Нина Лакур
Замри
Nina LaCour
Hold Still
© М. Давыдова, перевод на русский язык, 2021
© Popcorn Books, издание на русском языке, оформление, 2021
Text copyright © 2009 and 2019 by Nina LaCour
Illustrations copyright © 2009 by Mia Nolting
Cover Art © 2019 by Adams Carvalho
Cover Design by Samira Iravani
* * *
Посвящается моей семье и Кристин
Лето
1
С моих волос капает вода. Она стекает по полотенцу и собирается в лужицу на диване. В ушах я слышу стук собственного сердца.
– Послушай, милая…
Мама произносит имя Ингрид, и я начинаю мычать без слов. Не какую-нибудь мелодию, а просто мычать на одной ноте. И пусть я выгляжу сумасшедшей; пусть это ничего не изменит, но лучше уж так, чем рыдать, лучше так, чем заходиться криком, лучше так, чем слушать то, что мне говорят.
Что-то колотится у меня в груди – тяжелое, как чугунный якорь. Еще немного, и оно пробьет во мне дыру. На нетвердых ногах я поднимаюсь в свою комнату, натягиваю вчерашние джинсы и футболку. Выхожу из дома, иду по улице, сворачиваю к остановке. Папа окликает меня, но я не отзываюсь. В последний момент я запрыгиваю в отходящий автобус. Я сажусь в конец салона, проезжаю через весь Лос-Серрос, потом через соседний городок и выхожу на незнакомой улице. Я сажусь на скамейку на остановке, стараясь дышать ровнее. Светофор здесь не зеленый, как у нас, а слегка голубоватый. Мимо проходит женщина, толкая перед собой коляску. Она улыбается. Надо мной колышется ветка дерева. Я стараюсь быть легкой, как воздух.
Но мои руки не знают покоя. Чтобы занять себя, я начинаю ковырять скамейку там, где дерево расщепилось. Короткий ноготь на правой руке обламывается еще сильнее, но мне удается оторвать маленькую щепку. Я прячу ее в левую ладонь и принимаюсь за следующую щепку.
Всю ночь я слушала на повторе запись своего голоса, перечисляющего биологические факты. Сейчас он снова звучит у меня в голове музыкой катастрофы, заглушающей окружающий мир. Если у кареглазого мужчины и кареглазой женщины родится ребенок, у этого ребенка, скорее всего, будут карие глаза. Но если у отца и матери есть ген, отвечающий за голубые глаза, у ребенка могут быть голубые глаза.
Рядом со мной садится старичок в вязаном кардигане со снежинками. У меня в руке уже целая горсть щепок. Я чувствую, что он смотрит на меня, но не могу оставить скамейку в покое. Меня так и подмывает огрызнуться: «Чего уставился? Июнь, жара на улице, а на тебе новогодний свитер».
– Тебе нужна помощь, дочка? – спрашивает старичок. У него тонкие седые усы.
Я мотаю головой, не поднимая глаз от скамейки. Нет.
Он вынимает из кармана телефон.
– Может, тебе нужно позвонить?
Мое сердце пропускает удар, и я закашливаюсь.
– Давай я позвоню твоей маме?
Ингрид блондинка. У нее голубые глаза, а отец брюнет, значит, у него должен быть рецессивный ген, отвечающий за голубые глаза.
К остановке подъезжает автобус. Старичок встает, покряхтывая.
– Дочка…
Он поднимает руку, словно собирается похлопать меня по плечу, но передумывает.
В ладонь уже ничего не помещается, и щепки начинают сыпаться на землю. Какая я ему дочка? Еще немного, и я взорвусь, рассыплюсь на атомы.
Старичок отходит, садится в автобус и уезжает.
Мимо проезжают машины. Размытые разноцветные пятна мелькают одно за другим. Иногда они останавливаются на светофоре или для того, чтобы пропустить пешехода, но потом все равно уезжают. Пожалуй, я останусь здесь жить. Буду ковырять скамейку, пока на тротуаре не образуется целая куча щепок. Забуду, каково это – думать о другом человеке.
У остановки притормаживает автобус, но я отмахиваюсь. Несколько минут спустя две девчушки выглядывают на меня с пассажирского сиденья синей машины: одна – светлокожая блондинка, вторая – брюнетка, посмуглее. Их волосы украшают цветные заколки. Конечно, не исключено, что они сестры, но вероятность этого невелика. Они вытягивают шеи, чтобы получше меня разглядеть, и смотрят во все глаза. Когда загорается зеленый, они высовывают руки из открытого окна и машут мне так энергично, что их ладошки сливаются в порхающих птичек.
Через какое-то время подъезжает папа. Тянется к ручке, открывает дверь с моей стороны. Меня обдает запах кожи. Разреженный холодный воздух из кондиционера. Я сажусь в машину и позволяю отвезти меня домой.
2
Весь следующий день я провожу в постели. Когда я иду в туалет, то стараюсь не смотреть в зеркало. Один раз я поймала свое отражение: мне как будто поставили два фонаря под глазами.
3
Про следующий день я говорить не могу.
4
Мы ползем по серпантину с черепашьей скоростью, потому что папа водит аккуратно и до смерти боится высоты. С одной стороны от дороги – скалистый обрыв и океан, с другой – густые заросли и дорожные знаки с названиями городов с населением восемьдесят четыре человека. Мама взяла с собой всю свою коллекцию классики, и сейчас мы слушаем Бетховена. Если точнее, «К Элизе», которую она часто играет на фортепиано. Она рассеянно постукивает пальцами по коленям.
На окраине небольшого городка мы сворачиваем на обочину, чтобы перекусить. Мы сидим на старом стеганом покрывале. Родители смотрят на меня, а я – на выцветшую ткань и вышитые вручную стежки.
– Тебе следует кое-что знать, – говорит мама.
Я вслушиваюсь в шум проезжающих мимо машин, рокот волн, шорох бумаги, в которую завернуты сэндвичи. Но отдельные слова все равно пробиваются: клиническая депрессия, лечение, с девяти лет. Океан далеко внизу, но волны бьются о берег так громко, что кажется, будто они совсем близко и вот-вот захлестнут нас.
