Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Роберт Джонс-младший

Пророки

Robert Jones, Jr.

The Prophets



Copyright © 2021 by Robert Jones, Jr.

All rights reserved.

© Кульницкая В., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2022

* * *

Моим бабушкам Коррин и Руби, дедушкам Альфреду и Джорджу, двоюродным дедушкам Мильтону, Чарльзу, Цефасу и Герберту, моему отцу Роберту, кузенам Тревору, Трейси и Дейшону, крестным Делорес Марии и Дэниэлу Ли, Матушке Моррисон и Отцу Болдуину, а также всем моим родичам, которые уже покинули этот мир, ушли в земли прародителей и оттуда направляют и защищают меня, нашептывая, что и я могу поделиться своим свидетельством


Книга Судей

Вы нас еще не знаете.

И ничего пока не понимаете.

Из тьмы говорим мы с вами семью голосами. Потому что семь — единственное священное число. Потому что это то, кто мы есть и кем всегда были.

Таков закон.

К концу вы поймете. И спросите, почему мы не рассказали раньше. Думаете, вы первые, кто задает этот вопрос?

Нет, не первые.

Однако ответ на него есть. Ответ всегда есть. Но вы его пока не заслужили. Вы еще сами не знаете, кто вы. Так как же вам понять нас?

Вы не сбились с пути, нет, но были обмануты глупцами, принявшими мишурный блеск за силу. Они сами отдали все символы власти. И долго будут за это каяться. К тому времени, как разум возобладает, ваша кровь давно уже будет разбавлена. Или сам мир обратится в прах, и память станет излишней. Но с вами обошлись дурно. И вы будете поступать дурно. Снова и снова. Пока наконец не проснетесь. Вот почему мы здесь, вот почему говорим с вами.

Начинается история.

Ваша история.

В ней заключен весь смысл вашего бытия. Пребывания здесь (или там). Вы явились в мир свободными. И приветствовали вас те, кто знал, что ни землей, ни людьми владеть нельзя. Они делились с вами пищей, искусством и целью. Наш долг — поведать вам правду. Но поскольку правды вам никогда не говорили, вы примете ее за ложь. Ложь нежнее правды, и обнимает она обеими руками. Вырвать вас из ее рук — вот наше наказание.

Да, мы тоже наказаны. Никто этого не избежал. Потому что невинных нет. Мы уже поняли, что невинность и есть самое страшное злодеяние. То, что отделяет живых от мертвых.

Что-что?

Как вы сказали?

Ха-ха-ха.

Простите, что смеемся.

Вы думали, что это вы живые, а мы мертвые?

Ха-ха-ха.

Книга Притчей

Стоя во тьме, на коленях, я обращаюсь к ним.

А что они отвечают, не всегда и поймешь. Давненько уж отошли от мира, да и говорят все больше словами древними, которые из меня почти повыбили. Еще и шепотом, где уж тут разобрать. Может, конечно, это и не шепот вовсе, а крик, просто так далеко они, что мне почти не слышно. Кто знает?

Так иль не так, а я копаю ямку, где они приказали, и зарываю блестящий морской камушек, как они научили. Но, видать, что-то делаю неправильно, потому что масса Джейкоб все равно тебя продает, хоть и сказал, что я вроде как тоже часть их семьи. Неужто тубабы так поступают со своей родней? Вырывают детей из материнских рук и сваливают в повозку, как спелые овощи? Уж как я умоляла его. Прямо на глазах у того, кого единственного за всю жизнь и любила. Он теперь и смотреть на меня не может. А мне оттого все кажется, что это я плохо поступила, а не они.

Я спрашиваю их о тебе, те древние темные голоса. А они говорят, я должна тобой гордиться. Говорят, ты вот-вот станешь мужчиной. Говорят, в тебе много наших заключено, только ты пока этого не знаешь. А еще говорят, скорый ты, может, даже чересчур. Прямо не верится, что ты все еще жив. Я их спрашиваю: «Может, передадите ему весточку, а? Скажите, мол, она помнит каждый завиток на его головке, каждую складочку на теле, даже между пальцами ножек. Скажите, мол, этого из нее и хлыстом не выбить». Но они не отвечают. Сказали только, что ты теперь на Миссисипи, в краю, где все целое раскалывается надвое. Сама не знаю зачем. Нешто любо матери слышать, что ее ненаглядное дитятко разорвут пополам, да безо всякой причины? Наверное, оно и без разницы. Всех нас ни мытьем, так катаньем заставят платить.

С тех пор, как тебя забрали, Эфраим со мной и словом не перемолвился. Ни единого словечка за все время не сказал. Только представь! Губы-то у него шевелятся, но будь я проклята, если хоть один звук вырывается из глотки. Как же мне порой хочется назвать тебя по имени. Тем, настоящим, которое мы тебе дали, а не мерзким, которым масса тебя наградил, а мы прикинулись, что так и нужно. Все думаю, может, коль произнесу его имя, Эфраим ко мне вернется? А потом гляжу, как он опускает голову, словно шею сдавила невидимая петля, и не смею. Вдруг как назову твое имя, так он и вовсе от меня отвернется.

«Можно мне его увидеть? — все спрашиваю тьму. — Или хоть Эфраиму? Мы его не тронем даже. Только глянем, убедимся, что он наш по-прежнему, пусть и далеко теперь». А они говорят, Эфраим в зеркало посмотрит и уж тебя увидит. «А я как же?» — спрашиваю. А они отвечают, загляни, мол, Эфраиму в глаза, вот и увидишь. «Дак как же мне в них заглянуть, когда он на меня больше и смотреть не желает?» — спрашиваю. А в ответ лишь ветер свистит в деревьях да стрекочут в траве жучки.

Ты любишь свой народ. Ты его часть. Тем я и утешаюсь, тем и заполняю пустоту внутри. А она там все кружится, кружится, как светляки в ночи. А потом замирает, будто вода в колодце. То пусто, то полно. То полно, то пусто. И пусто, и полно сразу. Так оно, должно быть, бывает, когда смерть за тобой приходит.

Без толку. Без толку взывать к людям, которые тебя не услышат. Без толку плакать перед теми, кому невдомек твоя боль. Муки твои для них лишь мерило того, что они смогут на них выстроить. Я тут никто. И никогда никем не буду.

На что он тебя продал? Чтобы сберечь эту гнилую землю, где дух ломается и разум истекает кровью? Так я вот что скажу — недолго еще так будет. Не-е, сэр. Представь, что покинули мы с Эфраимом это место. Не ушли, просто покинули. Все одно, что свинью зарезать. Отточенным лезвием по глотке — и конец.

