город.

Мама уходила рано утром, когда Иван еще спал, вернее, притворялся спящим; лежал, не открывая глаз, чувствуя на веках дрожащее солнечное марево. Мама склонялась над ним и, обдав чудесным запахом духов, легко целовала в лоб и убегала. Ваня лежал не шевелясь, стараясь не разрушить этого хрупкого счастья, и снова задремывал с улыбкой на устах. Проснувшись, умывался из алюминиевого рукомойника, с наслаждением мылил руки земляничным мылом, нюхал розовый кусок, прежде чем положить в мыльницу, затем шел в маленькую сумрачную кухоньку с изразцовой печкой-плитой в углу. Здесь уютно пахло углем и керосином. Находил на столе термос с чаем, вареное яйцо, ломоть черного хлеба…

Да, он был счастлив в этот месяц как никогда в жизни.

Позавтракав, он выходил во двор и садился на скамейку у крыльца. На самый краешек, потому что на скамейке этой обычно сидела уже старуха, греясь на солнышке.

Удивительнее всего в этой старухе было то, что она целыми днями неподвижно сидела здесь, опершись обеими руками на клюку, и глядела на одинокую корявую яблоню, на забор и на крышу соседского сарая, точно прощаясь с ними перед дальней дорогой.

Маленький Ваня находился на одном краю жизни, совсем еще недалеко отойдя от той непостижимой Вечности, откуда он чудесным образом появился на свет, а старуха уже приближалась к другому краю, уже заглядывала в ту же непостижимую Вечность, куда ей скоро предстояло кануть, и в этом, по-видимому, их возрасты как-то внутренне совпадали. Ада Адамовна много и охотно разговаривала с ним.

TC \"\"Почему-то Ада Адамовна настоятельно рекомендовала ему идти в военное училище.

Поначалу Иван опасался разговаривать со старухой, боясь, что она как-нибудь разрушить их семью, но вскоре выяснилось, что семья может разрушиться и без всякой старухи.

По вечерам мама стала приходить поздно, и Иван, ожидая ее, часами просиживал у окна. Из окна комнаты был виден железнодорожный переезд. Переезд почти всегда был перекрыт полосатым шлагбаумом, перед ним попеременно мигали два красных фонаря и прерывисто заливался электрический звонок. Железная дорога была оживленной: поезда грохотали во всякое время суток в ту и в другую сторону. Именно по этой дороге мама вернулась из Средней Азии, забрала Ивана из детского дома, и они поселились у старухи.

Прозорову больше всего нравилось именно то, что окна комнатки выходили на железную дорогу, ему сразу полюбились эти ночные шумы — пронзительные звонки, зарождающийся где-то далеко шквал приближающегося поезда, который надвигался и нарастал как всемирная неизбежная катастрофа, а затем, сотрясая землю, поезд некоторое время вместе со своим грохотом как бы стоял на месте, словно прикованный чугунными скрепами, стуча колесами, ярясь и роя землю, а в конце концов срывался и уносился прочь, и долго еще длилось медленное затухание звука.

Где бы он ни жил после, ему долго-долго не хватало этого живого ночного грохота, мелькания света на стене, звона, дребезжания посуды в буфете…



Железная дорога разделяла город на две части — на каменную с четырехэтажными и пятиэтажными домами, а также с целой улицей девятиэтажных домов с лифтами, в которых жило начальство обогатительного комбината, и — на деревянную половину, с палисадниками, огородами, яблонями и лопухами у заборов. Деревенская половина была лучше для жизни, милее, уютнее, просторнее, но тем не менее все ее жители завидовали обитателям каменной части, потому что у тех была “горячая вода и балконы”. За престижной каменной частью высился гигантскими металлическими коробами и закопченными трубами обогатительный комбинат.

В конце сентября в одну ночь погода резко переменилась, завыл за окном порывистый сырой ветер, хлынули с деревьев листья, потемнело небо от туч. А вечером того сумрачного дня мама вернулась вместе с каким-то толстощеким дядькой, который мигом натоптал у дверей луж, высвободился из гремящего жесткого плаща и, хлынув чужим враждебным духом, прошел мимо застывшего Прозорова к столу, поставил со стуком бутылку красного вина. Чужой дядька оказался дядей Жоржем, прапорщиком местной воинской части, о котором мама, улучив секунду, пока тот гремел рукомойником, шепнула, что это “…очень серьезно, страшно серьезно, поди, Ванечка, погуляй…”

Вот таким неожиданным и подлым образом счастье Прозорова кончилось вместе с солнечными денечками…

Через месяц он оказался в другом городе, где располагалось известное на все страну суворовское училище. Так что вовсе и не старуха разрушила их семью.