– Кейтлин, – зовет папа.
Мама касается моего колена.
– Милая? – говорит она. – Ты меня слышишь?
На ночь мы останавливаемся в срубовом доме с двухъярусными кроватями. Я чищу зубы спиной к зеркалу, забираюсь на верхнюю койку и притворяюсь спящей. Родители на цыпочках ходят по скрипучим половицам, включают и выключают воду, жмут на кнопку смыва, распаковывают дорожные сумки. Я подтягиваю ноги к груди, чтобы занимать как можно меньше места.
Гаснет свет.
Я открываю глаза и смотрю в деревянную стену. Когда-то я узнала, что деревья растут изнутри наружу. С каждым годом они наращивают новое кольцо. Я на ощупь пересчитываю кольца.
– Это пойдет ей на пользу, – негромко говорит папа.
– Надеюсь.
– Хотя бы увезли ее подальше от дома. Тут тихо, спокойно.
– Она почти все время молчит, – шепчет мама.
Я замираю и перестаю считать. Я жду продолжения разговора, но спустя несколько минут слышу папин присвистывающий храп и ровное дыхание мамы.
Мои пальцы сбились со счета. Слишком темно, чтобы начинать заново.
В три или четыре утра я резко просыпаюсь. Я всматриваюсь в созвездия, нарисованные на потолке. Я стараюсь поменьше моргать, потому что когда я моргаю, то вижу лицо Ингрид с закрытыми глазами и неподвижными губами. Я беззвучно проговариваю биологические факты, чтобы отогнать ненужные мысли. «Мейоз проходит в два этапа, в результате которых образуются четыре клетки, – шепчу я едва слышно, чтобы не разбудить родителей. – Каждая из клеток получает половину хромосом материнской клетки». Снаружи проезжает машина. По потолку, прямо по звездам, пробегает полоса света. Я повторяю факты, пока они не сливаются в нечленораздельный поток.
Мейозпроходитвдваэтапаврезультатекоторыхобразуютсячетыреклеткикаждаяизклетокполучаетполовинухро-мосомматеринскойклеткимейозпроходитвдва…
Я начинаю улыбаться. С каждым разом фраза звучит все забавнее, и вскоре мне приходится накрыть лицо подушкой, чтобы не разбудить родителей смехом, которым я пытаюсь себя усыпить.
5
Жарким июльским утром папа берет в аренду машину, потому что ему пора возвращаться к работе. Но мы с мамой остаемся в Северной Калифорнии, словно больше в мире ничего нет. Я езжу на переднем сиденье и слежу, чтобы мы не покидали невидимых границ на карте – не дальше нескольких миль от границы с Орегоном на севере, не дальше Чико на юге. Мы гуляем по пещерам и лесам, катаемся по разбитым дорогам и едим сэндвичи с плавленым сыром в придорожных кафе. Мы обсуждаем только то, что видим: сосны, официанток, количество льда в холодном чае. Как-то вечером в совершенном захолустье мы натыкаемся на крошечный старый кинотеатр. Мы смотрим детский фильм, потому что больше в нем ничего не показывают, и чаще обсуждаем детские визги и смех, чем происходящее на экране. Дважды мы, надев на лоб фонарики, спускаемся в лавовые пещеры Лассенского национального парка. Мама спотыкается и взвизгивает. Ее голос подхватывает эхо. Мне начинает сниться старик с остановки. Он подплывает ко мне посреди леса, на нем смокинг с красным галстуком-бабочкой. «Дочка», – произносит он и протягивает свой мобильный. Я знаю, что это звонит Ингрид, что она хочет со мной поговорить. Я тянусь к телефону и вдруг замечаю, что, хотя меня окружают зеленые деревья и бурая земля, сама я черно-белая.
По утрам мама разрешает мне выпить кофе. «Милая, ты такая бледная», – говорит она.
6
А потом вдруг наступает сентябрь.
И нам приходится вернуться.
Осень
1
Три часа утра. Не лучшее время, чтобы фотографировать без источников света, вспышки или высокочувствительной пленки, и все же я, распластавшись по капоту угловатого серого автомобиля, который уже должна бы водить, направляю объектив фотоаппарата в небо в надежде запечатлеть луну, прежде чем на нее наползет облако. Я щелкаю кадр за кадром на длинной выдержке, пока луна не скрывается, а небо не чернеет.
Машина поскрипывает, когда я сползаю на землю, и стонет, когда я открываю дверь и забираюсь внутрь. Я блокирую двери и сворачиваюсь на обитом тканью заднем сиденье.
У меня есть пять часов, чтобы привести себя в порядок.
Проходит пятнадцать минут. Я общипываю искусственный мех с чехлов на передних креслах, хоть они мне и нравятся. Я не могу остановиться – белый ворс летит во все стороны.
К половине пятого я успела несколько раз впасть в истерику, заработала головную боль, засунула кулак в рот и кричала. Мне нужно как-то сбросить напряжение и хоть немного поспать.
В окне моей комнаты загорается свет. Потом свет загорается в кухне. Дверь открывается, и мама, потуже запахнув халат, выходит на порог. Я тянусь к аварийке, нажимаю пару раз и смотрю, как она возвращается в дом. На пленке остался один кадр, и я через лобовое стекло фотографирую наш темный дом с двумя освещенными окнами. Я назову этот снимок «Мой дом в 5:23». Может, когда-нибудь, когда у меня не будет раскалываться голова, я взгляну на него и попытаюсь понять, почему я, вернувшись домой, каждую ночь проводила в холодной машине в паре шагов от теплого дома, где родители лежали без сна, сходя с ума от тревоги.
Около шести я наконец засыпаю.
Папа стучит в окно, чтобы меня разбудить. Я открываю глаза – уже светло. Папа стоит в костюме.
– Вот это у тебя намело, – говорит он.