А после и мы станем голосами, нашептывающими людям из тьмы, как выживают их выброшенные в мир чада.

Детка ты моя бедная!

Чуешь ли ты меня?

Это мы, Анна Средняя и Эфраим. Твои мамаша и папаша, Кайоде. До чего ж мы по тебе стосковались.

Псалмы

Июль так и норовил их убить.

Сначала сжечь заживо. Потом задушить. А убедившись, что ни то ни другое не сработало, сделал воздух плотным, как вода, в надежде, что они утонут. Но ничего не вышло. Они только взмокли от пота и обозлились — на всех вокруг и друг на друга тоже. На Миссисипи солнце умеет пробираться и в тень, так что в иные дни даже под деревьями не найдешь прохлады.

Зато в такую жару совсем не тянуло к людям, а значит, и тоску по ним снести было легче. Раньше Самуэль с Исайей любили побыть в компании, но это было до того, как народ против них ополчился. Поначалу им казалось, что все поджимают губы, смотрят косо, морщат носы и качают головами просто потому, что от них воняет хлевом. А ведь они каждый день, перед самым закатом, уходили к реке, раздевались догола и чуть не час плескались в воде. Терлись листьями мяты, можжевельником и кореньями, пока остальные, вымотавшись в поле, разбредались по хижинам в поисках неуловимого покоя.

Но как бы тщательно Эти Двое ни мылись, люди, завидя их, продолжали цыкать зубом. И в конце концов они усвоили, что лучше просто держаться ото всех подальше. Не то чтобы стали вести себя неприветливо, нет, просто без особой нужды из хлева, ставшего им надежным убежищем, не показывались.

Прогудел рожок, возвещая конец работе. И солгал, как всегда, ведь работа никогда не заканчивалась — лишь останавливалась ненадолго. Самуэль поставил на землю ведро с водой, отступил на пару шагов и окинул хлев взглядом. Покрасить бы его не мешало, красная краска уже облупилась, да и белая тоже. «Вот и славно, — подумал он. — Пускай будет неприглядным, как истина». Не будет он ничего делать, пока Галифаксы прямо не прикажут.

Отойдя чуть вправо, Самуэль посмотрел на деревья, стеной вставшие на противоположном берегу бегущей за хлевом реки. Солнце уже потускнело и вот-вот готово было нырнуть в чащу леса. Обернувшись влево, туда, где белело поле, он разглядел силуэты людей с тюками хлопка на головах и спинах. Они брели к стоящим в отдалении повозкам и сбрасывали в них свою ношу. А по сторонам этого человеческого ручейка стояли Джеймс, старший надсмотрщик, и его подручные. Сам Джеймс взвалил ружье на плечо, другие же направляли стволы на работников, в любую минуту готовые выстрелить. Самуэль вдруг задумался, удалось бы ему побороть Джеймса? Тубаб, конечно, тяжелее его, да к тому же вооружен, но сойдись они в честном бою — как полагается, кулак на кулак, сердце на сердце — и Самуэль, наверное, смог бы его сломить. Пусть не как веточку, но как мужчину, чей конец уже не за горами.

— Может, подсобишь все же? — вдруг раздался рядом голос Исайи.

И Самуэль, вздрогнув от неожиданности, обернулся.

— Ты б лучше ко мне так не подкрадывался, — отозвался он, смущенный тем, что его застали врасплох.

— Да кто подкрадывается? Подошел просто. Но ты, гляжу, занят очень, в чужие дела лезешь…

— Вот еще, — фыркнул Самуэль и махнул рукой, словно отгоняя комара.

— Дак подсобишь мне загнать коней в стойла или нет?

Самуэль закатил глаза. Уж такой этот Исайя послушный. Может, даже и не послушный, но зачем отдает себя им так всецело и с такой готовностью? Самуэлю казалось, что это он от страха.

Исайя тронул его за спину и, улыбнувшись, направился к хлеву.

— Похоже на то, — прошептал Самуэль и пошел следом.

Они распрягли лошадей, напоили их, дали каждой по охапке сена, а оставшееся смели в левый передний угол, поближе к аккуратно сложенным снопам. Самуэль работал неохотно, фыркал, вздыхал и тряс головой. Исайя же, наблюдая за ним, только посмеивался, хотя и понимал, как опасно может быть такое настроение. Однако утешение здесь приносили даже мельчайшие проявления непокорства.

Когда они закончили работу, уже стемнело и на небе показались звезды. Исайя снова вышел на улицу, оставив Самуэля беситься в одиночестве. Вот он какой, его личный бунт, — стоять, прислонившись к обрамляющему хлев деревянному забору, и смотреть вверх. «Ишь, столпились», — пробормотал он, разглядывая звезды. И задумался: что, если небу тяжко от такого изобилия? Что, если усталая ночь однажды стряхнет их с себя и все вокруг поглотит тьма?

Самуэль похлопал Исайю по плечу, пробуждая его от грез.

— Ну и кто из нас теперь лезет не в свое дело?

— Будто у неба есть дела, — ухмыльнулся Исайя. — К тому же я-то свою работу уже закончил.

— Ишь какой славный раб. — Самуэль ткнул Исайю пальцем в живот.

Тот рассмеялся, отошел от изгороди и направился обратно к хлеву. У самых дверей остановился, подобрал с земли несколько камешков, швырнул в Самуэля и с криком «Ха!» скрылся внутри.

— Мазила! — выкрикнул тот в ответ и припустил за ним.

Парни принялись носиться по хлеву. Самуэль все силился поймать Исайю, но тот каждый раз с хохотом уворачивался. Наконец Самуэль с разбегу напрыгнул ему на спину, и оба ничком повалились в свежее сено. Исайя ерзал под Самуэлем, пытаясь высвободиться, но смех совсем лишил его сил. Самуэлю только и оставалось, что повторять: «Ага, как же» — и улыбаться ему в затылок. Позади шумно дышали и фыркали кони. Похрюкивала свинья. Коровы звуков не издавали, лишь переступали ногами, позвякивая колокольчиками на шеях.

Они поборолись еще немного, но вскоре Исайя сдался, и Самуэль ослабил хватку. Тогда они перевернулись на спины и увидели прореху в крыше, сквозь которую лился бледный лунный свет. Обнаженные груди их тяжело вздымались, с губ срывалось хриплое дыхание. Исайя вскинул руку, словно пытаясь заслонить ладонью мягкое свечение, но то все равно просочилось между пальцами.