А когда Иван Прозоров, окончив училище, вновь ненадолго вернулся в город, старухи уже не было на белом свете.

В городе бушевала сирень.

Дядька Жорж поздоровался с ним рассеянно и равнодушно ибо занят был крепкой хозяйственной думой. В нем происходила гигантская внутренняя работа, и казалось, из недр его существа все время доносился приглушенный и постоянный скрежет мысли… Накануне смерти старухи, бывший прапорщик очень удачно выкупил у нее часть дома, а вернее, внес лишь мизерный задаток, оформив таковой как полную выплату и теперь подвигал события к тому, чтобы и все остальное жилье перешло к нему в собственность. Однако где-то в Сибири по словам дотошного нотариуса могла обнаружиться троюродная сестра старухи, а потому осторожничающий юрист сопротивлялся окончательному оформлению дома. Впрочем, разговаривая с дядькой Жоржем, нотариус то и дело отводил глаза, вздыхал и делал выразительные паузы. Но дядька Жорж в такие минуты тоже вздыхал, как бы не замечая этих пауз и старался сдвинуть дело как-нибудь так, чтобы оно само собою сдвинулось.

Об этом он и хлопотал, этим он и мучился, не замечая ни сирени, ни ночных гуляний ошалевшего от воли Прозорова.

А гулял Прозоров там, за переездом, в “каменной” части.

Прежняя зависть “деревенских” к “городским” с годами переросла в откровенную вражду. Причем обоюдная эта вражда приняла характер нескончаемый и мстительный… Внутри себя две главные части так же делились по районам, секторам и так же откровенно и самозабвенно враждовали: “зареченские” били “мясников”, “мясники” гоняли “головановских”, “головановские” преследовали “шанхайцев”… До смертоубийства, правда, дело не доходило. Враждовала исключительно молодежь, причем, только до свадьбы. Человек женившийся в тот же день выпадал из строя бойцов.

То была эпоха солдатских ремней с оловом в пряжках, кастетов, заточенных напильников, велосипедных цепей. И еще в это лето пришла дурацкая мода носить с собою на танцы опасные бритвы.



“А все-таки какая милая, наивная эпоха… И как быстро и жестко меняется мир, — думал Прозоров, глядя в окно. — Странно и вспомнить теперь, что существовало когда-то неписаное, но соблюдаемое всей черногорской шпаной правило тех, не таких уж и давних, лет: “Лежачих не бьют.”



Железнодорожный переезд задавал ритм всему городу, часто и подолгу перекрывая движение, и тогда по обеим сторонам скапливались длинные терпеливые очереди из машин и автобусов. А когда в сентябре хоронили повесившуюся из-за несчастной любви учительницу музыки, похоронная процессия потратила на прохождение переезда чуть ли не полчаса, потому что колонне пришлось переходить по частям: сперва грузовик с гробом и музыканты, затем прошли близкие родственники, после товарняка проскочила середина колонны, а замыкающим же пришлось бежать, чтобы догнать ушедший вперед оркестр.

В том солнечном и золотом сентябре, когда хоронили молоденькую учительницу, Иван и сам едва не бросился под поезд…

В эту осень он узнал, как властно и неприметно эта гибельная отчаянная мысль подспудно овладевает человеком, которому едва-едва стукнуло семнадцать, и как трудно, почти невозможно уклониться от выполнения задуманного, как глух становится человек к уговорам и увещеваниям рассудка…

Да, было с ним в этой жизни и такое… И уже потом, проходя многочисленные проверки и беседы с психологами в разведке, он сам диву давался, как ему удалось столь естественно и просто скрыть это юношеское движение души… Неужели оно было подобно случайному ветерку, не оставившему не то, что рубца, но и тени — безусловно бы примеченной прожжеными профессионалами, исследовавшими и разложившими всю его натуру на мельчайшие составляющие… Хотя — кто знает? — может, в тех задачах, что ему поручались, подобный элемент выступал, как элемент положительный… Результаты бесед и тестов оставались тайной, доступной лишь руководству, и как ни пытался Иван выведать резюме о своем сформулированном в спецслужбе “я”, это ему так и не удалось.