Задняя сторона кресел полностью облысела. У меня болит рука.
2
Я иду к школе длинной дорогой; листок со свежим расписанием сложен в крошечный квадратик и спрятан глубоко в кармане. Я прохожу мимо торгового центра; «Сэйфвея»
[1] с его огромной парковкой; выставленного на продажу участка, где раньше был боулинг, пока администрация не решила, что боулинг в пригороде не нужен, и не снесла здание. Два года назад, пятничным вечером, я выскочила на одну из дорожек и сфотографировала, как Ингрид запускает в меня тяжелый красный шар. Я расставила ноги, и шар прошел между ними. Администратор наорал на нас и выставил за дверь, но позже простил. Эта фотография висит у меня на двери гардеробной: смазанное красное пятно, сосредоточенный горящий взгляд Ингрид. А за ней – огни, незнакомцы и ряды туфель для боулинга.
Я останавливаюсь на углу, чтобы почитать заголовки на витрине газетного ларька. В мире наверняка что-нибудь да происходит: наводнения, научные прорывы, войны. Но этим утром, как чаще всего и бывает, «Лос-Серрос Трибьюн» предлагает мне только местные новости и прогноз погоды.
При первой возможности я сворачиваю в переулок: не хочу, чтобы знакомые останавливались и предлагали подвезти. Скорее всего, они захотят поговорить об Ингрид, и я буду тупо пялиться на свои руки. А может, они не захотят говорить об Ингрид, и мы всю дорогу будем ехать в долгом тяжелом молчании.
В переулке между многоэтажками шуршат по гравию колеса, и рядом со мной возникает Тейлор Райли на скейтборде, заметно вытянувшийся за лето. Он ничего мне не говорит. Я смотрю, как мои кроссовки поднимают пыль. Он проезжает мимо и останавливается, дожидаясь меня. Он делает это снова и снова, не говоря ни слова, даже не глядя в мою сторону.
Его волосы выгорели на солнце, а кожа потемнела и покрылась веснушками. Он мог бы играть в каком-нибудь ситкоме себя – самого популярного парня в школе, который не подозревает о своей популярности. Неизменным атрибутом телеверсии Тейлора был бы не скейтборд, а бомбер, а вместо того чтобы сидеть на уроках со скучающим видом, он бы отстаивал честь школы на соревнованиях. Он бы ездил в школу на дорогой тачке в компании какой-нибудь красотки-выпускницы, а не тащился бы по узкой грунтовой дорожке рядом с мрачной молчаливой девчонкой.
Дорожка заканчивается, и мы оказываемся на тротуаре. В нескольких домах от нас скопилась пробка из машин, поворачивающих на школьную парковку. Мне хочется развернуться и убежать домой.
– Соболезную насчет Ингрид, – говорит Тейлор.
– Спасибо, – отвечаю я машинально.
Машины одна за другой проезжают мимо и сворачивают на парковку. Девчонки визжат и обнимаются, как будто не виделись много лет. Парни лупят друг друга по спинам – должно быть, это считается дружеским жестом. Я стараюсь на них не смотреть. Мы с Тейлором поворачиваемся друг к другу и изучаем его скейтборд, неподвижно стоящий на земле. Хлопает дверь машины. Раздаются шаги. Алисия Макинтош влетает в меня и заключает в объятия.
– Кейтлин, – выдыхает она.
Меня обдает приторным цветочным ароматом. Я стараюсь сдержать кашель.
Она отступает на шаг, придерживая меня за локти. На ней узкие джинсы и желтый топ, на котором голубыми блестками выложено: «КОРОЛЕВА». Рыжие волосы рассыпались по плечам.
– Ты такая сильная, – говорит она. – Ты молодец, что вернулась в школу. Я бы на твоем месте… даже не знаю. Лежала бы пластом, наверное, натянув одеяло на голову.
Она смотрит на меня взглядом, который, видимо, считает понимающим. Ее большие зеленые глаза распахиваются еще больше. В тот единственный семестр, когда я ходила в драматический кружок, нас учили, что для того, чтобы заплакать, нужно долго не моргать. Может, она забыла, что мы с ней вместе ходили на эти занятия? Она продолжает сжимать мне локти, и вот наконец по ее веснушчатой щеке сбегает слезинка.
«Алисия, – хочется сказать мне, – когда-нибудь ты получишь “Оскара”».
Но вместо этого я говорю:
– Спасибо.
Она кивает, сдвигает брови и выжимает из себя еще одну слезу.
Ее внимание переключается на что-то другое. К нам идут ее подруги. На них разные версии одного и того же топа: «ПРИНЦЕССА», «АНГЕЛ», «ИСПОРЧЕННАЯ ДЕВЧОНКА». Видимо, в этом году Алисия у них главная. Наверное, я должна быть польщена, что ее руки сейчас пережимают мне сосуды.
– Ты, наверное, опоздаешь из-за меня. Но я хочу, чтобы ты знала: если тебе что-нибудь понадобится, я буду рядом. Я знаю, что мы с тобой давно не общались, но ведь раньше мы так дружили. Я с тобой. Днем и ночью.
Я не могу представить, чтобы когда-нибудь дружила с Алисией. Не потому, что мы такие разные, – у меня просто не получается думать о том, что было до старших классов. До увлечения фотографией, до экзаменов, до тревог, связанных с поступлением. До Ингрид. Я помню Алисию еще совсем ребенком, когда она, уперев ладошки в бока, сообщила всей песочнице, что единорогом может быть только она. А еще я помню девочку с каштановыми волосами, заплетенными в косичку, и в пастельных бриджах, которая скачет по асфальту, играя в лошадку, и я знаю, что эта девочка – я, но воспоминания кажутся чужими.
Она стискивает мои локти в последний раз и отпускает меня.
– Тейлор, – говорит она. – Ты идешь?
– Да, сейчас.
– Мы опоздаем.
– Я вас догоню.
Она закатывает глаза. Ее подруги подходят к нам, и она ведет их к корпусу английского.
