Татьяна Полякова, Татьяна Устинова, Евгения Горская
Весенняя коллекция детектива
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Джанелль Браун
Красивые вещи
This translation is published by arrangement with Random House, an imprint and division of Penguin Random House LLC.
Copyright © 2020 by Janelle Brown
© Сосновская Н. А., перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2021
Посвящается Грэгу
«При первой встрече вы мне не понравились. Мне все еще не так просто изменить свое отношение к вам. Когда встречаешь кого-то лично, сразу понимаешь, что перед тобой человек, а не нечто наподобие карикатуры, служащей вместилищем для каких-то идей. Отчасти именно по этой причине я не так много вращаюсь в писательских кругах, поскольку по собственному опыту знаю: стоит мне с кем-то познакомиться и поговорить – и я уже никогда не смогу выказать в отношении этого человека никакой интеллектуальной грубости, даже тогда, когда чувствую, что надо бы».
Из письма Джорджа Оруэлла Стивену Спендеру, 13 апреля 1938 г.
Пролог
Говорят, если мертвое тело тонет в озере Тахо, оно никогда не всплывает. Ледяная вода озера и его огромная глубина не дают бактериям размножаться. Человеческая плоть не разлагается. Тело обречено вечно плавать над дном озера и пребывать в вечном чистилище, пополняя собой органический мир неведомых глубин, населенных загадочными обитателями.
Смерть есть, а разложения нет.
Озеро Тахо имеет глубину более четверти мили. Ему два миллиона лет. Местные жители, говоря о нем, употребляют целый ряд превосходных степеней. Их озеро – одно из самых глубоких в Америке, самое чистое, самое синее, самое холодное и самое древнее. На самом деле никто не знает, что находится на дне Тахо, но все уверены: это нечто темное и загадочное. Существуют предания о некоем существе наподобие Лох-Несского чудовища. Его именуют Тахо-Тэсси. Никто не принимает Тэсси всерьез, но при этом огромным спросом пользуются футболки с его изображением. Однако с помощью глубоководных видеокамер удалось заснять загадочных рыб около дна озера, на глубине в тысячу шестьсот футов. Это обесцвеченные добела и похожие на акул существа, в процессе эволюции научившиеся переносить температуру, близкую к нулю. Кровь у них в сосудах течет очень медленно. Возможно, эти рыбы такие же древние, как само озеро.
Есть и другие предания. Предания о том, как мафия пользовалась озером Тахо для утопления своих жертв в те годы, когда мафиози держали под контролем казино в штате Невада. Предания о железнодорожных королях времен «золотой лихорадки», считавших озеро удобной братской могилой для китайских рабочих, падавших замертво при прокладке рельсов через горы Сьерра-Невада. Предания о мстительных женах, проштрафившихся полицейских, смертельно опасных тропах, ведущих к берегу озера и обрывавшихся там. Дети по ночам рассказывают друг дружке страшные истории о трупах, плавающих у дна озера с выпученными глазами и развевающимися в воде волосами.
На поверхность озера медленно падает снег. Под поверхностью медленно опускается вниз мертвое тело. Вытаращенные глаза смотрят на меркнущий свет до тех пор, пока он не гаснет навсегда.
Глава первая
Нина
Ночной клуб – это храм, где поклоняются потворству. Внутри этих стен не существует осуждения: здесь вы не встретите популистов, оппозиционеров, любителей испортить настроение другим. (От всего этого предохраняют бархатные канаты на входе.) Вместо этих зануд вы встретите здесь девушек в мехах и дизайнерских шелковых платьях. Они сбиваются в стайки и щебечут, словно экзотические птички. Еще вы встретите здесь мужчин с бриллиантами, вставленными в зубы. Из бутылок из-под водки за тысячу долларов вылетают фейерверки. Это царство мрамора, кожи и меди, отполированной до такого блеска, что она сияет, как золото.
Диджей включает музыку. Звучит басовый ритм. Танцующие встречают эту музыку ликующим хором, поднимают вверх смартфоны, раскачивают ими в такт и включают их, потому что если уж это их церковь, то социальные сети – это их Священное Писание, а с помощью этих крошечных экранов они обожествляют себя.
Вот они – один процент населения. Молодые и баснословно богатые. Детки миллиардеров и миллионеры-миленниалы, знатоки ценностей. «Инфлюенсеры». У них есть все, и они хотят, чтобы весь мир знал об этом. «Красивые вещи, так много красивых вещей в мире, и мы берем их все, – говорит каждая их фотография в Инстаграме. – Жажди этой жизни, потому что это самая лучшая жизнь, а мы #избранные».
Посреди всего этого женщина. Она развязно танцует там, где на нее прицельно падает свет, и его блики сверкают на ее коже. На ее лице мелкие капельки испарины, блестящие темные волосы развеваются, обрамляя ее лицо, когда она раскачивается в такт с жестким, скрежещущим ритмом. Официанткам, направляющимся к стойкам с алкоголем и обратно, приходится лавировать, чтобы обойти эту женщину, потому что искрящиеся фейерверки на подносах могут поджечь ее длинные волосы. Всего лишь еще одна девушка из Лос-Анджелеса, жаждущая хорошо провести время.
Однако, если приглядеться получше, вы увидите, что ее полуприкрытые глаза смотрят резко и зорко, они мрачно наблюдают. Она пристально следит за мужчиной, сидящим за столиком в нескольких футах от того места, где она танцует.
Этот мужчина пьян. Он сидит, развалившись на диване, в кабинке с компанией друзей. У всех волосы уложены гелем. Кожаные куртки, солнечные очки от «Гуччи» – ночью. Всем двадцать с небольшим. Они подпевают звучащей песне на ломаном английском и неприлично пялятся на проходящих мимо женщин. Время от времени этот мужчина наклоняется к столику и формует «дорожку» кокаина, едва не задевая флотилию пустых бокалов. Начинает звучать песня Jay-Z
[1], мужчина запрыгивает на сиденье дивана, потрясает гигантской бутылкой шампанского – это редкая, большая емкость дорогого шампанского «Cristal» – и поливает пенящимся вином головы людей вокруг. Девицы визжат. Пена стоимостью в пятьдесят тысяч долларов портит их платья, стекает на пол, и шпильки скользят по лужицам. Мужчина так хохочет, что едва не падает.
Официантка приносит новую бутылку шампанского, и, когда она ставит ее на стол, мужчина сует руку ей под юбку с таким видом, словно он заказал официантку вместе с шампанским. Официантка бледнеет. Она боится лишиться обещанных чаевых, по меньшей мере равных ее месячной зарплате. Она беспомощно смотрит на танцующую в нескольких футах от столика черноволосую женщину. И тут женщина делает ход.
Продолжая танцевать, она приближается к мужчине и… упс! – оступается и падает на него. При этом его рука выскальзывает из-под юбки официантки. Та с облегчением убегает. Мужчина ругается по-русски, но вот его взгляд перемещается на то, что ветром принесло к нему на колени. Женщина очень красива – здесь все женщины просто обязаны быть хороши собой, иначе вышибалы их попросту не впустят в клуб. Она смугла и стройна – может быть, с примесью испанской или латиноамериканской крови? Не самая сексуальная из девушек в клубе, не самая эффектная, но одета она хорошо, и юбка у нее зазывно короткая. И что гораздо важнее, она не смущается, когда мужчина тут же переводит внимание на нее, никак не реагирует на то, что его рука по-хозяйски лежит у нее на бедре, и на то, что он дышит кислым перегаром ей в ухо.
Нет, она садится рядом с ним и его друзьями, позволяет налить ей шампанского и медленно пьет его. Мужчина заказывает еще полдюжины бокалов. К столику компании подсаживаются женщины – и уходят. Она остается. Она улыбается и флиртует и ждет момента, когда все мужчины отвлекаются, поскольку за одним из соседних столиков возникает звезда таблоидов – знаменитый баскетболист. В это мгновение женщина быстро и ловко выливает в бокал мужчины содержимое маленького прозрачного флакончика.