Однако в ту давнюю осень его юности едва ли не решающим аргументом против самоубийства стало то, насколько нелепо все это будет выглядеть со стороны: не успела повеситься одна, как еще один дурак сиганул под поезд. Кстати, когда он ходил “примериваться” к колесам и рельсам, то почему-то в голове его беспрерывно крутился пошлый посторонний мотивчик:



Бросилась с утеса Маргарита,

А за нею юный капитан…



Два самоубийства одновременно — все-таки слишком громоздко для провинциального городка. И может быть, спасло Прозорова какое-то смутное чувство красоты и гармонии и невозможность их нарушения.

В ту же ночь он просто сел в поезд и уехал в Крым. Через сутки проводники хотели высадить его — безбилетника, на какой-то ночной украинской станции, а ему было абсолютно все равно — высадят, не высадят, ему-то ведь и жить не хотелось, и они, вероятно, что-то почуяв в его отчаянном молчании, отступились. А после какая-то добрая женщина из пассажиров, полагая, что Иван спит, тихонько подложила ему в нагрудный карман пиджака один рубль…

Эх, вы — добрые, позабытые персонажи прошлой жизни… Кто из вас тогда, в начале семидесятых, мог подумать о будущих грандиозных ломках, перестройках и переменах…



Прозоров невольно ухватился за хромированный поручень — поезд резко замедлил ход, поползла по вагону суета сборов — пассажиры спешили к выходу на видневшийся в окно перрон.

Пройдя здание вокзала, он шагнул в стоявший над городом, уже истаивающий сумрак раннего утра. Солнце еще не взошло, но свет его набухал в молочно-теплом мареве за чередой многоэтажек.

Народу из поезда выходило немного, и народ этот был большей частью торговый, хваткий, привыкший к неудобствам и лишениям. Прозоров постоял на вокзальной площади, наблюдая за тем, как сноровисто водружаются на багажники подъехавших автомобилей встречающих набитые товаром рюкзаки, громоздкие баулы, гигантские, перетянутые веревками коробки, как мужики и бабы с рюкзаками за спиной, взяв в обе руки сумки и каким-то хитрым способом прицепив к себе неуклюжие тележки, тянутся тесно сбитым караваном на остановку автобуса. Кое-кто, правда, спешил к кучке “волг” и “жигулей”, принадлежавших местным левачкам, с нетерпением ожидавшим деловых пассажиров.

Прозоров, ощупав нагрудный карман пиджака, где лежали деньги, неторопливо перешел привокзальную площадь, отмечая, что за долгие годы его отсутствия ничего особенно нового, кроме коммерческих витрин, вывесок и палаток здесь не появилось.

“Если сейчас обернусь, — загадал он, — и увижу водонапорную башню и несколько тополей рядом, то все у меня будет хорошо и удачно…”

Он обернулся и — увидел эту башню, сложенную из красного кирпича, а рядом — одинокий тополь в неопрятных охапках вороньих гнезд, с высохшей черной вершиной.

Перешагнув через небольшой железный заборчик, Прозоров оказался на аллее скверика и бодрым шагом двинулся по ней — вдоль искалеченных деревянных скамек, к сиденьям которых присохли куски газет, мимо перевернутых чугунных урн, исторгнувших из себя рыбьи скелетики, треснутые пластмассовые стаканчики, смятые сигаретные пачки.

Левака, должного отвезти его к брату, он решил поймать в городе, подальше от вокзала, что, по его мнению, было безопаснее, учитывая и его вид явно непровинциального жителя и кучу деньжищ в кармане.

Дедок в шляпе, похожий на лесовика, одиноко сидел почти у самого выхода из сквера и пристально вглядывался в приближающегося Прозорова. Прозоров тоже внимательно поглядел на старичка, затем невольно перевел взгляд на скамейку. Рядом с дедком была расстелена газета, стояло два стаканчика, бутылка какой-то темной бурды, а в белой пластмассовой тарелочке зеленел аккуратно нарезанный огурчик, краснели кружки колбаски, заботливо уложенные на хлеб, лежал чуть в сторонке надкушенный пирожок…

— Товарищ! — неожиданно поманил старичок, когда Прозоров поравнялся с ним.

— Чего тебе, батя? — миролюбиво отозвался Иван и остановился.

— Товарищ, портвешку? — Старичок открытой ладонью повел в сторону сервированного газетного листа. — Безвозмездно, товарищ! — поспешил пояснить, заметив, что Прозоров слегка озадачился столь неожиданным предложением.

— Да как-то не ко времени, батя… — Прозоров взглянул на часы. — Половина шестого утра, не рано ли? И потом, портвейн, честно говоря, не мой любимый напиток.

