Нина Георге
Книга снов
Я посвящаю этот роман своей матери, Ютте Марианне Георге по прозвищу Юшка, более сорока восьми лет любимой Джо Широкоплечим. Невероятная женщина, великолепная художница и с детских лет моя подруга, которая с радостью сопровождала меня в путешествиях по всем воображаемым мирам. Мама, мы разделяем с тобой любовь к нашим отцам, к Парижу и к миру, который чуть-чуть отстоит от реальности.
НИНА ГЕОРГЕ, декабрь 2015 г.
Возможно, все мы лишь истории, которые сейчас кто-то читает.
Nina George
THE BOOK OF DREAMS
Copyright © 2016 by Nina George
Originally published as DAS TRAUMBUCH in 2016 by Droemer Knaur
All rights reserved
© А. В. Баренкова, перевод, 2021
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2021
Издательство АЗБУКА
®
День 1-й
ГЕНРИ
Я спрыгиваю.
Падение длится всего несколько секунд, но я успеваю услышать гул автомобильных моторов на Хаммерсмитском мосту – час пик; успеваю вдохнуть все запахи города, уходящей весны, росы на листьях. Затем удар, холодная вода смыкается над моей головой. Я плыву, плыву быстрее, плыву с отливным течением. Море, находящееся в пятидесяти километрах отсюда, засасывает реку. Мое тело все еще помнит океанские приливы, такое чувство, будто я никогда не уезжал от моря, хотя в последний раз плавал в водах Атлантики двадцать пять лет назад.
Вот я хватаю девочку.
Река тянет малышку за собой, хочет овладеть ею, растворить ее тело, сорвать улыбку с ее губ, забрать надежду, оставив один лишь страх, отобрать будущее у ее жизни.
Она тонет в глиняно-бурой воде.
Я ныряю, подтягиваю ее за волосы к себе. Мне удается поймать ее за худенькое, выскальзывающее из рук плечико. Хватаюсь крепче, перевожу дух от напряжения, захлебываясь водой, она соленая и ледяная.
Темза обнимает меня.
Личико со светлыми, как зимнее море, глазами приближается ко мне. Одной рукой девочка зажимает нос, как будто прыгнула с бортика бассейна в теплую хлорированную воду. А ведь она упала за борт. За борт одного из тех прогулочных кораблей, что катают туристов по Темзе от «Лондонского ока», гигантского колеса обозрения, расположенного недалеко от Биг-Бена, до Гринвича и обратно. Девочка встала на перила, забралась на предпоследнюю перекладину и подставила мордашку лучам майского солнца. Когда волна подбросила корабль, ее перекинуло вперед, через перила. Девочка даже не вскрикнула. Лишь безграничное любопытство светилось в ее взгляде.
Мы видели, как она падает. Целующаяся на Хаммерсмитском мосту парочка, нищий в поношенном смокинге и я. Нищий поднялся со своего «рабочего места» – картонки, брошенной на солнце у зеленых перил подвесного, на цепях, моста.
Он пробормотал: «О боже!» Парочка уставилась на меня. Все трое не пошевелились. Они только смотрели на меня.
И вот я перелез через зеленые кованые перила моста. Дождался, когда подо мной всплывет маленький кулек.
И спрыгнул.
Вот она смотрит на меня с таким доверием и надеждой, которых человек, подобный мне, не заслуживает. Малышка вынуждена рассчитывать только на меня.
Я приподнимаю худенькое, выскальзывающее из рук тельце. Девочка пинает меня ногами в грудь, в голову, в лицо.
Я захлебываюсь, дышу водой.
И все же мне удается вынырнуть на поверхность, и мир вновь наполняется звуками, майский ветерок ласкает мокрое лицо, волны брызжут мне в глаза. Я поворачиваюсь на спину и укладываюсь в зыбкую водную колыбель, устраиваю девочку на своей груди так, что она может свободно дышать и видеть голубое небо. Итак, Темза подхватывает нас, несет мимо кирпичных фасадов и деревянных лодок у илистого берега.
Девочка жадно хватает воздух ртом, кашляет. Ей, наверное, годика четыре или пять, я плохо разбираюсь в детях, даже в собственном ребенке. Сэмюэле. Сэме.
Ему тринадцать, и он ждет меня.
До сих пор. До сих пор ждет меня. А я так и не объявился.
Я принимаюсь напевать мелодию «La Mer»
[1]. Знаменитую величественную песню о красоте моря, строчки на французском сами всплывают в памяти, хотя я не говорил на языке своей родины с восемнадцати лет. И вот теперь этот язык возвращается ко мне.
Я пою и ощущаю, как сердце девочки начинает биться все спокойнее и спокойнее, чувствую, как работают ее маленькие легкие, чувствую ее доверие сквозь тонкий слой воды и страха. Я держу ее и, лежа на спине, гребу одной рукой в направлении берега и небольшого причала. Моя одежда отяжелела от воды. Я по-лягушачьи толкаюсь ногами и орудую рукой, как однорукий бандит.
– Все будет хорошо, – шепчу я.
И Эдди в моей голове отвечает, четко, словно она произносит это прямо мне в ухо: «Генри, ты не умеешь врать. Это одна из самых сильных твоих сторон».
Эдди – лучшее, что так и не случилось в моей жизни.
Плечом я утыкаюсь в плавучую глыбу причала. Недалеко от нас лестница.
Я обхватываю девчушку и поднимаю ее.
