Авни Доши
Жженый сахар
Avni Doshi
Burnt Sugar
Copyright © by Avni Doshi, 2020 By agreement with Pontas Literary & Film Agency
Cover design © Holly Ovenden
Фотография на обложке: © Stanislas Augris / EyeEm / Gettyimages.ru.
Фотография на форзаце: © Benedikt Hilscher / EyeEm / Gettyimages.ru.
© Покидаева Т., перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление. Издательство «Эксмо», 2021
* * *
«Жженый сахар» не получится прочесть со спокойным сердцем — эта история пройдется по нему, как скальпель. Но вы не захотите отложить эту книгу, она завораживает. Для меня дебютный роман Авни Доши стал одним из самых ярких открытий и заслуженной номинацией на Букеровскую премию.
Виктория Стрюкова, ведущий редактор Inspiria
«Авни Доши семь лет писала свой первый роман, который был номинирован на Букеровскую премию. Поздравляем. Хорошее начало».
Euronews
«Авши Доши не просто талантливый писатель, она творец. Ее фразы резкие, невероятно точные. Это история без прикрас».
New York Review
«Тревожный дебют, поражающий своим ядом и обезоруживающий своим юмором».
Guardian
«Впечатляющая, но и опасная книга».
Элизабет Гилберт, автор романа «Есть, молиться, любить»
* * *
Эту книгу я посвящаю Ниши, Нарену и Пушпе Бесстрашной
Ma, ami tumar kachchey aamar porisoi diti diti biakul oya dzai Мама, я так устала, устала представляться тебе.
Рехна Султана. Мать
Я совру, если скажу, что не злорадствую, глядя на мамины беды.
Ребенком я столько всего от нее натерпелась, что каждая из теперешних ее напастей воспринимается мной как возмездие — восстановление равновесия во вселенной, где действует рациональный порядок причин и следствий.
Но я уже не могу сравнять счет.
Причина проста: мама все забывает, и я не знаю, как с этим бороться. Ее никак не заставишь вспомнить все то, что она делала в прошлом, а значит, и не навяжешь ей чувство вины. Раньше я ей постоянно напоминала о ее прежней жестокости — как бы вскользь, просто к слову в разговорах за чаем, — и наблюдала, как она хмурится. Теперь она просто не понимает, о чем я говорю; в ее глазах плещется чистая, незамутненная радость. Взгляд блуждает вдали. Если при этом присутствует кто-то из посторонних, он прикасается к моей руке и шепчет: «Не надо. Она не помнит, бедняжка».
Сочувствие, которое она вызывает у других, порождает во мне только горечь и злость.
Я заподозрила неладное еще год назад, когда она по ночам начала бродить по квартире. Кашта, ее домработница, звонила мне каждый раз, жутко напуганная.
— Ваша мама ищет клеенку, — однажды сказала Кашта. — Боится, что вы описаете кровать.
Держа телефонную трубку подальше от уха, я нашарила на тумбочке свои очки. Рядом со мной тихо посапывал спящий муж, беруши у него в ушах светились в темноте.
— Ей, наверное, что-то приснилось, — сказала я.
Кашту это не убедило.
— Я не знала, что вы мочились в постель.
В ту ночь я уже не смогла уснуть. Даже в своем безумии мать умудрилась меня унизить.
Однажды к маме пришла уборщица, и она ее не узнала. Были и другие случаи: когда мама забыла, как платить за электричество, когда она поставила свою машину не на то место на стоянке у дома. Это было полгода назад.
Иногда я пытаюсь представить, что будет в конце, когда она превратится в гниющий овощ. Забудет, как говорить, как контролировать свой мочевой пузырь, и однажды забудет, как дышать. Человеческую дегенерацию можно замедлить, приостановить, но она необратима.
Дилип, мой муж, говорит, что мамину память надо тренировать. Я записываю разные случаи из ее прошлого на маленьких листочках бумаги и прячу их по углам в ее квартире. Иногда она их находит, звонит мне и смеется.
— Даже не верится, что у моей дочери такой жуткий почерк.
В тот день, когда мама забыла название улицы, где прожила двадцать лет, она позвонила мне и сказала, что купила упаковку бритвенных лезвий и не побоится пустить их в дело, если ее состояние будет ухудшаться. Сказала и разрыдалась. В трубке слышались фоном гудки клаксонов, крики людей. Обычные уличные шумы. Мама закашлялась и сбилась с мысли. Я почти явственно слышала запах выхлопных газов из тарахтелки ее моторикши, почти ви-дела клубы черного дыма, как будто стояла с ней рядом. На мгновение мне стало плохо. Может быть, это худшее из страданий: наблюдать разрушение близкого человека, когда все ускользает и ты не знаешь, что делать. С другой стороны, я точно знала, что это ложь. Мама не стала бы тратиться понапрасну. Зачем покупать целую упаковку, если хватит одного лезвия? У нее всегда была склонность проявлять чувства на людях. Я придумала такой компромисс: сказала маме, чтобы она не устраивала спектакль, но сделала себе мысленную пометку, что в следующий раз, когда я приду к ней, надо будет поискать лезвия и потихонечку выкинуть все, что найдется. Если что-то найдется.
С мамой я только и делаю, что подмечаю подробности: когда она засыпает ночью, с очками для чтения, съехавшими с ее сального носа, сколько слоеных пирожных она ест на завтрак, — я пытаюсь отслеживать каждую мелочь. Я знаю, как уходить от ответственности; знаю, где именно шероховатая поверхность истории отполирована до зеркального блеска.
Иногда, когда я ее навещаю, она просит меня позвонить ее старым подругам, которых давно нет в живых.
Когда-то мама с первого раза запоминала любой кулинарный рецепт. Без труда вспоминала составы чаев, которыми ее угощали в гостях. Готовя еду, она брала нужные специи с полки не глядя.
Она помнила, как соседи-меманы — к ужасу домовладельца-джайна — резали коз в Курбан-байрам на балконе над прежней квартирой ее родителей и как портной-мусульманин с жесткими, словно проволока, волосами однажды вручил ей маленький ржавый тазик, чтобы собирать кровь. Она помнила металлический привкус во рту. Помнила, как облизала свои алые пальцы.
— Моя первая в жизни невегетарианская еда, — сказала она.