— Зря, — разочарованно сказал дедок. — Я-то думал, хороший человек… Лицо простое… Ан нет, обманулся… Сам-то откуда?

— Из Питера, — зачем-то соврал Прозоров. — К приятелю еду, в Запоево… А народ у вас тут, я вижу, гостеприимный…

— Народ обыкновенный, — сухо ответил старик и, склонившись над газетным листом, стал поправлять и прихорашивать разложенную закуску, всем своим видом показывая, что аудиенция закончена. — В Запоево, стало быть… Понятно. Мой тебе добрый совет: ты Дубовым Логом не езди, а езжай через карьер…

— Почему не ездить Дубовым Логом? — спросил Прозоров.

— Там браты Соловьевы живут, — объяснил старик.

— Ну и что?

— Убьют.

— Вот как? — удивился Прозоров. — Ну ладно, спасибо за ценную информацию. До свидания.

— Постой, — сказал старик и снял шляпу. — Так уж и быть, добрый совет даром… А вот за ценную информацию — пять рублей.

Прозоров молча положил в шляпу десятку и пошагал в сторону площади.

Не успел он пройти и нескольких шагов, как снова услышал за спиной голос старика:

— И через карьер не езди!

— Почему? — остановился Прозоров.

— Цыганы. Перенять могут. Ступай лучше обратно на площадь, откуда пришел, спроси Балакина. Он хоть и дороже возьмет, зато при оружии… И ходы знает.

“Да, — думал Иван Прозоров, выходя на привокзальную площадь и направляясь к стоящим машинам, вокруг которых заканчивали погрузочную суету торговые люди с тележками и баулами, — расслабляться тут явно не стоит…”

Он остро пожалел, что не взял с собой маленький, незаметный в кармане пиджака “маузер”. Настороженное его чутье отчетливо улавливало повсеместную опасность, словно пронизавшую атмосферу этого некогда тихого дружелюбного городка. Городка, все еще жившего в его памяти, но давно сгинувшего в никуда вместе с ушедшим временем. Остались лишь формальные приметы прошлого — категорически невозвратимого. Может, здесь жили и люди, которых некогда он видел, с кем стоял в очередях, сидел в кинотеатрах и в кафешках, прогуливался по скверам, но ведь и они изменились столь же непоправимо, как и место их обитания. Одну энергетику и дух бытия сменили иные…

На фамилию Балакин нехотя и не сразу отозвался хмурый темнолицый человек, сидевший на корточках в стороне от общей компании частных извозчиков. Две угрюмых обезьяньих морщины, спускавшихся от крыльев носа к углам губ, выдавали в нем хронического язвенника. Узнав, куда надо ехать, он издал горлом странный звук: “Гр-х-м…”, с сомнением покачал головой, снова присел на корточки у бордюра и тяжело задумался. Прозоров терпеливо перетаптывался рядом с ним.

Сделав две-три глубокие затяжки, Балакин пустил слюну в мундштук “беломорины”, решительно затоптал окурок башмаком и поднялся.

— Добро, — сказал хрипло. — Гр-х-м… Двум смертям не бывать. Дорожка, однако, стремная… Сто туда, сто обратно…

— Годится, — кротко согласился Прозоров.

— За бензин полтинник особо, — видя сговорчивость клиента, находчиво набросил Балакин.

— Само собой…

— Гр-х-м… Плюс чаевые… Потом без глушака машина, тоже износ отдельный…

— Ты мне скажи сразу всю сумму, — начиная раздражаться, перебил Прозоров. — Не тяни жилы…

— Триста рублей… Гр-х-м… Деньги сразу… А то в дороге мало ли что… С кого потом возьмешь?

— Двести шестьдесят и — точка, — жестко сказал Прозоров. — Все, что могу. У меня еще отпуск впереди.

— Ну коли так, то так… — вздохнул перевозчик.

— Какие-то вы здесь напуганные все, — проворчал Иван, усаживаясь в машину — потрепанные, словно веником выкрашенные синие “жигули”.

— Будешь напуганным, курва… — мрачно сказал Балакин, поворачивая ключ в зажигании. — Ты это… Уши, если хочешь, заткни… Нажуй газеты и заткни… Глушака нет, скрутили вчера, курвы. В “шанхай” поехал, вышел за пузырем… Через пять минут прихожу — нет глушака… — голос его потонул в реве двигателя и машина, резко набирая ускорение, понеслась с площади.