Придерживая ее крошечные ножки, я подталкиваю малышку выше, еще выше, ей удается схватиться за что-то, и вот я больше не чувствую ее ног.
Следом и я выбираюсь из реки, беру на руки измученного ребенка, который изо всех сил старается не плакать, и бегу мимо желтых, красных и серых кирпичных домов, обратно на Хаммерсмитский мост. Девочка обеими руками обхватила меня за шею и уткнулась лицом в плечо. Она почти совсем ничего не весит и все же заметно тяжелеет, пока я бегу и думаю о том, что сейчас мне и правда нужно поторопиться, чтобы успеть к Сэму. Мне нужно к нему. Нужно. Мой сын ждет меня в школе.
Парочка все еще стоит на Хаммерсмитском мосту, прильнув друг к другу. Дамочка уставилась на меня своими огромными, блестящими от алкоголя глазами, она напоминает мне Эмми Уайнхаус – у нее такие же черные стрелки и осиное гнездо на голове. Парень не перестает повторять: «Не может быть, старик, не может быть, ты и правда вытащил ее, этого просто не может быть». На меня обращен объектив его мобильника.
– Вы только снимали или все-таки додумались позвать на помощь? – рычу я на него.
Я опускаю девочку на землю. Она не хочет отпускать меня, цепляется за шею, ее пальчики хватаются за мои мокрые волосы, соскальзывают.
Вдруг на меня наваливается слабость, и я теряю равновесие. Не могу больше держаться на ногах и валюсь на дорогу.
Девочка кричит.
Что-то большое и теплое за моим плечом. Замечаю искаженное ужасом лицо за лобовым стеклом, вижу черный, блестящий на солнце капот, который отбрасывает в сторону всю нижнюю часть моего тела.
Потом я вижу собственную тень на асфальте, которая с сумасшедшей скоростью летит мне навстречу.
Раздается звук, похожий на треск яичной скорлупы при ударе по краю фарфоровой чашки.
Боль в голове непомерная – хуже, чем резкий глубокий укол, как бывает, если враз проглотить слишком много мороженого.
Внезапно все вокруг смолкает. Я исчезаю, врастаю в землю. Погружаюсь все глубже и все быстрее, словно падаю в какой-то черный омут, скрытый под асфальтом, прямо подо мной.
Из мрачной глубины воронки что-то всматривается в меня, будто ожидая. Надо мной раскинулось небо. Оно удаляется от меня, поднимается все выше и выше.
Я вижу лицо девочки, склоненное надо мной, ее странно знакомые глаза цвета зимнего моря, которые смотрят на меня с грустью, пока я просачиваюсь в камень. Море, плещущееся в ее глазах, сливается с водами надо мной. Затем я сливаюсь с этим морем, вода заполняет меня.
Мужчины и женщины толпятся вокруг этого моря, они почти полностью закрывают от меня голубое небо.
Я слышу, о чем они думают.
Женщина за рулем до последнего старалась увернуться.
Это все свет встречных машин, он ослепил ее. Все из-за света. Она просто не заметила его.
Я думала, это пьяный, когда он рухнул на проезжую часть.
Он еще жив?
Я узнаю нищего в поношенном смокинге, который расталкивает окружившую меня толпу, и на мгновение снова замечаю небо, такое бесконечно прекрасное.
Я закрываю глаза. Немного отдохну, а потом встану и пойду дальше, приду почти вовремя. Когда будут оглашать присутствующих в День отца и сына, то до нас, до Сэма и до меня, дойдут не сразу. У него фамилия матери, он почти в самом конце списка.
Дорогой папа,
мы не знаем друг друга, и мне кажется, это нужно исправить. Если ты тоже так считаешь, приходи 18 мая на День отца и сына в школу Колет-Корт. Это школа для мальчиков, отделение школы Святого Павла, в районе Барнс, прямо на берегу Темзы. Я буду ждать тебя на улице.
Сэмюэль Ноам Валентинер
Сэм, я скоро буду. Только передохну немного.
Кто-то снова открывает мне глаза. Край моря виднеется далеко, очень далеко, далеко надо мной, и какой-то мужчина, склонившись над поглотившей меня морской воронкой, что-то кричит. На нем медицинская униформа и солнечные очки в золотой оправе. От него пахнет куревом.
Вижу свое отражение в стеклах его очков, окаймленных золотом, – свое отражение и то, как пустеет мой взгляд, как он стекленеет. Я читаю мысли санитара.
«Старик, – думает он, заглядывая в воронку, – не надо, старик, не умирай. Пожалуйста. Не умирай».
Высокий протяжный звук подводит прямую черту под моей жизнью.
Не сейчас!
Не сейчас! Еще слишком рано!
Еще слишком…
Слишком…
Протяжный звук оборачивается барабанным боем.
Я спрыгиваю.
День 15-й
СЭМ
14:35. Сэмюэль Ноам Валентинер.
Пациент: Генри М. Скиннер.
Я писал это уже четырнадцать раз.
Но каждый день приходится записываться снова, и каждый день миссис Уолкер протягивает мне черную планшетку с бланком, на котором я печатными буквами фиксирую время, свое имя и имя пациента, к которому пришел.
Строчкой выше стоит Эд Томлин. Эд Томлин тоже навещает моего отца, всегда за несколько часов до меня, пока я в школе. Кто это?
– Я уже был здесь вчера, – говорю я миссис Уолкер.