Мы сидели у реки в Аланди. Паломники мылись, скорбящие высыпали прах в мутную воду. Река цвета гангрены вяло несла свои воды куда-то вдаль. Маме хотелось хоть ненадолго сбежать из дома, от бабушки, от разговоров о моем отце. Это было в тот промежуточный период, когда мы уже ушли из ашрама, но меня еще не отослали в монастырскую школу. У нас с мамой установилось временное перемирие, и тогда я еще верила, что все худшее позади. Она не сказала, куда мы идем в темноте, и я не сумела прочесть табличку в окне автобуса, на который мы сели. У меня урчало в животе от страха, что мы вновь исчезнем по маминому капризу, но мы просто сидели у реки, там, где нас высадил безымянный автобус, и, когда взошло солнце, лужи бензина, разлившегося по воде, заискрились всеми цветами радуги. Когда стало жарко, мы вернулись домой. Бабушка с дедушкой были в ярости, но мама сказала, что мы гуляли по микрорайону. Они ей поверили, потому что хотели поверить, хотя ее выдумка получилась не слишком правдоподобной, потому что их микрорайон был не настолько большим, чтобы в нем потеряться. Мама улыбалась, когда говорила, — врать она мастерица.
Ее вранье произвело на меня впечатление. Одно время мне тоже хотелось освоить умение врать без зазрения совести; других полезных умений у матери не было. Дедушка с бабушкой расспросили привратника, но он не смог ничего подтвердить — он часто спал на посту. Так что мы как бы приостановились в этой мертвой точке, как это будет еще не раз, и каждый держался за свою ложь в твердой уверенности, что его интересы возобладают. Позже бабушка с дедушкой расспросили меня еще раз, и я повторила мамину выдумку. Тогда я еще не умела думать своей головой. Я была послушной, как пес.
Иногда я говорю о маме в прошедшем времени, хотя она еще жива. Она бы, наверное, обиделась, если бы смогла это запомнить. На данный момент Дилип — ее любимчик. Дилип — идеальный зять. Их общение не затуманено ожиданиями. Он не знал маму такой, какой она была раньше, — он принимает ее такой, как есть, и с радостью вновь называет себя, если она забывает, как его зовут.
Мне хочется воспринимать ее так же, но та мама, которую я помню, появляется и исчезает передо мной: заводная кукла с испорченным механизмом. Кукла больше не движется. Чары рассеялись. Ребенок не знает, что реально, что нет. Не знает, чему можно верить. Может, она никогда и не знала. Ребенок плачет.
Жалко, что в Индии нет эвтаназии, как в Нидерландах. Не только ради достоинства пациента, но и ради достоинства всех причастных.
Я должна горевать, а не злиться.
Иногда я все-таки плачу, когда меня никто не видит. Да, я горюю, но тело сжигать еще рано.
Часы на стене в кабинете врача настойчиво требуют к себе внимания. Часовая стрелка застыла на единице. Минутная — между восьмеркой и девяткой. В таком положении они остаются уже полчаса. Часы на стене — угасающий пережиток иных времен. Они давно поломались, и никто их не заменил.
Но что бесит больше всего, так это секундная стрелка, единственная из всех стрелок, которая движется. Не только вперед, но и назад: то туда, то сюда, с беспорядочными, совершенно непредсказуемыми интервалами.
У меня урчит в животе.
Слышимый вздох облегчения проносится по приемной, когда секундная стрелка прекращает движение, но она притворяется мертвой лишь долю мгновения и сдвигается снова. Я на нее не смотрю, но тиканье разносится эхом по всей комнате.
Я смотрю на маму. Она дремлет на стуле.
Я буквально физически ощущаю, как тиканье настенных часов проходит сквозь мое тело, меняет мой сердечный ритм. Это не просто тик-так. Тик-так — вездесущее звучание, пульс, дыхание, слово. Тик-так содержит в себе биологический резонанс, который ты пропускаешь через себя, даже не замечая. Но это тиканье совсем другое: тик-тик-тик, потом долгая пауза, а затем так-тик-так.
Мама спит, открыв рот, бесформенный, точно смятый бумажный пакет.
Сквозь панель из волнистого стекла мне видны какие-то люди, сгрудившиеся вокруг узкого стола. Они слушают комментатора крикетного матча, ликуют, купаясь в радиоволнах, истекающих из динамика. Тиканье снова меняет ритм.
В кабинете у доктора нас дожидаются другие часы, нарисованные на бумаге. Только круг циферблата и стрелки, без цифр.
— Проставьте, пожалуйста, числа, миссис Ламба, — говорит маме врач.
Она берет у него механический карандаш и начинает с цифры «один». На «пятнадцати» врач говорит, что достаточно.
— Вы знаете, какое сегодня число?
Мама смотрит на меня, потом снова на доктора. Пожимает плечами. Одно плечо поднимается выше другого. Каждое проявление ее физической деградации вызывает пронзительное отвращение. Я смотрю в стену, выкрашенную в кремовый цвет. Дипломы и сертификаты висят кривовато.
— А какой сейчас год?
Мама медленно кивает.
— Начните с тысяч, — говорит врач.
Она открывает рот, уголки ее губ опускаются вниз, как у рыбы.
— Тысяча девятьсот… — медленно произносит она, глядя куда-то в пространство.
Врач качает головой:
— Вы, наверное, хотели сказать «две тысячи»?
Она радостно с ним соглашается и улыбается, словно гордится каким-то большим достижением. Мы с врачом выразительно переглядываемся.
Он говорит, что в особенных случаях они делают пункцию для диагностического извлечения спинномозговой жидкости, но он пока не решил, можно ли квалифицировать мамин случай как особенный. Он направляет ее на УЗИ и анализы крови, щупает лимфоузлы, крепит снимок маминого мозга на подсвеченную стеклянную панель. Анализирует расположение теней, ищет черные дыры. Он утверждает, что у нее мозг молодой женщины. Мозг, который прекрасно справляется со своими функциями.
Я уточняю, каковы функции мозга. Активировать нейроны и распределять электрические сигналы?
Он смотрит, прищурившись, и не отвечает на мой вопрос. У него квадратная челюсть и, похоже, неправильный прикус.
— Но мама все забывает, — говорю я.
— Да, так и есть, — говорит он, и теперь я различаю его шепелявость. Врач рисует картинку на листе бумаги. Человеческий мозг в виде пушистого облака. Он слишком быстро отрывает ручку от бумаги, и волнистые линии получаются разомкнутыми, словно облако продырявлено. — В таких случаях следует ожидать постепенного снижения когнитивных способностей, которое выражается в потере памяти и изменении личности. Симптомы, не так уж и сильно отличные от тех, что мы уже замечаем. Что замечаете вы, — поправляется он. — Пока непонятно, насколько крепка ее связь с реальностью на данный момент.