Проходит несколько минут. Мужчина допивает шампанское, отталкивается от стола. Он с трудом держится на ногах и снова садится. И тут женщина прижимается к нему и целует его. Она закрывает глаза, чтобы скрыть отвращение от прикосновения его языка, похожего на толстого шершавого слизня. Его друзья гогочут и выкрикивают непристойности по-русски. Когда женщине это становится нестерпимо, она отстраняется и что-то шепчет мужчине на ухо, потом встает и тянет его за руку. Через несколько минут они направляются к выходу из бара. Услужливый парковщик открывает дверцу бананово-желтого «бугатти».
Но мужчина теперь чувствует себя довольно странно. Он в полуобморочном состоянии, то ли от шампанского, то ли от кокаина – сам не понимает от чего, но не в силах возразить, когда женщина берет у него ключи от машины и сама садится за руль. Мужчина успевает пробормотать адрес на Голливудских холмах и отключается, сидя на пассажирском сиденье.
Женщина осторожно ведет «бугатти» по улицам Западного Голливуда, мимо ярко освещенных билбордов с рекламой солнечных очков и бумажников из телячьей кожи, мимо зданий с кричащими постерами высотой в пятьдесят футов, посвященными новому телесериалу, номинированному на «Emmy». Женщина поворачивает на более тихие извилистые улицы, ведущие к Малхолланду. Она так крепко сжимает руль, что костяшки пальцев у нее побелели. Мужчина рядом с ней храпит и раздраженно чешет в паху. Когда они наконец подъезжают к воротам его дома, женщина наклоняется и сильно щиплет мужчину за щеку. Он резко просыпается. Женщина просит его назвать код для въезда в ворота.
Ворота открываются. За ними огромный суперсовременный особняк со стеклянными стенами. Громадная прозрачная птичья клетка, возвышающаяся над городом.
Не без труда женщина выволакивает мужчину из машины и помогает ему держаться прямо. Они идут к парадной двери. Женщина замечает камеру слежения и предусмотрительно держится на таком расстоянии, чтобы не попасть в объектив. Затем она смотрит очень внимательно и запоминает цифры, которые мужчина набирает на кодовом замке. Дверь открывается, и парочку приветствует визг сигнализации. Мужчина возится с щитком, женщина внимательно следит за его пальцами.
В доме холодно, как в музее, и примерно так же уютно. Дизайнер интерьера явно получил от хозяина команду: «Чем больше, тем лучше» – и выгрузил внутрь дома содержимое каталога «Сотбис». Все вокруг отделано кожей, золотом и стеклом. Под хрустальными люстрами стоят диваны и кресла размером с малолитражные автомобили, все стены увешаны картинами. Шпильки женщины цокают по мраморным плитам пола, отполированного до зеркального блеска. За окнами сверкают и мерцают огни Лос-Анджелеса. Внизу течет жизнь простых людей, а жизнь этого мужчины плывет здесь, в небе, высоко и безопасно.
Женщина тащит мужчину почти волоком по громадному дому к спальне. Он снова начинает отключаться. Поднявшись вместе с полусонным хозяином по лестнице, женщина наконец находит спальню – холодный белый мавзолей. На полу – шкура зебры, на кровати – подушки с чехлами из меха шиншиллы. Окна выходят на подсвеченный бассейн, среди ночи похожий на инопланетный маяк. Женщина ведет шатающегося мужчину к кровати и бросает на смятые простыни. Через пару секунд его тошнит. Женщина едва успевает отскочить в сторону, чтобы блевотина не попала на босоножки на шпильках. Она холодно смотрит на мужчину.
Как только он снова отключается, она торопливо бежит в ванную и старательно намазывает язык зубной пастой, но убрать изо рта мерзкий привкус ей все же не удается. Ее передергивает. Она смотрит на свое отражение в зеркале и глубоко дышит.
Вернувшись в спальню, она осторожно обходит лужу блевотины на полу и осторожно тыкает мужчину пальцем. Он не реагирует. Он успел обмочиться.
Вот тут начинается для женщины настоящая работа. Первым делом она направляется в гардеробную, где от пола до потолка на вешалках висят японские джинсы, а на полках стоят пары эксклюзивных кроссовок, а еще – радуга шелковых сорочек оттенков мороженого и костюмы из тонкой шерсти, еще не вынутые из магазинных сумок. Женщина направляется к стеклянному столику в центре комнаты. Под крышкой сверкает коллекция инкрустированных бриллиантами наручных часов. Женщина достает из сумочки телефон и фотографирует часы.
Она выходит из гардеробной и направляется в гостиную. Словно бы проводя инвентаризацию, по пути она фотографирует все, что ей попадается на глаза, – мебель, картины, другие произведения искусства. Поравнявшись с комодом, на котором она видит несколько фотографий в серебряных рамках, женщина из любопытства берет одну из них. На снимке запечатлен хозяин дома, обнимающий за плечи мужчину гораздо более старшего возраста. Розовые ребяческие губы старшего разъехались во влажной ухмылке. Он явно пытается держаться так, чтобы не были видны толстые складки кожи под подбородком. Этот человек выглядит как самодовольный промышленный магнат, каковым он и является. Это Михаил Петров, русский олигарх, владелец заводов по обработке поташа
[2]. Время от времени он оказывает поддержку нынешнему диктатору. Бесчувственно храпящий мужчина в соседней комнате – это его сын Алексей. Друзья, такие же дети русских богачей, с которыми он встречается по всей планете, зовут его Алекс. Особняк, битком набитый произведениями искусства и антиквариатом, – испытанное средство отмывания весьма нечистых денег.
Женщина продолжает обход дома и обращает внимание на предметы, знакомые ей по публикациям Алекса в социальных сетях. Вот пара кресел дизайна Джио Понти
[3], шестидесятые годы, их стоимость порядка тридцати пяти тысяч долларов. А вот столовый гарнитур розового дерева, цена которого явно обозначается шестизначной цифрой. Винтажный итальянский журнальный столик стоимостью в шестьдесят две тысячи долларов. Его цену женщина знает точно: она проверила эти данные, заметив столик в Инстаграме Алекса. Тогда столик был завален сумками из бутика Роберто Кавалли, а пост был снабжен хэш-тегом #ballershopping. Потому что Алексей, как его друзья, как другие люди из этого клуба, как все отпрыски привилегированных семейств в возрасте от тринадцати до тридцати трех лет, документирует каждый свой шаг в онлайне, а женщина за ним внимательно следит.
Она резко оборачивается, замирает, прислушивается. За годы она узнала, что у каждого дома свой характер, своя палитра эмоций, и ощутить все это можно в минуты тишины. Звуки дома… Вот что-то словно бы пошевелилось и затихло, что-то щелкнуло, застонало. Эхо выдает тайны дома. В мерцающей тишине дом рассказывает женщине о том, как холодна его жизнь. Этот дом безразличен к страданиям, его заботят только блеск, полировка и поверхность вещей. Этот дом пуст даже при том, что набит вещами доверху.
Женщина, хотя ей и не стоит этого делать, тратит какое-то время, чтобы полюбоваться прекрасными картинами из коллекции Алексея. Она видит картины Кристофера Вула
[4], Брайса Мардена
[5], Элизабет Пейтон
[6]. Она задерживается перед картиной Ричарда Принса
[7] с изображением медсестры в окровавленной хирургической маске. Сзади медсестру обхватывает какая-то бесформенная, туманная фигура. Темные глаза медсестры зорко глядят с полотна.
Женщине пора торопиться. Уже почти три часа ночи. Она в последний раз обходит комнаты, заглядывает в уголки, ищет красноречивый блеск объективов внутренних видеокамер, но ничего такого не обнаруживает. Для обитателя мира развлечений вроде Алексея слишком опасно светиться на записях собственных безобразий. Наконец женщина выскальзывает из дома и идет босиком к Малхолланд-Драйв, держа в руках босоножки. Там она вызывает такси. Адреналин в ее крови постепенно рассасывается, наваливается усталость.
Такси едет на восток, в ту часть города, где дома не прячутся за воротами, а на газонах растут сорняки, а не аккуратно подстриженная трава. К тому времени, когда такси подвозит женщину к бунгало, поросшему бугенвиллеей, она уже почти спит.
В ее доме темно и тихо. Она переодевается и забирается в кровать. Она слишком сильно устала, у нее даже нет сил смыть пленку пота и дыма, прилипшую к ее коже.
