Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Андрей Молчанов

Новый год в октябре

Глава 1

Это было его привычным удовольствием: когда бетонная ограда неслась навстречу, заполняя лобовое стекло, он резко тормозил; машину кидало юзом, и, чуть завалившись на бок, она обессиленно замирала перед воротами. Но сегодня подвели отвыкшие от руля руки — «Волга» чиркнула крылом о сваю забора, содрав черную кожицу эмали, хрупнуло стекло фонаря, и пижонство справедливо обернулось неприятностью.

День начинался неблагополучно. Утро выдалось темное, злое, с порывистым сырым ветром; на работу он приехал невыспавшийся, подавленный, мысленно живущий еще там в экзотическом сне Индии.

Уже начинало светать, уже различался черный далекий лес на востоке, неровные пики елей…Накрапывал беспросветный окябрьский дождь. Поздняя московская осень…И трудно поверить, что еще вчера он бродил по выжженным солнцем аллеям Ред Форта, сидел в баре, подставляя опаленное зноем лицо под могильное дыхание кондиционера, а потом, выбравшись из живительного полумрака, вновь окунался в карнавал красок и звуков восточного города. Еще вчера слоняясь в гвалте базара меж дощатых лотков, заваленных мохнатыми кокосами, полумесяцами бананов, глядя на бледно-коричневых кобр, покачивающихся под сипение флейт, он отказывался верить, что пройдут какие-то часы, он очутится в ином, заштрихованнам дождем мире, и машина будет нести его по мокрому шоссе за город, к кучке сросшихся зданий, заслоненных чашами антенн, к НИИ.И часы истекли, и он, снова здесь, и ветер не поднимает опахала пальм, а качает верхушки голых тополей, и не простирается над ним океан нежнейшей голубизны — серая, беспроглядная пелена висит над головой; и холодок, струящийся в окно и столь желанный тогда, так хочется заменить раскаленным воздухом Индии, столь желанныи сейчас…

На двери кабинета поблескивала черным стеклом и позолотой табличка: «Начальник иностранного отдела». Первый сюрприз. И первый вопрос: кто столь любезно подсуетился в его отсутствие и что за цель суеты? Впрочем, вопрос несложен. Лукьянов. Первый зам, наипервейший враг, а цель: приколотив стекляшку, посеять сомнение в умах — мол, кто же вы, Алексей Прошин? Шеф головной лаборатории или некоего символического отдела?

Прошин ткнул в кнопку селектора.

— Начальника гаража. Зиновий? Салют, Алексей…Зайди.

Рабочий день начался. В институтских корпусах дрожащим люминисцентным светом вспыхивали окна. Небо светлела, ночная его темь размывалась белесостью, и Прошин, тупо смотревший в окно, внезапно понял: небо, пусть пасмурное и даже ночное, никогда не бывает сплошь серым или черным; в нем извечно живет голубизна… И это открытие погрузило его в пустое, задумчивое оцепенение, нарушенное стуком в дверь.

Глинский. В НИИ Сергей слыл первым красавцем. Синеглазый, с длинными черными волосами, изящный, он был красив той хрупкой, застенчивой красотой избалованного юноши, что сразу приковывает внимание женщин, а у мужчин вызывает презрение.

— Привет первой ласточке, — очнувшись, сказал Прошин.

— Местной вороне, скорее… Это ты ласточка. Элегантен. Прилетел из теплых краев. Только к зиме почему-то. Загорел…

— Сие не загар. — Прошин раскрыл портфель. — Я пожелтел от напряженного труда…Держи, — он протянул сверток, — шкура питона. Ты просил что-нибудь необыкновенное? Получай. Можешь повесить на стенку. Будет прекрасное пугало для клопов.

— Тут… кое-какие изменения, — неуверенно начал Глинский. — Нам по приказу директора поручено разработать анализатор клеточных структур для института онкологии. Представитель их приезжал…Нужно сделать аппаратуру, фиксирующую локализацию опухоли и метастаз. Дают, короче, больному изотоп, и злокачественные клетки начинают накапливать его в большем количестве, чем здоровые. Такая идея.

— Оченно гуд! — Прошин резко встал, сунул руки в карманы и, покачиваясь, некоторое время глядел в пространство. — Спасибо, малохольный! Это же минимум лет семь работы!

— А что я мог? Ну? Ты кого за себя оставил? Лукьянова. Кто в договоре расписывался? Он!

А твой августейший папаша…

Тихо! — Прошин швырнул на стол спичечный коробок. — Разговорился! А директор…

А директор на мое предложение отложить вопрос до приезда Прошина ответил, что твой приезд ничего не решит. Да и чего ты взъелся-то? Работа стоящая…

Стоящая! — Прошин развел руками. — Да мне же теперь неотлучно прийдется торчать в этой дыре, иначе узаконят должность начальника иностранного отдела, и лаборатория отойдет к Лукьянову. А лаборатория, милый, это реальная власть, это ценности, перспективы диссертаций — у тебя кандидатской, у меня докторской…

В дверь постучали, и вошел начальник гаража.

А вот и Зиновий, — молвил Прошин устало. — Садись, дружище, поговорим о безотрадных делах наших. Как у тебя-то, кстати?

Ды… все путем. — Пожилой механик, одетый в телогрейку и кирзовые сапоги, чувствовал себя скованно, отражаясь в полированной мебели и зеркалах.

А у меня беда. — Прошин обнял его за плечи. — Автотрагедия. Тюкнулся. Крыло и фонарь. Ага! Он порылся в ящиках стола и извлек запыленную бутылку виски. — Держи.

Доставлено из древней Индии. Жидкость вполне приемлимая.

Значит, фонарь… — Зиновий поскреб подбородок коричневым ногтем. — Но за сегодня я ее навряд ли… И без того ЗИЛ на яме, потом автобус — глушитель пробило… Кручусь как кардан. Завтра! Ее ж и шприцануть надо и масло, небось, — чернота…

Проклятая машина, — согласился Прошин нетерпеливо.

Клапана посмотрю, — рассуждал Зиновий, сцепленьице… Я, сами знаете, люблю, чтоб капитально, чтоб без вопросов…

За что бесконечно тебя уважаю, — заметил Прошин, прикрывая за ним дверь. — Святой человек! — повернулся он к Сергею. — И, кроме того, наглядное подтверждение моей правоты. Будь я клерк из отдела, послал бы меня друг Зиновий в автосервис. И кувыркался я бы там в очередях и платил бы за каждую гайку…

Телефон звонит, — хмуро сказал Глинский.

Да?

Алексей Вячеславович? Прибыли? С добрым утром! — В голосе Лукьянова была ирония. — Сережа у вас? Рассказал о работе? Грандиозная штука? Да-а, впечатляющая и ошеломляющая. Более того. По этому поводу вам через час надлежит быть в институте онкологии.