– Знаю, милый.
Женщина в приемном покое Веллингтонской больницы лжет. Она не узнает меня. Ложь имеет свое звучание, она белее по сравнению с обычным голосом. На бейдже над ее левой грудью красуется ее имя, напечатанное большими буквами: ШЕЙЛА УОЛКЕР. Она называет меня «милый», потому что не знает моего имени. Англичане – они такие, ненавидят говорить друг другу правду в лицо, считают это грубостью.
Шейлу Уолкер тяготят тени прошлых лет, я это вижу, потому что вижу подобное при взгляде на большинство людей. У одних этот груз велик, у других – меньше, у детей его вовсе нет. Если человека мучают тени прошлого, то это значит, что он родом из таких стран, как Сирия или Афганистан, и тени прошлого растут с ним.
Миссис Уолкер часто приходилось грустить. И теперь она не замечает настоящего, потому что все еще думает о прошлом. Именно поэтому я для нее всего лишь какой-то парень в школьной форме, с жутким ломающимся голосом. Она смотрит на меня и видит, возможно, пляж и свою пустую руку, которую больше некому держать.
А ведь я был тут и вчера, и позавчера. И позапозавчера. И одиннадцать дней назад. Я прогуливаю то один, то другой урок, до обеда, после обеда, сегодня это французский у мадам Люпьон. Скотт сказал, что нужно распределить мои пропуски между всеми предметами, чтобы они не так сильно бросались в глаза.
Скотт Макмиллан – настоящий специалист. По прогулам, по поиску всякой всячины в «Гугле», по разным вещам, которыми больше никто не занимается. И помимо всего прочего, по шахматам, рисованию и коллекционированию выговоров. В общем, во всем.
Ему тринадцать, его IQ 152 балла, он может подделать любой незнакомый почерк, и у него богатый отец, который его ненавидит. Мой IQ составляет всего 148 баллов, поэтому он «гений», а я «почти гений», или, как выразился бы Скотт: «Moi – le Brainman
[2], а toi, mon ami
[3], специалист-всезнайка». У Скотта le Brainman сейчас французский период, который начался после того, как он освоил китайский и какой-то щелкающий африканский язык.
Мне тоже тринадцать, я синестетик, «синни-идиот обыкновенный», как кое-кто называет меня в школе, и мой отец уже две недели лежит в искусственной коме. Это своего рода длительный наркоз, с тем лишь исключением, что в мозгу у него маленькие аспираторы-отсосы, которые должны снижать давление, еще один аппарат дышит за него, и еще один охлаждает его кровь, и еще один за него ест и ходит в туалет. Сегодня его должны разбудить.
В школе никто не знает, что мой отец в коме, – никто, кроме Скотта. Это потому, что никто не знает, что Стив, муж моей матери, не мой отец. Никто, кроме Скотта. А он как-то сказал мне: «Старик, ты и глазом не успеешь моргнуть, как превратишься в самого интересного парня школы, пусть и на одну лишь золотую неделю. Подумай хорошенько, хочешь ли ты отказаться от такого шанса. Это ведь звездный час в жизни любого парня: вмиг стать самым загадочным типом в школе. Стоит попробовать хотя бы из-за девчонок». В действительности он так не считает. Да и девчонок в нашей школе нет.
Скотт и я – единственные тринадцатилетние из Колет-Корт, которых приняли в Менсу
[4]. Скотт называет это сообщество людей с высоким коэффициентом интеллекта «сборищем слабоматиков». Мама говорит, что мне стоит гордиться собой, ведь я один из всего двух несовершеннолетних среди девятисот «молодых интеллектуалов» в Англии, но гордиться по чужой указке – все равно что жевать наждачную бумагу.
Если мама узнает, что я тут…
Возможно, она отдаст меня на усыновление. Возможно, никогда больше не заговорит со мной. Возможно, отправит в интернат. Не знаю.
– Спасибо, милый. – Голос Шейлы Уолкер обретает привычный цвет, когда она забирает планшетку с бланком со стойки и вносит мое имя в компьютер. Ее длинные ногти решительно стучат по клавиатуре в зеленом тоне.
– Тебе на второй, Сэмюэль Ноам Валентинер, – произносит она так, будто я этого не знаю.
На втором этаже отделение интенсивной терапии для пациентов, которые живут в тишине и одиночестве. Потому они сюда и поступают. В Веллингтонскую больницу, отделение неврологии. В Лондонский центр по изучению мозга. Что-то вроде НАСА среди неврологических отделений.
Шейла Уолкер протягивает мне план формата А4, абсолютно такой же, как вчера и позавчера. Она уверенно обводит красным маркером то место на плане, где мы находимся, и то место, куда мне нужно попасть, и показывает самый короткий путь из точки А в точку В.
– Лучше всего тебе сразу поехать на том лифте до второго этажа, Сэмюэль Ноам.
Миссис Уолкер с таким же успехом могла бы работать в лондонской подземке.
– Кенсингтон – направо, прободение кишечника – прямо, морг – у автоматов с напитками, налево. Хорошего дня вам, мистер Сэмюэль Ноам Валентинер.
– Вам того же, мэм, – отвечаю я, но она уже и думать обо мне забыла.
В первый день со мной все же пришла мама. В ожидании лифта она сказала:
– Мы ничем не обязаны твоему отцу, понимаешь? Ничем. Мы пришли лишь затем…
– Я понимаю, – перебил я ее. – Ты не хочешь его видеть. Ты дала себе обещание.