Тейлор откашливается. Поглядывает то на меня, то на свой скейт.
– Надеюсь, это не прозвучит бестактно, но… как она это сделала?
У меня подкашиваются колени. «Если у кареглазого мужчины и кареглазой женщины родится ребенок, у этого ребенка, скорее всего, будут карие глаза», – думаю я. Главный вход прямо перед нами, футбольное поле – слева. Я засовываю руку в карман и нащупываю расписание. Как и в последние два года, первым уроком у меня фотография. Усилием воли я заставляю себя пошевелиться. Я отступаю на траву, прочь от Тейлора, и бормочу: «Мне надо идти». Я представляю, как мисс Дилейни ждет меня, как она поднимается с места, когда я вхожу в кабинет, и, не замечая других учеников, подходит ко мне. Я представляю, как она касается моего плеча, и меня переполняет облегчение.
3
Я не разговаривала с мисс Дилейни с тех пор, как это произошло. Может быть, она извинится перед классом, отведет меня в подсобку кабинета, и мы сядем с ней и будем говорить о том, как несправедлива жизнь. Она не станет спрашивать, в порядке ли я, потому что для нас этот вопрос не имеет никакого смысла. Она посвятит урок лекции о том, каким печальным будет этот год. В память об Ингрид темой первого проекта станет утрата, и еще до того, как я сдам свою фотографию, все будут знать, что это самая трогательная, душераздирающая работа в классе.
В толпе одноклассников я захожу в кабинет. Там светлее и прохладнее, чем раньше. Мисс Дилейни стоит у доски – как всегда, безупречна в своих отутюженных брюках и черной водолазке без рукавов. Мы с Ингрид пытались представить ее в повседневной жизни: как она выносит мусор, бреет подмышки и так далее. Между собой мы называли ее по имени. «Представь, – говорила Ингрид, – как Вена в трениках и растянутой футболке просыпается в час дня с похмельем». Я пыталась представить, но ничего не получалось. Вместо этого я видела, как она сидит в шелковой пижаме на залитой солнцем кухне и попивает эспрессо.
Несколько человек уже заняли места. Когда я вхожу, мисс Дилейни бросает взгляд на дверь и тут же отворачивается – это как яркая вспышка, которая бьет по глазам. Я жду на пороге, давая ей возможность посмотреть снова, но она не двигается с места. Может, она ждет, чтобы я подошла к ней сама? За моей спиной начинает скапливаться народ, и я делаю несколько шагов вперед и останавливаюсь у шкафа с книгами по искусству, пытаясь сообразить, что делать.
Она не могла меня не заметить.
Одноклассники обходят меня с обеих сторон, и мисс Дилейни здоровается с каждым и улыбается, а меня, стоящую в нескольких шагах от нее, игнорирует. Я не понимаю, что происходит, но чувствую, что тону в толпе, поэтому выхожу вперед и встаю перед ней.
– Здравствуйте, – говорю я.
Ее темные глаза, скрытые за очками в красной оправе, скользят по мне.
– Добрый день.
Она произносит эти слова так равнодушно, словно едва меня знает.
На нетвердых ногах я прохожу к парте, за которой сидела в прошлом году, открываю блокнот и делаю вид, что чрезвычайно увлечена чтением. Может быть, она ждет, пока все рассядутся и урок начнется, чтобы сказать несколько слов об Ингрид. Последние из учеников заходят в кабинет, и я притворяюсь, что не замечаю пустующего места рядом со мной – места, где раньше сидела Ингрид.
Звенит звонок.
Мисс Дилейни обводит нас взглядом. Я жду, пока она посмотрит на меня, улыбнется, кивнет, сделает хоть что-нибудь, но кабинет словно заканчивается справа от меня. Она улыбается всем, но я для нее не существую. Она явно не хочет меня видеть, и я не имею ни малейшего понятия, как мне поступить. Я бы собрала вещи и ушла, но мне некуда пойти. Хочется залезть под стол и спрятаться, пока все не уйдут.
На стенах кабинета вывешены наши выпускные работы с прошлого года. Ингрид единственная, у кого мисс Дилейни взяла целых три фотографии. Все они висят в ряд, по центру стены. Одна из них – это пейзаж: два каменистых склона, поросших колючим кустарником, и извилистый ручей между ними. Вторая – натюрморт с разбитой вазой. А третья – мой портрет. Освещение очень контрастное, а выражение моего лица похоже на гримасу. Я не смотрю в камеру. Когда Ингрид проявила этот снимок в лаборатории, мы с ней отступили на полшага, наблюдая за тем, как на влажной бумаге проступает мое лицо, и Ингрид сказала: «Это же ты, на сто процентов». А я ответила: «О боже, и правда», хотя с трудом себя узнала. Я смотрела, как под глазами залегают тени, а в углу рта образуется незнакомый изгиб. Это была я, но жестче, суровее меня обычной. Вскоре я смотрела на совершенно незнакомое лицо, ничуть не напоминающее девочку из хорошего района, у которой любящие родители и отдельная ванная комната.
Возможно, это было предзнаменование, потому что теперь я понимаю эту фотографию куда лучше.
Своих работ я сперва не вижу вовсе, но потом замечаю одну. Видимо, мисс Дилейни сочла ее бездарной, раз повесила в таком месте – в единственном темном углу кабинета, над радиатором, который выступает из стены и загораживает часть снимка. Ингрид потрясающе рисовала – так, что любой предмет выходил у нее красивее, чем в жизни, – но я думала, что фотографировать нам с ней удается одинаково хорошо.