Он берет карандаш и заштриховывает те участки, где синаптический аппарат дает сбой, где отмирают нейроны. Девственно белое облако наполняется темными пятнами. Просветы в разомкнутых линиях начинают казаться истинной благодатью, сквозь них внутрь проходит хоть какой-то воздух. Гомогенетическая кора, лимбическая система и подкорковые структуры покрываются грязной, неаккуратной штриховкой. Я сижу, подложив под себя ладони.
Гиппокамп — банк памяти. При данной болезни его хранилища опустошаются. Долговременная память не формируется, кратковременная рассеивается, как дым. Настоящее становится зыбким и хрупким, и все только что произошедшее забывается в считаные секунды, словно оно и вовсе не происходило. Когда начинает отказывать гиппокамп, пространство может казаться иным, искаженным.
— Не было ли у нее серьезных травм головы? Не подвергалась ли она длительному воздействию токсинов? Возможно, тяжелых металлов? У кого-то из вашей ближайшей родни были аналогичные проблемы с памятью? Или проблемы с иммунитетом? Прошу прощения, но я вынужден спросить про ВИЧ и СПИД.
Он сыплет вопросами, не давая мне времени на ответы, и я понимаю, что ответы ему не нужны. Что бы я ни сказала, это будет, по сути, неважно. Мамина история совершенно не соотносится с ее диагнозом.
Внутри складок облака врач рисует звездочку. Рядом с ней пишет: «Амилоидная бляшка». Амилоидные бляшки — это белковые скопления между нейронами, образующиеся в мозге при болезни Альцгеймера.
Я спрашиваю:
— УЗИ показало у мамы такие бляшки?
— Нет, — говорит он. — По крайней мере, пока еще нет. Но ваша мама все забывает.
Я говорю ему, что совершенно не понимаю, как такое может быть, и в ответ он выдает целый список фармацевтических препаратов. «Донепезил» наиболее популярный. Врач пишет название и трижды обводит его кружочком.
— Какие у него побочные действия?
— Высокое кровяное давление, головные боли, расстройство желудка, депрессия.
Он глядит в потолок, щурится, пытается вспомнить другие побочные действия. На рисунке амилоидная бляшка выглядит не так уж и страшно. Напоминает одинокий клубочек пряжи. Я говорю это вслух и тут же жалею о сказанном.
— Она вяжет? — спрашивает врач.
— Нет. Она ненавидит женские рукоделия. Вообще все, что связано с домашним уютом. Кроме стряпни. Мама прекрасно готовит.
— Жаль, что не вяжет. Вязание, когда становится мышечной памятью, уже не требует сосредоточенности в определенных участках мозга, но все равно их стимулирует.
Я пожимаю плечами:
— Я, конечно, попробую ее убедить. Но вряд ли она согласится.
— При ее состоянии ни в чем нельзя быть уверенным, — говорит он. — Завтра она может проснуться совершенно другим человеком.
Когда мы уже собираемся уходить, доктор интересуется, не состоим ли мы в родстве с неким доктором Винаем Ламбой, главврачом в одной из крупных бомбейских больниц. Я говорю, что не состоим, и он, кажется, разочарован, опечален за нас. У меня даже мелькает мысль, что, возможно, выдуманное родство могло бы как-то помочь.
Он спрашивает:
— С кем живет ваша мама? С мужем или, может быть, с сыном?
Я отвечаю:
— Нет. Сейчас она живет одна.
— Не грызи ногти, — говорит мне мама по дороге домой.
Я возвращаю правую руку на руль, стараясь не сжимать его слишком сильно, но моя левая рука машинально тянется ко рту.
— Вообще-то я не грызу ногти. Я кусаю кутикулы.
Она отвечает, что это без разницы, и ругает меня за дурацкую привычку. Ей жаль мои пальцы, которые выглядят так кошмарно, хотя я многое делаю руками. Я молчу, а она говорит всю дорогу. Я не слушаю, что она говорит, но слушаю, как говорит: ритм ее речи, оговорки, заминки в голосе, когда она говорит совершенно не то, что думает, и начинает отчитывать меня, чтобы скрыть собственную неуверенность. Она извиняется, говорит, что сама виновата в своих ошибках, благодарит меня и вздыхает, растирая пальцами виски. Ее губы заметно ввалились сбоку, в том месте, где недостает двух зубов. У нее такой вид, словно она съела что-то горькое.
Я спрашиваю, с кем она говорит, но мама не отвечает. На всякий случай я оглядываюсь на заднее сиденье.
У нее дома мы пьем чай с диетическим печеньем, потому что это ее любимое лакомство и сегодня у нее был тяжелый день. Я прошу Кашту приготовить мне пасту из меда и имбиря, чтобы успокоить першение в горле. Мама молча прислушивается, а потом говорит:
— Добавь чуть-чуть свежего корня куркумы. Буквально кусочек размером с крайнюю плоть младенчика.
Она прижимает ноготь большого пальца к кончику указательного, отмеряя точное количество. Потом опускает глаза и сосредоточенно глядит в свою чашку.
— Может, не надо о крайней плоти? — говорю я, ломая печенье пополам.
— А что тут такого? Ты просто ханжа.
Она хорошо помнит, как задеть меня побольнее.
В ее квартире царит беспорядок. Я пересыпаю соль из трех полупустых солонок в одну. На обеденном столе лежит стопка нетронутых газет. Мама просит их не выбрасывать, говорит, что когда-нибудь прочитает.
Я высыпаю фасоль из мешочка в металлический тхали и тщательно перебираю, ищу нелущеные зерна. Кашта пытается отобрать у меня тарелку, но я отталкиваю ее руку. Убедившись, что все нелущеные зерна отложены, я начинаю раскладывать лущеные по цветам: темно-зеленые, бежевые, коричневые. Мама смотрит на аккуратные кучки и качает головой. Я хрущу пальцами и продолжаю разбирать зерна. Я знаю, что они все равно перемешаются в кастрюле, но я начала и уже не могу остановиться, не могу прекратить поиск различий, пока каждое зернышко не окажется на своем месте, в окружении своего племени.
Мама дремлет на диване, и на секунду мне кажется, что я очень даже способна представить, какой она станет, когда умрет, когда смягчатся ее черты и воздух уже навсегда выйдет из легких. Вокруг нее вещи: газеты и фотографии в рамках, на фотографиях — лица людей, с которыми она не виделась много лет. Среди этих вещей ее тело кажется безжизненным и одиноким, и у меня вдруг мелькает мысль, что, может быть, представление, которое мы разыгрываем перед миром, стимулирует циркуляцию неких жизненно важных токов, и в присутствии зрителей сердце бодрее качает кровь. Очень просто рассыпаться на кусочки, когда тебя никто не видит.