– Как так? – спросила она через какое-то время раздраженно. – Как это ты все всегда понимаешь, Сэм? Ты еще слишком юн для подобных вещей! – Она протягивает мне план. – Извини, но все, что связано с твоим отцом, просто сводит меня с ума. Это какой-то кошмар, Сэм.
Ей не понравилось, что я втайне от нее спросил отца, не придет ли он в Колет-Корт на День отца и сына. «Проси не проси – его все равно не будет», – сказала она.
В тот момент ее голос переполнил меня, он походил на аромат розмарина в дождливую погоду, такой печальный, приглушенный. Я чувствовал, как она любит меня в эту секунду, я понял это по тому, что вдруг смог дышать, дышать по-настоящему, словно на вершине самой высокой в мире горы. Влажный комок, который я обычно чувствую в груди, исчез.
Порой моя любовь к маме ощущается так сильно, что я желаю своей смерти, ведь тогда она наконец-то смогла бы стать счастливой. Тогда у нее были бы только муж Стив и мой маленький братишка Малкольм. Они стали бы настоящей семьей, в которой есть отец, мать и ребенок, а не такой, в которой имеется отец, мать, ребенок и еще какой-то тип, который никогда не смотрит другим в глаза, читает слишком много научной фантастики и рожден от человека, которого она терпеть не может.
– Послушай, давай я побуду у него, сколько захочу, но один. Подождешь меня в кафе? – предложил я.
Она обняла меня. Я чувствовал, как сильно ей хотелось бы согласиться и как сильно она этого стыдилась.
Моя мама не всегда была такой. Давным-давно она работала фотографом и ездила на войну. Тогда она ничего не боялась, ничего и никого. Но потом что-то случилось – я у нее случился, стал ее несчастным случаем, – и все изменилось. Сейчас она старается идти по жизни как можно неприметнее, будто хочет избежать внимания к себе со стороны несчастья.
– Ну пожалуйста, – прошу я. – Мне уже почти четырнадцать. Я уже не ребенок, maman
[5].
В конце концов мама пошла в кафе, а я один отправился на второй этаж, к человеку, который является моим отцом, потому что однажды ночью, которую мама называет «неприятным моментом», она переспала с ним. Она никогда не рассказывала мне, где и почему это произошло.
Шейла Уолкер не смотрит мне вслед, когда я иду к лифту и поднимаюсь на второй этаж. В первую очередь мне нужно надеть халат поверх школьной формы, продезинфицировать руки до локтей и натянуть овальную белую маску, закрывающую рот и нос.
Отделение интенсивной терапии Центра по изучению головного мозга похоже на большой, хорошо освещенный склад. Вдоль трех длинных стен – А, В и С – стоят кровати, и на потолке установлены крепления для шторок, чтобы можно было каждую кровать отделить голубыми шторками. Посередине зала возвышается платформа, на ней стол с компьютерными мониторами, за ними сидят врачи, они смотрят в мониторы или звонят по телефону. У каждого пациента свой санитар или своя сестра. Все смахивает на склад людей, к тому же пациенты в коме вместо имен обозначены буквами и цифрами: «А3 – снижение глюкозы», «В9 – возбужден». Они перестали быть реальными.
Мой отец среди этих нереальностей числится под номером С7.
В первый день его череп был побрит справа и украшен оранжево-красным йодным пятном. Широкие белые лейкопластыри удерживали на лице трубки дыхательного аппарата, кожа казалась синей, и зеленой, и фиолетовой. Цвета ночи, силы, сна. Когда я зашел в палату первый раз, я будто проглотил комок из вязкого, текучего бетона, который с каждым вздохом все затвердевал в животе. Этот бетонный шар с тех пор я так в животе и таскаю.
Я уже говорил, что я синни-идиот. Воспринимаю мир иначе, чем другие. Я вижу звуки, голоса и музыку цветными. Метро в Лондоне звучит серо-синим цветом, как седельная сумка с множеством ножей. Голос у моей мамы мягкий, тонкая пелена над замерзшим озером, он фиолетовый. У моего голоса сейчас вообще нет цвета. Когда мне страшно, он становится светло-желтым. Когда я разговариваю, он светло-голубой, как ползунки. Он ломается, и я предпочел бы молчать до тех пор, пока это не закончится.
Голоса людей, которые знают, кто они и на что способны, имеют зеленый цвет. Темно-зеленые голоса, величественные и спокойные, как старый мудрый лес.
Я и числа вижу цветными. Восьмерка – зеленая, четверка – желтая, пятерка – синяя. Буквы – настоящие личности. «Р» агрессивная, «с» коварная, а «к» – скрытая расистка. «Ц» всегда готова помочь, а «ф» – настоящая дива. «Г» сильная и честная.
Заходя в помещение, я чувствую, какие эмоции здесь чаще всего испытывают. Если тени сгущаются так плотно, как над миссис Уолкер, я ощущаю, как тяжело на сердце у человека. У меня просто не получается смотреть людям в глаза. В них столько всего, и многого я не могу понять. Порой мне страшно: я вижу, когда они умрут. Такое со мной случалось, например, когда я смотрел в глаза кастеляну Колет-Корт или нашей соседке, миссис Логан.
Раньше синестезию называли патологическим состоянием. Патологической застенчивостью, патологической чувствительностью, а для семьи все это – настоящее испытание. Такие дети постоянно орут, чуть что – плачут и вообще ведут себя странно.