Данную миссию, — Прошин скрипнул зубами, — я поручаю вам!

С радостью! Но там нужны именна вы — руководитель! Машина уже внизу. В вестибюле клиники вас встретит Воробьев Игорь Алексан…

Прошин бросил трубку.

Еду, — сказал он Сергею. — В клинику. Надоели вы мне все…И день сегодня. Как тюремная песня: тоска. Ладно. Вечером встретимся. Приедешь, понял?!

«Все паршиво, — думал он, спускаясь к машине. — С Сергеем что-то не то, Лукьянов клыки показывает… И опять осень, опять надо вертеться, куда-то мчаться, что-то говорить…»

Небо Индии, океан, истомленные зноем Мадрас и Дели мелькнули в памяти и сгинули, будто и не было всего этого в помине. Вперели стояла стена удручающе однообразных будней. Но где- то в ней неразличимо таилась волшебная дверка к безмятежной дали, где можно отдохнуть на каникулах от этой ненавистной работы и жизни. И он не страшился будней, даже любил их: будни дарили ему Игру, и преодоление их означало выигрыш; но не благосклонную улыбку Фортуны — случайную и лживую, в выигрыш в Игре, продуманнай и сложной, победу, в которой наслаждение, смысл.

Ну, поехали, — усаживаясь, сказал он шоферу. — Только не гони. Скользко сегодня.

Чего?

А? Да это я так, себе.

---------Воробьева — сутулого, с чахлой бородкой и курчавыми волосами, выбивающимися из-под колпака, — Прошин безошибочно выбрал из толпы белых халатов в вестибюле по тому ожиданию, что было в лице врача, и вскоре они шагали вниз, под землю, в отделение радиологии. Здесь, в ровном тусклом свете, неизвестно куда простирались выложенные желтой щербатой плиткой бесконечный коридоры с устрашающе незкими потолками; аспидно поблескивающие трубы тянулись вдоль стен, нависали над головой; здесь было прямо-таки царство всяческих труб, и, может, оттого Прошину чудилось, что где-то вдалеке нудно капает вода, но, прислушавшись, он отгадал в этом мерном звуке эхо собственных шагов. В одном из закутков лабиринта распологался кабинет Воробьева: обшарпанный стол, заваленный раскрытыми книгами, два железный паукообразных стула; в углу — застекленный шкафчик, где на единственной пыльной полке покоилась колючая океанская раковина, чьи розовые перламутровые створки, словно окаменевшие губы, выпятились в обиженном недоумении на свое теперешнее пребывание в этих апартаментах.

Общую идею вам объяснили? — Воробьев достал сигареты. — Множество датчиков, представляющих единую систему в форме двух пересекающихся под прямым углом плоскостей. Из датчиков сигналы поступают в приемник, где на фоне шума здоровые клеток выделяется пик «ракового» сигнала от клеток больных. — Он прикурил. — Вообще-то аппаратура такого рода у нас есть. Но прибор избирателен, погрешность его огромна, да и с изотопами… — Окутанный дымом, Воробьев заходил взад-вперед. — Раньше применяли радиоактивный фосфор. Теоретически его концентрация в больных клетках большая, чем в здоровых, но подчас происходит обратное, и даже с накожными опухолями диагностика никудышная. Кадмий лучше. Но мы сделаем ставку на галлий. Металл редкий…

Достанем. — Прошин покосился на дверь. Что-то тяготило его. Простите. Положим машина сделана. Мы узнали где пораженные участки, удалили их. Но ведь останутся отдельные больные клетки…

Несомненно! — Воробьев затряс головой. — И возможность рецедива не исключена. Но учтите и то, что после ликвидации крупных очагов организм способен самостоятельно спраситься с остатками болезни. Тут ему помогут лекарства, химиотерапия…

О, — сказал Прошин. — В чем и дело. Это подход к проблеме. А хитрым приборам место в разряде подспорья, потому как основную задачу онкологии — вернуть клетку в здоровое состояние или безболезненно унечтожить ее — я правильно представляю ваш идеал? — они не решат. Вывод: надо искать лекарство, а не уповать на транзисторы. Кстати, как мы оформим наши отношения?

Договор… о научном содружестве, что ли? — Воробьев бессмысленно заламывал палец за палец. — По-моему, так. Временно мы не оплачиваем ваши труды. Нет фондов. Но как только их выделят…Минуту, — он потянулся к грязно-белому телефону. — Я все разузнаю…

Не утруждайтесь, — сказал Прошин, мучимый желанием скорее выбраться из этих стен.

С официозами я разберусь сам. Лучше подскажите, где мне найти Татьяну Русинову.

Таню? А вы разве знакомы?

Это жена моего школьного приятеля…

Серьезно? Надо же как… бывает. Отделение общей онкологии, третий этаж. Только наденьте халат и колпак. Впрочем, я провожу…

Не надо. — Прошин брезгливо принял протянутую ему экипировку. — А все же, — заметил он, застегивая халат, — природа мудра. Болезни отсеивают слабых, совершенствуя будущие поколения.

Видите ли… — донесся ответ, — у меня от рака умерла мать…

Простите, — смутился Прошин, — Я имел в виду чисто филосо…

Третий этаж, — устало морщась, сказал Воробьев.

Только очутившись в коридоре, Прошин понял, что так удручающе на него действовало: в кабинетеВоробьева, под землей, не было окон.

Таня даже не обернулась, занятая разглядыванием на свет предметного стеклышка с какой-то фиолетовой кляксой. Здесь, в казенной обстановке, одетая в белый халат, она показалась Прошину чужой, недоступной, и мысль о том, что он близок с этой женщиной, вселила чувство неловкости и желание скорее затворив дверь, уйти, но уходить была поздно: она уже смотрела на него, и недоумение в ее глазах соперничала с радостью.

— Ты как… здесь?..

— Что значит «как»? — изображая ответный восторг, спросил он. — Я на работе… поскольку командирован к некоему Воробьеву.

Понятно. Как в Индии? — Она сдернула с головы колпак, вытащила заколку, рассыпав по плечам тугие черные пряди волос, и сразу стало той, прежней Таней — знакомой, близкой, но первое чувство отчуждения и скованности осталось и, подавив непринужденность, заставляло теперь вести тягостную игру в приветливую разговорчивость.

В Индии? — Он пожал плечами, не зная, как бы скупее и точнее выразить пестроту одна за другой вспыхивающих в памяти картин. — Нормально… Бусы тебе привез. Из аметиста.

Скованность нарастала. Главные темы исчерпались, и сейчас предстояло найти другой пунктик беседы, причем найти срочно, иначе, оборвав якоря, выплывет утопленницей прискорбная истина: если любовникам не о чем говорить, значит… И тут он понял, что настроение обремененности, охватившее его в первые минуты, не было случайным, что зря он зашел сюда, как и вообще зря когда-то связал себя с этой женщиной, ставшей сродни неотвязной, дурной привычке, бросить которую столь же необходимо, сколь и трудно.

Никогда ему не было по-настоящему легко и хорошо с ней, да и как могло быть такое, если между ними стоял его друг — ее муж; и оттого чувствовал себя Прошин подонком, воришкой, тем более знал, что не страсть и даже не увлечение стянуло их путаным, мертвым узлом, а ее слепая попытка освободиться от привычки к нелюбимому мужу и его довольно несложный расчет в обзаведении удобной любовницей без надежд и претензий.

Пауза становилась невыносимой, до горечи смешной, трясина ее готова была сомкнуться над их головами, и глаза Тани, поначалу блестевшие радостью, скучнели в досаде, что, кольнув самолюбие Прошина, ослабило в тот же миг и обруч дурацкого онемения.

А как Андрей? — спросил он, устало потерев пальцами веки.

Сегодня в командировку. Во Францию. Вы с ним везучие в смысле заграниц.

Может… я приеду?.. — спросил он, принимая отсутствующий вид.

Так было всякий раз: договариваясь о свидании, он невольно робел, не веря в ее согласие, и потому спрашивал неопределенно, вскользь, с некоторым даже внутренним страхом, готовый в любой момент отшутиться…

Заезжай, — безразлично кивнула она, и, ощутив в ее состоянии нечто схожее со своим, Прошин мягко привлек ее и с той же затаенной опаской коснулся губами щеки.

«А девочка стареет… Морщины».

— В двенадцать… — уточнил он, тут же прикинув, что потом по телефону, на расстоянии, можно легко от встречи и уклониться…

Кажется, все… Ан нет; надо опять найть два-три заключительный слова, но слов нет, и снова пауза.

— Я страшно тороплюсь, — пробормотал он. — Проводи к Воробьеву, а то в ваших казематах заблудишься — не доаукаешься.

Шли молча. Тускло блестели пятаки плафонов на потолках, из лабораторий доносились голоса, звон пробирок, шум воды; мелькали в полумраке коридоров белые пятна халатов…

Ну вот… пришли. — Она сунула руки в карманы халата и опустила голову, словно чего-то выжидая.

Новая задача — прощание. Деловито бросить «пока» — некрасиво; играть в искренность дикий, неимоверный труд… Хотя вот прекрасный вариант…Он приподнял ее подбородок, ласково и твердо посмотрел в покорные, любящие глаза… Они быстро и осторожно поцелова лись, тут же смущенно отступив в стороны — в больнечных стенах любовные лобзания выглядят по меньшей мере нелепо… Прошин, храня улыбку, нащупал за спиной ручку двери.

Стеснение прошло, настроение подскочило до сносного, скользнула даже мыслишка все-таки заехать к ней вечерком, а там будь что будет; главное — расстались и расстались хорошо, душевно!

Все, — почему-то шепотом произнес он. — До вечера.

Таня пожала плечами.

-----------Глинский явился раздраженным. Даже скорее каким- то обеспокоенным, дерганным, каким, каким показался Прошину с утра.

Милый Сережик, — ангельски улыбнулся Прошин, усаживая его в кресло и наполняя фужеры. — Весь день меня удручал вопрос: почему ты так странно ко мне изменился? Что за тон? Я просто убит… — Он подождал, пока тот выпьет вино. — Что с тобой? Или снова влюбился? Кто же эта нью-фаворитка, если не секрет?

Воронина, — с насмешливым вызовом сказал Глинский.

Так, — посерьезнел Прошин. — Дожили. У вас что — действительно любовь?

Ну. Что-то не нравится?

Не нравится, — тихо ответил Прошин. — Ни хамские твои манеры… — Ни то, что некая дура заразила тебя, полагаю, мировоззрением…идиота-идеалиста. Чем, собственно, она была мне всегда… Вот откуда ветерок, понял. Да это же чушь, Серега, что ты! Хотя… — Он досадливо отвернулся. — В данный ситуациях не переубедишь. Тормоз рассудка срабатывает с роковым запозданием. Но все же попробуем нажать на него извне. Итак. Положим, тыженат! Вообразим этакое несчастье… А что значит семья? Это либо борьба, либо подчинение одного человека другому. Сейчас ты скажешь жалкое слово: а гармония? Я отвечу. Гармония — состояние неустойчивое, противоречащее закону жизни, закону развития. Люди стараются доминировать друг над другом всегда, подчас бессознательно — это основа человеческих взаимоотношений. А Наталья, по моим подозрениям, кроме того, с дурным бабьим комплексом: с одной стороны, ей хочется властвовать, с другой — подчиняться. Запутаешься!

Но я люблю ее, люблю! — выпалил Сергей и осекся; в глазах Прошина застыли жалость и ироническое презрение.

Дурак ты, — сказал он беззлобною — Ну да твое дело… Хотя, если обратиться к сфере материальной, и мое тоже. А потому обратимся. Что мы видим? Вначале вашу зарплату.

Составляет она цифирь скромную. Забудем о ней. Но вот зарплата кончается, и начинаются какие-то затемненные доходы. А командировочки! Прага — хрусталь; Нью-Йорк — джинсы; Токио — стереодрандулеты. Далее. Кроме стабильного финансового благоденствия и поездок, обременяет вас, значит, и льготный режим и либерал начальник, то есть я, он же ваш лучший друг… Да?

Это мещанство, Леша, — сказал Глинский, почесав бровь.

Не надо, — поморщился Прошин, — Так говорят неудачники в беспомощной зависти своей. Или объевшиеся. Я всего лишь перечислил необходимый набор материальных благ, дающих свободу к приобретению благ духовных. Свободу и желание!

Он развалился в кресле и стряхнул пепел в хрустальный подносик, протянутый любезным чертиком из цветного стекла.

И тут Воронина. Я сталкивался с ней не раз и четко уяснил: эта девочка не способна ни на какой компромисс. А ты… Ну, не получится у вас… В итоге тебя с негодованием отвергнут. Ладно так, а то — на суд общественности. Во. На пару со мной. Старик, это же бочка дегтя к нашей ложечке меда! Ты же не будешь все время играть роль святоши..

Набожностью грешить не намерен, — устало отозвался Сергей, — но с махинациями хватит. Наукой надо заниматься. Дело в жизни должно быть.

Прошин не ответил. Встал, подошел к окну, уперся лбом в хододное влажное стекло.

Стучал дождь по асфальту. Мелькали зонтики запоздалых прохожих. С мокрым шипением проносились машины. Дрожа, светились в лужах огни. И тут ясно открылась суть происходящего: единственный, кто был рядом, уходит. И чем удержать его? Угрозами, уговорами? Нет. Тут надо… тонко. А он? Лекции начал читать, захлебываясь в пошлой мудрости обывателя. И всегда так! Вот и прозевал парня. Воистину — п р о в о р о н и л!

А промашка — что не подумал, какая у него в жизни цель, она ведь двигатель всего; пойми сперва, чего у человека нет, потому как к тому человек стремится, чего не имеет, а что имеет, то ему без особого интереса, то уже пройденное, привычное, а иной раз и вовсе не надобное.

Серега, — проникновенно начал он. — Прости меня, старого крокодила, я говорил… нехорошо. Но ты пойми — я просто в отчаянии! И сознайся: ты же клюнул на экстерьер. так?

Она человек, чуждый тебе по духу. А если по большому счету, то ты занят наукой, и твои сегодняшние успехи грандиозны. А ученый должен быть один, как писатель или художник.

Ученый — личность раскрепощенная. Во всяком случае, лет до сорока… пяти. И не о женщинах думать надо, а о диссертации. Женщины — они что… Они все примерно одинаковы… А мы с тобой возьмем академическую проблемку, создадим тебе условия…

Анализатор этот к дьяволу…

Как… это? — насторожился Глинский.

Ну, в том смысле, что не буду тебя… загружать работой по теме, — объяснил Прошин.

Диссертацию я хотел как раз и сделать на анализаторе! — воодушевленно сообщил Глинский.

И чудно, — помрачнел Прошин. — Раз хотел… — Он вспомнил Таню, отметил, что надо прихватить бутылку «Изабеллы» и талоны на такси… Пора. Отдых. Все. Обрыдло! Сволочи и неврастеники!

Леш, — втолковывал Глинский. — Но ведь не тот возраст… А все один да один…

Иди на улицу и поймай такси, — оборвал его Прошин, — Ты дурак, и ты меня утомил.

----------Они шли, держась за руки, в тугой безмолвной темноте. Отца Алексей не видел, лишь ощущал его ладонь — широкую и сильную — своей детской доверчивой ладошкой. А затем вспыхнула забытая картина: дребездащие на булыжнике мостовых трамваи, калейдоскоп толпы, снежинки тополиного пуха… Пыльное городское лето.

«Папочка… — подумал Прошин. — Боже мой, папочка…» Он припал к руке отца щекой, боясь ее исчезновения, но тут будто кто-то равнодушно щелкнул выключателем, и он растерянно понял: сон…

Он нехотя разлепил тяжелые от слез веки. В теплый полумрак комнаты, сквозь щелку неплотно сдвинутых штор, вползал размытый свет октябрьского утра.

Он слезы ладонью, еще хранившей прикосновение руки отца, закрыл глаза и вновь попытался скользнуть в то ужасающе далекое лето, возвратиться в которое хотелось навсегда. Но безуспешно; лихорадочное желание ухватить нить потерянного сна пробудило его окончательно. И тут он вспомнил субботние вечера, когда приезжал к отцу на работу, откуда они уезжали на дачу. Сколько было этих одинаковых, но прекрасных дней, слившихся в картину ушедшего сна: в теплые улицы, пыльные душистые липы, красно-желтые трамваи, пушистые от тополиного пуха коврики луж и ощущение себя — маленького, но всесильного, потому что тот, кто идет рядом, — самый умный, смелый и добрый человек на земле.

Сейчас то ясно, что был он никакой не «самый», и не на кого теперь смотреть, как на «самого», вот только чуточку жаль, что никто не смотрит так на тебя восторженными глазами мальчишки.

…Они уезжали на дачу, вечно попадая в переполненную, уже отходящую электричку, но отец все-таки успевал купить ему два запотевших стаканчика с нежно-розовым клюквенным мороженым. Его всегда продавал у касс один и тот же старик с обрюзгшим темным лицом, грубыми руками, в белом халате и шерстяной кепке. Старик жевал фиолетовыми губами потухший чинарик, вытирал рукавом слезящиеся глаза, тяжело кряхтел и всякий раз обсчитывал отца ровно на две копейки. И они, сев в электричку, смеялись над этим стариком; вагон мягко покачивался, заходящее солнце бежало наперегонки с электричкой, жизни не было конца и не верилось, что таковой может быть… А он был.

Прошин плакал, удивляясь себе — не разучился… Потом встал, запахнулся в халат и подошел к окну. Уже рассвело… Улица была пустынной. Облетевшая листва жалась к краям холодных сухих тротуаров. Пронесся и растаял далекий шум ранней машины. Суббота.

Октябрь. Осень.

После завтрака, сам не зная зачем, он отправился в гараж и, только когда распахнул тяжелую стальную дверь, понял, что сейчас поедет на дачу. На дачу, не виденную уже лет двадцать…

У отца никогда не было машины. Да и денег не нее не было, хотя зарабатывал много: тратил их не считая, легко и безалаберно, за что мать устраивала регулярные скандалы.

Сложным было отношение Прошина к матери. Конечно же, как сын, он дорожил ее, а значит — любил, но все-таки они были чужими. Характер ее — жестокий, властный — исключал участие, ласку; возражений она не терпела и била сына за любую провинность.

И он боялся ее, и страх тот поселился в нем надолго, со временем превращаясь в ленивую, дремлдщую неприязнь. Встречался он с матерью редко, а уж если и навещал ее, то, как правило, по обязательству: поздравить с днем рождения или еще с каким калаендарным праздником и — побыстрее уйти. А забыл он ей все, как старался забывать всем, причинившим ему зло, хотя те, кому зло приносил он, ему не прощали. Забыл побои и унижения, забыл даже ее ложь отцу, любившему ее и презираемому ею.

Двигатель «Волги» пел; карабкались на пригорок ажурные ракеты высоковольтных башен, и провода их, как связки альпинистов, с утомляющей однообразностью провисали и вновь лениво поднимались навстречу очередному столбу. А вот и покореженные прутья ворот поселка, вот застывшая от морозца грязь на аллее между дачами, вот и все…

Машину он оставил у забора и сквозь штакетник зачарованно посмотрел на старый, вросший в землю дом… Дача была оставлена до лета. Тяжелая, ржавая диагональ стальной полосы с узлом новенького замка перечеркнула покоробившуюся фанерную дверь. Когда-то от любил сидеть на этом теплом от солнца крылечке, рассматривая бревенчатую стену в блекло-голубых чешуйках краски и паучков, бегающих в расселинах досок.

А как-то он поймал такого паучка и бездумно начал отрывать ему длинные, ломкие волоски ножек…

Что ты делаешь?!

Он увидел ошеломленное лицо отца, растерянно отщелкнул паучка в сторону и, смутно чувствуя за собой вину, начал говорить: подумаешь, паук какой-то…

Собственно, и сейчас, взрослый, он понимал, что поступил, в сущности, нехорошо, но действительно… подумаешь…

Через много лет отец скажет ему грустно: Странный ты был человек… Да и есть. Природу любил, музыку, стихи сочинял… А паукам отрывал ноги.

Отец сказал это на Кубе, в «Тропикане» — огромном, открытом ресторане — парке. Встретил ись они там случайно: Прошин поехал тогда в свою первую командировку за рубеж, а отец работал на Кубе уже год…

В жирной тропической зелени, закрывавшей небо, горели разноцветные светильники, звонкий тенор пел под гитару на небольшой эстраде; отец сидел за столиком вместе с какимто добродушным полным кубинцем и сказал ему, увидев Алексея: А это… мой сын.

Потом они долго сидели втроем, Прошин шутил, кубинец смеялся, все было мило; но с таким же, сегодняшним ужасом — отдаленным, жившим как бы вне его — он сознвал, что детство-то ушло, и человек с усталыми глазами, сидящий напротив, — уже не бог, а такой же, как он сам. Только менее сильный, менее, возможно, умный и более старый… И все. А потом кубинец ушел, смеяться над остротами Алексея стало некому, они молчали, и вдруг отец сказал: Странный ты был человек… Да и есть. Природу любил, музыку, стихи сочинял… А паукам отрывал ноги.

Прошин, опустив глаза, ничего не ответил.

Это была последняя их встреча. А может, последний день детства…

Дача, дача… Клен со свернувшимися в трубочки от мороза листьями, под ним задернутый инеем столик — отец смастерил его сам… Все прошло, все.

Аллея пронеслась под колесами, незаметно превратячь в тропинку через березовую рощу.

«Волга» клюнула носом и остановилась. Он вылез из кабины, опустился на сурой, треснутый пень. Темный, прихваченный ледком пруд лежал в низине. Поникшая осока, твердая глина берега и красный, в бурых оспинах лист осины, скользящий по стылой плоскости воды…

Здесь ушло от него детство…Да, здесь.

…Вечером, после дачной вечеринки, все расходились спать, и какая-то приятельница родителей, держа в руке папиросу и блестя золотой коронкой, тихо выговаривала отцу в коридоре:

…знаю я эти «дома отдыха» от мужей, и ее знаю; не знаю только, почему ты валандаешься с последствием ее неудачного романа, делая вид, будто все хорошо.

Прекрати… — шептал отец. — Не надо… Леша услышит.

А он слышал это за кричащей подлым скрипом дверью, слышал! И ухающий бой впервые занывшего сердца звоном отдавался в голове, и мысли были такими, как этот бой, — оглушительными, упруго жахающими; мысли о том, что сейчас, сегодня, произошло непопра вимое!

Он отошел от двери, громко протопал до нее вновь, вышел, улыбнувшись разом притихшим взрослым, и с этой застывшей улыбкой зашагал по аллее все быстрее, быстрее, и уже до поляны, уткнулся в траву лицом, и расплакался…

Он так никого и не потревожил вопросами и обвинениями, а когда после развода мать, запинаять, принялась рассказывать ему о подлинном отце, ему было тягостно от ее жалкого, сдавленного голоса и хотелось помочь ей выдавить эти уже совсем не страшные слова…

Затем появился Бегунов. Отец. Да какой там отец… Отец был один, одит и остался. И ни за что на свете Прошин не мог сказать этому чужому человеку «отец», «папа»… Ни за что!

Но отношения их складывались вполне миролюбиво. Не реже одного раза в неделю Бегунов встречался с ним, вел унылые разговоры о перспективности научного творчества, давал советы и деньги… Алексей брал и то и другое… И вдруг как бы проснулся. Они сидели за столом — мать, Бегунов, — пили чай и вели чинную беседу о выборе вуза. Старшее поколение напирало на поступление в вуз технический, где новоявленный папа читал лекции, Прошин кивал, глядя в пространство, потом взял со стола хрустальную сахарницу, повертел ее в руках, разглядывая, и грохнул об пол. Встал, опрокинул стул и ушел из дома. В тот же вечер он приехал к отцу. У того была какая-то женщина, и Алексей, не разобрав, что к чему, оскорбил и его…

Месяц он шатался по приятелям, пил, собирался поступсть в какой-то театральный институт, но, так и не решив, в какай именно, попал в другой институт — в армию. И году службы, тянувшиеся в радости прошедшего часа и в тоске предстоящего, годы, оставившие в памяти жгучие ветры, голую землю Севера, пухнущие от работы руки, сырые гимнастерки вонючие сапоги, как бы сурово внушили ему: не дури. И он не стал дурить. Было печально и пусто.

Армия осталась позади, впереди не было ничего. Люди казались мелкими, живущими в сложных рассчетах своих копеечных дел, друзей не было… Цели не сущечтвовало. Отец со своей новой семьей стал чужим, хлопотливый Бегунов тихо надоедал… А жить было надо.

И он пошел в этот технический вуз, он зубрил муторные, всегда отвращавшие его предметы, ненавидя учебу, жизнь, ненавидя всех, ненавидя себя… И тут возник в нем некто — умный, коварный, деятельный, — что был назван Вторым. Второй защищал, он создавал устав того, что можно делать и чего делать нельзя, изредка разрешая устав нарушить, но обычно либо чтобы проучить, либо дать разрядку… Скверное существо родилось в нем, но заботливое и сильное; и он всегда внимал его благостному, подлому шепотку.

Прошин пересел на краешек сиденья машины, щелкнул клавишей магнитофона. Серебристые молоточки зазвенели в воздухе. Похоронно затрепетали органные ноты, уносясь в небо, срезая сухие пятачки березовых листьев, падающих на ветровое стекло. Бах.

Он сидел, понимая, что со стороны это выглядит красивенько и дешево, как провинциальное актерство, что весь этот спектакль затеян им с целью отрепетировать свои чувства — вернее, свое представление о чувствах, должных охватить человека в День воспоминаний, что это игра перед самим собой. Но все же ему было грустно, бесконечно грустно и приятно от этой грусти; было хорошо, а значит — пусть так и будет… Но все же почему он приехал сюда?

Наверное, так решил тот, Второй, сидевший в нем. Тот, кто заставил его плакать сонными, сладкими слезами — автор и режиссер спектакля… А может, его слуга и властитель тут ни при чем. Может он только выдумка… Может, ему самому, Леше Прошину, было необходимо увидеть эту дачу, рощу, сидеть вот так под низким осенним небом, слушая стоны деревьев, черно-мраморную музыку и кричащую стынь осеннего пруда. Сознавая, что в общем-то все это позерство…

Алексей потянулся к дверце. Маленькая капля дождя ужалила его в лицо.

«Быстрее сматываться! — подумалось деловито. — Дорогу размоет — не выберешься…»

И, выехав на аллею, даже не оглянувшись на дачу, он рванул к воротам поселка. А на шоссе, тупо глядя на «дворники», усердно сметающие струйки воды, решил еще раз приехать в свое детство, всегда ждушее его в этой роще, за день до смерти. Он был уверен, что узнает заранее, когда умрет, потому что за день до смерти ему должен присниться сегодняшний сон…

Глава 2

И выпал снег.

Он уже подъезжал к городу, когда мглисто и сумересно заволокла небо, и давящая тишина ненастья, что на какой-то миг поглотила все звуки, вдруг, словно не совладав с ними, обрушилась на летящую в глаза дорогу посвистом ветра и беснующейся круговертью снежинок, хлопотно хоронивших под собой осень.

У остановки такси Прошин притормозил — с карбюратора слетел горшок воздушного фильтра. Затягивая болт, услышал: «Не подвезете?» — и, скосив глаза, увидел женщину: легкое пальтишко, измерзшиеся руки, мокрая челка волос, бледное красивое лицо — чуть усталое и потому показавшееся Прошину каким-то беззащитно- одухотворенным.

Садитесь, конечно, — сказал он с внезапной сердечностью.

Ехали молча. В итоге это подействовало на него удручающе.

Погода, однако… — сказал он, кашлянув в кулак. Терпеть не могу осень и зиму.

Ответа не последовало. Она думала о чем-то своем и поддерживать разговор не собиралась, вероятно, принимая его за левака, зарабатывающего на бензин для своей обожаемой телеги.

Противная погода, — подтвердил он за нее. — Вообще осень и зиму не выношу!

Слушайте, — сказала она. — А… быстрее вы как, способны?

Быстро поедешь, тихо понесут, — мрачно проронил Прошин, задетый ее тоном. И чего ради он взялся везти ее? Зачем этот классический разговор с уклоном в метеорологию…

Дурачок.

Но с каждым мгновением его привлекало в ней нечто неуловимо близкое, волнующее; и хотелось говорить, но не так — бросая слова, словно камушки в пропасть, и прислушиваясь: отозвались или нет? — а просто болтать, как старым знакомым, столкнувшимся в городском круговороте после долгой разлуки.

На светофоре он остановился, простецки улыбаясь, спросил:

Вас как зовут, простите?

Зовут? — В глазах ее мелькнул юмор. — Ира. Но, уверяю вас, можно обойтись без этого…Вы меня отвезете, я заплачу, и мы, обоюдно довольные, расстанемся.

Закон, — сказал Прошин, — осуждает использование личного автотранспорта с целях наживы. И я следую этому закону. А имя ваше понадобилось, потому как собираюсь преподнести небольшой подарок. Чтобы знать, кому даришь, что-ли… — Он отстегнул от ключа машины брелок — деревянного слоника. — Возьмите… Говорят, слон приносит охапки счастья.

Спасибо, — она растерянно улыбнулась. — Это сандал?

Сандал. Кстати, мое имя Алексей. Так что будем знакомы.

Будем. — Она положила брелок с сумочку и накинула на свои бронзовые волосы платок.

И…стоп, пожалуйста. Мой дом.

Он покорно принял вправо и остановился. И стало не не по себе оттого, что сейчас она выйдет, опустеет машина, пустая квартира и пустой вечер поглотят его, и, пересаживаясь с кресла на тахту и с тахты на кресло, он будет курить, думать о ней и жалеть, что им уже никогда не встретиться…

Дверца не открывается, — сказала она.

Что? Ах, да…сейчас. Ира…извините…дайте мне свой телефон!

Те-ле-фон? — Она полупрезрительно усмехнулась, на все-таки, будто потакая его чудачеству, вырвала страничку из записной книжки, торопливо написала семь цифр.

Спасибо. — Он потянулся к двери и, наклонившись, вдохнул запах ее волос.

Но волосы ничем не пахли. И это неожиданно поразило его.

А когда она ушла, когда краешек ее пальто мелькнул и скрылся в темноте подъезда, он с недоумением сознался себе, что она нравится ему, и даже больше, чем нравится, что казалось невероятным; ведь любовь была для него лишь словом, определением забытого, бесповоротно утерянного и вспоминаемого, как горячка давно исцеленной болезни. Он словно чувствовал в себе лопнувшую струну, чье воссоздание если не исключалось, то было напрасно, потому что не издать ей уже чистого звука; он уверился что лишен такого даралюбить, и иногда мимолетно грустил об этой своей ущербности, видя иных — околдованных, трогательно слепых, на мгновение вставших над миром — тех, кто мог любить и любил.

И сейчас, бестолково слоняясь из комнаты в комнату, он убеждал себя, что все это чушь, наваждение; пройдет месяц знакомства и вновь никто и ничто не будет нужным, кроме великолепия своего одиночества; что это порыв, порыв приятный, ему необходим такой допинг, и тот, Второй, тоже знал: так надо, пусть всколыхнет застой души новое приключеньице, пародия на любовь…

Он заставил себя успокоиться и принялся разбирать недостатки ее внешности. Но они казались такими милыми…

«Ирина… — думал Прошин, поражаясь себе. — Имя-то какое… Снежком свежим пахнет…

Чего это я, а?»

Ну, приехали, — вдумчиво сказал он, покачиваясь на пятках перед зеркалом. Скоро начнем петь серенады.

-----------Прошин отшагал по коридору, оклеенному обоями стенгазет и плакатов., и вошел в кабинет Бегунова. Совещание начальников лабораторий уже началось, и он удовлетворенно отметил выигрыш пяти минут опоздания у нудного часа высиживания на стуле под жужжание трех десятков голосов. Он извинился, бесшумно скользнул на свое место и погрузился в раздумье, благо повод имелся значительный. Вчера, изучая набросок схемы анализатора, он наткнулся на любопытный факт: разработка датчика давала возможность расширения кандидатской. Конечно, границы расширения до докторской не простирались, тут не хватало еще многого, более того — основы основ: центральной идеи; но факт оставался фактом — конструирование прибора пересекалось с преждней диссертацией.

Леш… — шепнул ему сидевший рядом Михайлов. — В Австралию еду, слышал? В гости к кенгуру. На год.

Товарищи… — нахмурился Бегунов.

Михайлов понимающе поднял руку и умолк.

— Михайлову не терпится поделиться новостью, — объяснил Бегунов присутствующим. Дело в том, что австралийцы предлагают нам обмем специалистами, посылая в наш институт своего сотрудника и приглашая к себе нашего. Кто наш сотрудник — догодаться не трудно. Теперь так… — Он раскрыл кожаную ярко-красную папку с золотым гербом, надел очки и начал перебирать бумаги. — Мы получили заказ на разработку аппаратуры для инстинута океанологии…

Все спрятали глаза. Работы хватало у каждого, а документы, извлеченные из хорошо и печально известной алой папки, предполагали жесткие сроки, полную отдачу и серьезные неприятности в случае срывов. Боязливое шушуканье горохом просыпалось по рядам. Прошин взглянул на Михайлова. Тот сидел и улыбался. Ему было на все наплевать. Он вышел из игры, и на нем скрещивались неприязненные взгляды тех, кто с трепетом ожидал падения меча. Но директор пока медлил опустить его на чью-либо голову, объясняя незначение подводной аппаратуры, суля командировку в Крым, отведенную для испытаний…

Работа вырисовывалась не трудной, но кропотливой, и Прошин невольно прикинул — успел бы он с ней к лету или нет? В самом деле — если не Тасманово море, так хотя бы Черное… И — осенило! Без логических связок, молнееносно, подобно магниту, притягивающему россыпь железных опилок, выстроился перед ним план, воедино собравший все исподволь копошившиеся мыслишки. Прибор для океанологов как раз и был третьей частью, четко стыковавшейся и с кандидатской и с анализатором. Итак — докторская. Бесполезная, с расплывчатьй идейкой практического применения, на при желании можно внушить, что и трактор — танк! Неужели… шанс?

Простите, — подал голос Прошин. — Я не хочу вмешиваться в планы руководства, но, учитывая загруженность наших лабораторий, предлагаю отдать эту работу мне.

Вы берете на себя большую ответственнось, — предупредил Бегунов. — У вас и без того серьезная тема.

Знаю.

Прошин отправился к себе, провожаемый одобрительными взорами коллег. Ему было легко. Балласт бездеятельноси оборвался, брякнувшись за спиной, появилась цель, далекая, сложная, но только такие он и признавал, презирая стрелявший в упор. Те кто лупит в упор, не стрелки, те много не настреляют…

Он еще раз взвесил каждый пунктик плана: кандидатская — деталь готовая, почистить ее, снять шелуху… Затем — датчик. Эту деталь вытачивает лаборатория. И морской прибор.

Окрестим его… «Лангуст». А для него надо дать мастеру свой резец, неудобный, явно не тот, но в правильности подбора резца мастера прийдется убедить.

Он осторожно покусывал губы, и глаза его смеялись. Он действительно был счастлив, хотя сам не понимал отчего. Но вспомнилась Ирина, семь цифр-закорючек, перенесенных с клочка бумаги в записную книжку, и он — анатом своих чувств — также связал их строгой схемой и подвел итог, вышедший отменным: приятный кавардак любви царил в душе; начиналась Игра! — и ее захватывающая прелесть, отзывавшаяся щекотным холодком в груди, преисполняла его смыслом. А может лишь иллюзией смысла. Но какая в конце концов разница?

-------------В кабинете он застал Глинского. Тот нервно загасил сигарету и ломким визгливым голосом закричал:

— Ты когда-нибудь уволишь эту пьянь или нет?!

Лицо Сергея пылало, волосы были растрепаны, глаза сверкали бешенством. Вернее сверкал один глаз; второй заплыл, свирепо тлея в здоровенном багровом синяке.

О, — Прошин поправил очки. — Какая странная производственная правма…

Глинского затрясло.

Если бы не Чукавин….

Постой, паровоз, — сказал Прошин. — По порядку, пожалуйста.

По порядку… — Глинский сопел, едва не плача. — Стою с Наташей. Говорим. Вдруг — Авдеев. Так и так, разрешите на минутку… Меня, значит. Сам — в дупель. Торчит как лом. Ну, вышли. И тут, представь, подзаборное заявленьице: «Если не оставишь ее…» Я его конечно, послал. Ну и… — Он приложил к глазу пятак.

«Как незаметно наступила зима, — думал Прошин, всматриваясь в искрящийся снежком дворик НИИ, исполосанный темными лентами следов автомобильный шин. — Наступила, похоронила под снегом грязь, мокрые листья, чьи-то обиды…»

Я в суд на него, сволочь, подам! — заявил Глинский, давясь злобой.

Прошин очнулся.

В суд не надо, — отсоветовал он. — Возня. Я уволю его, и все. Но вовсе не из состра дания к твоему фингалу. Мне просто не нужны разносы от начальства по милости двух петухов, устраивающих дуэль из-за какой-то курицы.

Сергей сжал кулаки, но Прошин, приняв рассеянный вид, отвернулся.

Когда Глинский удалился, Прошин вызвал Авдеева.

Коля Авдеев был гордостью и горем лаборатории. Талант и пьяница. Любая ужасающая в своей мудрености задача решалась им быстро и просто, хотя никаких печатных трудов, степеней и прочих заслуг за Колей не числились.

Садись, убогий, — дружелюбно сказал Прошин. — О! — Он вытащил из сейфа ворох бумаг, — Полное собрание твоих объяснительных. За опоздания на работу, уходы с нее… за появление в состоянии определенном… Сейчас ты напишишь еще одно произведение.

Повесть о том, как поссорились Николай Иванович и Сергей Анатольевич. Пиши, Гоголь.

Или…Мопассан? Пиши, лапочка. И слезно моли о пощаде. Раскаяние — путь к спасению. А если серьезно, Коля, то ты распустился. Чересчур. И давай-ка, в самом деле…пиши. По собственному.

Леша, прости. Я больше….

Не надо детсадовских извинений! Пиши! Все!

Увольняешь, — с пьяным сарказмом сказал Авдеев. — А кто диссертацию тебе сделал — это, значит, шабаш, да? Забыто?

Ну и сделал, — Прошин протирал краем портьеры свои ультрамодные очки. — Только зачем попрекать? Тогда ты нуждался в быстрых деньгах и получил их. Ну, что смотришь на меня, как упырь? Давай лучше объясни функцию тупого угла в любовном треугольнике. А мы, для общего развития, послушаем…

Заткнись, — процедил Авдеев, раздув ноздри.

Ах, страшно-то как! — всплеснул руками Прошин. — Еще разок, только на октаву ниже и продаю тебя на роль Бармалея в Театр юного зрителя. Ты похож, кстати.

Ходишь, как пьяный леший: небрит, костюм в пятнах, ботинки клоуна… — Он с отвращением посмотрел на инженера.

Испитый, с сеткой малиновый сосудиков на опухших веках, тот, ссутулившись, сидел на стуле, приглаживая узловатой рукой спутанные, тусклые волосы.

И вдруг в Прошине будто что-то мягко шевельнулось, и прорезался тоненько голосок Второго:

«Бери этого типа за глотку и вытряхивай из него докторскую».

Да ты пойми, — Авдеев перегнулся через стол, сблизившись лицом с Прошиным. — Пойми, — страдальчески обнажая в оскали бледные десны, цедил он, и слюна пузырилась в уголках рта. — Она же Сереге вроде забавы! А мне… Нельзя мне от нее, Леха!

Тихо ты! — Прошин на цыпочках подошел к двери, открыл ее, затем закрыл вновь. — Вот что, — сказал, зевая, — Иди-ка ты, Коля домой. Проспись. Потом сполосни морду свою наглую, подстриги патлы эти декадентские и марш в магазин. Выделяю тебе две сотни.

Как лорда тебя не них не оденут, но за человека с пропиской сойдешь. А то как макака. А все туда-же, по бабам! Женщина же, кстати, ценит в мужчине прежде всего чистоплотность. Это афоризм. И его тебе необходимо запомнить.

Ты чего, серьезно? — опешил Авдеев.

Серьезно, — Прошин, слегка откинув голову, приближался к нему. — Я вообщ ще серьезный человек. И с этой минуты столь же серьезно займусь тобой. Неужели не ясно?

Пройдет год, доискришь ты остатками пропитого таланта и уедут тебя в какой-нибудь профилакторий для таких же, как ты, алконавтов, оградят от вечнозеленого змия охраной и начнут лечить гипнозом и общественно полезным трудом. Весело? А Наташу мне жаль…продолжил Прошин грустно. — Поразвлекается с ней Серега, и — пишите письма. Дура.

Хотя, понятно: молодость… А ты Коля прости ей. И — спокойненько, неторопливо отбей ее.

Не такое это и сложное дело. Если, конечно, взяться… Но ты измениться должен, Коля, и сильно. Главное — не пей. Моя к тебе большая просьба, мой приказ.

Завяжем, — глухо сказал Авдеев. — Это несомненно.

Ступай, — равнодушно откликнулся Прошин. — И деньги возьми. — Он вытащил из стола пачку. — Да, а Наталья-то, как она к тебе? Ну, ясно. А перед Глинским извинись. Не спорь! Мало ли что… пойдет еще плакаться… Затем. Деньги эти… можешь не возвращать.

Дарю. Я сегодня щедрый. Но только еще раз пикни насчет кандидатской!

Забыто, — мотнул головой Авдеев.

Провал памяти за двести рублей?

З-зачем рубли? Человеком надо быть. Человеком!..

Ну иди, ладно. Утомил, собака

-------------С дотошностью корректора Лукьянов рылся в чертежах анализатора, постреливая глазом в сторону Глинского, расхаживающего мимо зеркала и изучающего безобразный, припудренный синяк.

«Авдеева не уволил, — размышлял Лукьянов. — Значит, нужен ему Авдеев. А что я ищу? Ах, вот… Антенны с узкой диаграммой направленности. Откуда у Леши и ним такой жгучий интерес? Стоп. Это ж его кандидатская! То бишь Авдеева. Так что же, ты, Леша, хочешь?

Использовать эту работу в конструировании датчика? Чтоб добро не пропадало? Верно. А зачем маялся, щупал меня? И как понять фразу: „Главный вопрос — система опрашивания каждой антенны“? Долго он готовил ее… А фраза умная, дельная…»

Паша! — крикнул Лукьянов Чукавину. — Прошин предлагает использовать свою диссертацию в применении к датчику. Я — «за».

Авдеев, сидевший неподалеку, и ухом не повел. Он покачивался на стуле, глядя в экран осциллографа, на зеленую пружинку синусоиды и задумчиво грыз большую деревянную линейку.

Видите ли, Федор Константинович, — Чукавин оглянулся на Авдеева. — Не понадобится нам его диссертация. Создавать датчик как систему узконаправленных антенн дорого, муторно… Это сложный путь. Авдеев предложил другой вариант. Небольшой датчик, похожий на согнутую под прямым углом планку, проходит над телом больного.

Так… — Лукьянов растерянным жестом снял очки. — А… когда предложил, если не секрет?

Уж минул час, — сказал Авдеев вскользь

Ценное уточнение. — Лукьянов вновь водрузил очки на нос.

Ситуация прояснялась. Прошин, вероятно, о подобной идее, отвергающей увязывание датчика с этой коммерческой диссертацией, не информирован. И если начнутся протесты и подогревания первоначального варианта, станет понятно: Леша на что-то нацелился. А на что?

Лукьянов потер лысину, сказал «ох» и обратил взор к Глинскому.

Сергей… Анатольевич! — задушевно начал он. — Вы не против заняться датчиком

? Совместно с Чукавиным?

Но позвольте! — неприятно изумился тот. — Мы с Наташей уже начали работать, мы… Что это значит?!

Это значит, — спокойно разъяснил Лукьянов, — что в интересах дела подобная раскладка сил наиболее целесообразна.

Вы не имеете права приказывать мне! — Глинский закипал как теплое шампанское. — На это есть Прошин!

Вы против? — Лукьянов удивленно раскрыл рот. — Я ни в коем случае не претендую на приказы, я хотел по-дружески попросить вас… Вы же устраиваете из просьбы конфликт!

Все загалдели, на тут же и смолкли: вошел Прошин.

— Что за вече? — спросил он. — Открыт новый закон природы?

Глинский, прикрывая ладонью глаз, принялся изливать возмущение. Лукьянов смотрел на него с кротостью херувима. Бесстрастно выслушав, Прошин взял со стола скрепку, распрямил ее и скучно произнес:

— Спор глуп. Нам дано дополнительное задание. Смастерить небольшой приборчик. А посему Лукьянова и Глинского прошу ознакомиться с темой «Лангуст». С этого часа она целиком и полностью принадлежит им. Думаю, друзья, их творческий союз будет прекрасен!

«Вот приедет барин, барин нас рассудит…» — Лукьянов тяжело опустился на стул.

— Приборчик на экспорт? — спросил он, моргая. — Из иностранцев кто приехал?

— Нет, — Прошин бросил сломанную скрепку на стол. — Заказ отечественных океанологов.

— То онкологи, то океанологи, — высказался кто-то.

— Минуточку… — развязно проговорил Чукавин. — Алексей… это… Вячеславович…Заявочки надо подписать. Детальки кой-какие требуются для новой системы датчика.

Какой- такой новой системы? — холодно вопросил Прошин.