Когда я делала этот снимок, я была уверена, что это будет шедевр. Мы с Ингрид ехали на скоростном поезде в гости к ее старшему брату, который живет в Сан-Франциско. Дорога была долгая, потому что мы живем в глубоком пригороде. Когда мы проезжали Окленд, случилась какая-то задержка, и некоторое время поезд стоял на путях. Двигатель замолчал. Пассажиры заерзали на местах, устраиваясь поудобнее. Я выглянула из окна: за автострадой на фоне пронзительно-голубого неба теснились ветхие жилые дома и огромные заводы. Я сделала снимок. Но, наверное, вся красота заключалась в цветах. В черно-белом исполнении фотография получилась унылая, и мисс Дилейни, скорее всего, права: кто захочет на такое смотреть? И все же видеть ее запрятанной в угол ужасно стыдно. На стене висит миллион фотографий, но мне кажется, что моя окружена яркой неоновой рамкой. Как бы незаметно снять ее со стены?
Весь урок мисс Дилейни улыбается, рассказывая, как много ожидает от своих талантливых учеников; улыбается так сильно, что у нее, наверное, болят щеки. Древние часы на стене у меня за спиной тикают мучительно медленно. Я вглядываюсь в них несколько секунд, мечтая, чтобы урок поскорее закончился, и замечаю шкафчики в дальней части кабинета. Свой я в прошлом году так и не разобрала, потому что пропустила последнюю неделю учебы.
Мисс Дилейни записывает на доске термины для повторения: диафрагма, экспонометр, выдержка. Меня охватывает волнение; я думаю о вещах в своем шкафчике. Я знаю, что там лежат мои старые фотографии; среди них могут быть снимки Ингрид. Я снова оборачиваюсь на часы – минутная стрелка едва сдвинулась с места. Конечно, следует дождаться окончания урока, но сейчас вежливость заботит меня меньше всего. В конце концов, мисс Дилейни ведет себя не слишком вежливо. Так что я отъезжаю на стуле от стола, не обращая внимания на противный скрежет металлических ножек, и встаю. Пара человек оборачивается посмотреть, что происходит, но, увидев, что это я, они быстро отводят глаза, словно случайный зрительный контакт может их убить. Мисс Дилейни продолжает говорить, как будто ничего не произошло и она вовсе не игнорирует тот факт, что Ингрид нет. Она не сбивается, даже когда я подхожу к своему шкафчику и начинаю вынимать фотографии. Я настолько опьянена собственной смелостью, что не возвращаюсь на место сразу, а разглядываю старые снимки, о существовании которых успела забыть. Среди них есть несколько фотографий, сделанных Ингрид, – я хотела снять с них копии, – и я перебираю их, пока не нахожу любимую: травянистый холм с мелкими полевыми цветами, голубое небо. Ничего безмятежнее просто невозможно представить. Это место из сказки, место, которого больше нет.
Я разворачиваюсь, сжимая в руках фотографии своей старой жизни и испытывая непреодолимое желание кричать. Я представляю, как делаю это – так громко, что элегантные очки мисс Дилейни разбиваются, фотографии слетают со стены и весь класс глохнет. Тогда-то ей придется на меня посмотреть. Но я лишь возвращаюсь на свое место и опускаю голову на прохладную поверхность стола.
Звенит звонок, и кабинет постепенно пустеет. Мисс Дилейни прощается с некоторыми из учеников, но я для нее по-прежнему невидима.
4
Вот о чем я думала все сегодняшнее утро.
Первый год старшей школы. Первый урок. Я села рядом с девочкой, которую никогда раньше не видела. Она что-то писала в дневнике, украшая текст завитушками. Когда я села рядом, она взглянула на меня и улыбнулась. Мне понравились ее сережки. Красные, в виде пуговиц.
Утро мы провели в спортивном зале, слушая приветственную речь директора. У мистера Нельсона было круглое лицо, маленький рот и огромные глаза. Он уже начал лысеть, и остатки его волос росли какими-то клоками. Если представить человека, похожего на сову, это и будет мистер Нельсон. Я ощущала себя потерянной, зал казался бесконечным, и даже мои бывшие одноклассники воспринимались как незнакомцы. А потом я пошла в кабинет фотографии, и, хотя я никогда в жизни не занималась пленочной съемкой и почти ничего не знала об этом искусстве, в кабинете мисс Дилейни мне стало гораздо спокойнее. Мисс Дилейни назвала первое имя и продолжила зачитывать список, делая пометки. Время тянулось медленно. Я увидела, как моя соседка вырвала из дневника страницу и что-то написала. Она пододвинула листок ко мне. На нем было написано: «И так четыре года? Вот это мы влипли».
Я схватила ручку и попыталась придумать что-нибудь остроумное. Я чувствовала себя другим человеком. Смелее прежней себя. У меня на запястье были браслеты из стеклянных бусин, которые звенели, когда я шевелила рукой.
«Если бы ты могла пойти на свидание с кем угодно в школе, кого бы ты выбрала?» – написала я.
Она тут же ответила: «Директора Нельсона, естественно. Он просто огонь!»
Я не смогла сдержать смех. Я постаралась замаскировать его под кашель, и мисс Дилейни, оторвав взгляд от списка, заметила, что считает нас взрослыми людьми, которым не нужно отпрашиваться, чтобы выйти в туалет или выпить воды.
Так я и сделала. Я вышла из кабинета, наслаждаясь своими выпрямленными волосами, новыми джинсами и звоном браслетов. Я наклонилась к питьевому фонтану с холодной водой и, пока пила, думала: «Вот оно. Начало настоящей жизни». А когда я вернулась на место, передо мной лежала новая записка: «Я Ингрид».
«Я Кейтлин», – написала я в ответ.
И мы стали друзьями. Вот так просто.
5
Последним уроком у меня английский с мистером Робертсоном. Когда я вхожу в кабинет, он не пытается ничего изображать. Он просто кивает мне, улыбается и говорит:
– С возвращением, Кейтлин.
Генри Лукас, самый популярный парень в одиннадцатых классах и при этом самый неприятный, сидит в дальнем углу, демонстративно не замечая подружек Алисии. Ангел ерошит его черные волосы длинными розовыми ногтями.
– Ты ведь устраиваешь в пятницу тусу? – спрашивает Испорченная Девчонка.