На выезде из города водитель, миновав мост, съехал с асфальтовой дороги на обочину, шкрябнул несколько раз днищем по засохшей глине, а затем, ориентируясь по известным ему приметам, рванул через заросшее полынью поле к лесу. Все это время Прозоров терпеливо сносил боль в барабанных перепонках, но в конце концов не выдержал и, следуя совету водителя, нажевал газеты и плотно заткнул ею уши.

Ехали по узким просекам и линиям, ломали кусты, продирались к солнечным полянам, несколько раз форсировали один и тот же, как показалось Прозорову, лесной ручей, потом снова выбрались на шоссейную дорогу, пересекли ее и оказались, наконец, на широком прямом проселке, который плавно и полого поднимался на холм. На вершине холма посередине дороги лежал на боку колесный трактор и маячил рядом с ним одинокий человек.

Балакин подъехал к человеку и заглушил двигатель. Прозоров вытащил затычки из ушей. Вышли из машины, обошли место происшествия. Тракторист, молодой парень со свежей кровоточащей ссадиной на лбу, чуть покачиваясь, молча шел рядом с ними и взволнованно сопел, точно после драки.

— М-да, — произнес Балакин, прикуривая папиросу и озирая пространство. — Гр-х-м… Много выпил?

— Причем тут это? — возразил тракторист. — Ты погляди сам, дорога-то, главное дело, ровная. Вот в чем фокус…

— Ну и как же ты тут навернулся? — не выдержал Прозоров. — На ровной-то дороге… Тут и захочешь, не навернешься…

— В том-то и вопрос… Бермудский треугольноик. Загадка природы, — сокрушенно развел руками тракторист и пнул ногой колесо трактора. — Техника, бля… Русский Иван делал…

Балакин подошел к опрокинутому трактору, пошатал рукой трубу глушителя.

— Ладно, курва… Ты тут будь, а мы сейчас от фермера трактор пригоним. Я у тебя потом глушак свинчу… Вон он, твой хутор фермерский… А дальше за ним Запоево, — обратился к Прозорову, указывая рукой на несколько темных строений, видневшихся на дальнем краю поля у самой опушки леса. — У него должен быть трактор…

— Нет у него ни фига, придется ехать в мастерские, — уныло почесал затылок тракторист. — У фермера “ферапонтовцы” отняли всю технику на той неделе. И грузовик забрали, и “беларусь”…

— Кто отнял? — не понял Прозоров.

— Кто, кто… Рэкет. Приехали и забрали за долги. Не поспоришь… Да он богатый куркуль! — успокоил тракторист. — У него точно денег где-нибудь закопано, выкрутится…

— Он что, у бандитов в долг брал? — спросил Прозоров.

— Возьмешь у них… У нас вон собрание в гаражах было. Приехали на жипе… Один жип, падла, дороже всего кохоза стоит… Народ собрали, президиум, все как положено… Председатель говорит: нет, мол, денег, повремените… Своим, говорит, с осени не платим. А нас, говорят, не касается, ссуду бери в банке, а нам чтоб ежемесячно и в срок. Крыша… Понял? Проголосовали: кто за то, чтобы выплачивать? Кто против? Единогласно. Им, поди, не заплати… Им тут все совхозы платят. А ты говоришь, фермер. У него-то деньги есть, не пьет, не курит. Дочку в город возит… возил, вернее, в музыкальную школу…

— Ну а что ж милиция? Почему не реагирует?

Балакин поднял брови и изумленно взглянул на тракториста, тракторист криво усмехнулся и взглянул на Балакина, затем оба повернулись и долгим взглядом посмотрели на Прозорова.

— Гр-х-м…

— Н-да…

— Поехали, — помрачнев, приказал Прозоров.

— Будь тут, — велел Балакин трактористу. — Я мигом. Глушак пока свинчивай…

Спустились с холма, поднялись на другой холм, проехали мимо одиноко стоящего у дороги обгорелого сруба с обрушенной крышей, и через десять минут Балакин притормозил у покосившейся изгороди, за которой открывался широкий двор — с двумя домами посередине и старым огромным сараем в дальнем углу. Под навесом у сарая стояла сеялка и сенокосилка. Мотоцикл “урал” с разобранным двигателем и снятой коляской приткнулся к стволу березы у крыльца. Двор казался безжизненным и заброшенным, и если бы не громкий лай кавказской овчарки, которая, гремя натянутой цепью, бегала по двору, да не роющиеся в песке куры, можно было подумать, что хозяева давно покинули это место. Впрочем, мельком взглянув на тусклое слуховое оконце, расположенное под самой крышей сарая, Прозоров опытным глазом определил присутствие там наблюдателя. Кроме того, шевельнувшаяся занавеска в крайнем окне говорила о том, что дом все-таки обитаем.