Взрослыми они зачастую оказываются в пограничных состояниях или превращаются в полных шизофреников, страдают депрессиями, многие кончают жизнь самоубийством, потому что не могут больше выносить этот мир и то, как они его видят. Гиперчувствительные плаксы.
Если бы против этого имелась таблетка, я проглотил бы ее не задумываясь.
Когда я в первый раз проходил по залу нереальных, мне показалось, что их души источают свойственные им цвета. Вот так я вижу мир и с удовольствием отрекся бы от этой способности.
И вот я увидел этого мужчину на койке С7 и почувствовал… Совсем ничего.
Это было странно.
Такого со мной еще не случалось.
Но это правда: незнакомый мужчина лежал спиной на алюминиевой каталке, неподвижно. Вокруг него плотно сгустились тени. Лунные цвета. Глаза его были закрыты, и он ничего не источал.
Это «ничего» на какой-то странный, прохладный манер успокоило меня. Я осторожно присел на край койки.
По-прежнему ничего.
Мне стало легче. Если я ничего не чувствую, значит должен перестать скучать по отцу и мне не придется постоянно думать о нем, искать его везде и всюду. Значит, не нужно будет приходить сюда снова. Значит, мама будет довольна.
Но тут я увидел скубиду.
Скубиду изменил все.
Мой отец носил на запястье правой руки плетеный браслетик. Он был темно-синий, светло-голубой и оранжевый.
Я сделал его два года назад и подарил ему. По почте. Мама сказала, что он все равно никогда на наденет его. Сразу выбросит в мусорку.
Я поверил ей, как обычно, пусть даже и надеялся на противоположное. В конце концов поверил, что мой отец – именно тот человек, которого она всегда описывала. Грубый, эгоистичный, беспечный. Но вот он носит мой браслет. Носит дурацкий пластиковый детский браслетик в трех моих любимых цветах – ночи, моря и летнего утра.
Он его носит.
Не знаю, как долго я там просидел, пялясь на резиновый браслетик, эту дешевую поделку, которая все изменила. Знаю лишь, что глава отделения доктор Фосс – «Зови меня просто Фосси, дружок!» – подошел ко мне, положил руку мне на плечо и сказал британским гнусавым говором, что отцу повезло. Его череп пробит, но мозг уже не страдает от отека и кора больших полушарий едва ли повреждена.
Совершенно случайно мимо проходил Бог, который прорычал: «Валентинер, не верь ни единому слову мишки Фосси. Мы еще разок-другой прооперируем твоего отца, а потом посмотрим, насколько напортачили».
Бога зовут доктор Джон Сол, у него светлые волосы, широкие, как у гребца, плечи и бакенбарды, поэтому он похож на викинга; он глава НАСА, то есть Лондонского центра по изучению мозга. Когда он входит в зал отделения интенсивной терапии, где лежат нереальные, все санитары и все врачи женского пола смотрят на него, затаив дыхание. Его окутывает, словно невидимый плащ, серебристая прохлада. Все они верят, что он творит чудеса. Между собой называют его Богом, потому что он знает все. Даже то, что его прозвали Богом. А доктор Фосс, который носит зеленые вельветовые брюки, носки цвета карри, фиолетовые рубашки в мелкую клеточку и клубные подтяжки, – это его Дух Святой, он стрижется как Джон Клиз
[6], каждый день после обеда пьет чай по полчаса и играет в викторину на своем смартфоне с обложкой в шотландскую клетку.
Вечером, после первого визита в больницу, я общался по скайпу со Скоттом, пока моя мама и ее муж Стив тихонько занимались сексом. Мой братишка Малкольм боялся, что ему снова приснится кошмар, и хотел во что бы то ни стало остаться у меня в комнате. Когда он уснул, это было, словно его душа скользнула в темноту по длинной-длинной лестнице. Я слышал ее шаги. Но по сравнению с моим отцом он был близко, совсем близко от поверхности, так что его можно было ощущать. Я рассказал Скотту о том, что отец «ушел». Скотт сидел на толчке. На вилле у Макмиллансов туалетов больше, чем комнат в таунхаусе моей матушки Марифранс. Мы живем в районе Патни. Скотт – в Вестминстере. Патни – это часы «Своч». Вестминстер – «Ролекс».
Мы загуглили «черепно-мозговая травма», «искусственная кома» и «кора головного мозга». Вернее, даже так: Скотт гуглил, а я пялился в темноту и вслушивался в его стремительное топтание по клавишам и глубокое дыхание Малкольма. Я думал о Скуби-Ду. И о том, что не могу почувствовать отца сквозь плотный ковер наркотических средств.
– Ого, у Михаэля Шумахера тоже была искусственная кома и черепно-мозговая травма, – зачитал Скотт. – Если люди сразу не умирают от этого, то…
– Заткнись.
Если не произносить вслух, то ничего и не произойдет. Нельзя такому произойти. Не сейчас. Не так.
– Ясное дело, ты не хочешь ничего слушать. Но ты должен. Или хочешь, чтобы тебе в лицо врали? Они всегда нам врут, во-первых, потому, что мы дети, и, во-вторых, потому, что мы уже не дети. – Скотт перевел дыхание. – Итак, слушай – говорит Brainman. В коре головного мозга хранятся все сведения о личности человека. Если они повреждены, всё – ты овощ. Или полный псих. Возможно, твой отец очнется и станет психом, ни с того ни с сего начнет буйствовать. Или убьет себя. Или тебя. Или будет считать себя кем-то другим. Некоторые возвращаются с того света и начинают вытворять всякую всячину.