Генри устраивает их постоянно, потому что его родители, владельцы риелторской компании, вечно в разъездах – участвуют в совещаниях и становятся все богаче. Когда они возвращаются в город, то организуют благотворительные приемы, от которых мои родители, как правило, стараются отвертеться. Их лица можно видеть на рекламных щитах и в вестнике родительского клуба: мать всегда в безупречном черном костюме, отец с неизменными атрибутами – клюшками для гольфа и самодовольной улыбкой.
Испорченная Девчонка присоединяется к Ангелу и тянет Генри за волосы. Он смотрит прямо перед собой, криво улыбаясь, но не останавливает их. Я выбираю место подальше от них, у самой двери.
Мистер Робертсон начинает перекличку:
– Мэттью Ливингстоун?
– Здесь.
– Валери Уотсон?
– Тут! – щебечет Ангел.
– Дилан Шустер?
Это имя я слышу впервые. Никто не отзывается. Мистер Робертсон поднимает глаза.
– Дилан Шустер нет?
Дверь передо мной открывается, и в кабинет заглядывает девушка. Ее лицо мне незнакомо, а наша школа достаточно мала, чтобы я знала в ней всех. Ее темные, почти черные волосы взъерошены, но не элегантно, как у многих девушек, а так, будто ее ударило током. Густой слой черной подводки смазан, живые глаза быстро оглядывают кабинет. Она явно пытается решить, входить ей или нет.
– Дилан Шустер? – спрашивает мистер Робертсон снова.
Новенькая смотрит на него; ее глаза удивленно распахиваются.
– Ого, – говорит она, – как вы угадали?
Он смеется, и Дилан уверенным шагом заходит в кабинет. Через плечо перекинута вместительная сумка, в руке – стакан с кофе. Тонкая футболка с одной стороны порвана и скреплена булавкой. На ней невообразимо узкие джинсы, и вся она очень высокая и худая. Ее ботинки тяжело бухают по полу, пока она идет в конец кабинета. Я не оборачиваюсь ей вслед, но представляю, как она садится в дальнем углу. Наверняка развалилась на стуле как у себя дома.
Закончив перекличку, мистер Робертсон встает и, прогуливаясь между рядами, рассказывает, чем мы будем заниматься в этом году.
6
Я стою одна на потертом зеленом линолеуме корпуса естественных наук и вдыхаю затхлый воздух. Тейлор и остальные популярные ребята, скорее всего, заняли шкафчики в вестибюле английского. В прошлом году мы с Ингрид выбрали корпус иностранных языков, который стоит рядом с английским – не совсем в изоляции, но без навязчивого духа школьной жизни. Научный корпус мало кто выбирает добровольно. Он стоит в стороне, и в нем нет ничего, кроме кабинетов, никакой общественной жизни. Мне бы хотелось, чтобы он оставался пустым всегда.
Запирать шкафчик, в котором нет ничего, кроме воздуха, кажется неправильным. Я подумываю подождать, пока у меня не появится какое-нибудь имущество, но место слишком хорошее, чтобы его упускать: самый северный шкафчик в самом северном здании «Висты». Двери выходят прямо на улицу. Перейти дорогу – и ты уже за территорией школы. И, вероятно, именно возможность побега наводит меня на идеальный способ застолбить шкафчик.
Скотча у меня нет, поэтому я откусываю кусок жвачки, жую пару секунд и прилепляю к обратной стороне пейзажа Ингрид. Внутри шкафчика висит мутное прямоугольное зеркало, покрытое царапинами. Я избегаю смотреть на свое отражение, но краем глаза вижу гладкие каштановые волосы и веснушки. Мое лицо потускнело и осунулось. Я прилепляю фотографию поверх зеркала, и отражение пропадает. Остается только красивый спокойный холм.
Кто-то встает рядом, привалившись к соседним шкафчикам спиной. Дилан. Вблизи ее волосы еще взъерошеннее. Тут и там пряди падают на лицо.
– Здоро́во, – говорит она.
– Привет.
Она рассматривает меня так долго, что я начинаю подозревать неладное – чернила на лбу или что-нибудь в этом духе. Потом она улыбается какой-то странной улыбкой. Вроде как насмешливо, но по-доброму. Перед тем как уйти, она, порывшись в сумке, выуживает замок и цепляет его на пустой шкафчик по соседству с моим. Потом уходит, грохоча ботинками, и я снова остаюсь одна. Я медленно закрываю дверцу, прислушиваясь к скрипу петель, и цепляю на шкафчик замок. «Я твой», – говорит его негромкий щелчок.
7
Я успеваю отойти от школы на несколько шагов, когда рядом со мной останавливается мамин «вольво».
Она высовывается из окна и кричит: «Кейтлин!» – как будто я могла не заметить родную мать, как будто универсал, который она водит, сколько я себя помню, и наклейка «ПАТРИОТЫ ЗА МИР» на бампере не намекнули мне, что это она. Я неловко подбегаю к ней, пока другие ребята проезжают мимо на своих машинах, чтобы затусить в «Старбаксе» или торговом центре. Я забрасываю рюкзак на пассажирское сиденье и забираюсь следом.
– Почему ты не на работе? – спрашиваю я, сползая пониже, чтобы не привлекать внимания.
Маму зовут Маргарет Картер-Мэдисон – с таким именем ей следует быть как минимум президентом, но, хотя руководит она всего лишь маленькой начальной школой, всем постоянно что-то от нее нужно. С чем только не приходится иметь дело моей маме: родители, одержимые развитием своего шестилетки; миссис Смит, древняя руководительница пятого класса, которая убеждена, что динозавров никогда не существовало; регулярные эпидемии вшей – порой я просто не понимаю, как она умудряется сохранять спокойствие в любой ситуации. Говорит она тихо, поэтому в разговоре с ней приходится напрягать слух, а на театральных постановках малышей она не сидит в зрительном зале, изображая интерес, а аккомпанирует им на фортепиано. Она ужасно радуется каждому выступлению, хотя песни каждый год одни и те же.
Она не отвечает на мой вопрос, и я говорю:
– Я думала, если ты уедешь из школы до семи, произойдет какая-нибудь катастрофа.