В кровати спит мужчина. Простыни обвивают его оголенный торс. Как только женщина оказывается в постели, он тут же просыпается, подпирает голову согнутой в локте рукой и в темноте разглядывает женщину.
– Я видел, как ты с ним целовалась. Мне стоит ревновать?
Он говорит полусонным голосом, с легким акцентом.
Женщина до сих пор чувствует привкус другого мужчины у себя во рту.
– Господи, нет.
Он тянет руку через женщину и включает настольную лампу, чтобы лучше рассмотреть женщину. Внимательно разглядывает ее лицо, нет ли где-то синяков, но их нет.
– Ты заставила меня поволноваться. С этими русскими шутки плохи.
Она часто моргает, свет лампы режет ей глаза. Ее бойфренд проводит рукой по ее щеке.
– Со мной все хорошо, – произносит она, и вдруг вся бравада покидает ее. Она дрожит, от пережитого стресса все ее тело сотрясается – но нет, не только от стресса. У нее кружится голова от осознания удачи. – Я отвезла Алекса домой в его «бугатти». Лахлэн, я была в его доме. Я засняла все.
Глаза Лахлэна загораются.
– Вот это я понимаю! Умница моя!
Он притягивает женщину к себе, проводит руками по гладкой коже ее спины и чувствует, как напрягаются ее мышцы под его ладонями. А она позволяет себе погрузиться в сумеречное состояние между желанием и изнеможением. Это что-то вроде сна наяву, где настоящее, прошлое и будущее сливаются в дымку, лишенную времени. Она думает о стеклянном доме в Малхолланде, о картине Ричарда Принса, об окровавленной медсестре, глядящей со стены на холодные комнаты. Эта женщина – словно бы безмолвный ночной страж. Она заключена в стеклянную тюрьму и ждет чего-то.
А что же Алексей? Утром он проснется в высохшей луже собственной мочи и не сможет оторвать голову от подушки. Он будет писать эсэмэски друзьям, а они ответят ему, что из клуба он уехал с крутой телкой, но он ничего не сумеет вспомнить. Первым делом он примется гадать, трахнул ли он эту женщину, прежде чем отключился, и стоит ли об этом думать, если он ничего не помнит. Потом он примется лениво гадать, кто же эта женщина, но никто не сможет ему ответить.
А вот я могла бы сказать ему. Потому что эта женщина – я.
Глава вторая
Нина
Каждый преступник имеет свой M. O
[8]. У меня он такой: я наблюдаю и жду. Изучаю, что есть у людей и где они это хранят. Это легко, потому что они сами мне все показывают. Их аккаунты в социальных сетях – словно окна в их миры, и они как бы открывают эти окна нараспашку и умоляют меня заглянуть внутрь и провести инвентаризацию.
Алексея Петрова, к примеру, я нашла в Инстаграме – просто однажды листала фотографии незнакомых людей, пока на глаза мне не попались желтый «бугатти» и мужчина, сидящий на капоте машины. Его самодовольная ухмылка ясно сказала мне, кем он себя возомнил. К концу недели я знала о нем все: кто его друзья и родственники, где он любит тусоваться, в каких бутиках совершает покупки, в каких ресторанах ужинает, в каких клубах выпивает. Кроме того, мне стало известно, что к женщинам он относится без всякого уважения, что он – бытовой расист и жутко самовлюбленный тип. Все его снимки – словно бы для моего удобства – были снабжены геолокационными тегами и хэштегами. Вся его жизнь выглядела каталогизированной и документированной.
Я наблюдаю и жду. А потом, когда подворачивается возможность, беру.
Подобраться к людям такого сорта проще, чем вы думаете. В конце концов, они обеспечивают мир поминутным подтверждением своего существования. Мне только нужно напасть на их след. Люди открывают двери миловидным, хорошо одетым девушкам и много вопросов при этом не задают. А потом, когда вы уже переступили порог, все дело в том, чтобы правильно выбрать время. Нужно дождаться момента, когда женщина оставит на столике сумочку и уйдет в туалет, когда будут закурены электронные сигареты, все вокруг станут пьяными и толпа тусовщиков подхватит тебя и вынесет на гребень своей волны… Вот тогда наступает идеальный момент беспечности. Он-то мне и нужен.
Я успела узнать, что богачи – а особенно молодые богачи – очень беспечны.
И вот что произойдет с Алексеем Петровым: через несколько недель, когда эта ночь (и мое присутствие в ней) превратится в смутное, приправленное кокаином воспоминание, он соберет вещи и отправится на неделю в Лос Кабос
[9] с десятком своих элитарных приятелей. Он будет постить в Инстаграме фотографии – как он всходит на борт #gulfstream, одетый в костюм от #versace, а потом пьет #domperignon, бутылка которого лежит в ведерке из #чистогозолота, а еще загорает на палубе яхты с #красивымилюдьми в #mexico.
А пока он будет в отъезде, к его пустому особняку подъедет фургон с названием несуществующей фирмы по реставрации мебели и хранению произведений искусства – на тот случай, если соседям вздумается поглазеть на машину из окон своих крепостей, прячущихся за надежными воротами. Но глазеть они не будут. Мой напарник Лахлэн – тот самый, который был в моей постели, – войдет в дом с помощью кодов на воротах и двери, которые ему сообщила я. Он возьмет вещи, которые укажу я: две пары не самых дорогих часов, пару бриллиантовых запонок, кресла от Джио Понти, итальянский журнальный столик и еще несколько вещей. Он уложит их в свой фургон.
Мы могли бы украсть у Алексея намного больше, но мы не станем этого делать. Вместо этого мы следуем правилам, которые я для себя установила, когда впервые вступила в игру. Не бери слишком много, не становись алчной. Бери только то, из-за чего хозяин не будет слишком переживать. И кради только у тех, кто может себе позволить иметь такие вещи.
КРАЖА. КРАТКОЕ РУКОВОДСТВО
1. Никогда не крадите произведения искусства. Каким бы искушением ни была картина за несколько миллионов долларов, какое угодно творение знаменитого художника, «толкнуть» ее будет невозможно. Даже латиноамериканские наркобароны не соблазнятся краденой работой Баскии[10], которую никогда не сумеют продать на открытом рынке.
2. Драгоценные камни украсть легко, но по-настоящему ценные, как правило, единственны в своем роде, и потому их легко опознать. Берите те, что помельче. Вынимайте их из украшений и продавайте отдельно.
3. Брендовые вещи – дорогие часы, дизайнерская одежда, дамские сумочки – это всегда хорошая ставка. Выставляйте Pateck Philippe[11] на eBay, и пусть эти часики купит какой-нибудь технарь из Хобокена[12], получивший первую большую зарплату и желающий пустить пыль в глаза дружкам. (Но тут лучше набраться терпения: будет лучше выждать шесть месяцев – на случай, если власти мониторят сеть на предмет продажи краденого.)
4. Наличные. Это всегда идеал вора. Но взять их труднее всего. Богатенькие детки пользуются картами Centurion[13] и не носят при себе, да и дома не хранят толстые пачки наличных.
Правда, однажды я нашла двенадцать тысяч долларов в кармане на дверце лимузина, принадлежавшего сыну магната телекоммуникаций из Чэнду[14]. Это была удачная ночь.
5. Мебель. В этом вопросе надо хорошо разбираться. Нужно хорошо знать антиквариат. Я знаю. В этом мне помогает ученая степень искусствоведа (хоть в этом она помогает). К тому же надо иметь канал сбыта. Не встанешь же на углу с журнальным столиком дизайна Макашимы[15] и не будешь надеяться, что у какого-нибудь прохожего случайно окажется в кармане тридцать тысяч баксов.
Татьяна Устинова. Дом-фантом в приданое
Я похитила три сумочки «Биркин»
[16] и норковую шубу от Fendi
[17] из гардеробной звезды телевизионного реалити-шоу «Шопоголики». Покинув вечеринку в особняке менеджера хеджевого фонда, я ушла унося в сумке вазу эпохи Мин. В другой раз я сняла с пальца наследницы китайской стальной империи колечко с желтым бриллиантом. Девица напилась до бесчувствия и вырубилась в туалете отеля в Беверли-Хиллз. Однажды я даже угнала «мазерати» из гаража звезды YouTube, парня, которому было чуток за двадцать, он прославился смелыми автомобильными трюками. Правда, машину эту мне пришлось бросить в Калвер-Сити. Она была слишком заметной, ее трудно было бы продать.