– Всякую всячину?
– Да, видят ауру, там, говорят по-тибетски или подслушивают чужие мысли.
Я ему не сказал, что тоже обладаю по крайней мере двумя способностями из трех.
Скотт снова что-то вбил в «Гугл», бормоча себе под нос:
– Ага, ты должен дать ему руку. Если он ее сожмет, значит он все еще тут.
Малкольм со вздохом повернулся в своей кроватке. Его-то я чувствовал очень хорошо, хотя он спал и видел сны. А вот отец… Он где-то по ту сторону снов.
– А где же ему еще быть? – спросил я Скотта.
– В отъезде, – пробормотал он вместо ответа. – Я как раз наткнулся на форум людей, которые были в коме, видели Бога и все такое.
– Все такое? Кого же еще, интересно? Элвиса?
Мы засмеялись, потом в скайпо-туалете Скотта загорелся свет, и он сказал: «Вот черт, отец!» – и отключился. Я остался сидеть в темноте за своим письменным столом.
Если он сожмет твою руку, значит он все еще тут.
Нужно выяснить, тут ли еще мой отец. Нужно.
Когда у матери с ее мужем закончился половой акт, она пошла в комнату Малкольма, чтобы пожелать ему спокойной ночи, как делала каждый вечер. Не нашла его и постучала ко мне, отнесла спящего братишку в кровать и потом снова зашла ко мне.
– Сэм, я не подпишу тебе разрешение на неограниченное посещение. Я не хочу, чтобы ты постоянно ходил в больницу. Тебе нужно сосредоточиться на экзаменах, слышишь? Это сейчас самое важное. Если через две-три недели тебе захочется еще раз зайти к отцу, хорошо, мы обсудим это.
Мама платит без малого девятнадцать тысяч фунтов в год, чтобы я учился в Колет-Корт. Я виноват в том, что у нее мало денег, и в том, что она несчастлива. Но я думал только о Скуби-Ду и сказал: «Хорошо».
– Твой отец никогда не беспокоился о тебе. Совершенно не обязательно и тебе сейчас беспокоиться о нем. Может, это звучит жестоко, Сэм, но я говорю так, чтобы защитить тебя, понимаешь? Иначе ты еще больше разочаруешься.
– Хорошо, – повторил я.
А что еще можно было ей ответить? Я наконец-то знал, где мой отец. На койке под номером С7. Знал, что он носит мой браслет. Она ошиблась в нем.
Или все же ошибался я?
Как бы там ни было, я знал, что непременно пойду к нему снова.
Чтобы сжать ему руку. И сжимать ее до тех пор, пока однажды он не пожмет мою в ответ.
Но я не рассказал маме о своих планах, в первый раз утаил от нее нечто действительно важное.
И не в последний.
На второй день Скотт притащил в школу целую пачку распечаток о травмах головного мозга.
– Почти все бредят, когда выходят из искусственной комы, – объяснил он мне во время большой перемены, которую мы проводили не в школьной столовой, а за актовым залом, на тщательно ухоженной площадке для хоккея на траве, принадлежавшей гимназии Святого Павла. Когда закончатся экзамены и мы будем в числе лучших, то тоже станем гимназистами-паулинерами. Все они делают хорошую карьеру, по крайней мере так утверждают их матери. И все парни уже с шестнадцати лет прекрасно знают, что они будут изучать и чем хотят заниматься до конца дней своих.
Нет на свете ничего, что в данный момент интересовало бы меня меньше этого.
– Бред – это полная жесть. Галлюцинации и кошмары, перестаешь понимать, кто ты такой, кто эти люди, которые тебя окружают. Твой отец вполне может принять тебя за орка. Или синни-идиота какого-то.
– Да лизни мне…
– Прямо здесь? Что о нас подумают, mon ami?
Я промолчал. Впервые меня не рассмешила шутка Скотта. Он внимательно посмотрел на меня поверх своих новых, похожих на прямоугольные стеклоблоки очков, которые он с недавних пор начал носить. Добровольно. Чтобы выглядеть как ботаник.
– Ты же знаешь, все это ради девчонок.
Которых в Колет-Корт нет.
– Когда снова пойдешь к нему, Сэм?
Я пожал плечами.
– Мама не хочет.
Скотт теребил три волосинки на подбородке, которые он тщетно пытался превратить в бороду.
– Она бесится оттого, что он тебе нравится, mon copain?
[7] Ревность. Мой папаша тоже ревнует. Его бесит, что мама меня любит. Типичная проблема всех без исключения отцов при появлении первенца, – напыщенно произнес Скотт.
То, что он хочет изучать психологию, Скотт знает уже с девяти лет и регулярно ходит к психотерапевту недалеко от церкви Святого Иоанна, на гербе которой красуется единорог. Основные темы его занятий – психозы и соматика. Сейчас он разглядывал группу старших паулинеров, которым разрешали не носить форму, им позволялось надевать, что они хотели, главное, чтобы в костюме присутствовали пиджак, выглаженная рубашка, галстук, а брюки должны прикрывать лодыжки. Они задержались в дверях.
– А где произошел несчастный случай, Валентинер?