– Но ведь это твой первый день нового учебного года, – говорит она, слегка пережимая с жизнерадостностью.
– И что?
– Я подумала, может, нам сходить в наш любимый японский ресторанчик? Ты прошла экватор старшей школы. Это надо отметить.
Мне становится не по себе. Я не понимаю, чего ради она так усердствует. Наш любимый японский ресторанчик? В последний раз мы были там в моем детстве. Мы туда захаживали, когда она еще не была директором школы и не работала сутки напролет, когда я еще могла заказать детское бэнто. Я не знаю, как себя вести, поэтому открываю бардачок и начинаю в нем копаться, просто чтобы занять руки. Коробок «Тик-така». Старые солнечные очки. Руководство по эксплуатации автомобиля.
Я закидываю «Тик-так» в рот и предлагаю ей. Она берет одну штучку. Я продолжаю поедать драже одно за другим, перемалывая его в мятную пыль. К тому времени, как мы подъезжаем к ресторану, коробок пустеет. Я убираю его обратно в бардачок и выхожу из машины.
Время – ни туда ни сюда: для обеда слишком поздно, для ужина слишком рано. Мы с мамой единственные посетители – хуже не придумаешь. Когда в ресторане больше никого нет, я начинаю думать, что, если бы не мы, официанты бы ели, болтали по телефону, включили бы музыку погромче, а мы своим присутствием лишаем их отдыха. Особенно я ненавижу, когда они караулят в углу, чтобы долить воды в опустевшие бокалы. От такого мне становится совсем грустно.
Мы изучаем меню, делаем заказ и разливаем чай из горячего металлического чайника в крошечные чашечки, и все это время мама готовится что-то сказать. Не знаю, как именно я это поняла, но ощущение витает в воздухе. Она смотрит на меня и улыбается.
– С кем ты сегодня обедала в школе?
Я беру крошечную чашечку и делаю глоток. Слишком горячо. Я отодвигаю ее в сторону и смотрю на мокрый круг, оставленный на бумажной подложке.
– Угадай.
Она молчит.
– Ну давай. Это же очевидно.
– Для меня не очевидно.
Я закатываю глаза.
– Очевидно, что я обедала одна.
Жизнерадостное настроение мамы улетучивается.
– Кейтлин.
Она произносит мое имя постоянно, но на этот раз – по-другому. На этот раз она звучит разочарованно, как будто у меня был выбор, как будто целая толпа выстроилась в очередь, чтобы поесть со мной, а я решила обедать в одиночестве.
– Что? – огрызаюсь я, но она молчит.
Через пару секунд официант приносит наш заказ. Я смотрю на свое громадное бэнто с горой темпуры, курицей в соусе терияки и роллами «Калифорния» и немного жалею, что нельзя, как раньше, заказать детское бэнто. Все то же самое, только порции поменьше. Я съедаю одну морковку в кляре и чувствую, что наелась.
– Марджи – это моя подруга с работы – знает хорошего психотерапевта. Ее дочка к ней ходит.
– А что не так с дочкой Марджи?
– Все так. Просто, как и у тебя, у нее сейчас трудный период.
– Ах, – протягиваю я саркастично, – трудный период.
Мама потягивает чай. Я кусаю ролл, и по подбородку течет соевый соус. Я промокаю его салфеткой – надеюсь, официант не стоит поблизости, глядя на нас.
– Не пойду я к психологу.
Мама грустно разглядывает свой рисовый боул. Интересно, о чем она думает.
До конца обеда мы почти не разговариваем, и мне немного жаль, что так вышло, но ведь она сама подняла эту тему. Не думает же она, что я буду рада любому ее предложению только потому, что она сводила меня в ресторан.
8
В пятницу вечером я сижу за столом с родителями и молча поглощаю ужин. Папа расспрашивает меня о первой неделе в школе тем же жизнерадостным тоном, которого уже много дней придерживается мама. Я отвечаю односложно, ожесточенно накалывая пасту на вилку. Скоро они начинают разговаривать между собой, и я выключаюсь из беседы. Когда я понимаю, что больше не выдержу, я встаю, скидываю недоеденную пасту в раковину и ставлю тарелку в посудомойку.
Я забираюсь на заднее сиденье своей машины и упираюсь коленями в распотрошенные чехлы. Я должна была получить права еще три месяца назад, но вместо того чтобы выполнять развороты в три приема, я смотрела, как гроб моей лучшей подруги опускается в землю. А теперь я не могу заставить себя позвонить в инспекцию и договориться о новой дате экзамена.
Машина настолько старая, что в ней установлен только кассетный проигрыватель. Кассета у меня одна. К счастью, это хорошая кассета. Брат Ингрид, Дэйви, как-то записал ее мне на день рождения. Это сборник с композициями незнакомых мне инди-групп. Песни незаметно перетекают одна в другую, но все они одинаково хороши. Я поворачиваю ключ зажигания, и из колонок рвется надрывный мужской голос. Пару минут спустя к машине выходит папа.
– Тебе что-нибудь задали на дом? Если сделаешь домашку сейчас, все выходные сможешь отдыхать.
– Нет, – лгу я.
Он поднимает повыше мой рюкзак, который держит в руке.
– Прихватил на всякий случай.
Немного помедлив, я достаю учебник математики и бумагу. Кассета переворачивается. Негромко играет гитара, женский голос начинает петь, мужской подхватывает. Красиво. Я пытаюсь решить задачу, но в машине нет калькулятора. Мне вдруг хочется, чтобы зазвонил телефон. Я представляю, как мама выходит с беспроводной трубкой и передает ее мне через окно машины. Я бы легла на сиденье. Слушала. Отвечала. Рассказала бы что-нибудь интересное. Но единственной, кто мне звонил, была Ингрид, поэтому я знаю, что это невозможно. Я выкручиваю музыку на максимум. Вся машина вибрирует, а колонки шипят и потрескивают, как будто у меня плохо ловит радио.