Итак, запонки Алексея отправятся в центр города, к ювелиру с дурной славой, чтобы он разобрал их и перепродал. Часы будут выставлены в онлайн-магазине по продаже предметов роскоши, да за такую цену, что невозможно будет устоять. Мебель окажется в контейнере в Ван Найсе
[18], откуда потом отправится к конечному пункту назначения.
Со временем к этому контейнеру явится израильский торговец антиквариатом по имени Эфраим и заберет содержимое. Он упакует мебель в ящики и отправит их в один из аэропортов Швейцарии с экстерриториальной беспошлинной зоной, где никому не придет в голову проверять происхождение вещей, а покупатели предпочитают расплачиваться деньгами, добытыми нечестным путем. То, что мы забрали у Алексея, окажется в частных коллекциях в Сан-Паулу, Шанхае, Бахрейне, Киеве. За эту услугу Эфраим возьмет семьдесят процентов дохода. Это просто грабеж на большой дороге, но без него мы бы ничего не смогли сделать.
А к концу этого процесса у нас с Лахлэном окажется на руках сто сорок пять тысяч долларов на двоих.
– Алоизий, ты дома? – спросил голос где-то вверху над брюками, за окном. – Вот начинается, – сказал мастер. – Алоизий? – спросила Маргарита, подходя ближе к окну. – Его арестовали вчера. А кто его спрашивает? Как ваша фамилия?
М. Булгаков. «Мастер и Маргарита»
А скоро ли Алексей узнает, что его ограбили? Судя по его активности в Инстаграме, пройдет дня три после его возвращения из Мексики, когда он окончательно проспится с похмелья, войдет в гостиную и поймет, что там чего-то слегка недостает. Кажется вон там, в углу, стояли два кресла, обитые золотистым бархатом? В этот день он опубликует фотографию бутылки Patron с подписью: «Черт, кажется, у меня крыша едет. Надо дернуть текилы». Довольно скоро он обнаружит пропажу часов. Появится еще один пост: фотография с новенькими сверкающими часами (несколько пар) на волосатой руке, с геотэгом в часовой компании Feldmar в Беверли-Хиллз и подписью: «Выбрать не могу, куплю все». И тем не менее об ограблении он в полицию не заявит. Люди его круга редко это делают. Потому что кому охота возиться с какими-то бумажками, пронырливыми чиновниками и заниматься всей этой тягомотиной из-за пары побрякушек? Все равно они не найдутся, проще новые купить.
Сверхбогатые люди не похожи на нас с вами, понимаете? Мы каждый день, каждую минуту знаем, где наши деньги, и где находятся наши самые ценные вещи, и какова их цена. А вот у сказочно богатых людей деньги лежат в таком количестве разных мест, что они порой забывают, что у них есть и где это должно находиться. Гордость за стоимость тех вещей, которыми они обладают, – 2,3 миллиона долларов за этот кабриолет МакЛарен! – это зачастую маскировка лени. Лень заботиться о своих вещах. Машины попадают в аварии и бьются, картины портятся от сигаретного дыма, дизайнерское платье отправляется на помойку после одного выхода в нем. Красота эфемерна. Всегда найдется что-то поярче и поновее, новая безделушка на замену.
Что легко пришло, то легко уходит.
– Липа, Липа, ты послушай! Ну послушай, а?
Просыпаться не было никаких сил, но кто-то настойчиво тряс ее за плечо и приговаривал:
Глава третья
– Липа, Липочка, ну послушай!
Нина
Ноябрь в Лос-Анджелесе – это примерно как лето почти во всех других местах. Ветры Санта-Ана
[19] принесли волну жары. Солнце поджаривает спекшуюся землю в каньонах, воздух пахнет коноплей и жасмином. В моем бунгало плети бугенвиллеи стучат по стеклам и в отчаянной страсти роняют листья.
– М-м-м, – промычала она, – ну что ты ко мне пристала? Ну что тебе опять надо?!
В пятницу, через месяц после ограбления Алексея, я просыпаюсь поздно в пустом доме. Сажусь в машину, еду вниз по склону холма, чтобы выпить кофе и сходить на занятия йогой, а когда возвращаюсь, сажусь с книжкой на ступеньку крыльца и читаю роман. Утро обещает быть тихим и спокойным. Моя соседка Лайза вынимает из багажника машины мешки с удобрениями и несет их на задний двор. Удобрения почти наверняка предназначены для грядки марихуаны. Проходя вдоль забора, Лайза кивает мне.
– Липочка, послушай же, ну никаких моих сил нет, потому что никто меня не слушает!
Я живу здесь уже три года. Мое маленькое гнездышко на высоте, мой шалаш, двухэтажное бунгало, изначально построенное как охотничий домик. Я живу здесь с моей матерью. Наш дом приткнулся в заброшенном уголке Эхо Парка – обшарпанный, с заросшим чем попало участком. Этот район слишком неудобен для девелоперов жилищного строительства и не слишком престижен для обуржуазившихся хипстеров, завышающих цены на недвижимость в районах, расположенных ниже по склонам. Если стоишь на вершине холма в пасмурный день, можно услышать стон межштатного скоростного шоссе, а чаще здесь, наверху, создается впечатление, будто ты очень далеко от остальных районов города.
Мои соседи выращивают травку в своих огородиках, собирают осколки керамики, пишут стихи и политические манифесты и украшают свои заборы морскими стеклышками. Здесь никто не заботится о стрижке лужаек – просто ни у кого нет никаких лужаек, вот и стричь нечего. Вместо этого люди здесь ценят простор, личную свободу и то, что никто никого ни за что не осуждает. Я прожила здесь год и только потом узнала, что соседку зовут Лайза, и то только потому, что ее номер журнала для садоводов «The Herb Quarterly» по ошибке положили в мой почтовый ящик.
Олимпиада Владимировна Тихонова застонала и поднялась на локтях. Будильник, светившийся в темноте красным глазом, злорадно показывал 7:32.
Когда Лайза проходит по двору второй раз, я встаю, машу ей рукой и пробираюсь через свои заброшенные заросли суккулентов к покосившейся изгороди, разделяющей наши участки:
– Липочка, слушай! Ну, тут ла-ла-ла и тру-ла-ла-ла-ла! И еще разок ла-ла-ла, тру-ла-ла-ла-ла!
– Эй, привет. У меня кое-что есть для тебя.
Раздалось хилое гитарное бренчание и какое-то смутное блеяние, а потом опять бренчание. Олимпиада Владимировна, которая не могла вынести одновременного блеяния, бренчания и того, что будильник продолжал издевательски таращиться на нее и вдобавок еще мигнул и нагло выдал 7:33, упала в развал подушек и немного побилась о них головой, в надежде, что кошмар исчезнет.
Лайза отбрасывает со лба тронутый сединой клок волос. На руках у нее садовые перчатки. Она идет ко мне навстречу. Когда она уже совсем близко, я перегибаюсь через изгородь и сую сложенный вдвое чек в карман ее джинсов.
Но он не исчез. Впрочем, это был не кошмар, и Олимпиада Владимировна отлично об этом знала. Господи, сделай так, чтобы это был просто кошмар!
– Для детишек, – говорю я.
Лайза вытирает испачканные в земле перчатки о джинсы, и у нее на заднице остаются темно-коричневые полосы.
– Ну, е-мое, ну ты слушаешь или нет?! Вот тута у меня еще стишата. Так, сами собой придумались! Вот все говорят, что трудно их писать-то, а я за пять минут придумала. Слушай: «На земле есть любовь, к нам она возвращается вновь. Сквозь пелену зимы и лета идет она по свету-у! И люди ждут ее годами, а звезды светят небесами, и ихний свет до нас доходит и за собой любовь приводит!» Ну, тута надо маленько потянуть. Вот так: «И за-а со-обой лю-у-у-убовь приво-одит!» Липа?! Ты что, спишь?!
– Опять?
– Хорошая работа подвернулась.
– Слова «ихний» не существует в природе, – злобно сказала Олимпиада Владимировна из подушек. – Небеса не могут светить звездами, а звезды не могут светить небесами, это чушь.