— Надо бы кому-то из нас крышу подлатать, — сказал он.

— Попустись уже. Хоть сейчас не забивай себе башку работой, — бросил Самуэль жестче, чем собирался.

Исайя обернулся к нему. Проследил взглядом очертания профиля: выдающиеся вперед пухлые губы, короткий широкий нос, торчащие во все стороны спутанные вихры. Потом перевел взгляд ниже, на влажную от пота грудь Самуэля, которую лунный свет облил серебристой краской. Исайя как завороженный следил, как она вздымается и опадает.

Самуэль ответил ему таким же нежным взглядом. Исайя улыбнулся. Ему нравилось наблюдать, как Самуэль дышит, приоткрыв рот, как поджимается его нижняя губа, а язык прячется за щеку, придавая ему шкодливый вид.

— Умаялся? — спросил он, тронув Самуэля за руку.

— Да вроде должен бы. А как будто и не.

Исайя подкатился ближе и прижался к нему. Кожа в том месте, где соприкоснулись их плечи, тут же взмокла. Шершавая ступня задела другую. Самуэля невесть почему бросило в дрожь, и он тут же рассердился на себя за такую открытость. Но Исайя его злости не разглядел, напротив, ему показалось, что Самуэль так и манит его к себе. Приподнявшись, он забрался на него верхом — Самуэль дернулся, затем расслабился. Исайя медленно, нежно обвел языком его сосок, и тот ожил у него во рту. С губ обоих сорвались хриплые стоны.

Как не похоже все это было на их первый поцелуй. Когда это случилось? Сезонов шестнадцать назад или больше? Временами года считать было проще, чем лунами, ведь та порой тоже проявляла строптивый норов и не показывалась на глаза. Исайя точно помнил, что в ту пору, когда они впервые замерли на нетвердых ногах, не смея от стыда поднять друг на друга глаза, яблоки висели на деревьях крупные и алые, как никогда. Сейчас он наклонился и припал губами к губам Самуэля. Тот лишь слегка отпрянул. С каждым поцелуем он становился податливее. Схватка, во время которой ему так хотелось придушить не то Исайю, не то самого себя, была позади, наступило перемирие. Напоминанием о ней остались лишь беспокойные искорки в уголках глаз и легкая горчинка в горле. Но и их вскоре вытеснило другое.

Они даже не дали друг другу раздеться до конца. Штаны Исайи застряли где-то в районе колен, Самуэля — болтались на щиколотках. Сгорая от нетерпения, они сплелись в стоге сена, яростно толкаясь друг в друга, и бледный свет луны освещал лишь подошвы Самуэля и темные бедра Исайи.

Наконец, оторвавшись друг от друга, они скатились с сена и распластались на земле в полной темноте. Страстно хотелось дойти до реки и выкупаться, но оба так вымотались, что двигаться было неохота. И они молча сошлись на том, что лучше полежат еще, по крайней мере, пока не выровняется дыхание и не утихнут спазмы, сотрясающие тело.

В темноте было слышно, как переминаются с ноги на ногу животные и как люди в близлежащих хижинах не то поют, не то плачут. И то и другое было вполне вероятно. Но отчетливее всего слышался доносившийся из Большого Дома смех.

И, хотя Самуэля отделяли от смеющихся как минимум две стены и довольно значительное пространство, он обернулся на звук и прислушался, стараясь различить голоса. Кажется, парочку даже узнал.

— Ничего не меняется. Лицо, может, и новое, а язык все тот же, — сказал он.

— Ты про что? — спросил разглядывавший крышу Исайя, обернувшись к нему.

— Про них.

Исайя набрал в грудь побольше воздуху, медленно выдохнул. И кивнул.

— И как нам быть? Лупить по лицу? Резать язык?

Самуэль рассмеялся.

— Лупили уже. А язык-то и без того раздвоенный. Видал змею, а? Сам знаешь, от них лучше подальше держаться. Пусть себе ползают без нас.

— Сдается, выход только один: удрать?

— Раз лицо, само того не понимая, не желает слушать… Раз язык не уступает… Значит, да.

Самуэль вздохнул. Он-то, в отличие от Исайи, темноты не боялся. Темнота — это спасение, в ней всегда можно раствориться. Если где и был спрятан ключ к свободе, то только в темноте. А все же кто знает, что стряслось с теми, кто забрел в необитаемые земли? Должно быть, одни стали деревьями. Другие — илом на дне реки. Третьи проиграли, бегая в горах наперегонки со львом. Четвертые просто умерли. С минуту Самуэль лежал неподвижно, слушая, как дышит Исайя. Затем сел.

— Идешь?

— Куда?

— На реку.

Исайя обернулся, но ничего не ответил. Просто смотрел в то место, откуда раздавался голос Самуэля, и пытался различить его силуэт. Впереди будто лежала одна сплошная темень, наконец Самуэль шевельнулся и отделил живое от мертвого. Но что это за звук?

Показалось, будто на расстоянии что-то скребется.

— Слышишь? — спросил Исайя.

— Чего?

Исайя замер. И шорох стих. Он снова растянулся на земле. Самуэль зашевелился, кажется, собираясь встать.

— Погоди, — прошептал Исайя.

Самуэль цыкнул, но все же снова улегся рядом с ним. И стоило ему устроиться, как скрип вернулся. Сам он его не слышал, но видел, как Исайя всматривается в угол возле лошадиных стойл, откуда, как видно, шум и доносился. Исайе вдруг почудилось, что что-то проглянуло из тьмы. Крошечная точка вроде звездочки. Она все росла, росла и вдруг обернулась той ночью, когда его привезли на плантацию.

В повозке, запряженной лошадьми, их было двадцать, а может, и больше. Запястья и щиколотки им сковали одной цепью, отчего двигаться было почти невозможно. Некоторым нацепили на головы металлические шлемы, из-под которых эхом доносились их голоса и хриплое дыхание. Из-под врезавшихся в ключицы железных обручей сочилась кровь, стекая струйками вниз, к пупку. Кружилась голова. Все в повозке были голые.

Исайе казалось, они целую вечность ехали по ухабистой пыльной дороге. Ночами тела их глодали комары, а днем нещадно жгло солнце. Но дождям они радовались — ведь тогда те, кто без шлемов, могли попить сами, не дожидаясь милости вооруженных надсмотрщиков.