Я сбрасываю вещи с сиденья и вытягиваюсь в полный рост. Через люк в крыше видно темнеющее небо. Я представляю, что телефон лежит на сиденье рядом с моим ухом.
В чем была Вена в первый день? – спрашивает Ингрид.
Я не обратила внимания.
Ага, как же. Наверняка в чем-нибудь новом.
Она вела себя так, будто мы с ней незнакомы. Ее одежда интересовала меня в последнюю очередь.
Представь, как она чистит кошачий лоток.
Ты слышала, что я сказала? Всю неделю она вела себя так, будто ненавидит меня.
О боже, я придумала: представь, как она находит в холодильнике заплесневелые остатки еды.
Не хочу.
Как там без меня? Ты пряталась на большой перемене в библиотеке, вместе с ботанами?
Вообще-то я обедала с Алисией Макинтош. Она подарила мне топ с надписью «МИЛОСТЫНЯ» и сказала, что если я буду носить его каждый день, то она позволит мне ходить с ней и занимать ей очередь в столовой за диетической колой.
Ты скучала по мне?
Почему ты спрашиваешь?
Я хочу знать.
А то ты не знаешь.
Я хочу, чтобы ты это сказала. Мне будет приятно.
Иди в жопу.
Да ладно тебе. Скажи.
У окна машины возникает мама. Она машет рукой, привлекая мое внимание. Я не двигаюсь с места. Она показывает на часы – это значит, что уже поздно и она хочет, чтобы я вернулась в дом. Я продолжаю лежать. Закрываю глаза, мечтая, чтобы она отошла от машины. Я пока не готова.
Надрывный юноша возвращается – выходит, прошло полтора часа, – и я зажмуриваюсь крепче и слушаю. Его гитара становится настойчивее, а голос дрожит. У него разбито сердце.
9
Меня будит стук в окно. Ночью я снова выбралась из дома и спала в машине.
– У меня для тебя сюрприз, – сияя, говорит папа; через стекло его голос звучит приглушенно. – Тут, во дворе.
– Какой? – Я так устала, что с трудом ворочаю языком.
– Иди посмотри, – нараспев говорит он.
Я снимаю блокировку и выхожу на солнечную улицу. Во рту стоит неприятный привкус.
Папа закрывает мне глаза ладонью и помогает обойти машину. Сквозь тонкие подошвы тапочек чувствуется гравий подъездной дорожки, каменные плиты, которыми выложена дорожка вдоль дома, и, наконец, трава. Мы стоим на заднем дворе. Сам дом ничем не отличается от других. Как и большинство домов в Лос-Серросе, он большой, новый и непримечательный, но мне нравится наш двор. Узкая тропинка огибает овощные грядки и цветочные клумбы, на которых родители могут часами возиться по выходным. Больше всего мне нравится, что, если встать на тропинке спиной к дому, не видно даже забора. Двор огромный, с неровным рельефом, а в дальнем его конце растут старые дубы.
Папа убирает руку с моих глаз и указывает на огромную кучу древесины на кирпичной террасе, отделяющей дом от огорода, – толстые доски не меньше десяти футов в длину. Он стоит перед этой кучей и только что не лопается от гордости, как будто купил мне дом на Фиджи и частный самолет, чтобы туда долететь.
– Это доски, – говорю я растерянно.
– Они уже отшлифованы. И еще я купил тебе шикарную пилу. Обещали доставить в понедельник.
– И что мне с ними делать?
Он пожимает плечами.
– Не знаю, – говорит он. – Это ведь ты у нас плотник.
Мои родители вбили себе в голову, что у меня талант, потому что когда-то давно я ездила в ремесленный летний лагерь и сделала там маленькую деревянную стремянку, которая вышла довольно неплохо.
– Это было миллион лет назад, – напоминаю я папе. – Мне было двенадцать.
– Главное – начать, а руки сами вспомнят, как это делается.
– Тут очень много досок.
– Привезу еще, если будет нужно. Никаких ограничений.
Я могу только кивать: вверх-вниз, вверх-вниз. Конечно, я понимаю, что происходит. Я слышала, как родители говорят обо мне, и знаю, как они беспокоятся. Вероятно, затея с досками задумывалась как альтернатива психотерапии. Папа считает, что это отличный подарок, который отвлечет меня от мыслей о никчемности жизни.
Он с надеждой смотрит на меня, ожидая реакции. Наконец я подхожу к груде досок и провожу пальцами по верхней. Постукиваю по дереву костяшками. Я чувствую, что он наблюдает за мной. Я поднимаю голову и заставляю себя улыбнуться.
– Супер, – говорит он, как будто мы приняли какое-то решение.
– Ага, – отвечаю я, как будто понимаю его.
10
Когда мы с Ингрид впервые сбежали с уроков, стоял холодный хмурый день. Мы ушли на большой перемене, и я была уверена, что нас поймают, но этого не случилось.
Отойдя от школы на безопасное расстояние, мы начали подниматься по холму туда, где, заглядывая друг другу в окна, теснятся многоэтажки. На улице стояла необычайная тишина.
– Кафе или торговый центр? – спросила Ингрид.
– В торговом центре слишком людно. – Я пнула несколько камешков на дорожке, поднимая пыль.
Когда мы поднялись на вершину холма, Ингрид выбежала на середину пустой улицы. Она повернулась ко мне, раскинув руки; ветер трепал ее волнистые волосы, закрывая лицо. Она начала кружиться на месте. Ее красная юбка вздулась колоколом. Ветер усилился, и она ускорилась так, что превратилась в размытый вихрь. Остановившись, она согнулась пополам.
– О боже, – хохотала она, – о боже, моя голова.
Она попыталась дойти до меня, но зашаталась и рассмеялась еще сильнее.
– Психованная, – сказала я.
Из переулка между домами вышла женщина средних лет и зашагала в нашу сторону, и у меня екнуло сердце. Но она прошла мимо, ничего не сказав. Мы стояли на вершине холма, и нам некуда было пойти.
Я развернулась.