Лайза кивает и криво улыбается мне:
– Ну, рада за тебя. И за нас тоже рада.
– Да ладно, – обиделась исполнительница и взяла широкий аккорд, довольно приятный. – Поду-умаешь! Суть не в этом!
Не исключено, что Лайза удивляется тому, что ее соседка, «специалистка по антиквариату», регулярно дарит ей чеки на четырехзначные суммы, но она ни разу мне ни слова не сказала. Я думаю, что, если бы она даже знала, чем я занимаюсь на самом деле, она все равно не осудила бы меня. Лайза управляет некоммерческой организацией, оказывающей адвокатскую поддержку детям в суде. Детям – жертвам насилия и халатного отношения со стороны родителей. Уверена, Лайзу порадовало бы (как это радует меня), если бы она узнала, что часть денег, которые я отбираю у самых испорченных детей на свете, попадает детям, у кого денег меньше всех.
– Суть в том, что сути вообще нет, – сказала Олимпиада Владимировна.
(И да, я понимаю, что эти чеки – всегда попытка для меня очистки совести. Так воры в законе выписывают чеки благотворительным фондам и зовут себя филантропами. Но ведь и в самом деле, от этого всем хорошо, правда?)
Лайза смотрит за мое плечо, на бунгало:
– А что? Плохие стихи, что ли?
– Я видела, как твоя мама куда-то уехала на такси рано утром.
– Это вообще не стихи. – Она села в постели. Хорошо, что Олежка сегодня не смог остаться ночевать, а ведь мог бы!
– К врачу. КТ делать.
Она потерла лицо и почесала голову. Лицо было в складках, будто пергаментная бумага, а волосы жесткие, как солома, и торчали в разные стороны.
Лайза озабоченно сводит брови:
– Заболела?
– Люсь, сколько раз я тебя просила – не приходи ко мне по ночам! У меня работы много, я по ночам спать должна!
– Нет, все в порядке. Просто очередное обследование. Ее врач настроен оптимистично. Несколько последних томограмм были хорошими. Так что, может быть…
Люся обиженно посопела, еще побренчала, а потом сказала негромко, но убежденно:
Мои слова повисают в воздухе. Я слишком суеверна, чтобы произнести слово, которое просится на язык, – ремиссия.
– Это не может не радовать. – Лайза качается с носка на пятку, она в рабочих ботинках. – Ну так что? Вы тут останетесь, если она чистая?
– Во-первых, уже день. Во-вторых, куда же мне тогда идти? В-третьих, у меня тоже работа, а я-то ведь ничего!.. Да, и еще суббота сегодня, ты ж по субботам не ходишь!
Это слово – «чистая» – вызывает у меня что-то наподобие спазма. «Чистый» – это означает «ясный», но кроме того, и чистое небо, и свободу, и открытую дорогу к будущему. В последнее время я позволяю себе немного помечтать. Совсем чуть-чуть. Вот вчера ночью я лежала в постели, слушала тихое дыхание Лахлэна рядом с собой и мысленно перебирала разные варианты. «Что может быть дальше?». То, чем я занимаюсь, конечно, будоражит меня постоянными выбросами адреналина, а про доходы я уже и не говорю, однако я никогда не собиралась делать это всю жизнь.
Олимпиада Владимировна не стала уточнять, куда именно она не ходит по субботам. Глаза у нее не открывались, да и открывать их не хотелось!
– Точно не знаю, – отвечаю я. – Здесь мне немного беспокойно. Я думаю, не вернуться ли в Нью-Йорк.
Она прекрасно знала, что именно увидит.
И это правда, хотя когда пару месяцев назад я сказала об этом матери: «Может быть, когда ты окончательно поправишься, я вернусь на Восточное Побережье и…», в ее глазах отразился такой ужас, что фразу я так и не закончила.
– Может быть, тебе и хорошо было бы начать новую жизнь, – негромко и мягко произносит Лайза, отбрасывает волосы с лица и пристально смотрит на меня.
Собственную комнату, слабо озаренную светом фонаря, который болтался на столбе – ржавый, железный, старый фонарь на толстой проволоке, кажется, оставшийся со времен Второй мировой войны. Столб тоже старый и трухлявый, и каждый раз, когда вставал вопрос о замене лампочки, все соседи отчаянно ссорились из-за того, кто полезет. Экспедиция на фонарь с каждым разом становилась все опаснее – не ровен час, рухнет!.. Еще Олимпиада Владимировна, скорее всего, увидит собственный же книжный шкаф, в стеклах которого отражается желтый свет, бабушкину этажерку с резной стойкой, широкое кресло, а в нем скорчившийся силуэт с нелепо выпирающим боком странной формы – гитарой.
Я краснею.
На нашу улицу поворачивает машина и, медленно покачиваясь на раздолбанном асфальте, едет к дому. Это винтажный BMW Лахлэна. Мотор стучит и ревет на подъеме.
– Лип, ну а в общем и целом – как? Плохо или хорошо?
Лайза вздергивает брови, мизинцем убирает чек глубже в карман джинсов и взваливает на плечо мешок с удобрением.
Хлопает дверца машины. Руки Лахлэна обнимают меня за талию, его бедро прижимается к моему бедру. Я поворачиваюсь в его объятиях и оказываюсь с ним лицом к лицу. Его губы скользят по моему лбу, по щеке, по шее.
Олимпиада Владимировна вздохнула и открыла глаза.
– Ты в хорошем настроении, – говорю я.
Он делает шаг назад, расстегивает верхнюю пуговицу рубашки и утирает пот со лба.
Шкаф был на месте, лужица света от фонаря тоже. Силуэт с выпирающим боком в кресле.
Он заслоняет рукой лицо от солнца. Мой напарник – зверь ночной. Его прозрачные голубые глаза и бледная кожа больше годятся для темных местечек, чем для палящего лосанджелесского солнца.
Все как всегда.
– Да, но… Если честно, я жутко зол. Эфраим не явился.
– Что? Почему?
– Лип, а Лип? Ну как?..
Эфраим все еще должен мне сорок семь тысяч долларов за вещи Алексея. «Может быть, мне не стоило давать Лайзе чек», – с тревогой думаю я.
Лахлэн пожимает плечами:
– Люсь, я не знаю! По-моему, никак.
– Кто знает? Он и раньше так делал. Возможно, его прижали, он спрятался и не смог позвонить. Я оставил ему сообщение. Но я сегодня попозже собираюсь к себе, посмотрю, как там и что. Может быть, и к нему в магазин наведаюсь, когда буду на западе города.
– Ага.
– Как – никак?
Значит, Лахлэн собирается снова исчезнуть, пока у нас с ним не появится новая работа. Я не спрашиваю, когда он вернется. Этот вопрос лучше не задавать.
– Да никак, и все тут. – Она с сожалением вытащила из-под одеяла ноги. Так тепло им было, так хорошо, так уютно, и все кончилось, и следующей ночи, когда опять будет тепло и уютно, еще ждать и ждать.
Что я знаю о Лахлэне: он вырос в Ирландии, в жуткой нищете, в одной из многодетных католических семей, где семеро по лавкам. Он решил, что выходом из этого прозябания для него может стать карьера театрального актера, и когда ему исполнилось двадцать лет, он приехал в Штаты и стал пробовать свои силы на Бродвее. Это было двадцать лет назад. Все, что случилось за это время до того дня, когда мы познакомились три года назад, покрыто мраком. В провалы, о которых он не желает говорить, пройдет грузовик с прицепом.
Конечно, можно выставить настырную поэтессу и певицу за дверь, запереться на щеколду, чтобы уж точно больше не приперлась, выпить кружку ромашкового чаю, включить потихонечку телевизор – по утрам в субботу иногда идут старые фильмы или сказки, те, что показывали в передаче, которую вела тетя Валя Леонтьева, улечься обратно, натянуть одеяло, повздыхать и дремать, дремать, дремать…
Но кое-что я все же знаю. Актер из него не получился. Он играл в массовках, в маленьких экспериментальных театрах Нью-Йорка и Чикаго. В итоге оказался в Лос-Анджелесе, и его уволили в первый же день – на съемках в одном фильме на независимой киностудии, – поскольку акцент у него оказался «слишком ирландским». Однако со временем Лахлэн обнаружил, что его актерский талант можно переместить в более доходную область деятельности, пусть и менее легальную. Он стал мошенником.