Когда же наконец добрались до Пустоши — именно так народ украдкой называл плантацию Галифаксов, он ничего не смог различить, кроме тусклого света, лившегося из Большого Дома. Людей одного за другим начали выволакивать из тележки. Все хромали и спотыкались, не чувствуя ног. Одни не могли стоять под весом шлемов, другие с трудом переставляли ноги, ведь за ними волочились трупы тех, кто не дожил до конца поездки. Исайя в то время был так мал, что даже не разглядел человека, который поднял его и понес на руках, хотя у самого подгибались колени.

— Я тебя отнесу, кроха, — с трудом выговорил он сухим отрывистым голосом. — Матушка твоя взяла с меня обещание. Я должен назвать тебе твое имя.

А после все провалилось в черноту.

Когда Исайя пришел в себя, уже наступило утро, и все они, живые и мертвые, по-прежнему скованные вместе, лежали на земле у края хлопкового поля. Ужасно хотелось пить и есть тоже. Он первым из всех приподнялся, сел и сразу же увидел, что по тропинке к ним идут люди с ведрами в руках. Там и совсем дети были, одного с ним возраста. Они принесли им воду и пищу. Вернее сказать, нечто отдаленно напоминающее пищу — свиную требуху, щедро сдобренную специями, чтобы не так горчила во рту и легче проглатывалась.

К Исайе подошел мальчик и поднес к его лицу ковш. Зажмурившись, Исайя приоткрыл рот и принялся жадно глотать, чувствуя, как стекает с губ теплая сладкая вода. Напившись, он взглянул на мальчика, но поначалу почти ничего не разглядел — сильно слепило солнце. Тогда мальчик шагнул в сторону, заслонив собой свет, и глянул на Исайю большими недоверчивыми глазами. Подбородок его торчал вперед чересчур гордо для человека, вынужденного жить в таких условиях.

— Еще будешь? — спросил мальчик по имени Самуэль.

Пить больше не хотелось, но Исайя все равно кивнул.

Темнота вернулась, и Исайя ощупал себя, чтобы убедиться, что он не ребенок. Конечно же, это он, взрослый. Но явившееся из мелькнувшей в темноте искры видение ясно доказывало: время может исчезнуть в любой момент. Как вернуть его, Исайя пока не понимал.

Конечно, наверняка не скажешь, но, судя по этому воспоминанию, они с Самуэлем примерно одного возраста. Выходит, в тот первый раз им было по шестнадцать или семнадцать. А теперь почти двадцать, если он верно посчитал времена года. Но сколько же всего они еще не успели друг другу сказать. Иногда лучше молчать кое о чем, чтобы не сломить дух. Молчать, пока работаешь, ешь, спишь, играешь. И особенно пока совокупляешься. Чтобы выжить, нужно передавать другим то, что понял сам, не обнажая суть, а искусно ее обходя. Только дурак станет демонстрировать раны людям, которым не терпится сунуть в них обслюнявленные пальцы.

Молчали оба — не столько осознанно, сколько потому, что так повелось. Однако это всеобщее молчание способно было вызвать великие разрушения. Лежа в темноте и грезя наяву, Исайя вдруг услышал:

— А ты никогда не задумывался… где сейчас твоя матушка?

И тут же понял, что сам произнес эти слова, хотя вроде как и не собирался. Будто бы из горла вырвался чужой голос, но очень похожий на его собственный. Свой, да не свой. Чей же тогда? Исайя осекся, подполз ближе к Самуэлю, ощупью нашел его в темноте и положил руку ему на живот.

— Я не про то… Я не хотел…

— Сначала плюешь, а потом силишься поймать, когда уже изо рта выскочило? — спросил Самуэль.

Исайя смутился.

— Да не собирался я… Оно само…

— Угу, — проворчал Самуэль.

— Я… Бывает с тобой такое, что слышишь голос и думаешь, он не твой? А потом понимаешь, что все же твой? И жизнь свою видишь, словно со стороны. Сам не знаю, как объяснить… — пробормотал Исайя.

Он вдруг испугался, что повредился умом. Такое нередко случалось на плантации: рассудок уходил в тень, чтобы телу легче было выжить, рот же продолжал нести околесицу. Чтобы успокоиться, Исайя принялся гладить Самуэля по животу. И вскоре обоих начало клонить в сон. Веки Исайи налились тяжестью. Он почти уже уснул, когда его вдруг снова разбудил собственный язык.

— Что, если где-то у тебя внутри — в крови, может, или в самом нутре, еще сохранилось ее лицо? — к изумлению Исайи, слова хлынули наружу бурно, словно прорвав плотину. — Что, если это его ты видишь, когда глядишься в речную воду?

Наступила тишина, а затем Самуэль резко втянул воздух.

— Может, и так. Наверняка никогда не узнать, — наконец ответил он.

— Почувствовать-то можно, — выпалил Исайя.

— А?

— Говорю, почувствовать…

— Нет. Я не тебе. Забудь, — сказал Самуэль. — Пошли к реке.

Исайя попытался было встать, но у тела его имелись свои планы — оно хотело и дальше лежать рядом с Самуэлем.

— Я-то своих матушку и папашу помню, но только плачущими. Кто-то вырвал меня у них из рук и понес, а они стояли и смотрели, и небо над ними было такое огромное. Я тянул к ним руки, а они делались все меньше и меньше. А потом только крики остались, и больше ничего. Я и сейчас к ним тянусь, а хватаюсь за пустоту.

Оба замерли — Исайя от нахлынувших воспоминаний, Самуэль, пораженный его рассказом. С минуту они молчали. А затем Самуэль обернулся к Исайе.

— Так ты знал своего папашу?

— Меня принес сюда мужчина, — ответил Исайя, вслушиваясь в историю, что рассказывал его собственный голос. — Не папаша, однако он сказал, что знает мое настоящее имя. Но так мне его и не назвал.

Он вдруг увидел собственную руку, маленькую, отчаянно пытающуюся ухватиться за что-то в царящей в хлеву темноте — прямо как в тот день. И подумал, что, наверное, тянется не только к матери и отцу, но и ко всем стоящим за ними поблекшим от времени людям, чьи имена так же канули в вечность, а кровь пропитала землю. Чьи крики теперь стали шепотом — шепотом, который будет звучать до скончания времен. Самуэль схватил его руку и уложил обратно себе на живот.

— Вот здесь что-то… — сказал он.

— Что?

— Да так.

Исайя снова принялся гладить его, и это придало его голосу силы.

— Последнее, что я от них услышал, было «койот». Все в толк взять не могу, зачем они это сказали?

— Может, предостеречь хотели? — предположил Самуэль.

— От чего же?

Самуэль уже открыл было рот, но Исайя этого не увидел. Перестал гладить Самуэля по животу и положил голову ему на грудь.

— Ну его, неохота больше об этом. — Голос его сорвался. Он покрепче прижался мокрой щекой к груди Самуэля.

— Угу, — покачал головой тот.

Огляделся по сторонам, обнял Исайю покрепче и закрыл глаза.

Река подождет.

Второзаконие

Самуэль проснулся позже Исайи. На лице лежал рыжий отсвет от медленно выползающего на небо солнца. Где-то голосил петух, но Самуэль давно привык к этому звуку и перестал на него реагировать. Исайя уже встал. Самуэль пытался уговорить его еще немного поваляться, понежиться. И пускай здесь это сочли бы кражей времени, Самуэль считал, что человек не может украсть то, что ему уже принадлежит — или должно принадлежать.

Он растянулся на земле, спокойный, как само утро, окрасившее его тело своими красками, твердо намеренный не шевелиться, пока не заставят. Исайю он не видел, но слышал, как тот возится за распахнутыми дверями хлева, делает что-то в курятнике. Самуэль сел, огляделся по сторонам, заметил раскиданное по полу сено и подумал, что ночь улики искусно прячет, а день выставляет напоказ только косвенные. Никто и не поймет, что разор в хлеву учинило наслаждение. Скорее подумают, что это следствие безалаберности, а значит, работников нужно наказать. Выдохнув, он поднялся на ноги и пошел к той стене, на которой развешаны были инструменты. Взял метлу и нехотя смел следы их блаженства в аккуратную кучку поближе к тому углу, где уже были сложены их горести. Все равно после все пойдет на корм скоту.

Вошел Исайя с ведрами в руках.

— С добрым утречком, — улыбнулся он.

Самуэль лишь криво усмехнулся в ответ.

— Ранехонько поднялся.

— Кто-то же должен.

Самуэль покачал головой, Исайя и этому улыбнулся. Потом поставил ведра на землю, подошел к Самуэлю и тронул его за предплечье. Ладонь его скользнула вниз, встретилась с чужой ладонью. Исайя сжал пальцы Самуэля, и тот не сразу, но все же пожал ему руку в ответ. Самуэль окинул его недоверчивым взглядом, и в его глазах — такого глубокого коричневого оттенка, какой и во сне не приснится, — Исайя увидел свое отражение. И тут же распахнул собственные глаза, как бы приглашая Самуэля заглянуть и убедиться, что и его ждет теплый прием.

Самуэль разжал руку.

— Что ж, раз уж мы встали, можем заодно… — Он махнул в сторону плантации.

Исайя снова поймал его руку и поднес к губам.

— При свете негоже, — нахмурился Самуэль.

Исайя покачал головой.

— Ниже дна-то не упадешь.

Самуэль вздохнул, вручил Исайе метлу и вышел в утро, распускавшееся под насыщенным влагой небом.

— Неохота чего-то.

— Что неохота? — спросил Исайя, выходя следом.

— Да вот это, — Самуэль широко махнул рукой.

— А что делать? Придется, — отозвался Исайя.

Самуэль покачал головой.

— Не обязаны мы тут впахивать.

— На кнут нарываешься?

— Мы на него по-любому нарваться можем, даже если не провинимся ни в чем, забыл?

Исайя съежился.

— Не выношу, когда тебе больно.

— Сдается, тебе и свободным меня видеть невыносимо?

— Сэм! — Исайя покачал головой и направился к курятнику.

— Прости, — прошептал Самуэль.

И обрадовался, что Исайя его не услышал. Глядя ему в спину, он пошел к загону для свиней, взялся за ведро… И вдруг оно настигло его, бесшумно подкралось сзади. Воспоминания часто накатывали на него вот так — урывками.

В тот день — вернее, в ту ночь (черное небо так и искрилось звездной пылью) — они были еще слишком юны, чтобы понимать, что к чему. Лежали и смотрели в небо через прореху в деревянной крыше. Одно мгновение решило все. Усталость свалила их на сено. От изнеможения мутилось в голове, они едва могли шевелиться. Днем, когда они сидели на берегу, руки их встретились под водой и отчего-то долго не могли расцепиться. Они смущенно переглянулись, но Исайя вдруг улыбнулся, а сердце Самуэля растерялось, не знало, биться ему теперь или нет. Он вскочил и пошел в хлев. А Исайя побежал следом.

В хлеву стояла темнота. Ни факела, ни лампы зажигать не хотелось, а потому они просто натаскали сена, бросили на него лоскутное одеяло, которое сшила для них Тетушка Би, и растянулись сверху. Самуэль выдохнул, а Исайя прошептал в тишине: «Да уж, сэр». И прозвучало это в тот момент совсем иначе. Не то чтобы нежно, но ласково. Веки у Самуэля увлажнились, но он попытался скрыть это — даже от самого себя. Просто рефлекс. Исайя тем временем перекатился на бок, лицом к нему. Показалось, что все его тело распахнуто настежь и манит, и нет в нем стыда. Взгляды их встретились, они потянулись друг к другу и стали одним в темноте.

На все про все ушло несколько мгновений. Вот почему оба так ценили время. И представляли, что однажды его у них будет вдосталь. Чтобы петь песни. Умываться в сверкающей под ясным солнцем реке. Раскидывать руки навстречу любимому, с которым у вас теперь на двоих одно дыхание — вдох-выдох, такт в такт — и одна улыбка. Самуэль и не замечал, что пылает, пока не ощутил жара Исайи.

Да, воспоминания возвращались урывками. А иногда и обломками — зависело от того, какие именно картины прошлого настигали. Самуэль как раз начал выливать свиньям помои, когда с самого утра застрявший в груди шип наконец проткнул ее насквозь. На кончике его показалась лишь капелька крови, и все же это была кровь. Кто знал, что она умеет говорить? Доводилось ему слышать, как люди болтают о кровной памяти, но это ведь всего лишь образное выражение, верно? А вот о голосах никто никогда не рассказывал. Но прошлой ночью в хлеву их звучало множество. Это Исайя привел их, задав вопрос, который нарушил правила, давно сложившиеся и понятные их народу.

Самуэль подлил свиньям еще помоев, стараясь не обращать внимания на торчащий из груди шип, на шепот крови, что выступила каплей, — но в капле был дождь, множество капель, и в каждой — целый мир!