Балакин беззвучно открывал рот, трогая Прозорова за рукав, и обалдевший от долгой дороги и негативных впечатлений Прозоров наконец-таки догадался вновь вытащить из ушей затычки.

— Я говорю… гр-х-м… Набавь, мол…

— Не могу, друг, — серьезно сказал Прозоров. — Видишь, какое кругом разорение? Теперь у меня каждая копейка на счету.

— Разговоры в городе пойдут, кто, мол, приезжал, да откуда?.. — сказал Балакин, при этом остро и изучающе поглядывая на Прозорова. — Молчание — золото…

— Не дам! — Прозоров внезапно почувствовал неприязнь к навязчивому водителю. — А спросят, кто приезжал? Да рыболов-любитель… А тебе, друг, совет: алчность губила даже цезарей. Так что, извини…

Он вышел из машины, громко хлопнув дверью и направился во двор, посередине которого остановился в нерешительности, не зная как обойти лающего и рвущегося с цепи пса.

Машина злобно взревела за его спиной, тронулась, пробуксовав в глинистой промоине, и скоро вой ее стал стихать, удаляясь в поля.

СОРАТНИКИ

Сергей Урвачев поджидал Ферапонта на недавно приватизированной ими турбазе, расположенной неподалеку от Черногорска. Он приехал сюда заранее, выставил охрану по периметру территории, успел пробежать по тенистым лесным дорожкам свои ежедневные десять километров, навестить тренажерный зал, оборудованный по последнему слову спортивной техники, и теперь маленькими глотками пил ледяную минеральную воду в уютном предбаннике турбазовской сауны.

Рвач тщательно поддерживал свою спортивную форму, принципиально не употреблял никаких, даже самых дорогих и патентованных спиртных напитков, не курил. Все эти маленькие удовольствия жизни он благоразумно оставлял другим, по собственному опыту зная, что слишком часто именно эти маленькие удовольствия приносят людям большие неприятности, ломают самые головокружительные карьеры и разбивают самые устроенные судьбы.

Он также строго и внимательно следил за “нравственным” состоянием своих подчиненных и если замечал в ком-нибудь из “шестерок” признаки морального вырождения, то есть нарушения меры в употреблении все того же спиртного или, упаси Бог, тягу к наркотикам — излишества эти пресекались им решительно и строго, зачастую — вместе с жизнью провинившихся.

В настоящее время Рвач пребывал в бодром и деятельном состоянии духа, ибо дело, которое он собирался обсудить с Ферапонтом, складывалось как по нотам. А самое приятное состояло в том, что ноты эти расставил по линейкам именно он, Сергей Урвачев, и пока что ни одна из них не сфальшивила.

“Ай, да Моцарт! Ай да молодец!” — с полным основанием мог бы воскликнуть теперь Урвачев, и если продолжить этот условный ряд образов, то с таким же точно основанием друга своего Ферапонта он мог отнести к разряду “Сальери”. Конечно, Ферапонт был более твердым, сильным и волевым, нежели Урвачев, но зато напрочь лишен того вдохновения и творческой импровизации, которыми обладал он. В этом смысле бандиты прекрасно дополняли друг друга, но тем не менее, уже не один раз возникали между ними пока еще ясно не высказанные разногласия. Пока еще они не могли обойтись без тесного сотрудничества друг с другом, но в любом случае у каждого имелся под рукой хрустальный бокал с ядом, приготовленный для любезного соратничка…

Отчетливое осознание данного прискорбного факта покуда еще не мешало Рвачу, сидевшему в удобном кресле и потягивающему минералочку, испытывать ни с чем не сравнимое удовлетворение творца от хорошо сделанной и почти уже завершенной работы, плодами которой он предвкушал поделиться с другом Ферапонтом.

Все началось месяц назад, здесь, на турбазе, в этом же предбаннике, похожем на великосветскую гостиную, где они с Ферапонтом в очередной раз подводили промежуточные итоги своей совместной деятельности.

Обсудив текущие вопросы, укомплектовав поредевшие списки бойцов новобранцами, заделав бреши недоговоренностей и просмотрев рутинные бухгалтерские отчеты, они, внезапно взглянув друг другу в глаза, подумали об одном и том же, тут же проникнувшись этим своим взаимным мистическим пониманием тех туманных устремлений, о которых ранее и не заикались…