Но не такова была Олимпиада Владимировна Тихонова.
Лахлэн мне не очень понравился, когда мы познакомились, но со временем я поняла, что он – добрая душа. Человек, понимающий, что это такое – дрейфовать по краю жизни и приглядываться к берегу. Он знал, каково это – быть ребенком, который ест на ужин консервированные бобы и гадает, как живут те, у кого на ужин отбивная. Он верил, что золотой маяк искусства – в его случае, театр, а в моем – живопись и история искусства – озарит дорогу, которая выведет из безобразной жизни. Но очень скоро он понял, что поперек этой дороги стоят стены. Лахлэн очень хорошо понимал, почему о своем прошлом лучше не рассказывать.
Олимпиада Владимировна Тихонова была такова, что если уж злые люди разбудили ее с утра пораньше, то она непременно встанет, пересиливая себя и злясь на весь мир, и займется чем-нибудь полезным.
Лахлэн – надежный напарник, но не очень хороший бойфренд. Мы можем сделать работу вместе и быть рядом столько, сколько нужно, но потом он исчезает на несколько недель и не отвечает ни по одному из своих телефонных номеров. Я знаю, что у него есть какая-то работа и без меня, но он ни за что не расскажет какая. Порой я просыпаюсь среди ночи и обнаруживаю, что он забрался в мою постель. Я всякий раз поворачиваюсь к нему и впускаю его внутрь себя.
Я не спрашиваю, где он был, я не хочу этого знать. И честно говоря, он слишком сильно нужен мне, поэтому я боюсь на него наезжать.
Полезным на сегодняшнее утро представлялось следующее – глажка, поднакопившаяся за неделю, немытый пол на кухне, блины, обещанные Олежке еще на прошлой неделе. Да, и еще нужно покормить кота, который жил под лестницей и иногда по ночам истошно вопил, ввергая в раздражение и бессонницу всех жильцов тихого и старого дома. Кот был худой, длинный, с извивающимся хвостом болотного цвета. Сам кот был цвета зеленого и звался в народе Барсик.
Люблю ли я его? Не могу четко сказать, что люблю, но и что не люблю, тоже четко ответить не могу. Вот что еще я знаю о нем: стоит ему прикоснуться рукой к моей коже – и я таю. А когда он входит в комнату, где я нахожусь, между нами словно бы электрический разряд проскакивает. Он единственный человек в мире, кто знает, кто я такая и откуда я взялась, и поэтому я беспомощна перед ним, а это и мучительно, и волнующе.
Олимпиада Владимировна звала его Барс – так ей казалось уважительнее.
На свете есть огромное множество разновидностей любви, но вот этого блюда, этого вкуса в меню нет, и не вижу причины, почему не может быть и такой любви. Любовь может стать чем угодно, во что вы захотите обернуть это слово, лишь бы только двое договорились насчет терминологии.
Он сказал мне, что любит меня, через несколько недель после первой встречи. Я предпочла не поверить ему.
– Липа, – заныла поэтесса и в некотором роде трубадурша, – ну почему ты так говоришь, а? Ну почему ты никогда мне не скажешь, что хорошо?!
А может быть, он просто очень хороший актер.
– Мне нужно забрать маму из клиники, – говорю я ему.
– Как я могу сказать, что хорошо, если плохо? – возразила Липа и зевнула. – И вообще, ты знаешь, что с утра я разговаривать не могу, а тем более слушать твои песнопения!
Я еду на запад под полуденным солнцем, к тем районам города, где чаще всего живут мои «клиенты». Рентгенологическая клиника находится в Западном Голливуде. Это приземистое здание, прилипшее, словно репей, к кварталу Седарс-Синай. Подъезжая, я замечаю свою мать, сидящую на ступенях перед входом в клинику. Она держит незажженную сигарету, бретелька сарафана сползла с ее плеча.
Трубадурша выдернула гитару из-под тощего пледа, которым была прикрыта поверх мятой ночной рубашки, аккуратно прислонила ее к креслу, зажала руки между коленей и пригорюнилась.
Я сбрасываю скорость, прищуриваюсь и внимательно смотрю на мать через лобовое стекло. Я въезжаю на парковку и размышляю о странных подробностях этого зрелища. Моя мать ждет меня снаружи, в то время как мы с ней договорились встретиться внутри клиники. У нее в руке сигарета, хотя она бросила курить три года назад. Взгляд у нее пустой, отсутствующий. Она часто моргает от яркого ноябрьского солнца.
Я останавливаю машину рядом с лестницей и опускаю стекло в дверце. Мать смотрит на меня и вяло улыбается. Слишком яркая розовая помада над ее верхней губой размазана.
Олимпиада Владимировна искоса посмотрела на нее, фыркнула, а потом пожалела, что фыркнула, потому что худенькие плечики поднялись, как будто пытаясь защититься, да так и остались поднятыми.
– Я опоздала?
– Хочешь кофе? – великодушно спросила она и опять зевнула. – Я сейчас сварю.
– Нет, – отвечает мать. – Мне уже все сделали.
Я смотрю на часы на приборной доске. Могу поклясться: мать сказала мне, чтобы я приехала за ней к двенадцати. Сейчас без семи минут двенадцать.
– Да не надо, – отказалась трубадурша. – Ничего мне не надочки, кроме счастья, а счастья нету!..
– А почему ты здесь? Мы же договорились встретиться внутри.
Ее звали Люсинда Окорокова, приехала она издалека, и Олимпиада Владимировна, столичная штучка, была убеждена, что корень всех Люсиндиных несчастий кроется именно в этом диком имени.
Она вздыхает и пытается выпрямиться. Сухожилия на ее руке, которой она опирается о ступеньку, болезненно напрягаются, когда она пробует встать.
– Не смогла там сидеть. Слишком холодно. Мне надо было выбраться на солнце. Да и закончили сканирование рано.
Так и не удалось выяснить, кто и почему назвал барышню Окорокову Люсиндой. Сведения были самые разноречивые – то ли испанский летчик когда-то полюбил бабушку Нюру, то ли папина сестра Верочка когда-то полюбила кубинского студента, а вместе с ним чохом и все загадочные нерусские слова, то ли папа когда-то полюбил «Хабанеру» и в его сознании она прочно связалась именно с этим странным именем, но барышня вышла именно Люсиндой Ивановной Окороковой.
Мать открывает дверцу и торопливо садится на потрескавшееся кожаное сиденье. Ловким, почти незаметным движением руки она убирает сигарету в сумочку, лежащую на коленях. Взбивает пальцами волосы и смотрит вперед:
Так же не удалось выяснить, кто и почему вбил ей в голову, что она изумительно и волшебно поет и не менее изумительно двигается. Люсинда любила рассказывать, как ее, шестилетнюю, бабушка застала перед зеркалом, когда она пела «Зима снежки солила в березовой кадушке» и «показывала ручками», как именно зима солила снежки, и пришла в неописуемый восторг. Решено было немедленно отдать талантливую девочку «на музыку» и «в балет». Музыке Люсинда училась по «классу гитары» и за год с лишним выучилась ловко играть на одной струне «Похоронный марш» и «В траве сидел кузнечик» без припева. Припев почему-то никак ей не давался.
– Поехали.
Потом в Ростов, где жили Люсинда и ее семейство, приехал на гастроли Олег Митяев, и жизнь барышни Окороковой резко изменилась.
Моя мать, моя красавица мать… Господи, в детстве я ей просто поклонялась. Я так любила ее волосы, от них пахло кокосом, они отливали золотом на солнце… любила влажные прикосновения ее пухлых губ к моей щеке и отпечатки ее помады, эти знаки любви. Я любила прижиматься к ее груди. Мне казалось, что я могу пробраться через эту мягкую плоть и уютно спрятаться внутри мамы. Ее смех был подобен восходящей гамме, он рождался из воздуха, а смеялась она абсолютно над всем: над моей кислой физиономией, когда она давала мне на ужин замороженные корн-доги
[20], и над тем, как конфискатор чесал свою огромную задницу, прицепляя нашу машину к тягачу. Мне нравилось даже то, как мама пряталась в ванной, когда квартирная хозяйка барабанила в дверь и требовала просроченную плату.