Его бросило в жар, внутри заныло.

«Никогда не задумывался, где сейчас твоя матушка?»

Раньше такие вопросы не задевали его, растворялись в глубокой печали, окутывавшей все вокруг. Никто не спрашивает, откуда у тебя шрамы, почему нет ноги или руки, отчего ты трясешься и мучаешься кошмарами по ночам. Горести прячут по темным углам, за мешками, топят в реке, зарывают в землю. И вдруг приходит Исайя, сует нос куда не надо, а потом говорит: «Я не хотел». Зачем тогда спросил? У них вроде был уговор: не трогать дерьма, чтобы не воняло.

Вчера было темно, и Исайя, к счастью, не заметил, что Самуэль вот-вот готов был вскочить и объявить, что сейчас бросится в реку и больше уже не вынырнет. Он сдержался, остался сидеть на месте, чувствуя, как напрягаются мышцы рук, силясь ухватить то, чего рядом нет. Попытался проморгаться, но под веками все равно щипало. Да что это за вопросы такие?

Самуэль раздраженно выдохнул. Несмотря на кромешную тьму, он чувствовал, как Исайя спокойно и методично растравляет его, предвкушая, как заставит раскрыться еще сильнее. Но разве он и без того уже не распахнут настежь? Никто, кроме Исайи, не знал, каково там, у него внутри. Он отдал ему всего себя целиком, так чего же еще? Хотелось разбить что-нибудь. Схватить топор и срубить дерево. Или, может, свернуть шею цыпленку.

Оба молчали, и повисшая в хлеву тишина больно жгла кожу. И вдруг из темноты проступил силуэт женщины. Самуэль резко втянул носом воздух, увидев ее. Она стояла у самых его ног, обнаженная, чернее самой черноты — тяжелые груди, широкие бедра. Лицо ее показалось ему знакомым, хотя он никогда его раньше не видел. Откуда тени взяться в темноте? Ведь они дневные обитатели. И все же вот она — такая черная, что и ночь удавится от зависти, и глаза ее сами, словно вопросы. Неужели это мать явилась к нему, возмущенная тем, что Исайя нарушил договор? Может, тогда он и сам тень? Вдруг она указала на него рукой. И от неожиданности он выпалил:

— Может, и так. Наверняка не узнать.

А вдруг Исайю заговорить тоже она заставила?

Свиньи набросились на еду, Самуэль же все пытался выдернуть шип из груди и вытереть с него кровь. Потом замер, услышав в отдалении какой-то звук. Что это, крик? Или, может, трава шелестит? Он окинул взглядом деревья и внезапно заметил что-то. Опять тень? Выходит, она вернулась к нему при свете дня, решила напомнить о себе. Вопрос Исайи разбудил ее, и теперь она повсюду будет таскаться за ним. Матерям ведь вроде так и полагается — следить за каждым шагом ребенка, пока тот не вырастет, не породит новую жизнь и не начнет сам за ней приглядывать.

— Зай! Поди-ка сюда, глянь, — Самуэль указал на деревья.

Подбежал Исайя.

— Я так понял, извиняться за свои слова ты не думаешь?

— Я извинился. Ты не услышал просто. Глянь-ка! Глянь вон туда. Видишь? Шевелится.

— Что шевелится? Деревья? — рассеянно спросил Исайя, занятый совсем другими мыслями.

— Не-не. Та штуковина. Что за… Тень, что ли?

Исайя прищурился. Вдалеке вроде как и правда что-то колыхалось.

— Не знаю…

— Видишь, нет?

— Ага. Не пойму, что там такое.

— Пошли глянем.

— Ну да, а потом нас выпорют за то, что ошивались возле границы.

— Тьфу, — скривился Самуэль, но тоже не сдвинулся с места.

Несколько минут оба всматривались в деревья, росшие у самого края плантации, пока наконец черное не обернулось белым и из-за стволов не показался старший надсмотрщик Джеймс в сопровождении еще троих тубабов.

— Как думаешь, поймали кого? — спросил Самуэль, испытав странное облегчение оттого, что тень оказалась всего лишь Джеймсом.

— Говорят, по ушам понять можно, — отозвался Исайя, разглядывая Джеймса и его сподручных. — По тому, как мочки качаются. Но отсюда не видать.

— Может, просто дозором ходят. Не пора уже разве народ в поле звать?

— Вроде пора.

Не двигаясь с места, они смотрели, как отряд пробирается сквозь кусты и разросшуюся траву к хлопковому полю, растянувшемуся до самого горизонта так, что иногда трудно было понять, где заканчиваются белые хлопья и начинаются облака.

Пустошь постепенно пробуждалась к жизни. Из хижин выбирались на свет люди. Самуэль и Исайя гадали, кто из них с ними поздоровается. В последнее время по непонятным причинам жаловала их только Мэгги да еще пара человек.

Загудел рожок, и Исайя вздрогнул.

— Никогда, верно, не привыкну, — сказал он.

Самуэль обернулся.

— У кого голова на плечах имеется, тому и привыкать не нужно.

Исайя цыкнул.

— А то, может, ты счастлив тут, Зай?

— Иногда, — глядя ему в глаза, ответил Исайя. — Помнишь воду-то?

Самуэль вдруг заметил, что улыбается.

— Но вроде как для счастья думать нужно, а не только делать, — добавил Исайя.

— Что ж, тогда, сдается мне, нам нужно серьезно подумать.

Снова протрубил рожок. Самуэль обернулся на звук, прищурившись, поглядел в сторону поля и тут же почувствовал, как на спину ему легла ладонь Исайи. Твердая, теплая, она вроде как успокаивала. Всего мгновение — слишком короткое и все же слишком долгое. Исайя словно поддерживал его, толкал вперед, когда ноги отказывались шагать.

И все равно Самуэль повторил:

— При свете негоже.

Но Исайя не сразу убрал руку. И даже начал напевать что-то себе под нос. Как напевал, бывало, лежа ночами рядом с Самуэлем и гладя его по волосам, отчего тому всегда легче было заснуть.

Самуэль скривился, словно говоря: «Хватит уже!» Но сверкающий голос у него в голове произнес: «Исайя унимает боль. С Исайей всегда легче».

Мэгги

Мэгги проснулась.

Зевнула.

Прошептала:

— Могильник! Могильник распроклятый!

Вскоре пора будет вставать и идти в кухню, к которой ее приковали намертво, хотя никакой цепи на ноге и не наблюдалось. А все же Мэгги чувствовала, как невидимая цепь трется о щиколотку, слышала, как позвякивает она негромко.

Хоть Мэгги и бормотала проклятия про себя, посылала она их другим. Давно научилась ругаться тихонько, чтобы и душу отвести, и гнев на себя не навлечь. Такой вот у нее завелся тайный язык — в самой глотке, точно под тем языком, который всем дозволялось слышать.

Еще не рассвело, но Мэгги знала, что лишние минуты на соломенном тюфяке обойдутся ей дорого. У каждого из Галифаксов был свой — чуть менее или более жестокий — способ выразить свое неудовольствие. Немало она могла бы об этом порассказать.

Мэгги сползла с тюфяка и закатила глаза, заметив разлегшихся у ее ног собак. Да-да, она спала в закутке на заднем крыльце, вместе с животными. А все ж таки здесь была крыша над головой, к тому же с крыльца открывался вид на садик Рут Галифакс. За ним лежало поле, усеянное дикими цветами всех возможных оттенков. А уж синие были так хороши, что красотой бередили душу. За рядами деревьев, обозначавших границу поля, тянулся песчаный берег реки Язу. В реке этой в разрешенные часы плескался народ, а следил за купавшимися человек, чье имя Мэгги по определенным причинам больше не произносила. На другом же — таком далеком с виду — берегу реки деревья росли так тесно, что сколько Мэгги ни вглядывалась, никак не могла разобрать, что там, за ними.

Хотелось бы ей злиться на то, что ее отправили спать на крыльцо, считай, прямо на улицу. И на то, что постелью ей служил самодельный тюфяк из сена, которое принесли Самуэль с Исайей — Эти Двое, как она их звала. Но запах поля всегда ее успокаивал. К тому же, если уж выпало торчать в Большом Доме с Полом и его семейкой, лучше держаться от них как можно дальше.

Собак завел Пол. Целых шесть штук. Да притом еще натаскал псов на каждую живую душу на плантации на случай, если она, эта живая душа, решит улизнуть. Мэгги и такое видала: как зверюги чуть не в небо взмывали за добычей и стаскивали обратно на землю людей, вообразивших, что им удалось воспарить. Уж эти их собаки: вислые уши, зловещий лай, печальные глаза и все такое. Порой вроде и жалко их станет — пока не погонят тебя, норовя отхватить ползадницы, до самого хлопкового поля. Или до плахи.

Сейчас псы жалобно поскуливали. Мэгги ненавидела этот звук. И кто это только выдумал — держать животных в доме? Им место на улице. Впрочем, раз сами Галифаксы сидят внутри, значит, и зверям туда можно.

— Пошли прочь, — шикнула она на псов, отпирая дверь в сад. — А ну, отвяжитесь! Бегите поймайте зайца.

Все шесть выскочили на улицу. Мэгги вдохнула поглубже, надеясь, что запаха поля ей хватит, чтобы продержаться до конца дня. И придержала рукой дверь, чтобы та не хлопнула, закрываясь. Затем дохромала до внутренней двери и вошла в кухню. Из нее бы отдельный дом получился — места-то вдвое больше, чем в любой хижине Пустоши. А все же в кухне ей было душно, словно нечто невидимое лезло из всех углов и давило, давило…

— Дыши, лапушка, — велела она себе вслух и, подволакивая больную ногу, направилась к рабочему столу, над которым тянулся ряд окон, выходящих на восток — на хлев.

Из того шкафчика, что под стойкой, Мэгги достала две миски и куль муки. А из того, что стоял слева, вынула кувшин с водой и сито. Все подготовив, начала замешивать тесто на печенье — вязкую тяжелую массу. Немного времени, жара и боли в разбитых костяшках — и из нее получится очередное блюдо, не способное удовлетворить аппетиты Галифаксов.

Разделавшись с тестом, Мэгги прошла в другую часть кухни — взять поленьев для растопки. Вязанка дров лежала под еще одним выходившим на восток окном. Днем отсюда видно было росшую перед домом иву и тропинку, что вела к воротам, вливаясь за ними в проселочную дорогу, тянущуюся до главной площади Виксберга.

Площадь эту Мэгги видела лишь однажды, когда ее приволокли из Джорджии сюда, в Миссисипи. Прежний хозяин загнал ее в повозку, сковал ноги и усадил среди таких же, как и она сама, напуганных людей. Ехали они несколько недель. И как-то раз повозка, миновав заросли разлапистых деревьев, вывезла их на площадь, вкруг которой стояли такие дома, каких она до сих пор и не видывала. Ее вывели на помост и поставили перед огромной толпой. Рядом выкрикивал цены грязный, воняющий элем тубаб. Глазели на нее все, но покупать никто не желал — и руки не вскидывал. Никто, кроме Пола. Позже она слышала, как он сказал своему молодому спутнику, что из нее выйдет отличная кухарка и компаньонка для Рут.

Взяв два полена, Мэгги направилась к плите возле одной из дверей. Всего дверей в кухне было две. Та, что ближе к плите, западная, выходила на крытое крыльцо, где Мэгги спала. Южная же вела в столовую. А значит, и в расположенные за ней холл, гостиную и диванную, где любила проводить время Рут, когда бывала в хорошем настроении. Усевшись перед окном, за которым простиралось хлопковое поле, она, бывало, часами смотрела вдаль. На губах ее при этом играла улыбка, такая легкая, что сразу и не скажешь, улыбается Рут или нет.

Кабинет Пола располагался в задней части дома. Мэгги в жизни не видела столько книг в одной комнате. И каждый раз, заглядывая туда, мечтала взять одну с полки и прочитать что-нибудь. Все равно, какие слова, главное — сама.

На втором этаже по углам дома располагались четыре просторных спальни. Пол и Рут спали в восточных комнатах, тех, что выходили на длинный балкон, с которого хозяева могли любоваться своими владениями. Северо-западная комната принадлежала их единственному выжившему отпрыску Тимоти. Сейчас он получал образование на Севере. Но Рут требовала, чтобы даже в его отсутствие постель здесь расстилали каждую ночь, а белье на кровати меняли раз в неделю. Последняя спальня предназначалась гостям.

Прозорливый народ прозвал плантацию Галифаксов Пустошью. Отсюда не сбежишь: кругом заросли болотных кленов, железных деревьев, галезий, сосен — да такие дремучие и непроходимые, что представить нельзя. И коварные воды, где таятся хищники, которым не терпится вонзить клыки в сочную плоть. Лучшей тюрьмы и не придумаешь.

Если Миссисипи не изжарит тебя заживо, так уж потом обольет точно. Мэгги еще посуду достать не успела, а уже так взмокла, что платок на голове хоть выжимай. Придется сменить его перед тем, как Галифаксы сядут завтракать. Сами-то они даже рук перед едой не мыли и подтереться после уборной не могли сами, зато от нее требовали всегда выглядеть крайне опрятно.

Мэгги огладила бока выпачканными в муке руками, радуясь тому, как сильно ее тело отличается от тел захватчиков — не только пышными формами, но и кожей, никогда не обгорающей даже под самым яростным солнцем. Она любила себя. Если чем и была недовольна, так только хромотой — не самим увечьем, а тем, как оно ей досталось. Мир же стремился заставить ее относиться к себе иначе. Обозлиться. Обратить против себя собственные мысли. Смотреться в зеркало и ненавидеть свое отражение. Но ничего у него не вышло. Чем хуже он с ней обращался, тем больше она ценила свою кожу. Она была из тех черных, от которых свои нос воротят, зато тубабы аж слюнки пускают. Порой ей казалось, что тело ее светится в темноте.

Оглаживая свое тело, она пробуждала внутри еще одно запретное чувство — уверенность в себе. Впрочем, невооруженным глазом этого было не различить. Безмолвный бунт, глубоко личный и оттого особенно приятный. Ведь что радости, что личного пространства ей перепадали жалкие крохи. Страдание крюками торчало из углов кухни, а из каждой укромной щели рвался наружу гнев. Пробирался меж половиц, проползал под дверями, сочился сквозь сжатые губы.

Мэгги подбросила дров в брюхо плиты и вытащила из верхнего шкафчика противень. Вернувшись к рабочему столу, вывалила из миски тесто, формочками вырезала из него печенья, убористо разложила их на сковородке, а затем отправила ее в духовку. Это вовсе не значило, что теперь ей можно передохнуть. Когда служишь людям находчивым, дело тебе найдется всегда. Особенно если находчивость их идет от скуки, от желания поизумляться чему-нибудь, пускай и незаслуженно.

Ну и горазды же на выдумки были эти Галифаксы! Однажды, например, Пол зазвал ее к себе в комнату. Когда Мэгги вошла, он стоял у окна, и лица его в ярком свете солнца было не разобрать.

— Подойди, — приказал он ровным, сочащимся ядом голосом.

И велел ей подержать его мужской орган, пока он будет опорожняться в ночной горшок. Повезло еще, что чего похуже не придумал. После он приказал ей направить его щель себе на грудь, из комнаты она вышла вся в желтых, притягивающих мух потеках. И да, она считала, что легко отделалась, однако, вы только подумайте, какие фантазии!

Она постаралась вспомнить, что говорила ей Кора Дорогуша — бабушка из Джорджии, объяснившая Мэгги, кто она такая. Мала она тогда была, да и времени побыть вместе им выпало совсем немного. Но если уж что в мозгу отпечаталось, нипочем не сотрешь. Оно, может, и поблекнет от времени, но до конца не исчезнет. Каким же это заморским словом Кора Дорогуша называла тубабов? Точно! Ойбо! И на английский толком не переведешь. Ближе всего по смыслу будет «катастрофа». Вот уж точно, все они — ходячая катастрофа.

Грубость их Мэгги не пугала, ведь ничего другого она от них не ждала. Люди себе обычно не изменяют, и, как ни больно это признавать, все же спокойнее, когда они ведут себя предсказуемо. А вот проявления доброты доводили Мэгги до паники. Доброта — непредсказуема, как и все ловушки. Мэгги отвергала ее, рискуя нарваться на последствия. Но лучше уж получить привычное наказание и не чувствовать себя идиоткой.

Много лет назад, когда она только приехала в Пустошь, Рут — по виду ее ровесница — отнеслась к ней очень тепло. Обе они в ту пору были совсем девчонками, несмотря на то что уже кровоточили.

— Ну же, не плачь, — сказала Рут тогда, радостно глядя на нее. Тонкие губы растянулись в улыбку, обнажив неровные зубы.

Она повела Мэгги в дом, такой большой, каких она до сих пор и не видывала. И даже пригласила наверх, в свою спальню. А там вытащила из шкафа платье, и Мэгги осмелилась им восхититься. До чего же ткань красивая, вся в оранжевых бутончиках — крошечных совсем, вроде горошин. Никогда у нее не было такой прелестной вещицы. Кто бы на ее месте устоял? Рут тогда носила под сердцем ребенка — одного из тех, что не выжили. И отдала платье Мэгги, объяснив, что на нее оно все равно больше не налезает.

— Мне сказали, ребенок родится зимой. Ужасно, правда?

Мэгги не ответила, потому что любой ответ обернулся бы против нее.

— Уж придется нам постараться, чтобы сюда не пробралась пневмония, верно?

На этот вопрос отвечать можно было без страха, и Мэгги кивнула.

— Как же тебе идет мое платьице! Прямо вся светишься! Мне всегда казалось, что на черномазых белое смотрится лучше, чем на людях.

Мэгги тогда была молода и не понимала, что к чему. Не сознавала, как опасно принимать такие подарки, что платье в любой момент отберут да еще и оговорят ее в придачу. Так оно и вышло. И, когда после такого теплого приема от Рут Мэгги обвинили в воровстве, она не стала оправдываться. Какой смысл? И порку вынесла, как смогла бы лишь женщина вдвое старше и при вполовину меньшем числе зрителей.

О, как убивалась Рут, думая, что слезы заставят Мэгги поверить в ее искренность. Они ведь и впрямь на вид казались настоящими. Да еще несла какую-то чушь, что Мэгги ей как сестра, не удосужившись спросить, согласна ли сама Мэгги на такое родство. Видно, считала, что стоит ей писать захотеть, как Мэгги тут же радостно подставит руки под струю и напьется. Одно только она поняла, пока Рут рыдала: слезы тубабских женщин — зелья опасные, от них и камни раскисают, а люди всех цветов кожи теряют разум, становясь мягкими и податливыми. Так был ли смысл спрашивать: «Отчего же ты не сказала правду?»

Зимой Рут разрешилась девочкой, которую назвали Аделина. А после принесла малышку — беленькую и очень недовольную — в кухню и сказала Мэгги:

— Держи-ка. Я помогу тебе расстегнуть платье.