Моя прежняя комната отличается от всего остального пространства квартиры, как кусок пересаженной чужой кожи. Там царит идеальный порядок, безупречная симметричность, которую я оставила, уходя, и которую даже она, моя мать, не сумела разрушить. На стене в одинаковых рамах висят черно-белые наброски портретов, на расстоянии ровно в пять сантиметров друг от друга. Кровать застелена свежим бельем, но, когда я пытаюсь разгладить ладонью складки на простыне, выясняется, что они накрепко заутюжены в ткань.
После последних выборов мама ругается с телевизором каждый раз, когда на экране появляется новый премьер-министр. Он носит свою шафранную мантию как атрибут божества — складки на стилизованной плиссировке всегда располагаются на одном и том же месте. Из-за этого человека, говорит мама, у нее никогда не было настоящей любви.
Я просыпаюсь в темноте. Экран моего телефона освещен дюжиной пропущенных звонков от Дилипа. Из-под двери гостиной сочится мигающий свет. Видимо, мама смотрит телевизор, приглушив звук.
Небо темное, но промышленный комплекс в пятнадцати километрах отсюда испускает розовое свечение, словно прелюдию рассвета. Когда я вхожу в комнату, мамы на диване нет, и я не сразу нахожу ее взглядом. Она стоит за прозрачной тюлевой занавеской, прижавшись всем телом к оконному стеклу. Плотные боковые шторы, белые в черный «огурец», частично скрывают ее фигуру, окутав узором теней. Ее темное родимое пятно видно даже сквозь тюль: длинный тонкий овал на лопатке, как мишень у нее на спине. Ее грудь не шевелится, словно она не дышит.
Полностью голая, она делает шаг назад и глядит на свое отражение в стекле. Глядит на мое отражение, возникающее рядом с ней. Ее взгляд мечется между двумя отражениями, словно она не отличает одно от другого. Противоположности часто бывают похожи.
Я прикасаюсь к ее локтю, и она испуганно вздрагивает. Потом указывает на экран телевизора, на человека, чей голос она заглушила с пульта.
— Вы все заодно, — шепчет она.
— Мама.
Я пытаюсь ее успокоить, увести прочь от окна, но она пятится от меня, смотрит совершенно дикими глазами, и мне кажется, что она меня не узнает. Она быстро приходит в себя, но мне хватает и этой секунды, когда мама не знала, кто я. В эту секунду я стала никем.
Уложив маму в постель, я звоню ее доктору. У него хриплый, недовольный голос. Он спрашивает, откуда у меня его номер. Мой звонок вдруг становится чем-то интимным, почти неприличным, словно я перешла некую запретную черту. Его жена наверняка лежит рядом, разбуженная звонком. Я представляю их обоих в постели, представляю их смятые ночные одежды. Я чувствую, как между ног становится влажно.
— На секунду мама меня не узнала, — говорю я.
— Такое бывает. Вам следует ознакомиться с прогрессирующими симптомами. — Его язык сонно ворочается во рту, его голос выдает раздражение, и у меня ощущение, будто я провалила экзамен.
Целый день я размышляю, ищу информацию, строю гипотезы. Я никогда не интересовалась наукой, но теперь поневоле приходится разбираться в замысловатой терминологии.
Я изучаю химический состав маминого лекарства, рассматриваю схематические изображения молекул. Вереница элегантных шестиугольников и болтающийся на конце хлороводородный хвостик. Я читаю статьи об исследованиях на животных, на мозге крыс. Таблетки, которые прописали маме, ингибируют фермент холинэстеразу: она расщепляет нейромедиатор ацетилхолин. Нерасщепленный ацетилхолин помогает замедлить болезнь и облегчить симптомы.
Но избыток ацетилхолина вызывает опасную интоксикацию.
Ацетилхолин содержится в пестицидах и в боевых отравляющих веществах, в частности в нервно-паралитическом газе.
Вещество в малых дозах может быть панацеей. В больших дозах оно убивает.
Я открываю другое окно. Бактерии helicobacter pylori способствуют возникновению язвы желудка и рака, если их слишком много, но при их полном отсутствии у детей развивается астма.
Всего должно быть в меру.
Подобных действий гораздо больше, чем говорил врач. Я хочу позвонить ему снова, но опасаюсь. У меня с ним натянутые отношения. Если это можно назвать отношениями. Я изо всех сил стараюсь об этом не думать.
Я нашла несколько форумов, где ругают «Донепезил», который как минимум неэффективен. Для поддержания умственного здоровья настоятельно рекомендуется крилевое масло. В самом строении этих мелких морских рачков с тонкими ножками-ниточками есть какая-то очаровательная завершенность. Криль лучше, чем рыба, и в прилагающейся диаграмме объясняется почему: фосфолипиды, содержащиеся в крилевом масле, лучше усваиваются организмом.
Я переписываю в блокнот химическую формулу, срисовываю с экрана молекулярную схему, но мои рисунки расходятся с оригиналом: они больше похожи на криль, чем на молекулы. Сложный этиловый эфир превращается в хрупкий панцирь, жирные кислоты — в растопыренные плавательные ножки. Когда я пытаюсь оформить покупку масла, сайт выдает предупреждение, что компания не гарантирует быструю доставку в Индию и не несет ответственности за таможенные задержки.
Мне также напоминают, что данное масло является светочувствительным препаратом и быстро портится при высоких температурах.
* * *
Мой муж Дилип родился и вырос в Америке. Он ломает лепешки роти двумя руками. Мы с ним познакомились два года назад, когда он приехал работать в Пуну. Командировка в Индию была для него понижением по службе, но он не обмолвился об этом ни словом, когда подсел за мой столик в немецкой кондитерской на Норт-Мейн-роуд. Я не ожидала, что в воскресенье так рано утром в кафе придет еще кто-нибудь, кроме меня. Тем более что туда вообще мало кто ходит после теракта 2010 года, когда прямо в обеденном зале взорвалась бомба.
Я сидела на красном пластмассовом стуле, уткнувшись в экран своего ноутбука, и Дилип присел на свободный стул рядом со мной. Посмотрел на меня и улыбнулся. У него были ровные белоснежные зубы. Он спросил, знаю ли я пароль от вай-фая и не буду ли против, если он угостит меня кофе. Я сказала, что от кофе становлюсь нервной и иногда меня пучит. Он спросил, над чем я работаю, и, хотя мне совсем не хотелось рассказывать ему о своих рисунках, я рассудила, что художникам не пристало бояться выдавать свои секреты незнакомцам.