«Обязательно надо смеяться», – говорила мама и качала головой с таким видом, словно была беспомощна перед своей смешливостью.
Она «заболела» авторской песней, влюбилась в Митяева до слез, бросила «Похоронный марш» и «Кузнечика», и соседский мальчишка показал ей три основных аккорда, на которых, как на трех китах, покоится искусство, где, «сгорая, плачут свечи», где «старик был немного пьян», где «люди идут по свету», а «мой друг, художник и поэт», «пройдет по кабакам» и «команду старую разыщет он».
Теперь моя мать больше не смеется. Из всего, что с ней случилось, именно это сильнее всего разбивает мне сердце. Она перестала смеяться в тот день, когда врач сообщил нам прогноз: мама не просто «устала», хотя она на этом упорно настаивала, а худела она не потому, что потеряла аппетит. У нее обнаружили неходжкинскую лимфому – рак, поддающийся лечению, но за очень большие деньги, и при этом имеющий мерзопакостное свойство возвращаться и начинаться как бы заново, и так почти до бесконечности.
Балет был заброшен, но даром тоже не прошел, Люсинда умела волнообразно извивать руки в позиции «Море волнуется» и довольно долго стоять на цыпочках, не заваливаясь на пятки.
Над таким особо не посмеешься, хотя моя мать и пыталась. «О детка, все нормально, я что-нибудь придумаю. В итоге все будет хорошо», – так она сказала, когда в первый день врач вышел из ее палаты. А потом взяла меня за руку, а я расплакалась. Мама старалась говорить весело, но я слышала ложь в ее словах.
Когда же исполнение песни «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались» стало некоторым образом даже совершеннее, чем у самого автора, и в том месте, где «с болью в горле» долженствовало вспомнить тех, «чьи имена, как раны, на сердце запеклись», слушателей неизменно прошибала слеза, решено было отправить девочку учиться в консерваторию.
Моя мать всегда жила так, словно она едет на поезде и ждет следующей станции: если тебе не понравилось там, где ты сошел, ты просто запрыгиваешь обратно в вагон и едешь дальше. Но в тот день в кабинете врача она узнала, что ее не только высадили из поезда на самой ужасной станции этой ветки, но что эта самая станция, очень возможно, конечный пункт ее поездки.
По классу вокала, разумеется, а если не пройдет на вокал, то тогда по классу гитары, ладно, чего уж там.
Это было почти три года назад.
И вот моя мать сейчас: волосы у нее все еще короткие – отросли после недавнего курса химиотерапии, – завитки стали жесткими. Когда-то она была блондинкой, а нынешний оттенок ее волос какой-то жалкий, близкий к отчаянию. Живот обвис, на боках под кожей просвечивают ребра. Ее нежные руки покрыты сеткой вен, и это заметно, невзирая на отвлекающий маневр в виде ярко-вишневого лака для ногтей. Худая, хрупкая, совсем не пышная и не блестящая. Ей сорок восемь, а можно подумать, что она на десять лет старше.
Гитара – мамина, с наклеенным на желтый фанерный корпус портретом Дина Рида, – прилагалась к девочке, которую собрали в Москву по всем правилам.
Сегодня она постаралась немного поработать над собой – надела сарафан, подкрасила губы. Это радует. Но я никак не могу избавиться от чувства, что чего-то не хватает. Я замечаю стопку листков бумаги, сложенных вчетверо и убранных в карман сарафана.
Правила приезда провинциального таланта из глубинки в столицу были сформулированы еще Иваном Александровичем Гончаровым, классиком русской литературы, в позапрошлом веке и с тех пор ни разу не менялись.
– Погоди… тебе выдали результаты? Что сказал врач?
– Ничего, – отвечает мать. – Он ничего не сказал.
Во-первых, молодое дарование должно иметь при себе письмо «к дядюшке», с просьбой «похлопотать, поучаствовать, беречь от злого глазу, и ночью – жить-то, чай, вместе будете! – прикрывать чаду рот платком, чтобы не налезли мухи».
– Чушь какая-то.
Во-вторых, дарование, разумеется, должно гореть, пылать и быть одержимым какой-нибудь уж совсем невозможной и небывалой идеей – к примеру, выйти на втором году службы в министры, или, на худой конец, в директоры департамента и тайные советники.
Я протягиваю руку и пытаюсь взять бумаги из кармана матери. Она отталкивает мою руку.
– Послушай, а давай съездим на педикюр, – предлагает она. – Что скажешь?
В-третьих, дарование непременно должно привезти с собой гостинцев, которых в столице не сыщешь, – сушеной малины, домотканого полотна или варенья.
Голос у нее звучит фальшиво и липко, как у ребенка, сосущего леденец с аспартамом.
– Послушай, а давай ты мне расскажешь о результатах обследования.
В-четвертых, на родине у него должна остаться романтическая привязанность, к которой оно станет «склонять розы своей души», направлять «порывы молодого сердца» и проливать над письмами «чистые слезы».
Я предпринимаю еще одну попытку взять бумаги, и на этот раз моя мать не шевелится. Я беру документы из ее кармана, стараясь их не порвать. Мое сердце выстукивает тревожное стаккато, потому что я уже догадываюсь, что там. Я все понимаю по жалостному выражению лица матери, едва заметным темным кругам у нее под глазами, где размазалась тушь. Я все понимаю, потому что такова жизнь: стоит только решить, что ты добрался до финишной прямой, как видишь, что столбики с финишной лентой переставили, пока ты бежал и смотрел себе под ноги.
Ничего не изменилось.
В общем, я пробегаю глазами заключение компьютерной томографии на нескольких страницах – непонятные графики, плотные абзацы, набитые медицинской терминологией, – и уже знаю, что увижу в итоге. И конечно, на последней странице – оно… Знакомые серые опухоли, их тени на срезах тела моей матери. Вот они, обвивают своими аморфными пальцами ее селезенку, желудок, позвоночник.
– Рецидив, – негромко говорит мать. – Снова.
Люсинда Окорокова прибыла в столицу именно таким порядком.
У меня мерзко сосет под ложечкой. Как мне знакомо это чувство беспомощности.
Кроме гитары с Дином Ридом, у нее еще был жесткий и пахучий овчинный тулупчик на зиму, именуемый на родине «дубленкой», скатанный и перевязанный веревкой, – отдельным багажным местом, – чемодан на колесиках, в котором на самом дне лежала тетрадочка с переписанными от руки песнями про «солнышко лесное», «плато Расвумчорр», «белые розы» и свечи во всех вариантах и вариациях. Еще была брезентовая сумища с гостинцами – домашние закрутки, вяленый лещ, а сверху – мама сунула в последний момент! – два баклажана и туесок с поздней клубникой. Дело было в августе, в поезде была несусветная жара, окна не открывались, лещом невыносимо воняло, и клубника протекла, на брезенте выступили неровные, бурые, как будто кровавые, пятна. Со страху и от тоски Люсинда Окорокова съела всю поплывшую и закисшую ягоду и до самой Москвы мучилась животом невыносимо. Мучения осложнялись тем, что в плацкартном вагоне работал один туалет и туда непрерывно ломился народ – мужики безостановочно пили пиво, которое требовало выхода, дети налегали на южные фрукты, которые в молодых организмах тоже надолго не задерживались. К Москве «очко» пребывало в отчаянном положении, а дух из него заглушил даже вяленого леща.
– О боже. Нет. Нет-нет-нет…
Мать забирает у меня документы и аккуратно складывает их вчетверо.
В розовой сумочке из блестящей клеенки – «мадам, только для вас, мадам, настоящий Париж, мадам, если желаете удостовериться, на подкладке пропечатано!» – у нее были припрятаны паспорт, фотография Костика, прошлой осенью ушедшего в армию и начинавшего каждое письмо словами: «Приветствую тебя военным приветом из далекого города Архангельска», пять тысяч рублей денег и адрес папиной сестры, той самой, которая когда-то была влюблена в кубинца, а может, кубинец был влюблен в нее.
– Мы же знали, что это может случиться, – тихо говорит она.