– На Хаммерсмитском мосту, – ответил я, – вчера рано утром.
И когда мы вот так остановились, то мне, высокоодаренному идиоту, наконец кое-что стало ясно. Гениям всегда требуется чуть больше времени, чтобы осознать простые вещи, мы жалкие и абсолютно несовместимые с реальностью создания.
– Merde
[8], Валентинер. Это же в двух шагах отсюда. В двух, черт побери, шагах! Все это приключилось с твоим отцом, когда…
Скотт замолчал.
Да. И это значило…
Мой отец направлялся ко мне.
Он бы пришел.
Он бы пришел!
Счастье вспыхнуло внутри ослепительно ярко, но сияло лишь до тех пор, пока вина, словно гром среди ясного неба, не обрушилась на мою голову тяжелым камнем. И снова, и снова.
Не отправь я тот мейл, он никогда не оказался бы на мосту. Не попроси я его прийти, сейчас он не лежал бы в больнице, полумертвый. Если бы я…
– Валентинер, – обратился ко мне Скотт.
Я не смог ему ответить.
– Валентинер! Что бы ты там сейчас себе ни думал, сначала посмотри на это, а потом думай снова!
Скотт протянул мне свой смартфон. Он примерно в пятьдесят три раза дороже моего, и на нем проигрывался ролик с YouTube, снятый дрожащей рукой на мобильник, – Скотт только что просмотрел его. И не только он, а еще два с половиной миллиона человек. Назывался ролик «A Real Hero» – «Настоящий герой».
Мужчина плыл по Темзе. Снимавший приблизил картинку, и стало видно, как этот человек нырнул и спустя некоторое время появился на поверхности с каким-то мокрым свертком в руках. Только когда мужчина добрался до берега, стало ясно, что он вытащил девочку. Он донес ребенка до Хаммерсмитского моста. Камера дернулась, когда мужчина подошел ближе и сказал: «Вы только снимали или все-таки додумались позвать на помощь?»
Четырьмя секундами позже мужчину сбивает машина.
Ролик обрывается.
Тот мужчина – мой отец.
– Твой отец – крутой чувак, – сухо прокомментировал Скотт. – Тебе нужно сказать ему об этом как-нибудь.
Свет, счастье, которые так внезапно пронзили мое сердце, наполнив его теплотой и симпатией, померкли после слов Скотта.
Горячее желание рассказать вот этому живому отцу все, о чем я думал, рассказать ему о том, кто я, обернулось отчаянием, когда я подумал о неподвижно лежащем человеке, в которого он превратился. Неподвижном и отстраненном от этого мира.
Я медленно вытащил разрешение, которое мама не хотела подписывать, и показал Скотту фото ее кредитки, обратную сторону которой, с подписью, я тайком сфотографировал утром. Просто на всякий случай. Я не собирался использовать ее.
До этого самого момента. До этого ролика.
– Получится?
– Пф, – фыркнул Скотт, забрал у меня мобильник, разрешение и вытащил ручку.
Итак, сегодня утром я натер глаза песком и разыграл перед учительницей французского, мадам Люпьон, приступ аллергии. Потом с дико красными, чешущимися и слезящимися глазами я отправился в Веллингтонскую больницу.
В метро на меня никто не обратил внимания. В лондонской подземке не принято разговаривать, и никто здесь ни на кого не смотрит. Все ведут себя так, будто едут в полном одиночестве, даже если их лицом впечатывают в подмышку рядом стоящего человека. Воздух там, в принципе, в семьдесят три раза хуже, чем на поверхности.
Шейла Уолкер тоже не обратила ни малейшего внимания на мои глаза. Они горят.
Доктор Сол как раз приклеивает бумажку на стену комнаты ожидания в интенсивной терапии. На ней написано: «Это неврологическая клиника, а не клуб по интересам, поэтому пейте чай тихо и не разговаривайте».
Я стараюсь проскользнуть мимо Бога незамеченным.
– Стоять, Валентинер. Что с глазами? – громко спрашивает он не оборачиваясь. Он аккуратно закрепляет последний уголок объявления. У него сильные руки и пальцы никогда не дрожат.
– У меня, это, аллергия, сэр.
– Неужели? У меня тоже. На обманщиков, Валентинер.
– Может быть, это из-за… песка? – предположил я осторожно и на всякий случай добавил подобострастное «сэр».
Бог обернулся ко мне. Один глаз у него голубой, а другой – зеленый. Правый голубой – холодный, левый зеленый – теплый. Глазами этого викинга с золотистой бородой смотрят на меня два разных человека.
– Песок, значит. Понятно. У тебя такой вид, будто ты спал, уткнувшись лицом в ящик с песком. Ослепнуть хочешь? Нет? Слышал что-нибудь о нейронавигации?
– Нет, сэр, – мямлю я в ответ.
– Тогда пойдем, – бурчит он и ведет меня за собой, в демонстрационный зал этажом выше, где стоит магнитно-резонансный томограф. Позволь представить – Монстр, – говорит доктор Сол. – Функциональный магнитно-резонансный томограф, измеряет активность головного мозга. Чертова махина обошлась нам в два миллиона фунтов и считается английским телепатом. Она такая хитрая, что мы ее почти не понимаем.
Он указывает мне на стул и командует:
– Садись! Запрокинь голову и смотри вверх!
Потом закапывает мне в глаза какие-то капли, которые уменьшают жжение.
Я вдруг совершенно четко осознаю, что Бог очень часто чувствует себя одиноким. Доктор Сол гасит свет и включает проектор. Вся стена в один миг начинает пестреть снимками головного мозга. Темнота явно идет на пользу моим глазам.
Доктор Сол медленно, почти лаская, проводит рукой по изображениям на стене.
– Вот тут невероятная аневризма, которую мы устраним. Мы войдем через бедренную артерию и будем продвигаться до самой аневризмы. А теперь посмотри-ка сюда – основательная гемангиобластома, устроилась тут, как горошина в стручке.
Его голос меняется, когда он проводит пальцами по контурам головного мозга, которые проецируются на стену. От черного – к светло-зеленому и розовому. Бог любит мозги.
– Тебе доводилось заглядывать кому-нибудь в душу, Валентинер?
Он переключается на микроскопический снимок головного мозга.
– Это оба полушария, ракурс со стороны спинного мозга и шейного отдела, представь, что ты начинаешь с затылка, поднимаешься по тоннелю мозгового ствола до самого конца и заглядываешь сквозь мозжечок в центр головного мозга. В центр всего человеческого.
Он увеличивает картинку до тех пор, пока она не занимает всю стену. Похоже на собор. Вены – несущие арки, извилины – высокие арочные своды. Картина прекрасна. Прекрасна и очень необычна.
– Храм мыслей, – шепчу я.
Бог смотрит на меня своими двуцветными глазами. Смотрит так, будто до этих слов я был для него из нереальных, придатком С7. А теперь вот стал настоящим.
Взгляд его холодного глаза теплеет.
Потом он медленно кивает.
– Точно, Сэмюэль, – повторяет он тихо. – Мозг – это храм мыслей.
Он резко включает свет и снова становится белокурым викингом с бычьим лбом и могучими плечами.
– Хорошо. Ты, верно, задаешься вопросом, умрет ли твой отец, да?
Бог и правда ничего не боится, даже задавать такие страшные вопросы.
Он берет маркер и ставит большую жирную точку на белой доске.
– Это бодрствование, ясно? – Он пишет «бодр» на черной точке, а вокруг нее рисует пять концентрических кругов. Снаружи, на внешней стороне последнего круга он пишет «смерть» – сверху, снизу и по сторонам.
В зонах, постепенно расходящихся от точки бодрствования, он пишет «измененное состояние сознания», «сон», «потеря сознания», «кома», «смерть мозга».
Маркер скрипит по доске.
– На краю смерти есть разные формы жизни, – объясняет Бог. Он указывает на зону под названием «кома», берет маркер красного цвета и добавляет три пункта. – Глубокая кома, умеренная и легкая. А вот тут, Сэм, ближе к центру, – Сол заштриховал области сна и потери сознания, – тут гораздо ближе к бодрствованию, именно в этих областях сейчас твой отец. Понимаешь? Ближе к жизни, чем к смерти. Уловил?
Я кивнул. Заметил ли Бог, что он описывает потерю сознания и кому, будто это места, а не состояния?
Доктор Сол небрежно бросает маркеры на стол.
– Маленький совет, – рычит он, когда мы выходим, – в следующий раз вместо песка бери зубную пасту.
Пока я возвращаюсь к лифту, чтобы спуститься на второй этаж, я не перестаю думать о том, что расскажу сегодня отцу. Может быть, о модели Сола. Об этом мире кругов.
Интересно, видят ли сны люди, которые уже за зоной сна? И отличается ли искусственная кома, вызванная лекарствами, от настоящей? Понимает ли человек в коме, что он в коме? Когда я сплю, я не знаю, что сплю. Может быть, кома – это разновидность жизни без осознания, что ты не живешь? Как в фильме «Матрица»?
В последние несколько дней у меня порой появлялось ощущение, что я чувствую своего отца. В нем возникало беспокойство. Словно он – и об этих мыслях я ни за что не расскажу Скотту – бредет в лабиринте из тьмы и страха и пытается найти дорогу назад, в реальность. Сейчас я понимаю, что, возможно, так и есть. Если бодрствование, сон и кома – это не состояния, а места, то мой отец где-то между этими пространствами.
Или мирами. Зонами, которые все темнее по мере продвижения к смерти.
Пока я жду лифт, представляю себе эти миры как огромные подземные темницы.
Они располагаются друг над другом, как диски, и становятся все непостижимее по мере удаления от точки бодрствования. Никто не знает, как все выглядит у самых пределов. Возможно, совсем иначе. Возможно, кома – никакая не зона тьмы. Возможно, в коме все выглядит так же, как в жизни, в зоне бодрствования? Где я сижу и жду, когда отец сожмет мне руку. Чтобы он хоть раз приблизился к точке бодрствования, пройдя через все лабиринты, пространства и сумраки. По лестницам и коридорам, которые внезапно откроются перед ним в тумане медикаментозных грез и снов и за доли секунды выведут на поверхность, минуя все промежуточные зоны между бодрствованием и смертью.
Если он сожмет мою руку, значит он все еще тут.
– Я тут, Сэм, тут… даже если я где-то в другом месте. Я возвращаюсь.
Но он до сих пор так и не пожал мою руку. Ни после первой операции, ни после второй, когда они залатали его разорвавшуюся селезенку и вставили спицы в сломанную руку, ни спустя десять дней.
Может, сегодня?
ЭДДИ
– У вас сегодня раздраженный вид, миссис Томлин.