Он слушал внимательно, чуть ли не затаив дыхание. Когда он наклонился поближе ко мне, его колени согнулись под острым углом, красный пластмассовый стул заскрипел под его весом. Мы уставились друг на друга, и Дилип спросил, не желаю ли я разделить с ним вечернюю трапезу на выходных. Я немного зависла на слове «трапеза», но потом поняла, что он приглашает меня на ужин. (Позже я нахваталась от Дилипа всяких замысловатых словечек.)
Он спросил, знаю ли я хорошие рестораны поблизости от ашрама.
Я сказала, что знаю.
— В детстве я несколько лет прожила в ашраме и хорошо знаю этот район.
Свидание было приятным. Мы заказали одну на двоих большую порцию спагетти, свернутых гнездами и украшенных листьями базилика и запеченными помидорами черри, похожими на красные и желтые яйца, из которых так и не вылупились птенцы. Мы сидели за столиком в ярко освещенном саду, лица других посетителей сливались с пятнами густых теней от высоких смоковниц. Наш столик стоял в укромном уголке. Идеальное место для тайных свиданий влюбленной пары. Идеальное настолько, что, договариваясь о встрече, можно было бы указывать в сообщении лишь набор цифр — числа для обозначения времени, — потому что место в пространстве всегда оставалось бы тем же самым.
Так я ему и сказала, без всякой самоцензуры, и Дилип счел это забавной, изобретательной выдумкой. Он заметил, что я, наверное, люблю сочинять истории.
— Меня всегда привлекала максимально прозрачная коммуникация, — сказала я.
В связи с чем мне хотелось бы уточнить, свидание у нас или нет. Обычно я крутила романы либо с друзьями мужского пола, либо с теми мужчинами, с кем знакомилась через друзей, и мы оставались в таком промежуточном качестве: нечто среднее между любовниками и друзьями, — но ни с кем из них я не делила тарелку спагетти, и никто из них не платил за мой ужин в дорогом ресторане.
Дилип рассказывает историю нашего знакомства иначе. Или, может быть, она просто звучит иначе, когда произносится его голосом, с его округлыми гласными и как бы пережеванными словами. Он описывает свои чувства, возникшие при виде меня, говорит, что я выглядела как богемная художница, вспоминает, что я была в блузке, испачканной краской. Это уж точно его фантазия: я принципиально не выхожу за пределы студии в «рабочей» одежде. И не пишу красками.
Дилип вообще склонен к преувеличениям. Он говорит, что его сестра — настоящая красавица, хотя она далеко не красавица. Он называет приятными многих людей, которые явно не заслужили подобного определения. Видимо, это все потому, что он сам настоящий красавец и душка. Он любит рассказывать о миллионах друзей, оставшихся у него в Америке, но лишь четверо приехали в Пуну на нашу свадьбу. Не то чтобы я сильно расстроилась. Свадьба длилась всего два дня, по моему настоянию, и мама Дилипа сказала, что ради такого не стоит и ехать. Его родители прилетели из Штатов вместе с его сестрой и еще полудюжиной родственников. Моя бабушка заявила, что гуджаратцы из Америки составили убогонькую свадебную процессию.
Еще в период подготовки к свадьбе мама Дилипа сообщила своему астрологу дату и время моего рождения, чтобы убедиться, что звезды не воспрепятствуют моему браку с ее сыном. На самом деле мама давно потеряла мое свидетельство о рождении, еще в те времена, когда мы были бездомными, а восстанавливать документы — большая морока, поэтому мы сами измыслили время, более-менее приближенное к настоящему.
— Я помню, было темно, — сказала мама.
— То есть берем промежуток от позднего вечера до раннего утра, — ответила я.
Мы сказали маме Дилипа, что я родилась вечером, в 20:23. Именно в двадцать три, потому что число, оканчивающееся на ноль или пятерку, могло бы показаться придуманным. За четыре месяца до свадьбы мама Дилипа позвонила мне на домашний телефон.
— Я говорила с пандитом, — сказала она. — Он очень встревожен.
Астролог составил мою натальную карту, рассчитал все дома и аспекты — и получил настораживающий результат. Мангала, красная планета, в момент моего рождения находилась как раз в доме семьи и брака.
— Ты манглик, — сказала она. — Так называют таких, как ты.
На линии были помехи, и я не расслышала и половины ее обвинительной речи. В конце она заявила, что, если я выйду замуж за ее сына, моя неукротимая огненная энергия может его убить. Я долго молчала, гадая, может быть, Дилип передумал на мне жениться и попросил свою маму, чтобы она мне позвонила и сообщила о расторжении помолвки. Я слышала, как она дышит в трубку, влажно причмокивая губами. Возможно, она ждала извинений. Но мне было не за что извиняться.
— Но ты не волнуйся, — сказала она, когда молчание затянулось настолько, что стало неловким. — Пандит сумеет поправить дело.
На следующий день пандит заявился к нам прямо домой. Не американский пандит свекрови, а местный посол доброй воли.
— Это еще зачем? — спросила мама, наблюдая, как он расстилает плетеный коврик на полу в гостиной.
— Плохое влияние в доме Марса, — пояснил он. — Очень опасно для ее мужа.
— Суеверная чушь.
Мама вырвала палочку благовоний из рук у пандита и принялась размахивать ею у него над головой.
Как ни в чем не бывало он продолжал свои приготовления. Разложил фрукты на металлических блюдах. Затем — цветы. Молоко в керамических чашках. Он принес с собой сари и расшитое золотом красное покрывало. Он уселся перед большим глиняным горшком и разжег костерок из топленого масла, древесной стружки и мятой газеты.
Дело было в самый разгар лета, в квартире жарило, как в пароварке. Я чихнула, и мне на ладонь упал темный сгусток соплей, плотный, с кровяными прожилками, как кусочек раковой опухоли. Я не сомневалась, что это дурное предзнаменование, и потихонечку вытерла руку о бок под рубашкой. Пандит разложил на полу древесные бруски, накрыл их слоями красной и оранжевой ткани. Рассыпал зерна сырого риса, выложил из них знаки солнца, расставил цельные арековые семена, изображавшие планеты в космосе, пробормотал благословения, смысла которых я так и не уловила.
Я села напротив четырех бронзовых идолов. Они были крошечными, высотой сантиметров десять.
— Сегодня это твой муж, — сказал мне пандит.
Я уставилась на богов. Они были все на одно лицо. Все, кроме Ганеши, чей хобот изогнулся в улыбке.
— Кто из них? Или все сразу?
— Нет, только он. Вишну. — Пандит улыбнулся. — Он станет тебе первым мужем, поглотит всю твою плохую энергию, и второй муж уже не пострадает.
Вишну казался тонким и хрупким, с орлиным носом и крошечным скошенным подбородком.
Я спросила:
— А нам обязательно это делать? Нельзя просто сказать, что мы все сделали?
Пандит не ответил.
Ритуал был очень долгим — наша с Дилипом свадебная церемония и то длилась меньше. Под заунывное пение пандита я ходила кругами вокруг огня, сжимая в руке крошечную фигурку, глядя в неподвижное лицо божества. Пандит надел мне на шею простую мангалу сутру, нанес вдоль пробора красную линию из синдура в знак того, что теперь я замужняя женщина. В конце церемонии он сорвал с меня бусы и размазал алую пасту по лбу.
— Были женаты и развелись, — объявил он.
Я посмотрела в зеркало. Все лицо в красных пятнах, на шее — отметина от застежки бус. Это был совершенно свирепый, дикарский ритуал. Пандит сердечно пожал мне руку. Потом попросил чашку чаю и намекнул, что надо бы сделать пожертвование.
За месяц до свадьбы мы с Дилипом поехали в Бомбейский аэропорт, встречать его маму. Ехать было четыре часа, и Дилип арендовал машину с водителем: большую «тойоту иннову», чтобы вместить весь мамин багаж. Когда мы приехали, его мама уже стояла на улице перед входом, обмахиваясь вместо веера каким-то буклетом и отгоняя назойливых таксистов. Рядом с нею топтался носильщик с доверху нагруженной тележкой. Моя свекровь невысокого роста, но достаточно полная и занимает собой много места, особенно если пихает прохожих локтями и загораживает им дорогу. Я помню, в тот день она была во всем розовом: брюки, футболка, босоножки, соломенная шляпка от солнца — все одного и того же ярко-розового оттенка. Она стояла с хмурым недовольным лицом, пока не увидела сына. А как только увидела, бешено замахала руками, и ее шляпка съехала набок.
— Я не была в Индии десять лет! — объявила она вместо приветствия.
Она была на удивление бодрой после долгого перелета и по дороге через живописные Западные Гаты подмечала каждую гору мусора у шоссе и сокрушенно качала головой. Я ей сказала, что в сезон дождей в горах очень красиво: когда воздух влажный и все окутано легкой туманной дымкой, — хотя в тот день летнее небо над нами было невыразительно белым. Впрочем, маму Дилипа не интересовали красоты природы. Ее скептицизм прирастал с каждым пропускным пунктом на въезде на платный участок дороги. Она каждый раз отмечала, что эти пункты строятся без учета высоты среднего автомобиля и длины человеческой руки, так что деньги кассиру, сидящему в будке, приходится передавать через посредников.
— Вот такая страна, — вздыхала она. — Хотя тоже способ обеспечить людей работой. Нанимают троих там, где хватило бы и одного.
Когда мы въехали в Пуну, широкое скоростное шоссе с его ярко раскрашенными рекламными щитами сменилось узкими улочками с крошечными предприятиями малого бизнеса: мотелями, ресторанами и магазинами велосипедов. Пока мы стояли на светофоре, из ближайших трущоб вышли двое мальчишек. Зевая и растирая глаза, они присели на корточки прямо на тротуаре.
— О боже, — сказала мама Дилипа, — вы посмотрите на этих ребят. Они не могли сделать свои дела за домом? Вот же знак, что здесь есть туалет.
Я подумала, что здесь, наверное, такой туалет, который и в страшном сне не приснится, но ничего не сказала. Я очень надеялась, что сейчас загорится «зеленый» и мы поедем. Но «зеленый» не загорался, а к двум мальчишкам присоединился третий, присевший еще ближе к дороге.
— Это безумие, — пробормотала мама Дилипа.
— Не обращай внимания, — рассмеялся Дилип.
— Стыд и срам.
Она взяла телефон и стала снимать их на видео. Я скрестила руки на груди. Я надеялась, мальчишки не заметят, что их снимают. Но они заметили. Разом поднялись на ноги и обернулись к нашей машине.
К счастью, на светофоре зажегся «зеленый». Мама Дилипа рассмеялась, когда мы тронулись с места, и всю дорогу смотрела видео на повторе. Я пыталась отвлечь ее от телефона — она впервые приехала в Пуну, — мне хотелось, чтобы она посмотрела на зеленые просторы военной базы, чтобы она оценила густую тень в аллее древних баньянов. Пуна лежит в глубине материка, у нас сухой климат. Зимой всегда холодно, летом пыльно, но здесь никогда не бывает зловонной влажности, как в Бомбее. Я предложила ей список мест, куда можно сходить: историческая крепость Шанивар Вада, бывшая резиденция местного пешвы; маленький, но красивый храм Шивы; мой любимый кондитерский магазин на Мейн-стрит — на случай, если она любит сладкое. Мы проехали мимо клуба «Пуна», где пройдет наша свадебная церемония и банкет, и я попыталась произвести впечатление на будущую свекровь, попыталась ей рассказать, как для меня важно, что наш брак с Дилипом будет зарегистрирован именно здесь; что мои бабушка с дедушкой были членами этого клуба больше сорока лет, и, хотя моя мама не проявляла особенного интереса к клубной жизни, мы с Дилипом скоро получим членство. Именно здесь, в клубе «Пуна», мы с ним впервые заговорили о свадьбе: за пивом в баре после воскресного посещения бассейна. Я не стала рассказывать о других своих воспоминаниях, связанных с клубом. Не стала рассказывать, как я сидела у этих священных ворот, будто нищенка. Некоторые истории лучше рассказывать после свадьбы.
Мама Дилипа взглянула в окно, кивнула и улыбнулась, растянув губы в тонкую линию:
— От британцев остались красивые здания.
Недели, предшествовавшие нашей свадьбе, были самыми жаркими за все лето. Только отчаянные смельчаки решались выйти на улицу. Коровы, собаки и люди падали замертво на тротуарах. Тараканы справляли тризну. В один особенно жаркий день Дилип и моя будущая свекровь пришли к нам на обед. Я мысленно проклинала Пуну за то, что она будто нарочно решила произвести самое неблагоприятное впечатление. Я себя чувствовала виноватой во всем отвратительном и кошмарном, что происходит вокруг. В городе было не просто жарко, а убийственно жарко. Духота стояла такая, что воздух сделался практически непригодным для дыхания. Наверное, я стала чрезмерно чувствительной ко всем привычным дефектам и недочетам нашей повседневной жизни, глядя на них через призму склонностей и предпочтений Дилипа, у которого были свои жизненные стандарты, но лишь с приездом его матери я поняла, что он привык к здешнему существованию и сделался невосприимчивым к некоторым неудобствам. Я же переживала за каждую мелочь, за каждый изъян, хотя понимала, что некоторые изъяны лишь добавляют Пуне очарования. Но я совсем растерялась, не зная, что можно показывать, а что нельзя — и в своем доме, и в себе самой, — и как подобрать наиболее выигрышную маскировку для того, что действительно лучше бы не выставлять напоказ.
Дилип и его мама пили кокосовую воду и кислый нимбу пани, даже не подозревая о том, что всю предыдущую неделю я пыталась привести в божеский вид нашу с мамой квартиру: заново красила облупившиеся стены, снимала треснувшие зеркала и зашивала прорехи на обивке дивана и кресел.
Мама Дилипа питала пристрастие к одежде совершенно безумных цветов и, как мы поняли, к шляпам. При первой встрече моя мама прикрыла ладонью рот, чтобы спрятать улыбку, и мне самой было непросто не замечать всю абсурдность наряда моей будущей свекрови. Я уже поняла, что эта женщина не отличается тонким вкусом, и все же ее неприязненное отношение к Пуне меня задело.
После обеда мы сели на лоджии и принялись обсуждать приготовления к свадьбе. Дело близилось к вечеру, в это время соседи обычно толпились на своих балконах, напоминавших растрепанные коробки, составленные друг на друга. Люди размахивали руками, отгоняя голубей и ворон, и трогали пальцами белье, вывешенное сушиться на солнце.
Наши лица блестели от пота. Во дворе, тремя этажами ниже, виднелась женская голова с жидкими волосами на макушке и толстой, черной с проседью косой, закрученной кольцом на затылке. Мне было слышно, как скребет по земле ее метла, сделанная из стеблей тростника. Листья и пыль шелестели, вздымаясь и падая на те же места, где лежали раньше. В воздухе витал дым, доносивший запахи выхлопных газов и горящего мусора, но мы не ушли внутрь. Звуки микрорайона казались тишайшими по сравнению с гудящими поездами, громыхавшими по близлежащей железнодорожной линии.
Я смотрела в мутное небо и пыталась почувствовать радость: я много лет прожила в этом доме, и теперь у меня наконец появилась возможность отсюда сбежать. Я посмотрела на Дилипа. Высокий, статный красавец. Сразу видно, что человек рос за границей. Бейсбольные кепки, хорошие манеры и замечательные результаты многолетнего потребления американской молочной продукции. Он меня спасал, хотя сам об этом не знал. Моя мама что-то сказала, он улыбнулся в ответ, показав все свои тридцать два зуба, безукоризненно ровные после дисциплинарного воздействия подростковых брекетов.
Позже, над миской сладкого рабри, свекровь обратилась к моей маме.
— Тара-джи, — сказала она, — пандит хотел обсудить свадебную церемонию. Он спрашивал, есть ли у вас близкие родственники, лучше семейная пара, которые будут сидеть в мандапе и отдадут невесту семье жениха.
— Нет, — ответила мама. — Я сама отдам дочь жениху.
Мама Дилипа открыла рот, снова закрыла, задумчиво пожевала губами, сделала несколько глубоких вдохов. Это было похоже на нервный тик, словно слова, которые она готовилась произнести, нуждались в искусственной поддержке дыхания.
— По традиции, если мать невесты — вдова, эту часть церемонии берет на себя кто-то из родственников.
— Но я не вдова, — сказала мама.
Мама Дилипа положила ложку на стол. Снова ***открыла и закрыла рот. Потом тяжело задышала, буквально выталкивая из себя воздух, словно пытаясь задуть огонь. Мы все смотрели на Дилипа, который накладывал себе добавку рабри, оставляя белый молочный след на столе.
— Так было проще, — сказал мне позже Дилип, когда мы остались одни. — Индусы в Америке очень консервативны. Я не хотел говорить маме, что твои родители разведены.
Помню, как, возвращаясь из школы домой, я наблюдала за стаями бродячих собак с балкона маминой квартиры. Эти собаки, с искалеченными лапами и рваными ушами, почти все время лежали на одном месте и поднимались только затем, чтобы увернуться от проезжающих мимо машин или взгромоздиться на своих матерей и сестер. С маминого балкона я, девочка-школьница в синей форме, во второй раз в жизни наблюдала за сексом, хотя издали было не очень понятно, то ли собаки действительно совокупляются, то ли дерутся. Обычно драки случались тогда, когда на территорию стаи забредали чужие псы-парии. Пронзительный рык чужака или хруст ветки под лапой становился сигналом к побоищу, и по ночам, когда мне полагалось давным-давно спать под плотной москитной сеткой, я слушала их боевые кличи. Помню, однажды по дороге в школу я увидела у калитки щенка, его брюшко дрожало от копошащихся внутри глистов, на мордочке кишмя кишели блохи. На месте хвоста зияла кровавая дыра.
Выйдя замуж за Дилипа, я получила в довесок его семью, его мебель и новый набор бродячих собак. Собаки, живущие в его квартале, гораздо спокойнее. Стараниями местных домохозяек здешние псы все поголовно раскормлены и стерилизованы. Вывалив наружу слюнявые языки, они нюхают воздух. Время от времени покусывают друг друга за причинные места и выпрашивают у прохожих еду.
Я переехала к Дилипу в июне, перед самым сезоном дождей. Дожди пришли поздно. Плохой знак. Предвестие плохого года. В газетах писали, что фермеры обвиняют жрецов, не могущих договориться с богами, а жрецы винят фермеров за отсутствие должного благочестия. В городе в роли капризных богов выступают глобальные климатические изменения. Река, текущая неподалеку, то разливается, то мелеет, а в сезон дождей превращается в ревущий поток мутной бурой воды.
В постели Дилип утыкается носом мне в пах и жадно вдыхает.
— Ты ничем не пахнешь, — шепчет он. Он гордится этим моим качеством, говорит, что оно необычное и очень редкое, и, возможно, это одна из причин, по которым ему захотелось на мне жениться. Сейчас его жизнь переполнена интенсивными запахами — на работе, на улице, даже в лифте, — и он с облегчением приходит домой к жене, не имеющей запаха. Дилип вырос в Милуоки, его уши привыкли к тишине городского предместья и мягким ватным палочкам. Он говорит, что Пуна очень громкая и пахучая, но его органы чувств смогут справиться с этим натиском, пока наш дом остается нейтральной зоной. Он говорит всем знакомым, что с моим переездом в его квартиру ему не пришлось ничего менять: моя жизнь слилась с его жизнью совершенно естественно и органично.
Зная о его страхе перед резкими переменами, я меняла все постепенно, почти незаметно. Первым делом избавилась от всех полотенец и всего постельного белья, к которому могли прикасаться другие женщины. Потом потихонечку вынесла на помойку все предметы одежды и книги, которые могли быть подарками от других женщин. Книги — в основном сборники любовной поэзии — было легко опознать по дарственным надписям на первой странице. Мне не хотелось, чтобы в нашем доме остались воспоминания о других женщинах моего мужа. Медленно, но верно я избавлялась от всех следов их присутствия в его жизни: старые фотографии, письма, сувенирные кружки, ручки, взятые из гостиничных номеров, футболки с названиями городов, куда они ездили вместе, магниты в виде памятников архитектуры, листья, засушенные между страницами книг, привезенные с пляжного отдыха ракушки в стеклянных банках. Может быть, это были чересчур радикальные меры, но мне хотелось, чтобы наш с мужем дом был только нашим.
* * *
Мама запекает на плите большой баклажан, и мы наблюдаем, как пламя опаляет его темную кожуру. Светлая мякоть сочится паром. Мама выгребает семена рукой и бросает их в мусорное ведро. Удивительно, как она не обжигает пальцы. На белой пластмассовой разделочной доске она режет острый перец и молодой зеленый лук. Доска испачкана куркумой, на стеблях лука остались кусочки земли, но мама говорит, чтобы я не придиралась к таким мелочам. Она жарит в масле семена тмина, высыпает их на дымящийся баклажан, добавляет свежие листья кинзы, порвав их руками на мелкие кусочки. Горячее масло брызжет на плиту. Я кашляю, перемешивая в миске специи. Моя домработница, Айла, поправляет сари и вздыхает. Она начинает уборку на кухне, а мы с мамой относим готовые блюда в гостиную, где ждет обеда Дилип.
Мама нечасто бывает у нас в гостях. Говорит, что ей неуютно в нашей гостиной, где все стены зеркальные и отражения расходятся в разные стороны. Для Дилипа эти зеркальные стены решили дело, когда он подыскивал себе квартиру. Они означали, что он достиг того уровня, когда можно позволить себе капризы, и ознаменовали собой кульминацию его фантазий, связанных с зеркалами и порнофильмами. Для моей мамы зеркальная комната представляется слишком живой: каждое тело и каждый предмет воспроизводятся в четырех отражениях, и отражение каждого отражения умножается до бесконечности. Мама садится за стол, ее ступни нервно подергиваются, прячутся друг за друга, как мыши, спасающиеся от полуденной жары. Я сама привыкла к зеркалам и начала полагаться на них, когда мы с Дилипом ссоримся, потому что смотреть на орущие отражения — все равно что смотреть телевизор.
— Как у вас самочувствие, мама? — спрашивает Дилип.
Он называет мою маму мамой, как и свою. Поначалу меня это напрягало, но Дилипу так проще: называть двух женщин мамой и два места — домом.
Общаясь с Дилипом, мама старается говорить по-английски с американским акцентом. Она думает, что иначе он ее не поймет, и, если он пробует говорить на хинди, она все равно отвечает ему по-английски. Мама старается копировать его протяжные среднезападные гласные и долгие паузы, предполагающие, что весь мир подождет, пока он соизволит закончить фразу.
— Скажу честно, после первого визита к врачу я начала бояться худшего. Даже строила планы, как покончить с собой. Спроси у нее, она подтвердит. Извини, милый. Не хочу портить тебе обед. Сначала поешь, а потом побеседуем. Как тебе амти? Надеюсь, не слишком остро? Так вот, отвечая на твой вопрос… Сначала я испугалась, но теперь успокоилась. По-моему, я ничем не больна. Я хорошо себя чувствую.
Дилип кивает и смотрит в зеркало прямо перед собой.
— Очень рад это слышать.
— Мама, врач говорит, что ты все забываешь.
— УЗИ не показало никаких отклонений.
— УЗИ может не показать никаких отклонений, даже если…
— Почему ты так настойчиво утверждаешь, что я больна? — Мама держит в руке кусочек сырого лука. Пока она говорит, лук падает обратно на тарелку.
— Ты действительно все забываешь. Забываешь, как делаются элементарные вещи. Как звонить по мобильному телефону, как платить за электричество…
— Да я никогда и не знала, как платить за электричество. Все мозги завернутся, пока разберешься с этим интернет-банком.
Я кладу руки на стол. Врачу она этого не говорила.
— И ты просила меня позвонить Кали Мате. Позвонить человеку, который умер десять лет назад.
— Семь лет, — говорит мама и обращается к Дилипу: — Видишь, как она врет?
Дилип смотрит то на меня, то на маму. Когда он хмурится, у него на виске проступает шрам от старой травмы, полученной в лакроссном матче.
— Я не вру.
— Врешь. Вечно врешь. Ты у нас профессиональная лгунья.
После обеда мы отвозим маму домой, и на обратном пути Дилип что-то тихонечко напевает себе под нос. Я не могу разобрать мелодию и поэтому решаю его прервать:
— Вот зачем она так говорит?
Он секунду молчит, а потом отвечает:
— Может быть, она не верит в свою болезнь.
— Ей придется поверить.
— Ты не врач.
Мне обидно, что он ни капельки не доверяет моим суждениям.
— Я и не говорю, что я врач. А врач как раз говорит, что она больна.
— Он вроде бы говорил, что у нее мозг молодой женщины, или я что-то путаю?
— Но она все забывает. Важные вещи.
— Важные для кого? Может быть, она хочет забыть. Может быть, ей не хочется помнить, что ее подруга мертва.
— Как бы там ни было, она все забывает.
Мой пронзительный голос режет слух даже мне.
— Деменция и сознательное желание забыть — это разные вещи, Антара.
— Это уже полный бред. Почему бы ей вдруг захотелось забыть меня?
Дилип делает глубокий вдох и качает головой:
— Ты художник, ты должна быть открыта для самых разных возможностей.
— Она назвала меня лгуньей.
— Разве твое искусство как раз не об этом? О том, что нельзя доверять никому?
Он сидит с кислым лицом. Явно разочарованный. Я пытаюсь скопировать его выражение, но чувствую, что ничего не выходит. Поэтому я грызу ноготь на среднем пальце. Вернее, кутикулу вокруг ногтя. Дилип берет мою руку и опускает ее вниз.
Мое искусство — не погружение в ложь. Это сбор данных, накопление информации, выявление несоответствий. Мое искусство — поиск той точки, где перестают действовать закономерности.