– Нет, не знали. Последний курс лечения должен был стать успешным, так говорил доктор, поэтому мы и… Господи, я не понимаю… – Я умолкаю, не закончив фразу, потому что не это я хочу сказать, но первая мысль у меня такая, что нам всучили чужой заказ.
Тетя Верочка была предупреждена по телефону, но тем не менее, когда Люсинда, отдуваясь и утирая скомканным платком потное лицо, прибыла в Южное Бутово и взгромоздилась на одиннадцатый этаж скучнейшего, длиннющего, насмерть перепугавшего ее своей огромностью дома, на ее звонок никто не ответил.
«Но он же говорил… – думаю я, как капризный ребенок. – Это нечестно!»
Я завожу машину на стоянку:
Никто не вышел Люсинду встречать, никто не кинулся ей на шею, никто не восклицал, что она выросла и стала похожа на отца – копия, копия! – и пирогами не пахло, а мама всегда пекла пироги, когда из станицы Равнинной ожидались дальние родственники, дядя Вася с тетей Зоей и их девчонкой. Люсинда замучилась, переволновалась, ей очень хотелось домой, и отмыться после поездного сортира и пивных мужиков с их сальными шутками, и еще поесть чего-нибудь основательного, горячей картошки с колбасой или шпротами, или вон хоть с лещом, и чаю очень хотелось. Кроме того, сохранялась некоторая опасность, что клубника еще может себя показать, и в это тревожное время хотелось находиться вблизи унитаза, а пришлось маяться на лестничной клетке.
– Я пойду и поговорю с врачом. Тут какая-то ошибка.
– Не надо, – говорит мама. – Пожалуйста. Я все обсудила с доктором Готорном, и у нас уже есть план. На этот раз он хочет попробовать радиоиммунотерапию. Есть какое-то совсем новое лекарство, кажется, оно называется «адвекстрикс», его только что одобрило FDA, результаты клинических испытаний очень хорошие. Лучше, чем при пересадке стволовых клеток. Он считает меня хорошим кандидатом. – Негромкий смех. – Есть плюс: в этот раз я не облысею. Тебе не придется видеть меня похожей на биллиардный шар.
Никого не было долго-долго, а потом появился какой-то здоровенный лохматый парень и стал ключом открывать тети-Верочкину квартиру – Люсинда точно знала, что именно тетину, потому что за время ожидания несколько раз вытаскивала из розовой клеенки бумажку с адресом и, старательно шевеля губами, ее перечитывала. Все правильно, квартира номер 743.
– О мама. – Я вымученно улыбаюсь. – Мне совершенно все равно, как выглядят твои волосы.
Она решительно смотрит вперед через лобовое стекло, на машины, мчащиеся по бульвару Беверли.
Открывая, он все косился на Люсинду с ее узлами, а она так заробела, что слова не могла вымолвить, хотя ей всегда говорили, что она «бойкая девчонка».
– Лекарство. Оно жутко дорогое. Моя страховка его не покрывает.
«Ясное дело, не покрывает».
– Я что-нибудь придумаю.
Он открыл дверь, потом стал открывать вторую – две двери, чудно! – вошел, и обе двери с грохотом захлопнулись. Люсинда осталась на площадке одна. Она просидела на подоконнике примерно с полчаса, переждала еще каких-то людей, которые смотрели на нее как-то странно и уж точно недружелюбно, а потом решилась – в основном из-за клубники.
Мать смотрит на меня искоса, моргает. Ее ресницы с комками туши слиплись.
– Одна упаковка стоит порядка пятнадцати тысяч долларов. А упаковок понадобится шестнадцать.
Подтащив чемодан, сумищу и гитару, с которых она не сводила глаз, опасаясь, что украдут, она позвонила в квартиру тети Верочки.
– Ты только насчет этого не переживай. Переживай насчет того, чтобы снова поправиться. Об остальном я позабочусь. Верь мне.
Лохматый парень в донельзя застиранных джинсах и голый по пояс открыл дверь, осмотрел ее с головы до ног и хмыкнул.
– Я верю. Ты единственный человек, кому я верю, ты это знаешь. – Мать смотрит на меня. – О милая, не расстраивайся так. Самое главное – это то, что мы с тобой есть друг у друга. Только это у нас тобой и было всегда.
Кроме джинсов, на нем ничего не было, и он что-то вкусно жевал.
Я киваю и беру маму за руку. Я думаю о счете, который лежит у меня дома на письменном столе. Это счет за последний курс лечения матери, и оплатить его я собиралась за счет денег, которые жду от Эфраима. Это уже третий рецидив неходжкинской лимфомы. Более чем скромная страховка матери только частично покрыла первый курс лечения (базовую химиотерапию), а второй курс (агрессивную пересадку стволовых клеток) страховка не покрыла вообще, но сдержала рост опухолей на год с лишним. Не так давно я подсчитала, сколько всего денег истрачено на лечение матери. Мы приближались к большой шестизначной цифре. А этот рецидив – третий по счету – запросто выведет нас к цифре семизначной.
Люсинда старалась на него не смотреть.
– А я думал, это шутка, – сказал парень.
Мне хочется кричать. По идее, трансплантация стволовых клеток дает успешный результат у восьмидесяти двух процентов пациентов, поэтому я восприняла ремиссию как гарантию удачи, потому что каков был шанс, что моя мать окажется в числе восемнадцати процентов? Разве не поэтому я кивнула, хоть и не в силах была моргнуть, увидев чек на громадную сумму за трансплантацию клеток? Разве это не было оправданием тому, чему я себя посвятила в последние несколько лет?
– А тетя Верочка здесь живет? – выпалила Люсинда, скосила на него глаза и опять уставилась на свою гитару. – То есть Вера Петровна Окорокова здесь живет?
«Ведь мы почти выздоровели!» – вот что я говорю себе теперь, включая мотор и выезжая на улицу. Только тогда, когда мать прикасается прохладной рукой к моей руке и сует мне платочек, я понимаю, что плачу. Правда, я не совсем понимаю, о чем эти слезы: о маме, о невидимых опухолях, пожирающих ее изнутри, или о моем собственном будущем – о том, каким туманным оно снова выглядит.
– Ой, блин, – сказал парень без всяких эмоций в голосе. – Нет ее тут, и фамилия ее не Окорокова, а Золотарева. А ты кто? Племянница из Ростова, что ли?
Люсинда, перепуганная до смерти Золотаревой и тем, что тети Верочки нет, едва нашлась, чтобы кивнуть.
Мы с матерью едем домой и почти не разговариваем. Тяжелым камнем лежит между нами ее диагноз. А у меня мысли мечутся: что теперь, как все будет теперь? Приобретение лекарств – это ведь только часть лечения, а на самом деле этот курс наверняка обойдется в полмиллиона. И что противно, у меня на примете нет новых «клиентов». Как я была наивна, думая, что смогу заняться чем-то совершенно другим. И вот теперь я мысленно пробегаю взглядом лица, которые отметила для себя в социальных сетях – всяких князьков и новоявленных знаменитостей, завоевывающих себе место в Беверли-Хиллз. Я пытаюсь вспомнить подробную инвентаризацию их имущества в Инстаграме – они всегда это делают сами. Я думаю об этом, и внутри меня вспыхивает маленькая гневная искорка. Эта злость помогает мне преодолеть накопившуюся усталость. «Ну, вот мы и снова в деле».
– Ой, блин, – повторил парень. – Как в кино, ей-богу! Я-то думал, что это шутка такая, а ты приехала, блин!..
Когда мы подъезжаем к дому, я с удивлением замечаю, что машина Лахлэна стоит на моей подъездной дорожке. Я припарковываюсь и вижу, что шевелится штора в окне. За стеклом мелькает его белое лицо – и он исчезает.
– Я… приехала, – подтвердила Люсинда, начиная подозревать неладное. – А тетя Верочка… на работе, да?
Мы входим в дом, и я обнаруживаю, что свет не горит и все шторы задернуты. Всюду полумрак. Я щелкаю выключателем и вижу Лахлэна. Он стоит у двери и часто моргает из-за яркого света. Он поспешно выключает свет и оттаскивает меня от двери.
– Она здесь не живет, – морщась, сказал парень, – я тебе, конечно, адрес могу дать, но…
Моя мать медлит на пороге позади меня.
Лахлэн смотрит на нее через мое плечо: