Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Элтон Джон

Я – Элтон Джон. Вечеринка длиной в жизнь

Элтон Джон

Я – Элтон Джон. Вечеринка длиной в жизнь

Elton John

ME

Copyright © 2019, Elton John

All rights reserved

© Мария Литвинова, перевод на русский язык, 2019

© Издание на русском языке. ООО «Издательство «Эксмо», 2019

Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.

* * *

«Самое интересное в книге – даже не моменты триумфа, а периоды борьбы с внутренними демонами на рубеже 80–90-х. Честная автобиография, без нарочитой драматургии и виньеток».

Николай Овчинников, редактор раздела «Музыка»

Афиша Daily

* * *

Посвящается моему мужу Дэвиду и нашим чудесным сыновьям – Закари и Элайдже.
Особая благодарность Алексису Петридису: без него этой книги бы не было.


пролог

Стоя на сцене клуба «Латино» в Южном Шилдсе, я вдруг отчетливо понял: все, с меня хватит.

Таких «клубов для ужина» в шестидесятые-семидесятые по всей Великобритании было пруд пруди. И все примерно одинаковые, вроде этого «Латино». Праздные посетители в костюмах и платьях сидят за столиками, едят жареных цыплят из картонных ведерок, запивая вином в оплетенных бутылках; везде абажуры с бахромой, на стенах – тканевые обои; на эстраде идет программа в духе кабаре с конферансье в галстуке-бабочке. Будто из замшелого прошлого. А на дворе зима 1967 года, и звезды рок-музыки загораются так стремительно, что голова идет кругом: «Битлз» с их Magical Mystery Tour[1], The Mothers of Invention[2], группа The Who с альбомом Sell Out[3], Джими Хендрикс и его Axis: Bold As Love[4], Доктор Джон[5] и John Wesley Harding[6] Боба Дилана. Здесь же, в «Латино», единственная примета «свингующих шестидесятых» – разве что мой кафтан да цепь с колокольчиками на шее. И все это мне категорически не идет: я выгляжу как финалист конкурса на самого нелепого из британских «детей цветов».

Кафтан и колокольчики – это была идея Джона Болдри[7], иначе Долговязого Джона. Я тогда играл на клавишных в его бэк-группе под названием «Блюзология». Джон недавно обнаружил, что все остальные команды стиля ритм-энд-блюз внезапно ударились в психоделику – на прошлой неделе Zoot Money’s Big Roll Band[8] еще выступала с репертуаром Джеймса Брауна[9], а теперь они вдруг называют себя «Колесница Данталиана[10]», выходят на сцену в белых хламидах и жалобно поют о том, что «вот придет Третья мировая и уничтожит на корню все цветочки». Джон решил, что мы должны следовать примеру коллег, хотя бы в отношении моды, вот нас и нарядили соответствующим образом. Музыкантов и бэк-вокал – в дешевые кафтаны, самому же Джону сшили эксклюзивные одеяния в Take Six на Карнаби-стрит. По крайней мере, он так думал. Но однажды, прямо во время выступления, заметил среди публики кого-то точно в таком же кафтане. Тогда он оборвал песню прямо посередине и начал орать: «Ты где взял эту рубаху? Это же моя рубаха, блин!» Такой выпад несколько противоречил образу человека, чей кафтан призван символизировать мир, любовь и всеобщее братство.



Но я обожал Долговязого Джона. Забавный, шумный и эксцентричный гей, выдающийся музыкант – возможно, величайший мастер игры на двенадцатиструнной гитаре во всей Британии. В начале шестидесятых он был звездой британского блюза, играл с Алексисом Корнером, Сирилом Дэвисом и «Роллинг Стоунз» и знал о стиле блюз абсолютно все. Стоять рядом с ним – уже значило получать образование: лично мне он открыл огромный мир музыки, которой раньше я не слышал.

Джон был невероятно добрым, великодушным человеком и обладал редким чутьем на таланты – умел увидеть в музыканте то, о чем никто пока не догадывался. Так было со мной, а еще раньше с Родом Стюартом, выступавшим в предыдущей группе Джона, Steampacket. Кроме Джона и Рода, в нее входили Джули Дрисколл[11] и Брайан Огер[12]. Блестящая команда, увы, распалась. Как мне рассказывали, однажды вечером после выступления в Сен Тропе Род и Джули поссорились, и Джули выплеснула на белый костюм Рода бокал красного вина. Уверен, вы представляете, что произошло дальше. В любом случае это был конец Steampacket. Тогда Джон нанял нашу группу «Блюзология», которая теперь и наяривала вместе с ним хип-соул и блюз в клубах и блюзовых подвалах по всей стране и дальше.

И это было здорово, несмотря на несколько странные представления Джона о подборе песен. Наши музыкальные сеты в своей оригинальности порой доходили до безумия. Допустим, начинали мы с настоящей блюзовой классики: Times Getting Tougher Than Tough[13], Hoochie Coochie Man[14] – и публика, считай, была уже в доску наша. Но тут Джон внезапно менял концепцию и решал спеть «Молотилку», новинку из Уэст-Кантри фривольного содержания – вроде тех, что горланят пьяные регбисты: «Корабль «Венера», например, или «Эскимосочка Нелл». Джон даже имитировал характерный юго-западный акцент. Потом, по его плану, мы исполняли что-то из «Великого Американского песенника»[15] – It Was a Very Good Year или Every Time We Say Goodbye, и он изображал американскую джазовую певицу Деллу Риз. Не знаю, с чего он взял, что публика ждет от него «Молотилки» или подражания Делле Риз, но, к счастью, он был абсолютно в этом убежден, и явные свидетельства обратного нисколько его не смущали. «Моды»[16], сидящие в первом ряду, пришли послушать легенду блюза Долговязого Джона Болдри – и вот теперь, не переставая жевать жвачку, глазели на сцену с нескрываемым ужасом: «Что, черт возьми, вытворяет этот мужик?» Это было забавно, хотя мне самому приходил в голову тот же вопрос.

Потом разразилась катастрофа: Джон выпустил сингл, который стал хитом. Очевидно, в таком случае следует радоваться, но Let the Heartaches Begin была сладенькой, весьма посредственной балладой в духе «Выбора домохозяек»[17]. Ничего похожего на ту музыку, которую должен создавать звезда блюза Долговязый Джон. Новый хит неделями занимал первые строчки чартов, и его постоянно крутили на радио. Я мог бы сказать, что понятия не имею, почему Джон так поступил. Но на самом деле я знаю причину и нисколько его не осуждаю: он вкалывал на музыкальном поприще долгие годы, и лишь теперь ему удалось заработать хоть какие-то деньги. Блюзовые подвалы перестали нас приглашать, и мы начали играть в «клубах для ужина», где платили больше. Иногда отыгрывали по две программы за вечер. И никого здесь не интересовали ни роль Джона в развитии британского блюза, ни его виртуозное мастерство игры на двенадцатиструнной гитаре. Народ просто приходил попялиться на человека, которого показывают по телевизору. Временами у меня возникало ощущение, что публику вообще не волнует музыка как таковая. В некоторых клубах, если мы играли дольше отпущенного, администрация просто опускала занавес посреди песни. Но был и плюс: здешним зрителям «Молотилка» нравилась куда больше, чем «модам».

С балладой Let the Heartaches Begin имелась проблема: «Блюзология» не могла ее играть. Я не имею в виду «не хотела». Мы не могли играть в буквальном смысле слова. Предполагалось, что в исполнении участвуют оркестр и женский хор – звучание в духе Мантовани[18]. Мы же, ритм-энд-блюз-команда из восьми музыкантов, включая духовиков, воспроизвести такой звук никак не могли.

Тогда Джон решил записать минусовку на пленку. И вот наступил великий момент. Он втащил огромный магнитофон «Ревокс» на сцену, нажал кнопку и запел под записанное заранее сопровождение. Нам же оставалось тупо стоять и ничего не делать – в кафтанах, с колокольчиками на шее, пока публика поглощала жареную курицу и картошку. В общем, мука мученическая.

Единственным развлечением во время этого «живого» выступления было то, что, где бы Джон ни заводил свою балладу, женщины начинали визжать от восторга. Переполняемые страстью, они забывали про курицу с картошкой, бросались к сцене и хватались за шнур микрофона в надежде подтащить Джона к себе поближе. Уверен, с Томом Джонсом они проделывали то же самое каждый вечер, и ему это наверняка льстило, но Долговязый Джон Болдри был из другого теста. Вместо того чтобы наслаждаться любовью поклонниц, он приходил в дикую ярость, переставал петь и угрожающе кричал: «Если вы сломаете мне микрофон, заплатите пятьдесят фунтов!» Однажды вечером дамы проигнорировали его предупреждение и продолжили упорно тянуть шнур на себя. Рука Джона взметнулась, и ужасный грохот раздался из динамиков. Холодея, я осознал, что Джон, похоже, врезал похотливой фанатке микрофоном по голове. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю: чудо, что его тогда не арестовали и не предъявили иск за нападение на зрительницу. С тех пор главным развлечением нашей группы во время исполнения баллады стали размышления на тему того, стукнет Джон очередную оголтелую поклонницу микрофоном по голове или нет.

Именно эта песня звучала в Южном Шилдсе, когда на меня сошло озарение. С самого детства я мечтал стать музыкантом. Мечта принимала разные формы: иногда я представлял себя Литл Ричардом[19], иногда Джерри Ли Льюисом[20], иногда Рэем Чарльзом[21]. Но ни разу не воображал, что буду стоять на сцене «клуба для ужинов» в пригороде Ньюкасла, даже не прикасаясь к электрооргану «Вокс Континентал», пока Джон распевает свой хит под фанеру или в ярости требует у прекрасной половины публики пятьдесят фунтов за микрофон.

Но вот я стою здесь и ничего не делаю. Как бы я ни любил Джона, мне стало ясно: надо двигаться дальше.

Другое дело, что я не особо представлял, куда двигаться. Сам не знал, чем хочу заниматься, а главное – на что способен. Да, я играл на клавишных и пел, но на поп-звезду явно не тянул. Во-первых, выглядел неподходяще, о чем свидетельствовал нелепый вид в кафтане. Во-вторых, меня звали Редж Дуайт. Ну никак не звездное имя. «А сегодня в программе «Вершина популярности» новый сингл… Реджа Дуайта!» Нет, невозможно. У других участников «Блюзологии» имена и фамилии были вполне себе звучные: Стюарт Браун, Пит Гевин, Элтон Дин. Элтон Дин! Даже имя саксофониста больше подходит для поп-звезды, а ведь у него нет ни малейшего желания становиться таковой: Дин занимался серьезным джазом, а в «Блюзологии» просто убивал время, поджидая, пока на горизонте замаячит возможность присоединиться к какому-нибудь независимому квинтету, играющему джазовые импровизации.

Конечно, можно поменять имя, но смысл? Не только я сам считал, что не тяну на поп-звезду, такой приговор мне вынесли профессионалы. Несколько месяцев назад я ходил на прослушивание в «Либерти Рекордз»[22]. Компания разместила рекламу в газете «Мьюзикал Экспресс»: «Либерти Рекордз» ищет таланты!» Как выяснилось, мой талант их не устроил. Я встретился с парнем по имени Рэй Уильямс, поиграл для него, даже записал пару песен в их маленькой студии. Рэй решил, что у меня есть потенциал, но все остальные в «Либерти» думали иначе: «Большое спасибо, но нет».

Вот такие дела.

И все же один вариант имелся. Во время прослушивания в «Либерти» я сказал Рэю, что мог бы писать песни – по крайней мере, наполовину… то есть сочинять музыку, но не тексты. Я пробовал вымучивать стихотворные строки для «Блюзологии» и до сих пор обливаюсь холодным потом, когда они приходят мне на ум: «Мы будем вместе, да-да-да, клянусь, за это все отдам». Рэй, будто припомнив что-то в последний момент – или, возможно, в качестве утешительного приза, – протянул мне конверт. Какой-то парень, откликнувшись на призыв талантов, прислал свои стихи.

По-моему, сам Рэй их даже не читал.

Юноша, приславший тексты, жил в Линкольншире, в деревне Оумби-бай-Спитал, которую никак не назовешь рок-н-ролльной столицей мира. И работал на птицеферме – развозил в тачке тушки мертвых куриц. Но стихи оказались очень приличные. С некоторым влиянием Толкина, налетом эзотерики и не без сходства с A Whiter Shade of Pale группы «Прокол Харум»[23]. Но главное, ни один из текстов не вызвал у меня желания сгореть со стыда – а это значило, что стихи в конверте на порядок лучше моих собственных упражнений в стихосложении.

Вдобавок выяснилось, что я могу писать музыку на эти тексты, причем очень быстро. Что-то в них задело меня за живое – как и сам автор. Он приехал в Лондон, мы встретились и за кофе обо всем сразу договорились. Оказалось, Берни Топин никакой не деревенщина, для семнадцатилетнего парня он был весьма продвинутым: длинноволосый, привлекательный внешне, очень начитанный, большой поклонник Боба Дилана. Мы начали писать вместе – точнее, вместе, но по отдельности: он присылал тексты из Линкольншира, а я сочинял к ним музыку дома, в квартире матери и отчима в Нортвуд Хиллз. Вскоре у нас набралось около десятка песен. Понятно, что мы ни разу не продали ни одно свое творение никому из исполнителей. То есть, если бросить работу и посвятить все время созданию песен, мы точно вылетим в трубу. Но с другой стороны – что мы теряем, кроме денег? Тачку с мертвыми курами и Let the Heartaches Begin дважды в неделю?

Я сказал Джону и «Блюзологии», что ухожу в декабре, сразу после выступлений в Шотландии. Заявление приняли спокойно, без обид: как я уже говорил, Джон был человек великодушный. Во время полета домой я твердо решил, что должен наконец поменять имя. Не знаю почему, но я чувствовал – с этим надо поторопиться. Наверное, для меня такая перемена символизировала старт новой жизни и отсечение всего старого: больше никакой «Блюзологии», никакого Реджа Дуайта. На скорую руку я придумал составной псевдоним: Элтон – от Элтона Дина, Джон – от Долговязого Джона Болдри. Элтон Джон. Элтон Джон и Берни Топин. Авторский дуэт: Элтон Джон и Берни Топин. Мне показалось, звучит круто. Необычно. Интригующе. По дороге из аэропорта Хитроу в автобусе я поделился планами с теперь уже бывшими коллегами. Они долго хохотали, а потом искренне пожелали мне удачи.

один

Элвиса Пресли я открыл для себя благодаря матери. Каждую пятницу после работы она получала недельную зарплату, по дороге домой заходила в «Сиверс», магазин электротоваров, где продавали еще и диски, и всегда покупала новую пластинку на семьдесят восемь оборотов. Для меня это был самый любимый день недели, и я с нетерпением ждал, что же она принесет на этот раз. Мама любила танцевать, ей нравились оркестры Билли Мэя и Теда Хита, а еще американские певцы: Джонни Рэй, Фрэнки Лейн, Нэт Кинг Коул и Гай Митчелл с его хитом «На ней папуасская юбка и ярко-красные перья». Но однажды мама принесла нечто совсем особенное. Сказала, что никогда прежде не слышала ничего похожего, но это так необычно, что не купить диск она не могла. Как только она произнесла имя – Элвис Пресли, – я вспомнил этого человека. В прошлые выходные, сидя в местной парикмахерской в ожидании своей очереди, я листал журналы и вдруг увидел фото самого феерического парня из всех, что попадались мне на глаза. Все в нем поражало: одежда, прическа, даже поза. В сравнении с народом, шагающим по улице лондонского пригорода Пиннер, он казался инопланетянином – с таким же успехом он мог быть зеленокожим и с антеннами на голове. Я был настолько ошарашен его видом, что не удосужился прочитать статью, и к возвращению домой имя напрочь вылетело у меня из памяти. Теперь я услышал его снова: Элвис Пресли.

Мама поставила пластинку, и сразу стало ясно: поет Элвис так же, как и выглядит, – инопланетно. Если сравнивать с тем, что обычно слушали мои родители, его Heartbreak Hotel вообще не следовало считать музыкой – такое мнение высказал мой отец и придерживался его долгие годы. Я уже успел открыть для себя рок-н-ролл – Rock Around the Clock стала хитом в 1956 году, но Heartbreak Hotel оказалась совсем из другой оперы. Грубоватая, с замедлениями, даже слегка жутковатая. И это странное эхо… Трудно было разобрать слова – я понял только, что его оставила любимая девушка, а дальше смысл ускользнул. Кто такой dess clurk? И что это за Bidder Sir Lonely?[24]

Хотя не важно, что именно он произносил. Главное, когда он пел, с тобой происходило что-то непонятное почти на физическом уровне. Ты словно напитывался удивительной энергетикой его голоса, заражался ею, как будто бациллы из динамика проигрывателя проникают прямиком в твое тело. Я тогда уже считал себя помешанным на музыке, и у меня даже была собственная небольшая коллекция пластинок, оплаченная талонами и сертификатами, подаренными на дни рождения и Рождество. Прежде моим кумиром была Уинифред Атвелл, большая и невероятно жизнерадостная дама из Тринидада. Она выступала с двумя инструментами – маленьким изящным роялем, на котором играла легкие классические мелодии, и старым видавшим виды пианино для исполнения «ресторанных» песен и композиций в стиле рэгтайм. Мне нравилось ее искрометное веселье и театрально-восторженная манера, с которой она объявляла залу: «А теперь я иду к моему другому инструменту»; я обожал смотреть, как она подается вперед, к зрителям, с сияющей улыбкой на лице, и играет с таким упоением, будто в этот миг она счастлива как никогда. Я считал Уинифред Атвелл грандиозной певицей, но под ее музыку никогда не испытывал такого, как сейчас, когда слушал Heartbreak Hotel. Да и вообще никогда в жизни я ничего подобного не испытывал. Казалось, что-то бесповоротно меняется, и мир уже никогда не будет прежним. Время показало, что именно так и вышло: мир изменился.

И слава богу, потому что мир жаждал перемен. Я вырос в Великобритании пятидесятых годов, и до Элвиса, до рок-н-ролла, наша страна была довольно унылым местечком. Жизнь в Пиннере меня не раздражала – я не из тех звезд, чьей мотивацией было жгучее желание сбежать из пригорода. Если честно, мне даже нравилось там жить. А вот страна в целом производила удручающее впечатление. Все что-то скрывали, чего-то страшились, кого-то осуждали или, напротив, боялись осуждения. Я рос в мире, чьи обитатели с мрачным выражением лица подглядывали за соседями из-за оконных штор, где девушек отсылали в деревню, потому что они «попали в беду». Думая о Британии пятидесятых, я часто вспоминаю, как сидел на крыльце нашего дома и слушал разглагольствования маминого брата, дядюшки Реджа, который уговаривал ее не разводиться с моим отцом: «Развод – это же немыслимо! Что подумают люди?» Помнится, он еще произнес фразу: «И что скажут соседи?» Я ни в чем не виню дядю Реджа. В то время считалось, что гораздо важнее создавать видимость благополучного брака, чем просто быть счастливым.

Впрочем, совместную жизнь моих родителей сложно назвать браком. Я родился в 1947 году, но был из тех, кого называют «дитя войны». По всей видимости, меня зачали, когда отец демобилизовался из Королевских Военно-воздушных сил. В армию он вступил в 1942-м, в самый разгар Второй мировой войны, а после ее окончания ему предложили остаться в войсках. Родители были парой военного времени, их история на первый взгляд кажется романтичной. Познакомились они в день поступления отца в армию – ему было тогда семнадцать, он работал в Риксмансворте на верфи, которая специализировалась на строительстве узких лодок для прохождения каналов. Шестнадцатилетняя мама, в девичестве Харрис, возила молоко в «Юнайтед Дэйрис» на телеге, запряженной лошадью, – такую работу до войны женщины никогда не выполняли. Отец увлекался игрой на трубе и однажды в увольнительной, выступая с группой в отеле «Норт Харроу», заметил среди зрителей маму.

Но на самом деле в браке Стэнли и Шейлы Дуайт ничего романтичного не было. Совместная жизнь сразу не задалась. Оба упрямые и вспыльчивые – эти качества мне «повезло» получить по наследству. Не уверен, что когда-то родители любили друг друга по-настоящему. В военное время люди торопились вступить в брак: никто не знал, что будет завтра, и даже в январе 1945-го, когда они поженились, эта неуверенность в собственном будущем сохранялась, так что приходилось ловить момент. Возможно, именно так сошлись мои мать и отец. Наверное, в самом начале они любили друг друга или, по крайней мере, им так казалось. Но со временем им все труднее стало общаться, и они постоянно скандалили.

Затишье наступало, когда отец уезжал – а это случалось часто. Его повысили до лейтенанта и постоянно отправляли за границу, в Ирак или Аден, так что я рос в доме, где, казалось, обитают одни женщины. Мы жили с моей бабушкой по материнской линии, Айви, в доме 55 по Пиннер Хилл Роуд – там же, где я родился, в одном из муниципальных домиков, заполонивших всю Британию в двадцатые и тридцатые годы: на две квартиры, с тремя спальнями, первый этаж – из красного кирпича, второй в белой штукатурке. На самом деле с нами жил еще один представитель мужского пола, но его присутствие было почти незаметно. Мой дед умер молодым от рака, и бабуля снова вышла замуж за парня, потерявшего ногу во время Первой мировой. Его звали Хорэс Сьюэлл, и он был человек с золотым сердцем, но компании не любил и почти все время проводил вне дома. Работал он в местном цветочном рассаднике «Вудманс», а на досуге копался в саду, выращивая для нас овощи и цветы.

Должно быть, в саду он прятался от моей матери – за что я его нисколько не осуждаю. У мамы был ужасный характер, и даже отсутствие отца в доме не исправляло положение. Вспоминаю резкие перепады ее настроения. Жуткое, мрачное, гнетущее молчание внезапно обрушивалось на дом, и тогда приходилось ходить на цыпочках и тщательно подбирать слова, чтобы, боже упаси, не вывести ее из себя и не получить тумака. В хорошем расположении духа она бывала ласковой, жизнерадостной и обаятельной, но все равно почему-то постоянно искала поводы для раздражения и скандалов, и последнее слово всегда оставалось за ней. Помню знаменитую фразу дяди Реджа: «Шейла способна затеять склоку даже в пустой комнате». Долгие годы я считал, что все это по моей вине, что она, возможно, никогда по-настоящему не хотела становиться матерью. Она родила меня рано, в двадцать один год, увязла по уши в браке, который явно не удался, и вынуждена была жить с матерью из-за нехватки денег. Но потом сестра мамы, моя тетя Уин, рассказала, что она всегда была такой – уже в ранние годы с появлением Шейлы Харрис вокруг словно сгущались тучи. Другие дети боялись ее, и казалось, что ей это даже нравилось.

У мамы были чрезвычайно странные представления о воспитании. В те времена детей муштровали, в ходу были физические наказания, и, по общему мнению, непослушному сорванцу полагалось наподдать так, чтоб искры полетели из глаз. Этой философии моя мать следовала со всей страстью, что меня пугало и унижало, особенно если она распускала руки в людном месте. Ни с чем не сравнимое ощущение – бегать от нее по местному универмагу «Сэйнсбери» на глазах явно заинтригованных зевак и чувствовать, как твоя самооценка стремительно приближается к нулю.

Некоторые мамины методы воспитания казались чудовищными даже для той эпохи. Многие годы спустя я узнал, что она специфическим способом приучала меня ходить на горшок: била проволочной посудной мочалкой, пока не начинала идти кровь. Обнаружив это, бабуля, естественно, пришла в ярость, и в итоге несколько недель они не разговаривали. Еще один приступ бешенства случился у бабушки, когда она увидела, как мать лечит меня от запора: укладывает на сушильную доску на кухне и засовывает в задний проход кусочек карболового мыла. В общем, если мама и впрямь любила пугать людей, то в случае со мной она полностью удовлетворила эту свою страсть: я боялся ее до чертиков. Конечно, я все равно любил ее, ведь она была моей матерью. Но все детство провел в состоянии тревожного напряжения, отчаянно стараясь не вывести ее из себя. Если она была спокойна и весела, я тоже был счастлив, пусть и временно.

С бабулей таких проблем не возникало, ей я доверял всецело. Душа семьи, она единственная не ходила на службу; мама уже не развозила молоко, как во время войны, но работала продавщицей то в одном, то в другом магазине. Бабушка была настоящим матриархом, одной из легендарных представительниц старого рабочего класса: умная, но без причуд, привыкшая к тяжелому труду, добросердечная и жизнерадостная. Я ее обожал. Она потрясающе готовила, умело выращивала цветы, овощи и зелень, любила иногда пропустить стаканчик спиртного и перекинуться в карты. Судьба не баловала ее с пеленок – отец оставил ее мать беременной, так что бабуля появилась на свет в приюте. Она никогда не говорила об этом, но, похоже, тяжкая жизнь привила ей спокойное и терпеливое отношение ко всему. Однажды я, малыш, завывая, спустился к ней со второго этажа за помощью – прищемил кожицу на своих мужских причиндалах молнией от штанов. Она вздохнула и принялась за дело так, будто всю жизнь занималась вызволением маленьких пенисов из капканов молний.

В доме у бабули пахло вкусной едой и дымком угольной печи. И всегда кто-то заходил в гости: тетя Уин или дядя Редж, мой двоюродный брат Джон или кузина Кэтрин, арендодатель или работник местной прачечной «Уотфорд Стрим», или человек, доставлявший уголь для печи. И еще в доме постоянно звучала музыка. Радиоприемник играл музыкальные программы: Two-Way Family Favourites, Housewives’ Choice, Music While You Work, The Billy Cotton Band Show. А если радио молчало, тогда включали проигрыватель – в основном джаз, иногда классику.

Я часами рассматривал эти пластинки, изучал названия и логотипы звукозаписывающих лейблов. Синий Deccas, красный Parlophones, ярко-желтые MGMs, HMVs и RCAs – на двух последних по непонятной причине изобразили собаку, глазеющую на граммофон. Мне все это казалось волшебным: иголка опускается на пластинку, и рождается звук – разве не чудо? Помню, как однажды спустился вниз и обнаружил, что меня ждет подарок – большая коробка в обертке. Развернул – и какое же разочарование! Мне подарили конструктор «Мекано»!

Правда, у нас было пианино – бабушкино; на нем играла тетя Уин, а иногда упражнялся я. Существует множество семейных легенд о моем рано раскрывшемся великом таланте пианиста – чаще всего повторяется рассказ о том, как тетя усадила себе на колени трехлетнего меня, и я немедленно подобрал по слуху мелодию «Вальса конькобежцев»[25]. Понятия не имею, правда это или нет, но играть на пианино я начал очень рано, наверное, когда поступил в свою первую школу – Реддифорд. Подбирал мелодию «Все яркое, красивое» и другие религиозные гимны, которые пели на собраниях в церкви. Я родился с абсолютным слухом, как другие рождаются, например, с фотографической памятью, – услышав мелодию, садился за пианино и повторял ее более-менее точно. В семь лет я начал заниматься музыкой с дамой, которую звали миссис Джонс. Вскоре родители стали водить меня с собой на семейные сборы, праздники и свадьбы, чтобы я там играл My Old Man Said Follow the Van или Roll Out the Barrel. Старые английские песни моя семья любила больше всего.

Пианино оказывалось очень кстати, когда отец приезжал на побывку. Он был типичный англичанин образца пятидесятых годов, обычно не выказывающий никаких эмоций, кроме гнева, – свидетельство неизбывной слабости характера. Он никогда не обнимал меня, не говорил, что любит. Но музыка ему нравилась, и в награду за игру я получал сдержанное «неплохо» или даже короткое одобрительное пожатие плеча в знак того, что он горд моими достижениями. На время я становился для него «хорошим парнем». Отца я не боялся так панически, как мать, но, наверное, лишь потому, что он редко бывал дома. Однажды, когда мне было шесть, мать решила покинуть Пиннер, оставить все свое семейство и отправиться с отцом в Уилтшир – его перевели в Линхем, неподалеку от Суиндона. Мало что помню о тамошней жизни. Вроде бы мне нравилось играть во дворе, но из-за смены обстановки я постоянно чувствовал себя не в своей тарелке и в итоге начал отставать в учебе. Мы пробыли там недолго – мама быстро поняла, что совершила ошибку. После возвращения в Пиннер стало окончательно ясно, что отец скорее наносит визиты, чем живет с нами.

Но когда эти визиты случались, все менялось. Внезапно появлялись новые правила. Я получал нагоняй не только за то, что, играя в мяч на лужайке, случайно попал в клумбу, но и за то, например, что неправильно ел сельдерей. А есть его правильно, если вас интересует, значит, не хрустеть, откусывая стебель. Однажды отец дал мне затрещину из-за того, что я неправильно снимал школьный пиджак; к сожалению, теперь я уже не помню, какой способ снятия пиджака он считал правильным, хотя в ту пору это знание казалось мне жизненно важным. Эпизод с пиджаком страшно расстроил мою тетю Уин, и она в слезах помчалась жаловаться бабуле. Очевидно, наученная горьким опытом приучения меня к горшку и маминой борьбой с моими запорами, бабушка велела тете не вмешиваться.

Почему это все происходило? Честно, я не знаю. Представления не имею, почему так вел себя отец, почему так поступала мать. Возможно, в случае с отцом сыграла роль служба в ВВС, где вся жизнь была подчинена определенным правилам. Может быть, он немного ревновал, чувствовал, что из-за постоянных отъездов будто отрезан от семьи, и желание ввести свои правила было для него своеобразным способом утвердить свое место главы семейства. Возможно, дело и в воспитании, хотя его родители – мой дедушка Эдвин и бабушка Эллен – не казались слишком уж суровыми людьми. А может, и моя мать, и отец попросту не знали, как вести себя с ребенком? Ведь у них совсем не было такого опыта. Не знаю. Знаю только, что отец вспыхивал как спичка и, похоже, слабо представлял, как надо пользоваться словами. Никаких разговоров по душам или даже предложений вроде: «А теперь иди сюда, давай это обсудим», – нет, он просто взрывался как бомба. Знаменитый семейный темперамент Дуайтов, проклятие моего детства, а затем и всей жизни, – эту «взрывоопасность» я получил в наследство. Я или генетически предрасположен к бесконтрольным вспышкам гнева, или же пример отца прочно укоренился где-то в подсознании. В любом случае в детские годы мне это обеспечило постоянную жгучую боль в ягодицах, а позже – и для меня самого, и для моего окружения – стало вечной занозой в заднице.

Если бы не мать с отцом, все было бы вполне нормально, несмотря на скучные детские развлечения пятидесятых годов: «Мул Маффин»[26] по телевизору, утренники по субботам в мэрии в Северном Харроу; Goons[27] по радио, чай с бутербродами воскресными вечерами. Вне дома я вообще чувствовал себя совершенно счастливым. В одиннадцать я перешел в среднюю школу округа Пиннер и стал совершенно обычным среднестатистическим учеником. Надо мной не издевались, и я никого не обижал, я не был ни зубрилой, ни, в отличие от моего друга Джона Гейтса, отъявленным хулиганом. Джон был из тех, кого всегда оставляют после уроков или заставляют просиживать часами в предбаннике кабинета директора – впрочем, никакие наказания никоим образом не влияли на его поведение. Я был полноват, но хорошо показывал себя на уроках физкультуры, не рискуя при этом превратиться в школьную звезду спорта. Играл в теннис, футбол – да во все что угодно, кроме регби: из-за моих объемов, меня бы обязательно выпускали на поле во время схватки, и там я бы постоянно получал промеж ног от «столбов»[28] противника. Нет уж, спасибо.

Моего лучшего друга звали Кит Фрэнсис, но вообще круг друзей у меня был широкий – и мальчики, и девочки. С ними я встречаюсь до сих пор, а иногда устраиваю встречи выпускников у себя дома. Перед первой такой встречей сильно волновался: прошло пятьдесят лет, я знаменитость, что они обо мне подумают? Но их это не волновало. Мы провели время так, будто на дворе 1959 год. Никто особенно сильно не изменился, у Джона Гейтса по-прежнему был огонек в глазах, из чего следовало, что он так и остался бедовым парнем.

Годами я жил жизнью, в которой ничего особенного не происходило. Самым ярким впечатлением стала поездка со школой в Аннеси – там мы встретились с французскими друзьями по переписке и, затаив дыхание, смотрели на «Ситроены 2CV» – такой машины я никогда не видел, сиденья в ней выглядели прямо как шезлонги! Вспоминаю еще пасхальные каникулы – по причинам, теперь уже покрытым мраком забвения, мы с Барри Уолденом и Китом решили совершить велосипедную прогулку из Пиннера в Борнмут. Идея начала казаться мне сомнительной, когда я осознал, что на их велосипедах стоят переключатели скоростей, а на моем – нет. Стараясь не отстать от друзей, я ужасно мучился, крутя педали на подъемах.

Никаких рискованных ситуаций в моей жизни не случалось. Единственная опасность, которая меня подстерегала, – что кто-то из моих друзей умрет со скуки во время моих разглагольствований на тему пластинок. Коллекционированием их я не ограничивался. Каждый раз, покупая новый диск, я делал записи в блокноте: перечислял все композиции на стороне А, потом на стороне Б и переписывал всю остальную информацию: кто сочинил музыку и слова, какой лейбл, кто был продюсером. Память у меня тогда была отличная, так что я превратился в ходячую музыкальную энциклопедию. Невинный вопрос вроде: «А почему на песне Little Darlin группы The Diamonds игла перескакивает?» – приводил к длиннейшей тираде с моей стороны. Я объяснял, что Little Darlin записывала «Меркьюри Рекордз», чей дистрибьютор на территории Великобритании – компания «Пай Рекордз», единственный лейбл, который выпускает пластинки из новомодного винила, а не старого шеллака. А иглы из шеллака на виниле иногда ведут себя непредсказуемо.

Но я вовсе не жалуюсь на скучную жизнь в Пиннере, мне она правда нравилась. Дома порой происходили такие потрясения, что размеренное существование за его дверью казалось манной небесной: особенно когда родители снова попытались постоянно жить вместе – это было после того, как я перешел в среднюю школу. Отца перевели в подразделение ВВС Медменхэм в Бекингемшире, и мы все переехали в Нортвуд, минутах в десяти езды от Пиннера, в дом 111 по Поттер-стрит. Прожили там три года, и этого хватило, чтобы понять: супружеской жизни не получается. Боже, это был сущий ад: постоянные скандалы, редко прерываемые ледяным молчанием. Невозможно вздохнуть спокойно. Когда твои дни проходят в ожидании очередной вспышки материнского гнева, а отец при этом беспрерывно попрекает нарушением бесконечных правил, ты в итоге теряешься и не знаешь, что делать. Непонятно, чего ожидать, и эта неопределенность переполняет страхом. Я как будто все время ходил по краю обрыва и боялся собственной тени. В довершение ко всему, я считал себя ответственным за крах родительского брака, ведь большинство скандалов происходило именно из-за меня. Отец чего-то требовал, мать вмешивалась, и мгновенно вспыхивала грандиозная перебранка на тему моего воспитания. Все это явно не шло на пользу моей самооценке и привело к неуверенности в себе, от которой я долго не мог избавиться уже будучи взрослым. Мне даже не хотелось смотреть на себя в зеркало. Ненавидел свое отражение: толстый коротышка, лицо нелепое, волосы непослушные, распадаются прямо в процессе укладки. И еще я всячески избегал конфликтов, пугаясь их до смерти. И это тоже продолжалось десятилетиями. Деловые отношения, как и личные, у меня складывались со скрипом, потому что я всегда старался уйти от любого противостояния.

Не в силах терпеть родительские крики и скандалы, я обычно взбегал по лестнице наверх в свою комнату и запирал дверь. Там у меня царил идеальный порядок. Я собирал не только пластинки, но еще комиксы, книги, журналы, и был страшно дотошным: информацию о своих новых пластинках заносил в блокнот, выписывал детальные сведения о всех синглах и чартах из журналов «Мелоди Мейкер», «Нью Мьюзикал Экспресс», «Рекорд Миррор» и «Диск», потом сравнивал рейтинги и составлял из журнальных чартов собственный чарт. Я всегда был помешан на статистике. Даже сейчас мне каждый день присылают полные выкладки по всем чартам не только по стране, но и с американских радиостанций, рейтинги кинофильмов и бродвейских спектаклей. Многие артисты не следят за своими рейтингами, им просто не интересно. Во время наших разговоров иногда выясняется, что я знаю о том, как дела у их нового сингла, лучше, чем они сами. Безумие! Официальная причина такова: я хочу быть в курсе всего, что происходит, потому что сейчас мне принадлежит компания, которая снимает кино и ведет дела разных актеров. Но на самом деле я просто не могу иначе; статистику я собираю с дотошностью банковского работника. Это что-то вроде одержимости.

Наверное, психолог бы объяснил, что, будучи ребенком, я пытался внести ощущение упорядоченности в окружающий меня хаос – приезды и отъезды отца, бесконечные ссоры родителей. Их я не мог контролировать, как и перепады материнского настроения. Но я полностью контролировал все, что происходит в моей комнате. Находящиеся там предметы не могли причинить мне вреда – наоборот, они успокаивали. Я разговаривал с ними, обращался так, будто у них есть чувства. Если что-то ломалось, я страшно переживал, словно убил живое существо. Как-то во время особенно яростной склоки мать бросила в отца пластинку, и та разлетелась на бог знает сколько кусков. Это была The Robin’s Return Долорес Вентуры, австралийской пианистки, работающей в стиле регтайм. Помню, я тогда ужасался молча: «Как же ты могла? Как ты могла уничтожить эту прекрасную вещь?»

С появлением рок-н-ролла моя коллекция засияла новыми гранями. Вокруг происходили и другие волнующие события, говорящие о том, что серый послевоенный мир меняется и жизнь движется вперед даже здесь, в северо-западном пригороде Лондона. Например, у нас в доме появились телевизор и стиральная машина, на Пиннер Хай-стрит открыли кофе-бар, казавшийся чем-то невероятно экзотическим до тех пор, пока неподалеку от Харроу не начал работать китайский ресторан. Но эти новшества приходили к нам медленно, постепенно, с перерывами в несколько лет. С рок-н-роллом было иначе. Он явился как будто ниоткуда, так стремительно и внезапно, что сложно было осознать, какой переворот он совершил буквально во всем. Вчера еще все слушали старого доброго Гая Митчелла с его Where Will the Dimple Be? и Макса Байгрейвса[29], распевающего про зубные щетки. Легкая, сладенькая музыка, рассчитанная на родителей, которые не хотят слышать ничего шокирующего или слишком волнующего: потрясений им хватило во время войны. Как вдруг появляются Джерри Ли Льюис и Литл Ричард, которые поют так неразборчиво, будто у них во рту пена. И родители их ненавидят. Даже моя мама, страстная поклонница Элвиса, терпеть не могла Литл Ричарда, и Tutti Frutti казалась ей невыносимой какофонией.

Рок-н-ролл был как бомба с продолженным действием: серия взрывов, грохочущих, мощных, быстрых, неостановимых – никто толком не понимал, что происходит. Фантастические композиции выходили одна за другой: Hound Dog, Blue Suede Shoes, Whole Lotta Shakin’ Goin’ On, Long Tall Sally, That’ll Be the Day, Roll Over Beethoven, Reet Petite. Чтобы покупать пластинки, мне пришлось задуматься о субботней подработке. На счастье, мистер Мегсон, хозяин магазина «Виктория Уайн», как раз подыскивал помощника для работы на заднем дворе – собирать пустые бутылки в ящики, а ящики складывать в штабеля. Я решил, что это отличная идея, но не отдавал себе отчета, что она изначально обречена на провал: «Виктория Уайн» находился точно по соседству с магазином пластинок «Сиверс». Десять фунтов моей платы мистер Мегсон мог прямиком отдавать в кассу «Сиверса», минуя мои руки. Это раннее проявление того, что позже станет моим извечным отношением к покупкам: деньги не задерживаются у меня в кармане, особенно если очень хочется что-то купить.

Сегодня, шестьдесят лет спустя, сложно объяснить, какой грандиозный эффект произвело появление рок-н-ролла. Это был глобальный переворот, мировая революция. Не только в музыке – в культуре в целом: в моде, кинематографе, общем мировоззрении. Казалось, что-то впервые принадлежит только нам, тинейджерам, что-то придумано исключительно для нас. Это дало нам возможность чувствовать себя другими, не похожими на родителей, и заставляло верить в то, что мы способны чего-то достичь. Очень трудно рассказать и о том, насколько сильно старшее поколение противостояло рок-н-роллу. Представьте себе приступы паники, вызванные появлением панков и гангста-рэпа, «модов», рокеров и «металлистов», а затем сложите их вместе и умножьте на два: вот примерно такой ужас наши «предки» испытывали перед рок-н-роллом. Черт, да они просто ненавидели его! И мой отец – сильнее всех. Ему вообще не нравилась музыка – кроме, пожалуй, Фрэнка Синатры. Но особенно его раздражало аморальное, по его мнению, влияние музыки на общество: «Посмотрите, как они одеваются, как себя ведут, как качают бедрами и выставляют напоказ свои причиндалы. Ты не должен иметь к этому никакого отношения!» А если бы я вдруг стал иметь к этому отношение, то в глазах отца превратился бы в «промышлялу» – в Британии так называли мелких жуликов, готовых урвать хоть что-то на любом сомнительном дельце. Отец и без того был уверен, что ничего путного из меня не выйдет – ведь я неправильно ем сельдерей. А рок-н-ролл уж точно приведет меня к полной деградации. При одном лишь упоминании об Элвисе или Литл Ричарде он разражался гневной тирадой, основной темой которой было мое неминуемое превращение в «промышлялу». То есть сейчас я с упоением слушаю Good Golly Miss Molly, а через пять минут уже прячу под кровать краденые нейлоновые чулки и бегу на улицу, чтобы в темных закоулках Пиннера зазывать честной народ на игру в наперстки.

Конечно, ничего подобного со мной не могло случиться – в подростковом возрасте я был невинней монаха-бенедиктинца. Но отец не хотел рисковать. В 1958 году, когда я начал учиться в средней школе округа Пиннер, уже было заметно, как меняется мода. Люди стали одеваться по-другому – но только не я. Мне категорически запретили носить все, что хоть как-то ассоциировалось с рок-н-роллом. Кит Фрэнсис рассекал в остроносых туфлях – носы у них были длиннейшие, казалось, они появляются в классе на несколько минут раньше самого Кита. Я же одевался по-прежнему, как отец в миниатюре, и туфли мои, как ни печально, в длину точно равнялись ступне. Единственным намеком на рок-н-рольное бунтарство были очки, выписанные доктором, – а точнее, то, как я их носил. По назначению врача мне полагалось надевать их, только когда я смотрю на доску, сидя в классе. Я же, ошибочно воображая, что в очках похож на Бадди Холли[30], носил их не снимая и тем самым планомерно разрушал себе зрение. И в итоге мне пришлось-таки носить их постоянно, но уже по предписанию доктора.

Слабое зрение подкинуло мне проблему, когда дело дошло до открытий сексуального плана. Точно не помню обстоятельств, при которых отец застал меня за мастурбацией. Думаю, я пытался скрыть последствия, а не занимался, собственно, самим делом. Но я точно не напугался до смерти, как можно предположить, и в основном потому, что не понимал сути своих действий. Нет, правда. В сексе я очень поздняя пташка. Интерес к нему у меня пробудился на третьем десятке, хотя потом я сделал все, чтобы с лихвой наверстать упущенное. Но в школе похвальбы друзей приводили меня в искреннее недоумение: «Ага, братан. Ну, пригласил я ее в кино. И там малость помацал». Помацал? Что это вообще значит? Зачем все это?

Я думал, что всего лишь пробую вызвать у себя некие приятные ощущения, у меня и в мыслях не было, что это пробуждается моя сексуальность. Тем не менее, поймав меня на месте преступления, отец поведал мне расхожую байку о том, что если я буду делать это, то непременно ослепну.

Ясно, что множество мальчишек по всей стране слышали от родителей точно такую же страшилку, понимали, что это полный бред, и напрочь о ней забывали. Но мне отцовские слова крепко засели в голову. А что, если это правда? Я уже «посадил» себе зрение в дурацких попытках походить на Бадди Холли. Возможно, делая это, я вовсе перестану видеть? Я решил не рисковать. Многие музыканты рассказывают, что Бадди Холли очень сильно повлиял на их жизнь. Но я – единственный, кто из-за него перестал мастурбировать. Хотя самого Холли его приятель Биг Боппер[31] однажды застукал за этим занятием – во время гастролей или еще какой-то поездки.

Несмотря на жесткие правила насчет одежды и предупреждения о неминуемом падении в пучину криминала, разлучать меня с рок-н-роллом было уже слишком поздно. Я увяз по самое горло. Посмотрел в кино «Любить тебя»[32] и «Эта девушка не может иначе»[33]. Начал ходить на концерты и шоу. Каждую неделю шумная толпа школьников направлялась в театр «Гранада» в Харроу: я, Кит, Кей Мидлейн, Барри Уолден и Джанет Ричи – самые преданные поклонники. И еще парень по имени Майкл Джонсон – наверное, единственный из всей компании, настолько же одержимый музыкой. Он даже знал некоторые вещи, о которых я сам не имел представления. Пару лет спустя именно он явился в школу, размахивая пластинкой «Битлз» Love Me Do[34], и заявил, что эти ребята станут самыми знаменитыми музыкантами после Элвиса. Я подумал, что Майкл малость преувеличивает, но потом послушал сингл и понял, что он, скорее всего, прав. Так у меня появилась еще одна одержимость.

Билет в «Гранаду» стоил два фунта и шесть пенсов, а на лучшие места в зале – пять фунтов. Цена адекватная, если учесть, что в одном шоу выступали и группы, и отдельные певцы. За вечер можно было послушать десять артистов: каждый исполнял по две песни на разогреве у гвоздя программы, который пел четыре или пять композиций. В зале «Гранады» в то или иное время отметились все – Литл Ричард, Джин Винсент, Джерри Ли Льюис, Эдди Кокран[35], Johnny&The Hurricanes[36]. А если кто-то по какой-то причине не мог украсить зал своим присутствием, мы мчались в Лондон: именно там, в «Палладиуме», я впервые увидел Клиффа Ричардса и «Дрифтерс» – его команда тогда еще не поменяла название на «Шэдоус». А тем временем в пригородах известные группы начали выступать и в небольших залах – в «Британском легионе» в Харроу и в «Кентонском клубе консерваторов».

Если хватало денег, можно было попасть на два, а то и три концерта в неделю. Смешно, но я не помню, чтобы хоть один не понравился мне или чтобы я пришел домой разочарованный, хотя некоторые шоу наверняка были чудовищными и с отвратительным звуком. Уверен, в «Британском легионе» в южном Харроу не имелось акустической системы, способной в полной мере передать бунтарскую мощь рок-н-ролла.

Когда отца не было дома, я наигрывал на пианино композиции Литл Ричарда и Джерри Ли Льюиса – моих кумиров. Меня восхищал не только их стиль исполнения, сам по себе невероятный: они играли напористо, агрессивно, будто собирались душу вышибить из клавиш. Больше всего изумляло другое – как они вскакивают во время исполнения, пинают ногой табуретку, вспрыгивают на крышку инструмента. Игру на фортепиано они сделали такой же зрелищной, захватывающей и даже сексуальной, как игру на гитаре или выступление вокалиста экстра-класса. Я и представить себе не мог, что такое возможно.

В общем, я настолько ими вдохновился, что и сам несколько раз попробовал выступить в местных молодежных клубах с группой под названием «Корветы». Ничего серьезного, все остальные участники тоже еще учились в средней школе в Нортвуде. Это продолжалось всего несколько месяцев, и платили нам в основном кока-колой, но внезапно я осознал, чем именно хочу заниматься в жизни. И мое желание никак не совпадало с планами отца насчет моего будущего, которое, по его мнению, следовало связать с Королевскими ВВС или работой в банке. Пусть запихнет себе в задницу и банк, и армию, решил я, хотя никогда бы не осмелился произнести такое вслух. Но эта крамольная мысль явно свидетельствовала о том, что рок-н-ролл все же сделал из меня бунтаря – чего и опасался отец.

Наверное, у нас с ним никогда не было общих интересов, кроме, пожалуй, футбола. Самые приятные воспоминания детства у него были связаны с этим спортом – отец вырос в семье футбольных фанатов. Два его племянника, Рой Дуайт и Джон Эшен, стали профессиональными футболистами и играли за команду «Фулхэм» из юго-западного Лондона. В качестве поощрения он водил меня на стадион «Крейвен Коттедж», и мы наблюдали за игрой с боковой линии. В те дни правым инсайдом был Джимми Хилл[37], а больше всего голов забивал Бедфорд Джеззард[38]. Но даже за пределами футбольного поля Рой и Джон казались мне грандиозными личностями; встречаясь с ними, я всегда испытывал восторженный трепет. Закончив футбольную карьеру, Джон стал весьма удачливым бизнесменом, торговал американскими автомобилями и, навещая нас в Пиннере с женой Бет, парковал на улице «Кадиллаки» и «Шевроле» фантастического вида. Рой же, правый нападающий, просто был потрясающий игрок. Позже он перешел в «Ноттингем Форрест» и выступал за них в финале Кубка Англии. Этот матч я смотрел дома по телевизору, запихивая в рот шоколадные яйца, сбереженные с Пасхи специально для этого знаменательного события. Причем я не столько ел шоколад, сколько заталкивал его в рот в состоянии, близком к истерии. На экране происходило невероятное. На десятой минуте матча Рой забил первый гол. Его уже сватали в сборную, и гол, казалось, решил его судьбу: мой двоюродный брат – мой кровный родственник – будет играть за Англию! Это еще фантастичнее, чем американские тачки Джона! Но через пятнадцать минут Роя унесли с поля на носилках. Не гол, а перелом решил его судьбу – футбольная карьера закончилась. Нет, он пытался играть, но достичь прежнего уровня уже не мог. И в итоге стал учителем физкультуры в школе для мальчиков в южном Лондоне.

Команда, за которую болел мой отец, была далеко не такой сильной и внушающей страх соперникам – «Уотфорд». Первый раз он взял меня посмотреть игру, когда мне было шесть лет. Команда плелась где-то в самом хвосте так называемого «Третьего южного дивизиона» – рейтинг на грани вылета из футбольной лиги. На самом деле, незадолго до того, как я начал ходить на матчи «Уотфорда», команда сыграла так плохо, что ее действительно выкинули из лиги; но позже, после подачи заявки на повторное вступление, все-таки вернули обратно. Одного взгляда на их стадион на Викерейдж-роуд хватало, чтобы составить о команде полное впечатление: всего две крытые трибуны, очень обшарпанные и маленькие – не стадион, а какая-то арена для собачьих бегов. Если бы я тогда хоть что-то соображал, я бы мгновенно оценил и этот стадион, и потенциал «Уотфорда». Начал бы болеть за команду, которая действительно умеет играть в футбол, и тем самым я бы избавил себя от почти двадцати лет безысходных страданий. Но в футболе все по-другому или, по крайней мере, должно быть по-другому. Это как зов крови: «Уотфорд» – команда моего отца, а значит, и моя команда.

Да и вообще, для меня не имели значения ни обшарпанность стадиона, ни безнадежная бездарность команды, ни холод, ни пронизывающий ветер. Я с ходу влюбился в футбол. Впервые – живая игра, радостное волнение из-за поездки на поезде в Уотфорд, из-за прогулки по городу до стадиона! Восторг! Продавцы газет подходят каждые полчаса и сообщают счет в другом матче. Мы всегда стояли на одном и том же месте на трибуне Шродделлс – эта зона называлась «Изгиб». Попасть туда впервые – все равно как принять наркотик, вызывающий немедленное привыкание. Я заразился футболом так же, как музыкой: составляя собственный «чарт чартов» у себя в спальне, вырезал из журналов списки команд в футбольных лигах, прикреплял их к стене и постоянно обновлял счет матчей. От этой зависимости я так и не избавился, да и не хотел избавляться – ведь она перешла мне от отца по наследству.

В одиннадцать лет преподавательница музыки отправила меня поступать в Королевскую Музыкальную академию в центральном Лондоне. Я успешно сдал вступительные экзамены. И следующие пять лет по субботам с утра ходил на занятия классической музыкой, а вечером – на футбол в Уотфорд. Вечернее мероприятие, конечно, нравилось мне больше, а вот академия почему-то нагоняла страх. Все казалось пугающим: величественное здание в эдвардианском стиле на Мэрилбоун-роуд, славная история академии – сколько людей училось здесь, а потом они стали знаменитыми композиторами и дирижерами! Все, кроме классической музыки, было под строгим запретом. Сегодня, конечно, все по-другому – каждый раз, оказываясь в академии, я ощущаю, какое это позитивное место; учеников поощряют заниматься тем, что им нравится, будь то поп, джаз или стиль, который они выдумали сами; плюс всем дают классическое музыкальное образование. Но в мои времена одно лишь упоминание рок-н-ролла было кощунством – все равно что прийти в церковь и завести с викарием разговор о том, что вы всерьез заинтересованы сатанизмом.

Но иногда бывало весело. Я учился у замечательной преподавательницы по имени Хелен Пиена, любил петь в хоре. Получал огромное удовольствие, играя Моцарта, Баха, Бетховена и Шопена, их мелодичную музыку. Но во всем остальном тормозил по полной программе, был типичным лентяем. Мог неделями забывать про домашние задания, прогуливать занятия. Звонил из дома, хриплым голосом говорил, что заболел, а потом, чтобы мама меня не вычислила, садился в электричку и ехал до станции «Бейкер-стрит». Там пересаживался в метро и часа три с половиной кругами ездил по кольцевой линии, читая The Pan Book of Horror Stories[39] вместо того, чтобы разучивать Бартока. Я знал, что не стану классическим музыкантом. Во-первых, мне не хватало физических данных – пальцы короткие. Если вы посмотрите на фото концертирующих пианистов, сразу заметите, какие длинные у них пальцы: руки как тарантулы. К тому же не того я хотел от музыки. Делать все по правилам, играть точные ноты в предписанное время с определенным настроением и без всякой импровизации? Нет. Еще в детстве я понял, что это не для меня.

По иронии, годы спустя Королевская академия присвоила мне звание Доктора и ее Почетного члена – и это при том, что, будучи учеником, я не получал никаких значительных наград. Хотя почему по иронии? Никогда не считал, что учеба в академии была для меня пустой тратой времени. На самом деле я горжусь тем, что там учился. Я провел несколько благотворительных выступлений, чтобы собрать им деньги на новый орган; я ездил в концертные туры по Англии и Америке с Симфоническим оркестром академии и учредил там пять ежегодных стипендий. В академии учились люди, с которым годы спустя я работал, будучи уже Элтоном Джоном: продюсер Крис Томас, аранжировщик Пол Бакмастер, арфистка Скайла Канга, ударник Рэй Купер. То, что я усвоил на субботних утренних занятиях, органично вошло в мою музыку: как выстраивать гармоническую структуру, как работать совместно с другими музыкантами, как сводить воедино все детали. Именно благодаря учебе в академии у меня возник интерес к написанию музыки, в исполнении которой участвуют более трех или четырех струнных инструментов. Если вы слушали альбом Elton John – а возможно, и все остальные мои альбомы, – вы наверняка ощутили влияние классической музыки и всего того, что мне дала академия.

Как раз во время моей учебы родители наконец развелись. Надо отдать им должное: несмотря на то что оба едва выносили друг друга, они долго старались сохранить брак – подозреваю, ради моего спокойствия. Это было неправильно, но они делали все возможное. В 1960 году отца отправили в командировку в Йоркшир, в Харрогейт, и мама встретила другого мужчину. Это и положило конец мучениям. Мы с матерью переехали к ее новому кавалеру – его звали Фред, он был художник и декоратор.

Наступили времена безденежья. Фред тоже пережил развод, у него росли четверо детей от предыдущего брака, так что финансово было очень и очень туго. Мы жили в Кроксли Грин, в чудовищной квартире с плесенью и отклеивающимися обоями. Фред подрабатывал мойщиком окон, брался за любую работу, лишь бы хватало на еду. И ему, и маме пришлось несладко. Дядя Редж оказался прав – в ту эпоху разведенные как будто несли на себе клеймо неудачников.

Но я несказанно радовался разводу родителей. Больше никаких мучительных усилий оставаться вместе любой ценой. Мама получила то, что хотела: избавилась от отца. И это – по крайней мере, на какое это время – изменило ее. Она была счастлива, что отражалось на моей жизни: в мой адрес стало меньше критики, меньше истерик. И еще мне очень нравился Фред – компанейский, великодушный, щедрый. Помню, он накопил денег и подарил мне велосипед с регулируемым рулем. Я как-то произнес его имя наоборот – Дерф, ему это показалось забавным, и прозвище прижилось. Никто больше не запрещал мне надевать то, что я хочу. Я начал называть Дерфа отчимом задолго до того, как они с матерью официально расписались.

Но главное – Дерф любил рок-н-ролл. Они с матерью поддерживали мое стремление сделать карьеру музыканта. Думаю, у мамы был дополнительный стимул: она знала, что это страшно злит моего отца. Но, по крайней мере на некоторое время, она стала моим самым преданным фанатом. А Дерф устроил мне первые платные выступления – в отеле «Нортвуд Хиллз», который на самом деле был никакой не отель, а типичный паб. Дерф как-то потягивал там пиво, услышал от владельца, что прежний пианист уволился, и предложил мою кандидатуру. Чего только я там не играл: песни Джима Ривза[40], Джонни Рея[41], Элвиса Пресли, Whole Lotta Shakin’ Goin’ On[42]. Кое-что из Эла Джолсона[43]: публика его любила. Конечно, не так сильно, как старые британские застольные, которые можно петь хором: Down at the Old Bull And Bush, Any Old Iron, My Old Man – все то, что затягивала моя семья после пары стаканов. Я неплохо зарабатывал. Платили всего по фунту за вечер, я играл трижды в неделю, но Дерф приходил со мной, расхаживал по залу с полулитровой кружкой и собирал для меня чаевые. Иногда выходило пятнадцать фунтов в неделю – очень прилично для пятнадцатилетнего парня в начале шестидесятых. Я даже сумел накопить на электропианино «Хонер Пианетт» и на микрофон, чтобы в шумном пабе меня было лучше слышно.

Игра в пабе не только давала заработать. Что очень важно, она научила меня бесстрашию перед публикой: отель «Нортвуд Хиллз» не назовешь самым мирным и благопристойным заведением Британии. Я играл в общественном баре, а не в заведении повыше классом по соседству, и почти каждый вечер после того, как посетители как следует нагружались спиртным, начиналась битва. Нет, не словесная перебранка, а самая настоящая старая добрая драка – когда в воздухе летают стаканы и с грохотом переворачиваются столы. В этой ситуации я действовал так. Сначала пытался стоически продолжать играть в надежде, что музыка утихомирит драчунов. Если же Bye Bye Blackbird[44] не производила магического эффекта, я обращался за помощью к группе цыган, которые наведывались в паб почти каждый вечер. Я даже подружился с дочерью одного из них, и она приглашала меня к ним в фургон на ужин. Цыгане следили за моей безопасностью, а если в какой-то вечер их не оказывалось в зале, я прибегал к последнему способу – вылезал на улицу через ближайшее окно и возвращался, только когда драка заканчивалась. Было жутковато, но в итоге я приобрел ценное качество – отсутствие страха перед живыми выступлениями. Некоторых артистов полностью деморализуют неудачные выступления перед неадекватной публикой. Со мной, как и со всеми, такое случалось, но относился я к этому в целом спокойно. А вот если бы в ранней юности не привык, спасая жизнь, посреди песни лезть в окно, я бы тоже впадал в отчаяние, и пришлось бы над этим работать.

Отец в Йоркшире познакомился с женщиной по имени Эдна. Они поженились, переехали в Эссекс и открыли там газетный киоск. Должно быть, он стал счастливее – у них родилось четверо сыновей, которые его обожали. Но ко мне своего отношения он так и не изменил. Он как будто не видел способа вести себя иначе – всегда отстраненный, суровый, он все так же горевал по поводу тлетворного влияния рок-н-ролла и страдал из-за того, что я непременно стану «промышлялой» и покрою несмываемым позором честное имя Дуайтов. Поездки к нему в Эссекс на автобусе «Грин Лайн», безусловно, были самым унылым событием недели. На стадион «Уотфорд» вместе мы больше не ходили: я подрос и вполне мог стоять на «Изгибе» в одиночку.

Отец, очевидно, пришел в ярость, когда узнал, что я собираюсь оставить учебу, не проходя уровня «А»[45], и найти работу где-то в музыкальной сфере. Он не верил, что такая карьера – подходящий вариант для выпускника средней школы. Ситуацию усугубляло то, что работу мне нашел его собственный племянник, мой двоюродный брат Рой, тот самый, что забил первый гол в матче на кубок Англии. После развода родителей он сохранил добрые отношения с мамой. Футболисты почему-то всегда связаны с музыкальной индустрией, вот и Рой дружил с парнем по имени Тони Хиллер, директором нотоиздательской компании «Миллз Мьюзик» с офисом на Денмарк-стрит[46], британском варианте манхэттенской улицы Тин-Пэн-Элли[47]. Мне предстояло трудиться в отделе корреспонденции – не бог весть что, и зарплата всего четыре фунта в неделю. Тем не менее это приближало меня к миру музыкальной индустрии. К тому же я понимал, что уровень «А» в любом случае не пройду. Королевская академия, упражнения на фортепиано в духе Джерри Ли Льюиса, регулярные прыжки из окна в отеле «Нортвуд Хиллз» – в этот график никак не вписывалась еще и школьная подготовка к университету.

Я написал «очевидно, отец пришел в ярость», потому что, если честно, не помню его реакции. Знаю, он писал маме и требовал остановить меня. Можете себе представить, как она это восприняла: пришла в восторг. На самом деле все, кроме отца, радовались за меня – мама и Дерф, даже, как ни удивительно, мой школьный наставник. Мистер Вестгейт-Смит был человек сдержанный, прямой и строгий. Перед разговором о том, что собираюсь бросить учебу ради работы, я страшно нервничал, если не сказать, трясся от ужаса. Но он повел себя удивительно. Сказал, что знает про академию и о том, как сильно я люблю музыку; так что он отпускает меня с миром, если только я пообещаю трудиться на совесть и отдавать всего себя любимому делу. Я слушал его с изумлением, но он говорил абсолютно искренне, хотя запросто мог бы мне отказать. Я бы все равно ушел, но остался бы неприятный осадок. Он же безоговорочно поддержал меня. Годы спустя, когда я уже стал известным, он писал мне, что гордится мною и всем, что я делаю.

Но странным образом именно отношение отца помогло мне чего-то добиться в жизни. Он не изменил мнения по поводу моего выбора профессии. И ни разу не похвалил меня. Не так давно его жена Эдна написала мне, что он по-своему гордился мной, но не в его привычке было открыто выражать такие чувства. И я понял, что именно эта его отстраненность пробудила во мне желание доказать ему, что мое решение – правильное. Это стало моей мотивацией. Чем большего успеха я добивался, тем больше давал ему доказательств, и не важно, знал он об этом или нет. Даже сейчас иногда я ловлю себя на мысли, что снова что-то доказываю отцу. Хочу показать ему, какой я на самом деле. А ведь он умер в 1991 году.

два

Я вышел на свою первую «настоящую» работу в самое подходящее время: Денмарк-стрит только что вступила в эпоху стремительного и необратимого упадка. Десять лет назад она считалась центром британской музыкальной индустрии – здесь авторы продавали издателям свои тексты, а издатели затем продавали их артистам. С приходом «Битлз» и Боба Дилана все изменилось. Им не требовались профессиональные авторы песен, они писали сами. Появлялось все больше групп, сочинявших собственные композиции, – The Kinks, The Who, «Роллинг Стоунз». И всем было очевидно, что эта тенденция укоренилась навсегда. Тем не менее на Денмарк-стрит пока хватало работы: не каждая группа могла сама создавать свой материал, к тому же существовала целая армия певцов и эстрадных исполнителей, которые привыкли добывать песни старым проверенным способом. Но все знали: это ненадолго.

Моя новая работа в «Миллз Мьюзик» казалась чем-то из прошлой эпохи. Ничего общего с поп-культурой. Обязанности заключались в том, чтобы упаковывать в конверты ноты для духовых оркестров и доставлять корреспонденцию в почтовое отделение напротив Театра Шафтсберри. Даже сидел я не в главном здании: отдел корреспонденции находился где-то во дворе. Насколько там было «антигламурно», можно судить по одному забавному случаю. Внезапно в мою конуру ворвался знаменитый полузащитник Терри Венейблз с компанией приятелей. Их преследовали папарацци – в то время как раз гремел скандал по поводу того, что футболисты, невзирая на запрет менеджера, пьют спиртное после матча. Естественно, лучшего места, чтобы спрятаться, парни не нашли. Они были из «футбольных друзей» компании, наподобие моего двоюродного брата Роя, прекрасно знали «Миллз Мьюзик» и понимали, что контора письмоносца – это последнее место, где их будут искать.

Но я чувствовал себя счастливым. Я уже стоял на пороге мира музыкальной индустрии. И, несмотря на начинающийся упадок, Денмарк-стрит для меня обладала особой магией. Здесь все еще царил блеск, пусть и тускнеющий. Здесь располагались магазины гитар и звукозаписывающие студии. Приятно было пообедать в кофе-баре «Джоконда» или в «Ланкастер-гриль» на Чаринг Кросс Роуд. Знаменитости сюда не заглядывали, сюда ходил народ, который пока не мог позволить себе чего-нибудь пошикарнее. Но посетители распространяли вокруг себя живую энергетику будущего: полные надежд и планов, преодолевающие препятствия, мечтающие о славе. В общем, такие же, как я сам.

Тем временем в Пиннере мы с мамой и Дерфом покинули Кроксли Грин – переехали из съемной квартиры с плесенью и отваливающимися обоями в новое жилье в нескольких километрах от Нортвуд Хиллз, как раз неподалеку от того паба, из окна которого я регулярно выпрыгивал. Снаружи Фроум Корт – наш новый дом – выглядел как обычный пригородный таунхаус, но внутри был разделен на три квартиры с двумя спальнями в каждой. Мы въехали в квартиру 3A и наконец почувствовали себя дома – не то что в предыдущей «резиденции», которая скорее являла собой наказание «разведенцам» маме и Дерфу: вы поступили плохо, аморально, вот теперь и живите в этой дыре.

И еще я начал играть на собственном, купленном на вырученные в пабе деньги электропианино в новой группе, созданной Стюартом А. Брауном, еще одним экс-участником «Корветов». «Блюзология» – это было куда серьезней всего, чем я занимался прежде. У нас имелись амбиции: Стюарт, по-настоящему красивый парень, не сомневался, что станет звездой. У нас были свой саксофонист и собственная программа, составленная из малоизвестных композиций классиков блюза Димми Уизерспуна и Дж. Б. Ленуара. Мы репетировали сеты в Нортвудском пабе под названием «Гейт». У нас даже был менеджер, ювелир из Сохо Арнольд Тендлер – у него работал наш ударник Мик Инкпен. Арнольд, милый маленький человечек, мечтал внедриться в музыкальный бизнес – и, на горе себе, решил выбрать «Блюзологию» в качестве главной инвестиции после того, как Мик убедил его прийти и послушать наше выступление. Он вложил деньги в наше оборудование и одежду для сцены – одинаковые рубашки-поло, юбки и туфли – и не получил никаких дивидендов, кроме наших постоянных жалоб на то, что все идет не так, как надо.

Мы начали выступать по всему Лондону, и Арнольд оплатил нам демозапись в передвижной студии в Рикмансворте. Каким-то чудом ему удалось подсунуть это демо лейблу «Фонтана Рекордз», и, что еще чудеснее, они выпустили сингл: песню моего сочинения, точнее, единственную сочиненную мною песню под названием «Вернись, беби». Это не дало нам ничего. Пару раз песню прокрутили по радио, как я подозреваю, на малоизвестных пиратских радиостанциях, готовых ставить в эфир что угодно, лишь бы лейблы хоть что-то им заплатили. Потом прошел слух, что наша песня будет в Juke Box Jury[48], и мы добросовестно в назначенное время собрались у телевизора. В передачу песню не включили. Потом мы выпустили еще один сингл, тоже написанный мной, под названием «Странный мистер». На этот раз про Juke Box Jury даже никаких слухов не ходило. Песня просто канула в Лету.

В конце 1965 года мы начали сотрудничать с Роем Темпестом – агентом, который возил на гастроли в Англию американских чернокожих артистов. В кабинете у него стоял огромный аквариум с пираньями, и дела он вел тоже как пиранья. Если ему не удавалось заполучить The Temptations[49] или The Drifters[50] в Америке, он находил команду никому не известных чернокожих певцов в Лондоне, одевал их в костюмы и отправлял в турне по ночным клубам, предварительно назвав их The Temptin’ Temptations или The Fabulous Drifters. И когда после концерта все начинали жаловаться на обман, он отвечал как ни в чем не бывало: «Конечно, это не The Temptations! Это The Temptin’ Temptations! Совершенно другая группа!» Можно сказать, Рой Темпест изобрел растиражированный ныне способ использования знаменитых имен.

В некотором смысле сотрудничество с ним «Блюзологии» складывалось успешно. По крайне мере, мы работали бэк-группой у очень приличных артистов, таких как Мэйджор Лэнс[51], Патти Лабелль[52] и ее группа The Bluebelles, Фонтелла Басс[53], Ли Дорси[54]. Я оставил работу с корреспонденцией духовых оркестров и начал зарабатывать на хлеб как профессиональный музыкант. На самом деле у меня не было другого выбора. Невозможно сочетать дневную работу в офисе и вечерние выступления при той безумной загрузке, которую обеспечивал нам Темпест. Правда, платили очень мало. «Блюзология» зарабатывала пятнадцать фунтов в неделю, ими надо было оплачивать бензин, еду, а иногда и ночлег: если мы выступали далеко от Лондона, приходилось останавливаться в гостиницах, где постель и завтрак стоили пять фунтов. И я уверен, что звезды блюза, с которым мы аккомпанировали, получали немногим больше. А вот нагрузки были нечеловеческие – бесконечные разъезды по стране, и так вечер за вечером. Мы играли в крупных региональных клубах – «Оазис» в Манчестере, «Моджо» в Шеффилде, «Плейс» в Хэнли, «Гоу-гоу» в Ньюкасле, «Клаудс» в Дерби. Выступали и в крутых лондонских клубах: «Сибилла», «Скотч оф Сент Джеймс», где любили выпить виски с колой «Битлз» и «Роллинги»; «Кромвелиан», где за стойкой стоял удивительный бармен Гарри Харт, почти такой же знаменитый, как поп-звезды, которых он обслуживал.

Гарри был гей, очень женственный, разговаривал на «полари» – лондонском арго гомосексуалистов, и на стойке у него стояла загадочная чаша с прозрачной жидкостью. Тайна раскрывалась, когда вы предлагали ему купить для себя напиток: «Джин с тоником, пожалуйста, и один для тебя, Гарри». Тогда он говорил: «О… спасибо, любовь моя, аха-ха, всего одну малышку в мою копилку», – затем отмерял дозу джина, выливал в свою чашу и отхлебывал из нее в перерывах между обслуживанием гостей. Изумляло то, как человек, который выпивает за вечер немаленький сосуд чистого джина, умудряется сохранять вертикальное положение.

Но нам доводилось выступать и в очень странных заведениях. Помню, например, одно место в Харлсдене, которое явно было не клубом, а чьей-то гостиной; и еще одно в Спиталфилдсе – по причине, до сих пор мне не ясной, вместо сцены там был боксерский ринг. Мы часто играли в клубах чернокожих, что, возможно, могло кого-то испугать – кучка белых парней из пригородов Лондона пытается играть черную музыку перед чернокожей аудиторией. Но почему-то все проходило отлично. Для начала, музыка аудитории нравилась. И к тому же, если ты подростком трижды в неделю наяривал Roll Out the Barrel перед завсегдатаями паба в «Нортвуд Хиллз», пока они методично колошматили друг друга, тебя так просто не испугать.

Говоря по правде, лишь однажды мне стало не по себе – в Баллоке, неподалеку от Глазго. Оказавшись на месте, мы обнаружили сцену трехметровой высоты. Быстро выяснилось, что это ради безопасности, иначе зрители попытаются залезть наверх и укокошить музыкантов. Поскольку этого удовольствия их лишили, им оставалось только яростно колошматить друг друга. Ввалившись в зал, они сразу выстроились в две линии. Наша первая нота, очевидно, была явно согласованным сигналом к началу развлечения: в воздух немедленно полетели полулитровые пивные кружки, и началась потасовка. В общем, это был не концерт, а битва под аккомпанемент рок-энд-блюза. Субботний вечер в «Нортвуд Хиллз» по сравнению с этим побоищем больше напоминал открытие сессии британского парламента.

Мы играли по два концерта за вечер почти каждый день, а иногда и больше, если пытались подработать собственными выступлениями. Однажды в субботу по графику Роя мы выступали в два часа дня в Клубе американских услуг в Ланкастер-Гейт, потом погрузились в фургон и рванули в Бирмингем, где отыграли два концерта в «Ритц» и «Плаза». Потом опять фургон, возвращение в Лондон и выступление в клубе Каунта Сакла[55] «Кью» в Паддингтоне. Это был очень продвинутый клуб для чернокожих, где играли соул и ска; одно из первых заведений Лондона, куда приезжали артисты не только из Штатов, но и с островов Вест-Индии. Но, по правде говоря, в ту ночь мне больше всего запомнился не феерический коктейль из американской и ямайской музыки, а стойка с едой и фантастически вкусной корнишской выпечкой. Даже у самого преданного фаната музыки приоритеты меняются, когда на улице шесть утра и ты умираешь от голода.

Иногда Рой Темпест совершал катастрофические ошибки. Например, привез The Ink Spots, очевидно, пребывая в уверенности, что раз это чернокожие американцы, то поют они соул. Но эта группа была из абсолютно иной эпохи, до рок-н-ролльной, и работала она в стиле многоголосья. Они спели «Шепот травы», потом начали «Назад, во двор у дома» – и зрители просто испарились. Песни сами по себе чудесные, но парни в соул-клубе ждали совсем иного. Невыносимо было смотреть, как публика покидает зал. К счастью, в Манчестере, в «Твистед Уил», выступление прошло совсем по-другому – там зрители оказались настоящими меломанами, действительно разбирались в истории черной музыки, и группу приняли на ура – даже притащили пластинки родителей, чтобы музыканты на них расписались. А после концерта подняли участников группы на руки и совершили вокруг клуба несколько кругов почета. Можно много говорить о крутизне «свингующего Лондона» в середине шестидесятых, но эти ребята в «Твистед Уил» оказались куда более чуткими, знающими и чувствующими музыку – и, на мой взгляд, самыми крутыми в этой стране.

По правде говоря, меня нисколько не расстраивали ни низкая плата, ни огромная нагрузка, ни неудачные выступления. Главное – моя мечта сбылась. Я играл с музыкантами, чьи записи коллекционировал. Больше всех мне нравился Билли Стюарт, потрясающий парень из Вашингтона. Он работал с лейблом «Чесс Рекордз» и был замечательным певцом. Лишний вес Билли превратил в своего рода «фишку» – смысл его песен обычно сводился к одной идее: «она говорит, я самый прекрасный, что в толстого парня она влюблена». О его взрывном темпераменте слагали легенды – ходили слухи, что, когда однажды секретарша в «Чесс» слишком долго мариновала его в приемной, Билли в ярости выхватил пистолет и отстрелил дверную ручку. Мочевой пузырь у него тоже был легендарный, в чем мы очень скоро убедились. Если Билли требовалось справить малую нужду и он просил остановить фургон, можно было сразу отменять все планы на вечер, потому что ждать его приходилось часами. Звуки из кустов доносились невероятные: как будто кто-то наполняет плавательный бассейн из пожарного шланга.

Выступать с этими людьми было жутковато не только потому, что некоторые из них, по слухам, в горячке хватались за пистолет. Большой талант всегда вызывает нечто вроде благоговейного ужаса. Для меня это была великая школа. И дело не только в удивительных вокальных данных – эти люди обладали фантастическим умением зажигать публику. То, как они двигались, что говорили между исполнением песен, как владели вниманием аудитории, как одевались – во всем был неповторимый стиль и размах. Иногда это проявлялось в своеобразных причудах – например, Патти Лабелль почему-то всегда настаивала, чтобы на каждом концерте исполнялась одна из версии композиции «Дэнни Бой». Один час наблюдения за их поведением на сцене становился уроком актерского мастерства. И я поверить не мог, как относятся у нас к этим культовым личностям. У них были грандиозные американские хиты. И британские белые поп-звезды крали у них песни, делали каверы, после чего неизбежно становились более знаменитыми. Самыми активными «воришками» были Уэйн Фонтана[56] и его бэк-группа The Mindbenders – они перепели Um Um Um Um Um Um Мэйджора Лэнса и A Groovy Kind of Love Патти Лабелль и заработали на этом куда больше денег, чем первые исполнители. Песня Билли Стюарта Sitting in the Park провалилась, а Джорджи Фэйм[57] сделал из нее хит. Это, по понятным причинам, сильно расстраивало тех, кто писал песни и пел их первым. И насколько сильно, я понял после одного случая. В клубе «Рики-Тик» в Уиндзоре, когда Билли Стюарт исполнял Sitting in the Park, кто-то из «модов» издевательским тоном выкрикнул: «Хотим Джорджи Фэйма!» Никогда прежде не видел, чтобы человек с таким весом, как у Билли, двигался настолько быстро – он спрыгнул со сцены и бросился к обидчику. Бедный парнишка бежал из зала в страхе за свою жизнь. Еще бы! Каждый перепугается, если на него внезапно попрет соул-певец весом двести сорок килограммов, к тому же любитель пострелять.

В марте 1966 года «Блюзология» выдвинулась в Гамбург – сначала на пароме, затем на поезде. Нам предстояло выступать в клубе «Топ Тен» на улице Репербан. Легендарный клуб, один из тех, где играли «Битлз» еще до того, как стали знаменитыми. Они жили в мансарде над клубом и выпустили тогда свой первый сингл с Тони Шериданом[58]. Это было пять лет назад, и с тех пор ничего не изменилось. Музыкантов по-прежнему размещали в мансарде, на Репербан все так же работали публичные дома с девочками в витринах, играть в клубе полагалось пять часов, меняясь с другой группой – час мы, час они; посетители тем временем заходили, уходили, приходили другие. Легко было представить, что «Битлз» вели здесь точно такую же жизнь, там более что простыни в мансарде выглядели так, будто их не меняли со времен Джона и Пола.

Мы выступали и отдельно, как «Блюзология», и как бэк-группа шотландской певицы Изабель Бонд, которая переехала в Германию из Глазго. Это была забавная миловидная темноволосая девушка, которая материлась как сапожник – впервые я слышал такое от женщины. Она пела обычные песни, но меняла в них слова на непристойные. И на моей памяти она единственная, кому удавалось с легкостью заменить «Хочу называть тебя милым моим» на «Хочешь, мы вместе поонанируем».

Я же был невинен как дитя. Редко пробовал спиртное и по-прежнему не интересовался сексом, в основном потому, что умудрился дожить до девятнадцати лет без каких бы то ни было о нем представлений. Кроме сомнительного отцовского предупреждения, что от мастурбации я ослепну, никто и ничего не рассказывал мне о физической любви, не объяснял, как себя вести и что делать. Я не знал, как происходит половой акт и что такое оральный секс. Наверное, я единственный музыкант-англичанин шестидесятых, который работал на улице Репербан, при этом оставаясь девственником, – и это в одном из знаменитых злачных мест Европы, куда народ приезжает, чтобы удовлетворить самые дикие сексуальные желания. Но самая большая вольность, какую я себе позволил, – купил в местном универмаге пару расклешенных брюк. Меня интересовали только выступления и походы в немецкие музыкальные магазины. Я был одержим музыкой и страшно амбициозен.

В глубине души я понимал, что «Блюзология» – не вариант. Очевидно было, что мы недостаточно хороши. От малоизвестных блюзов мы перешли к композициям в стиле соул, которые в середине шестидесятых исполняли почти все английские рок-энд-блюз-группы – In the Midnight Hour, Hold On I’m Coming. Но The Alan Bown Set[59] или Mike Cotton Sound[60] играли их лучше нас. Были вокалисты лучше Стюарта и, уж конечно, клавишники лучше, чем я. Как пианист я хотел стучать по клавишам в стиле Литл Ричарда, но, если вытворить такое на электрооргане, считай, весь день испорчен. Мне не хватало технических знаний для того, чтобы играть на органе правильно. Сложнее всего было с «Хаммондом B-12», который громоздился на сцене в клубе «Фламинго» на Уордор-стрит, – огромное деревянное сооружение наподобие комода, все в переключателях, рычагах, ручках и педалях. Конечно, Стив Уинвуд[61] или Манфред Мэнн заставили бы этого монстра стонать, кричать и петь сложные арии. Я же боялся к нему прикасаться, потому как понятия не имел, что с ним делать. Даже маленький «Вокс Континентал», на котором я играл, технически для меня представлял собой минное поле. Одна клавиша у него имела обыкновение залипать, и однажды это случилось прямо во время выступления в клубе «Скотч оф Сент Джеймс». Я играл Land of a Thousand Dances, и вдруг мой электроорган разразился диким воем – как будто люфтваффе вернулось из прошлого и решило дать еще один шанс операции «Блиц». Группа, дабы не пасть в грязь лицом, бодро продолжала «танцевать в аллее с милой Лорелеей» и «кружиться в пляске с Люси из племени Ватуси». Я же истерически пытался исправить положение и уже собирался звонить в службу спасения. Но тут на сцену поднялся Эрик Берден, вокалист группы «Энималс». Технических знаний у него явно было куда больше, чем у меня, – их клавишник Алан Прайс гениально играл на «Вокс Континентал». Эрик шарахнул кулаком по органу, и клавиша вернулась на место. «У Алана такая фигня постоянно случается», – объяснил он и спрыгнул вниз.

В общем, мы явно проигрывали другим группам нашего стиля, а они, в свою очередь, проигрывали тем, кто пишет и исполняет собственные песни. Помню, у «Блюзологии» был запланирован концерт в клубе «Седар» в Бирмингеме. Мы приехали раньше времени и попали на репетицию местной группы The Move, которая явно стояла на пороге взлета. Парни потрясающе держались на сцене, у них был очень активный менеджер с даром убеждения, а их гитарист Рой Вуд умел писать песни. Их выступление не только захватывало, но песни Роя Вуда звучали лучше, чем каверы, которые они пели. Только психически ненормальный человек мог бы сказать нечто подобное о горстке композиций, которые сочинил я для «Блюзологии». Говоря по правде, я написал их потому, что иначе было нельзя. Мне пришлось. Мы ожидали записи на студии, что случалось крайне редко, и должны были показать хоть какой-то собственный материал. Я не вкладывал в эти сочинения душу и сердце, и это сразу чувствовалось. И вот теперь я смотрел репетицию The Move, и на меня сошло озарение. Вот оно. Вот как нужно работать. Только так можно двигаться вперед. Именно этим я должен заниматься.

Я бы ушел из «Блюзологии» раньше, если б на горизонте не нарисовался Лонг Джон Болдри. Работу с ним мы получили, потому что оказались в нужном месте в нужное время. «Блюзология» как раз гастролировала на юге Франции, и так вышло, что именно там Долговязый Джон остался без бэк-группы, причем прямо перед концертом в клубе «Папагайо» в Сен-Тропе. Вначале он хотел собрать новую команду наподобие распавшейся Steampacket, в нее бы вошли Стюарт Браун, он сам, парень по имени Алан Уокер – думаю, потому что Болдри положил на него глаз, – и вокалистка Марша Хант, которая только что прилетела в Лондон из Штатов. «Блюзологии» же предстояло стать бэк-группой – после того как Джон немного обновил состав. Пару ребят он быстренько уволил и заменил другими, на его взгляд более подходящими.

Это было не совсем то, чем я хотел заниматься. И я считал, что такой состав команды для Джона – шаг назад. Джули Дрисколл и Род были замечательными артистами. Еще школьником я ходил на концерт в Кентонский Клуб Консерваторов, где Род и Джон выступали вместе, группа тогда называлась The Hoochie Coochie Men, и они потрясли меня до глубины души. И Брайан Огер был супер-клавишник: уж точно не из тех, ради кого солист группы «Энималс» полезет на сцену, чтобы помочь справиться с аппаратурой в разгар выступления.

В общем, у меня были сомнения. Сотрудничество с Алланом Уокером и Маршей Хант продлилось недолго: Марша, роскошная высокая чернокожая девушка, к сожалению, пела не блестяще. Но, несмотря ни на что, должен признать, что с появлением Долговязого Джона жить мне стало куда интереснее. Если вам все наскучило и превратилось в рутину, искренне рекомендую поездить по гастролям в компании эксцентричного блюзового певца-гея ростом под два метра и с тяжелой алкогольной зависимостью. Сразу почувствуете необычайное оживление!

Мне нравилось общаться с Джоном. В своем фургоне с включенным магнитофоном он обычно подбирал меня возле Фроум Корт, высовываясь из окна и возвещая о своем приближении оглушительными криками: «РЕДЖИ!!!» Жизнь его, казалось, вся состоит из необычных происшествий, часто связанных с пьянством, которое, как я очень быстро понял, разрушало его; однажды мы выступали в Кромере в «Линкс Павильон», и после концерта он так нагрузился, что упал с прибрежного обрыва вниз прямо в белом костюме. В ту пору я не осознавал, что он гей, и сейчас, в ретроспективе, это может показаться странным. Человек называл себя «Ада», про других мужчин говорил «она» и постоянно делился подробностями своих сексуальных похождений: «У меня сейчас новый бойфренд, Оззи, – и знаешь, дорогуша, он носится с моим членом, как с писаной торбой!»

Но, опять же, я был невероятно наивен. Вообще не понимал, о чем талдычит этот парень, и, конечно, не мог поверить, что обращение «дорогуша» относится ко мне. Я просто сидел и думал: «Что? Он носится с твоим членом? Как? Зачем? О чем ты вообще говоришь?»

Все это было весело, не спорю, но не отменяло того факта, что я не хотел быть органистом, не хотел играть ни в бэк-группе, ни в «Блюзологии». По этой причине я и явился в новое здание «Либерти Рекордз» неподалеку от Пикадилли и перед прослушиванием долго изливал душу: о том, как «Блюзология» зашла в тупик, о бесконечном сумасшедшем круговороте кабаре-выступлений и о том, какую трагическую роль сыграл магнитофон в легендарном провале «живого» исполнения Let the Heartaches Begin.

Напротив меня за столом сидел Рэй Уильямс и сочувственно кивал. Светлый блондин, он был очень красивый, превосходно одетый и невероятно молодой. Настолько молодой, что, как выяснилось, подписывать контракты с кем бы то ни было не имел права. Все решало его начальство. И, возможно, решило бы в мою пользу, если б я не выбрал для прослушивания песню Джима Ривза He’ll Have To Go. Логика у меня была такая: должно быть, все будут петь что-то типа My Girl или нечто из арсенала лейбла «Мотаун», а я пойду другим путем и выделюсь из толпы. К тому же мне действительно нравилась He’ll Have To Go, и, исполняя ее, я чувствовал себя уверенно: в пабе в «Нортвуд Хиллз» ее всегда принимали на ура. Если бы я хорошенько подумал, то понял: люди, которые стараются сделать свой лейбл прогрессивным и с акцентом на рок, ожидают от претендентов большего. «Либерти» подписали контракт с The Bonzo Dog Doo Dah Band[62], The Groundhogs[63] и The Idle Race, психоделической командой с фронтменом Джеффом Линном, который позже основал группу Electric Light Orchestra[64]. Джим Ривз пиннеровского разлива их не заинтересовал.

С другой стороны, возможно, я поступил правильно. Ведь если бы я тогда успешно прошел прослушивание, Рэй, скорее всего, не дал бы мне конверт со стихами Берни. И тогда вообще не знаю, что было бы дальше, хотя я очень много думал на эту тему. Мне совершенно ясно, что это был судьбоносный поворот в моей жизни. В кабинете у Рэя царил чудовищный беспорядок. Повсюду громоздились стопки катушек с пленками, груды конвертов – Рэй занимался не только всеми перспективными музыкантами и текстовиками Британии, но и каждым графоманом, который, как и я, прочитал рекламное объявление «Либерти» о поиске талантов. Мой конверт он как будто случайно вытянул из вороха других, просто чтобы одарить чем-то напоследок, чтобы я не чувствовал себя окончательно проигравшим, – по-моему, конверт этот он даже не распечатывал, ни при мне, ни до моего прихода. Тем не менее его содержимое предопределило мою судьбу и все, что произошло со мной дальше. Начнешь думать о таком совпадении, и голова идет кругом.

Кто знает? Наверное, я встретил бы другого текстовика, или стал бы участником какой-нибудь группы, или прокладывал бы путь в музыкальной индустрии в одиночку. Но мои жизнь и карьера были бы другими, и, скорее всего, не такими замечательными. Вряд ли кто станет возражать, что в итоге все сложилось наилучшим образом. Иначе вы бы попросту не читали эту книгу.



Лейбл «Либерти Рекордз» не заинтересовался нашими первыми с Берни песнями, и Рэй предложил нам сотрудничество со своей нотоиздательской компанией. Платили там, только если песни продавались, но тогда это было не так уж и важно для нас. Главное, Рэй верил в меня. Он даже пытался свести меня с другими текстовиками, но без толку: с ними не получалось так, как с Берни. Были попытки заставить нас с Берни работать вместе – то есть писать одновременно, сидя в одной комнате, но, опять же, я так не мог. Мне важно было иметь перед собой написанный на бумаге текст, и только тогда в голове рождалась музыка. Нужен был этот вдохновляющий импульс или скорее волшебство: я читал строки, написанные Берни, и сразу накатывало желание писать музыку. Впервые это произошло, когда я открыл конверт в метро по дороге домой от Бейкер-стрит. И с тех пор так случалось всегда.

Нас словно прорвало: мы сочиняли песни одну за другой. Они были лучше, чем все, что я писал раньше, хотя человеку стороннему это мало о чем говорит. На самом деле, лишь некоторые из них были лучше, потому что мы писали песни двух видов. Первые – коммерческие, их мы предполагали продать, скажем, Силле Блэк[65] или Энгельберту Хампердинку: длинные слезливые баллады и развеселая бабблгам-попса[66]. Ужас! Иногда меня прямо передергивало при мысли, что наше творчество ничем не отличается от ненавистной Let the Heartaches Begin – но как иначе команде, состоящей из поэта-песенника и композитора на вольных хлебах, заработать денег? Яркие поп-звезды и любимцы массовой публики были нашей главной рыночной целью. Другой вопрос, что мы все время промахивались. Единственным более-менее знаменитым покупателем, которому нам удалось продать песню, стал актер Эдвард Вудворд – время от времени он выступал в роли эстрадного певца. Его альбом назывался «Человек в одиночестве», и это название, увы, предопределило его судьбу у зрителей.

Но у нас были песни и другого рода – те, что мы действительно хотели писать, навеянные творчеством «Битлз», The Moody Blues[67], Кэта Стивенса[68], Леонарда Коэна; теми записями, что мы покупали в «Мьюзикленд» – магазине в Сохо, куда мы с Берни захаживали так часто, что консультанты порой просили меня постоять за стойкой, пока они сбегают пообедать.

Приближался конец психоделической эры, и мы сочиняли много песен об одуванчиках и плюшевых мишках. На самом деле мы как бы примеряли на себя чужие стили, и ни один не подходил нам идеально. Но этот процесс поиска собственного голоса был очень важен и приносил много радости. Все было в радость тогда. Берни переехал в Лондон, и наша дружба становилась все крепче. Мы отлично ладили, он казался мне братом, которого у меня никогда не было; и это ощущение усиливалось, когда мы спали на двухъярусной кровати в моей комнате в Фроум Корт.

Целыми днями мы сочиняли песни – Берни стучал на машинке в спальне, приносил тексты в гостиную, где я сидел за пианино, потом бежал назад в спальню, а я начинал подбирать к словам музыку. Мы не могли сочинять в одной комнате, но все свободное от работы время проводили вместе – в музыкальных магазинах, в кинотеатрах. По вечерам ходили на концерты или просто зависали в музыкальных клубах; смотрели, как Гарри Харт прихлебывает джин из своей чаши и болтает с юными перспективными дарованиями. Помню, туда часто захаживал забавный маленький парень, который – в духе «цветочного» настроения эпохи – поменял имя на Ганс Христиан Андерсен. Сказочно-неземная аура псевдонима несколько меркла, когда он открывал рот и начинал говорить с сильным ланкаширским акцентом. В конце концов он вернул настоящее имя, а позже стал фронтменом группы Yes[69].

Оба типа наших песен мы записывали в крошечной четырехдорожечной студии, которая располагалась на Нью Оксфорд Стрит в «Дик Джеймс Мьюзик» (DJM) – компании, которая управляла делами нотоиздательской фирмы Рэя. Позже эта крошечная студия стала очень знаменитой, потому что именно в ней втайне от всех работали The Troggs[70]. Каждые одиннадцать минут, отведенные на запись трека, они орали и ругались: «Почему у тебя все через долбаную задницу?» или «Хренов ударник – пошел он к черту!» – и все эти матюки позже оказались на печально известной Troggs Tape[71]. В штате студии аранжировщиком и музыкантом работал Калеб Куэй, гитарист и мультиинструменталист, у него постоянно болели суставы кистей рук. Калеб уже тогда был очень знаменит, о чем не давал нам забывать, – половину времени тратил на то, чтобы упрекать нас с Берни в недостатке крутости: и это мы не так сказали, и то не так сделали, и одеты не так, как надо. Но, как и Рэй, он почему-то верил в нас. И если не катался, утирая слезы, по полу в смеховой истерике, тратил на наши песни времени и сил гораздо больше, чем полагалось. В обход всех правил компании задерживался до поздней ночи, да еще и приводил своих друзей музыкантов, которые работали бесплатно; пробовал разные аранжировки и новые идеи – тайком, когда сотрудники DJM уходили домой.

Все это было очень увлекательно, но в итоге нас застукал офис-менеджер компании. Не помню, как ему удалось нас вычислить, – думаю, кто-то ехал мимо, заметил свет в окнах и решил, что в студию залезли грабители. Калеб был уверен, что сейчас его уволят, и, видимо, с отчаяния, дал самому Дику Джеймсу послушать то, над чем мы работали.

К общему изумлению, Дик не уволил Калеба и не выкинул нас из студии. Напротив, он предложил выпускать наши песни, да еще и платить за это двадцать пять фунтов в неделю – десятку Берни и пятнадцать мне: мне на пять больше, потому что я играл на клавишных и пел. Это означало, что я мог спокойно уйти из «Блюзологии» и сосредоточиться на сочинении песен – то есть именно на том, чем я хотел заниматься. Мы вышли из кабинета Дика в шоке. Даже завизжать от восторга не могли.

Правда, в огромной бочке меда все-таки была ложка дегтя: Дик считал, что залог нашего будущего успеха – слезливые баллады и попса. Он работал с «Битлз», управлял делами их компании «Нозерн Сонгз», но в глубине души оставался издателем старого образца в духе Тин-Пэн-Элли. DJM вообще была странной организацией. Половина компании – как сам Дик: средних лет, скорее из представителей старой еврейской гвардии шоу-бизнеса, чем из мира рок-н-ролла. Другая половина моложе и современнее – как Калеб, сын Дика Стивен или Тони Кинг.

Тони Кинг работал в новой компании под названием AIR в кабинете, арендованном на втором этаже. AIR, ассоциацию независимых музыкальных продюсеров, основал Джордж Мартин[72], когда осознал, насколько мало платит ему EMI за работу с «Битлз». Тони занимался выпуском их пластинок и продвижением. Сказать, что Тони не был похож на остальных сотрудников DJM, – значит ничего не сказать. Он красил волосы в радикальный блонд, носил костюмы от самых крутых лондонских модельеров, оранжевые бархатные брюки, одежду из атласа, многослойные бусы из бисера; на шею наматывал один иди два винтажных шелковых шарфа из своей коллекции, и они развевались на ходу. Он жил и дышал музыкой, работал с «Роллингами» и Роем Орбисоном, водил дружбу с «Битлз». Как и Долговязый Джон, он не скрывал своей сексуальной ориентации, и ему было все равно, кто и что подумает на этот счет. В офис он не входил, а скорее вплывал: «Простите за опоздание, дорогуши, у меня телефон запутался в ожерельях». Невероятно забавный человек, и я был совершенно им очарован. Более того, я мечтал стать таким, как он, – стильным, экзотическим, ни на кого не похожим.

Я попал под влияние его манеры одеваться, что привело к неожиданным результатам. Я отрастил усы. Купил афганскую дубленку, правда, из тех, что подешевле, – кожа была недостаточно хорошо выделана и так воняла, что мать не пускала меня в квартиру. Поскольку я не имел возможности одеваться в бутиках, куда ходил Тони, я купил отрез ткани для занавесок с изображением Нодди[73] и попросил мамину подругу, портниху, сшить мне рубаху. На съемку своего первого сингла I’ve Been Loving You я надел шубу из искусственного меха и шляпу-трилби с расцветкой под леопарда.

Сингл выпустили в марте 1968 года. Уж не знаю почему, но мое изображение в феерическом ансамбле из шубы и шляпы не вызвало бешеного энтузиазма у покупателей. Сингл провалился. Меня это не удивило и не разочаровало. Я не стремился к сольной карьере певца, я просто хотел писать песни, и вся история с синглами вышла чисто случайно. Сын Дика Стивен продал наши с Берни демозаписи разным лейблам в надежде, что кто-нибудь из сотрудничающих с ними артистов купит наши песни. В «Филлипсе» кому-то понравился мой голос, и следующее, что я узнал, – что со мной подпишут контакт на несколько синглов. Я сильно сомневался в успехе предприятия, но все же согласился – посчитал, что хоть какая-то огласка будет полезной для продвижения наших песен.

Мы с Берни заметно выросли. Нас вдохновляли композиции Боба Дилана и The Band с их коренными американскими темами, равно как и певцы и создатели песен новой волны в США, такие как Леонард Коэн, – их диски мы находили в зарубежном отделе в магазине «Мьюзикленд». Что-то в их музыке дало нам новый импульс. Все изменилось, мы уже не писали подражаний другим музыкантам. Я слушал и переслушивал нашу композицию Skyline Pigeon и не видел сходства ни с кем из авторов или певцов. Наконец-то мы начали делать что-то свое.

Тем не менее для моего дебютного сингла Дик Джеймс выбрал I’ve Been Loving You – по всей видимости, после долгих и, безусловно, плодотворных поисков самой неудачной песни. Ему удалось выудить нечто совершенно бессмысленное, написанное даже не на слова Берни – эту песню мы планировали продать какому-нибудь махрово-попсовому исполнителю средней руки. Думаю, выбор Дика был связан с его корнями – опять же с Тин-Пэн-Элли. Я знал, что песня никуда не годится, но чувствовал, что не вправе возражать. В конце концов, Дик – легенда Денмарк-стрит, он работал с «Битлз», подписал с нами контракт и теперь выпускает мой первый сингл. А ведь он мог просто вышвырнуть нас с Берни на улицу!

Реклама гласила, что этот сингл – «демонстрация грандиозного мастерства на дебютном диске», что я – «новый талант, великое открытие 1968 года», и в заключение, видимо, в качестве «заманухи»: «ВЫ ПРЕДУПРЕЖДЕНЫ!» Английская публика, похоже, отреагировала так, будто их предупреждают, что каждый диск долго отмокал в канализации; в итоге «новый талант 1968 года» бесславно отправился на полку.

В это время в моей жизни возникла еще одна довольно неожиданная проблема: помолвка с девушкой по имени Линда Вудроу. Мы познакомились в конце 1967 года на концерте «Блюзологии» в Шеффилде, в клубе «Моджо»; она дружила с тамошним диджеем – пареньком ростом метра полтора, который называл себя Всемогущий Атом. Линда, высокая блондинка, на три года старше меня, нигде не работала. Не знаю, откуда она брала деньги на жизнь, наверное, у богатых родителей, но взгляды проповедовала весьма независимые. Она была очень хорошенькая и проявляла интерес к моей музыке. Наш разговор после концерта превратился в нечто, подозрительно смахивающее на свидание, за которым последовало еще одно, а затем и визит к нам домой в Фроум Корт. Это были странные отношения. Почти никаких физических контактов, и уж, конечно, никакого секса – но Линда воспринимала это не как нежелание близости с ней, а как свидетельство старомодного романтического благородства с моей стороны: в 1968 году некоторые пары все еще соблюдали правило «никакого секса до свадьбы».

Но и без секса в какой-то момент наши отношения начали развиваться сами собой. Линда решила переехать в Лондон и найти квартиру. Она могла себе это позволить, мы бы съехались, а Берни снимал бы у нас комнату.

Солгу, если скажу, что воспринимал происходящее легко и без сомнений. Для начала, Линда начала критиковать мою музыку. Она была большой поклонницей американского эстрадного певца Бадди Греко и в конце концов ясно дала понять, что пример мне стоит брать с него.

Впрочем, мои сомнения на удивление быстро развеялись. Отъезд из Фроум Корт радовал. К тому же я считал, что поступаю, как и положено двадцатилетнему парню, – начинаю жить с девушкой.

Так мы оказались в квартире на Ферлонг Роуд в Ислингтоне[74]: я, Берни, Линда и ее чихуа-хуа Каспар. Она устроилась работать секретарем, и наши разговоры все чаще сводились к помолвке. К этому времени тревожные звоночки уже сложно было игнорировать, потому что забеспокоились все мои близкие. Мама восприняла идею в штыки. А что по этому поводу думал Берни, ясно из текста песни, которую он написал в тот период. Называлась она «Кто спас меня сегодня ночью» и едва ли воспевала прекрасные душевные качества Линды: «деспотичная королева», «гордая правительница восседает на электрическом стуле, приготовленном для тебя». Берни она категорически не нравилась. Он боялся, что Линда испоганит всю нашу музыку своей страстью к Бадди Греко, считал ее тираншей и страшно взбесился, когда она, уж не знаю почему, заставила его снять со стены его комнаты плакат с изображением Саймона и Гарфункеля.

Отчасти из упрямства, отчасти из отвращения ко всякого рода конфликтам я решил не прислушиваться к сигналам тревоги. Мы обручились в день, когда мне исполнился двадцать один год, – кто из нас сделал предложение, сейчас уже не помню. Была назначена дата свадьбы, начались приготовления. И вот тогда я запаниковал. Очевидный выход в таком случае – просто сказать правду. Но для меня такое решение было далеко не так очевидно, потому что рассказать Линде о своих истинных чувствах я не мог.

И я решил покончить с собой.

Спас меня Берни, и с тех пор он не перестает мне напоминать в мельчайших деталях историю моей бессмысленной попытки отравиться газом. Для начала, тот, кто действительно хочет покончить с собой, совершает это в одиночестве, чтобы никто не помешал; посреди ночи, когда все спят, или в месте, где никого не может быть. Я же действовал с точностью до наоборот: белым днем, в квартире, полной людей – Берни был в своей спальне, Линда дремала после обеда. Более того: прежде чем сунуть голову в духовку, я положил туда для удобства подушку, включил газ на самое первое деление и распахнул на кухне все окна. Те минуты, пока Берни оттаскивал меня от плиты, выглядели драматично, но на самом деле газа не хватило бы даже для того, чтобы задохнулся комар. Я рассчитывал, что все будут в ужасе, а затем Линда внезапно осознает, что причина моей попытки убиться – наш несчастный предполагаемый брак. Но она лишь немного растерялась. А потом, что еще хуже, начала думать, будто я впал в депрессию из-за провала сингла I’ve Been Loving You. Ясно, что именно в этот момент я уже точно должен был открыться ей. Но я промолчал. Эпизод с самоубийством забылся, а свадьба осталась на повестке дня. И мы вместе начали подыскивать квартиру на Милл Хилл.

Так вышло, что правду, которую знал я сам, высказал прилюдно Долговязый Джон Болдри. После моего ухода из «Блюзологии» мы остались хорошими друзьями, и я попросил его стать моим шафером. Джона явно насмешила сама идея моей женитьбы, но он согласился. Мы договорились встретиться в клубе Bag O’Nails в Сохо и обсудить детали. Берни пошел со мной.

Как только Джон вошел в зал, сразу стало ясно, что он нервничает и чем-то встревожен. Чем – я понятия не имел и подумал, что, наверное, у него какие-то неприятности в личной жизни. Может, Оззи отказался носиться с его членом, как с писаной торбой? Или делать еще что-нибудь… не знаю, чем они еще занимаются. Потребовалось несколько порций спиртного, прежде чем он выложил суть проблемы – прямо и без обиняков.

– Черт тебя побери! – гаркнул Джон. – Что ты творишь? Какого хрена ты связался с женщиной? Очнись и возрадуйся! Ты – гей! И Берни ты любишь больше, чем эту бабу!

Наступило неловкое молчание. Я знал, что отчасти он прав. Я не любил Линду – по крайней мере, не настолько, чтобы на ней жениться. И я действительно любил Берни. Не как мужчину, не в сексуальном плане, а как моего самого лучшего друга. И нашим партнерством в творчестве дорожил в сотни раз больше, чем своей так называемой невестой. Но гей? Насчет этого уверенности не было – я так до конца и не понял, что значит быть геем, хотя, благодаря нескольким очень откровенным разговорам с Тони Кингом, понемногу начал понимать. Так, может, я – гей? Может, именно поэтому меня так восхищает Тони? Ведь я не просто подражаю его стилю в одежде и его лондонским щегольским манерам. Я чувствую в нем что-то от себя самого.

В общем, было над чем подумать. Но вместо этого я начал спорить: мол, Джон говорит глупости, опять напился и устраивает много шума из ничего. И потом, я не могу отменить свадьбу – все уже организовано. Мы даже заказали торт!

Джон и слушать меня не хотел. Он повторял, что я разрушу жизнь и себе, и Линде, если позволю свадьбе состояться. Что я чертов идиот и веду себя как последний трус. Спор разгорался и начал привлекать внимание, подтянулись посетители от столиков неподалеку. Ну а поскольку мы находились в клубе Bag O’Nails, все они были поп-звезды, что придавало ситуации легкий оттенок сюрреализма. Вмешалась Синди Бердсон из The Supremes – я знал ее еще со времен «Блюзологии», она тогда была одним из «колокольчиков»[75] в бэк-группе Bluebelles Патти Лабелль. Потом к обсуждению присоединился Пи Джей Проби[76]. Рад бы был поделиться тем, что говорил о моей предстоящей свадьбе, о ее потенциальной отмене и, конечно, о моей сексуальной ориентации этот одетый в сползающие штаны enfant terrible шестидесятых с волосами, собранными в конский хвост, но к тому времени я уже окончательно ошалел и воспринимал происходящее как в тумане. Хотя все-таки помню, что в конце концов я сдался и признал, что Джон прав – по крайней мере, по поводу свадьбы.

Все, что было дальше в эту ночь, память сохранила отрывочными картинками. Рассвет, мы с Берни, взявшись за руки для храбрости, бредем по дороге к дому. Шатаясь, натыкаемся на автомобили и переворачиваем мусорные ящики. Потом ужасный скандал, и Линда грозит самоубийством. Дальше невнятный разговор через закрытую дверь спальни Берни о том, способна Линда на самом деле покончить с собой или нет. И еще один разговор через дверь – я прошу Берни открыть и пустить меня поспать на полу.

На следующее утро после еще одного чудовищного скандала я в отчаянии позвонил в Фроум Корт. «Они приехали в грузовике и отвезли меня домой», – написал Берни в песне «Кто-то спас меня сегодня». «Они», «грузовик» – конечно, поэтическое преувеличение. Приехал только Дерф на маленьком рабочем фургончике. Но он действительно отвез нас домой, назад в Фроум Корт, в комнату с двухъярусной кроватью. И Берни сейчас же повесил на стену плакат с Саймоном и Гарфункелем. Линду мы больше никогда не видели.

три

Теоретически, мы с Берни вернулись в Фроум Корт на время, пока не подыщем что-то свое. Но нет ничего более постоянного, чем временное: переезд пока не предвиделся. Мы не могли себе позволить снять квартиру. Наши песни не продавались – английские певцы и группы не хотели их покупать. Иногда до нас доходил слух, что чей-то продюсер или менеджер интересовался той или иной нашей композицией. Надежда вспыхивала, но быстро гасла. На нас сыпались отказы. «Простите, но Клифф говорит «нет». «Мои извинения, но Силла считает, что это не совсем в ее стиле». «Нет, «Октопусу» это не подходит». «Октопус»? Это еще что? Группа? Тогда единственное, что я о ней знаю, – что им не нравятся наши песни. В общем, нам отказывали исполнители, о которых я даже не слышал.

Время остановились, ничего не происходило. Как уж тут не упасть духом. Правда, у жизни в Фроум Корт было одно весомое преимущество – а именно мама с ее проверенным средством против моих депрессий, речью на тему того, что надо забыть о карьере музыканта и найти работу в местном торговом центре: «Ты же знаешь, у тебя есть выбор. В прачечной самообслуживания как раз освободилось местечко». В прачечной, говорите? Хм. Заманчиво. Сидеть и слушать, как гудят стиралки и сушильные машины. Нет уж, я, пожалуй, попробую написать еще несколько песен.

Вместо переезда мы попытались придать спальне с двухъярусной кроватью вид помещения, более-менее подходящего для двоих взрослых мужчин. Я вступил в книжный клуб «Ридерз Дайджест» и постепенно начал заполнять полки изданиями в кожаных переплетах – «Моби Дик», «Давид Копперфильд». В каталоге «Литлвудз» мы выбрали стереопроигрыватель и две пары наушников – их продавали в рассрочку, так что это мы могли себе позволить. На Оксфорд-стрит купили постер – «Афину» Мана Рэя[77], а рядом, в магазинчике индийских товаров, набор ароматических палочек. Дома мы включали какую-нибудь новинку из «Мьюзикленда», надевали наушники, ложились на пол и в комнате, наполненной ароматным дымом, немедленно превращались в авангардных артистов, представителей контркультуры, ведущих богемное существование. Впрочем, магия быстро развеивалась: мама начинала стучать в дверь. «Что там у вас за страшная вонь? – спрашивала она. – И, кстати, что приготовить на ужин?»

Я зарабатывал чуть больше, чем Берни. Тони Кинг, пользуясь связями со студиями AIR и Abbey Road, постоянно подбрасывал мне подработку студийным музыкантом. В Abbey Road платили три фунта в час наличными, сессии полагалось длиться три часа. Лишняя минута – и тогда, по правилам профсоюза музыкальных работников, нам выплачивали надбавку как за полторы сессии, что не могло не радовать: около пятнадцати фунтов, – столько же, сколько мне платили в неделю в DJM. А дополнительный бонус я получал, если сталкивался с Ширли Бернс и Кэрол Уэстон, секретаршами из Air Studios, – эти чудесные женщины, переполненные разными слухами и сплетнями, всегда с готовностью предлагали мою кандидатуру в случае какой-нибудь подработки. Очевидно, что-то во мне пробуждало их материнский инстинкт, и они даже отдавали мне свои талоны на питание. Так что я еще и ел бесплатно – рай, да и только.

Но не в деньгах дело: студийная, она же сессионная работа, – всегда замечательный опыт. Здесь музыкант не может позволить себе капризы, он берется за любой предложенный вариант, играет то, что требуется. При этом ты должен не тормозить и быстро входить в курс дела, потому что некоторые из тех, с кем ты играешь, – лучшие музыканты страны. Да, страх – не то слово, которое ассоциируется с вокальной группой Майка Саммса, работавшей тогда на подпевке буквально у всех. Тем более что выглядели они как дяди и тети средних лет, явившиеся в студию прямиком с танцевальной вечеринки в гольф-клубе. Но если ты пел и играл рядом с ними, на тебя внезапно снисходил Страх Божий, потому что эти люди делали свое дело суперпрофессионально.

Студийный музыкант должен уметь адаптироваться, потому что исполнять нужно музыку в самых разных стилях. Сегодня ты работаешь на бэк-вокале у Тома Джонса, завтра – на комедийной записи с The Scaffold[78], или делаешь фортепианную аранжировку с The Hollies[79], или пытаешься создать рок-версию основной темы «Грека Зорбы» для The Bread and Beer Band, еще одного так и не раскрутившегося проекта Тони Кинга. Ты постоянно знакомишься с новыми людьми, завязываешь контакты с исполнителями, продюсерами, аранжировщиками, сотрудниками звукозаписывающих фирм. Помню, однажды я работал в студии с The Barron Knights[80], и внезапно вошел Пол Маккартни. Он немного посидел в звукорежиссерской, послушал; потом подошел к фортепиано, объявил, что сейчас покажет, чем занимается в студии по соседству, и минут восемь играл Hey Jude. И то, над чем корпели мы с The Barron Knights – а именно над новой записью выступления Деса О’Коннора[81] на Олимпийских играх, – показалось просто игрой в бирюльки.

Иногда сессия проходила отлично, потому что мы играли потрясающую музыку, а иногда просто прекрасно, потому что мы играли бог знает что. Я работал над множеством кавер-альбомов для лейбла «Марбл Арк»: мы записывали сборники сляпанных на скорую руку версий разных хитов, альбомы потом называли Top of the Pops, Hit Parade и Chartbusters и продавали в супермаркетах по очень низкой цене. Каждый раз, как всплывает эта история, все начинают охать и ахать: мол, это же самое дно его карьеры, бедный непризнанный артист вынужден был анонимно петь чужие песни ради куска хлеба! Думаю, с оглядкой на прошлое можно выразиться и так, но в то время я ничего подобного не чувствовал – сессии, на которых мы записывали эти несчастные каверы, всегда проходили в чуть ли не истерическом веселье.

Продюсер Алан Кэдди выдавал нам фантастические инструкции – одна безумнее другой. «А можешь спеть «Молодой, талантливый, черный?» Ну… эта песня, скажем прямо, мало подходит белому парню из Пиннера – но я ее все-таки спел. «Следующая у нас Back Home[82] – и нужно, чтобы это звучало так, будто поет английская футбольная сборная на Кубке мира!» Окей. У нас здесь всего три вокалиста, причем один из них – женщина, так что абсолютного сходства вряд ли добьешься… но споем, конечно. Вы же босс. Однажды он велел мне петь голосом Робина Гибба из «Би Джиз» – потрясающего певца с уникальным вокалом, который можно описать как неземное, слегка дрожащее носовое вибрато. Конечно, повторить такое невозможно, но я нашел выход: в буквальном смысле взял себя за горло и дергал его во время пения, создавая эффект вибрации. На мой взгляд, прорывная идея, но у моих коллег-музыкантов она вызвала бурю эмоций. Я стоял и завывал, вцепившись пальцами в горло, и старался не смотреть за стекло, где другие студийные певцы, Дэвид Бирон и Дейна Гиллеспи, поддерживая друг друга, едва не валились на пол от хохота.

Вот так я от души развлекался на кавер-сессиях во время этих предположительно самых позорных моментов моей профессиональной жизни. На самом деле, один такой кавер я записал и после начала своей сольной карьеры – нет, я не шучу. Уже была написана Your Song, уже вышел альбом Elton John, я уже успел засветиться в Top of the Pops[83] и собирался лететь в Америку в свой первый тур – именно как раз тогда я вернулся в студию и с превеликим удовольствием спел усеченные версии In the Summertime и Let’s Work Together для какого-то чудовищного альбома, который потом продавали в супермаркете по полтора фунта за штуку. Как обычно, запись прошла очень весело.

Но студийная работа занимала далеко не главное место в моих отношениях с Тони Кингом. У него было много друзей, нечто вроде небольшой «банды» – в основном мужчины-геи из музыкальной индустрии: продюсеры, сотрудники Би-би-си, рекламщики, промоутеры, и среди них – шотландец Джон Рид, молодой, амбициозный, очень уверенный в себе и очень забавный. Карьеру он делал стремительно. В конце концов его назначили местным представителем американского лейбла «Тамла Мотаун», где он работал с The Supremes[84], The Temptations и Смоки Робинсоном[85]. Это была престижная должность, о чем Тони Кинг никому не давал забыть, с пиететом называя Джона «Памелой Мотаун».

Компания Тони не совершала странных выходок, не вела себя вызывающе; они не прочесывали лондонские гей-клубы, а просто ходили вместе в пабы и рестораны или устраивали домашние ужины. Мне нравилось проводить с ними время. Утонченные, прекрасно образованные, умные и чрезвычайно забавные – меня восхищал их сленг, их особенное чувство юмора. Чем больше я думал, тем яснее понимал странную вещь: с ними я как будто дома. По натуре я не одиночка, и всегда у меня хватало друзей – что в школе, что во времена «Блюзологии» и на Денмарк-стрит. Но с ними все было иначе – я ощущал себя своим среди своих. Я чувствовал себя ребенком из книжки про Мэри Поппинс, перед которым внезапно открылся новый волшебный мир. Год назад пьяный Джон Болдри во всеуслышание объявил меня геем. И теперь я понял, что он прав.

Словно в подтверждение этому неожиданно дало о себе знать мое либидо – так гость спешит на вечеринку, которая должна была состояться десять лет назад. В двадцать один год я переживал нечто вроде запоздавшего подросткового гормонального взрыва. Внезапно я почувствовал влечение к некоторым мужчинам. И я понимал, что в Джоне Риде, например, меня очаровывает не только чувство юмора и даже не глубокие знания американского стиля соул. Но, конечно, я не пытался заводить отношения – просто потому что не знал, с чего начать.

Я никогда ни с кем не флиртовал. Ни разу не был в гей-клубе. И понятия не имел, как происходит «съём». Что я скажу? «Не хочешь ли сходить со мной в кино, а позже, возможно, раздеться?» Память мало что сохранила о процессе пробуждения моей сексуальности. Не помню, чтобы я тревожился или страдал. Но я точно хотел заняться сексом, хотя не представлял, как это бывает, и потому опасался что-то сделать не так. Я даже не признался Тони в том, что я гей.

К тому же в то время меня больше интересовали другие вещи. Как-то утром в DJM нас вызвали на ковер к Стиву Брауну, который заменил Калеба на посту главного менеджера студии. Стив сообщил, что послушал наши записи и пришел к выводу, что мы попусту тратим время.

– Этой бессмыслице надо положить конец. У вас ничего не получается. На самом деле, – он тряхнул головой, явно взволнованный темой разговора, – вы безнадежны. Вам никогда не стать авторами песен.

Я едва не упал со стула. Ну вот. Замечательно. На горизонте замаячила прачечная в Нортвуд Хиллз. Хотя нет: у меня, по крайней мере, есть студийная работа. Но как же Берни? Бедняга вернется в Оумби-бай-Спитал, будет волочить тележку с куриными тушками, а свидетельством его неудавшейся музыкальной карьеры останется сингл с песней, слова которой сочинил не он, да еще письмо с отказом от некоего мифического «Октопуса». А мы ведь даже не успели выплатить деньги за стереопроигрыватель…

Все эти мысли стремительно пронеслись у меня в голове, но потом я осознал, что Стив Браун все еще в кабинете и продолжает говорить. Он упомянул Lady What’s Tomorrow, одну из тех песен, которые мы даже не пытались кому-то продать. Она была написана под влиянием Леонарда Коэна и, естественно, показалась бы Силле Блэк неинтересной. А вот Стиву Брауну – наоборот.

– Вы должны писать как можно больше именно таких песен, – говорил он. – Должны делать то, что хотите, а не то, что продается. Я поговорю с Диком. Думаю, мы попробуем выпустить ваш альбом.

Позже мы с Берни сидели в пабе, пытаясь переварить услышанное. С одной стороны, у меня не было никаких амбиций насчет сольной карьеры певца. С другой, перспектива не вымучивать слезливые баллады и бабблгам-попсу казалась чрезвычайно заманчивой. От такого отказываться нельзя. И мы по-прежнему верили, что записи Элтона Джона – неплохой способ продвинуть те песни, которые нам действительно нравятся. Чем больше людей услышат Элтона, тем выше шансы, что другой артист, знаменитый, захочет спеть одну из наших композиций.

Но имелась одна проблема – контракт с «Филипс». Они настаивали на продолжении выпуска синглов наподобие I’ve Been Loving You, и альбом их не интересовал. Тогда Стив Браун самолично записал новую песню, которую мы сочинили, строго следуя его инструкциям: работать не в коммерческих целях, а по зову души. Песня называлась «Леди Саманта», и это был прорыв. Во-первых, я слушал себя без отвращения – невероятный факт на том этапе моей карьеры. К тому же «Леди Саманта» – действительно неплохая песня, совсем не похожая на I’ve Been Loving You: более стильная, уверенная, значительная. Сингл выпустили в январе 1969 года, и он стал тем, что принято называть «поворотный хит» – на языке музыкальной индустрии это вежливый способ сказать, что песню постоянно крутят на радио, но при этом она не продается.

После провала «Леди Саманты» мы обнаружили, что «Филипс» не заинтересован в обновлении контракта: компания решительно не желала финансировать альбом певца, который принес ей одни убытки. Дик Джеймс как-то вскользь заметил, что стоило бы выпустить альбом под собственным лейблом вместо того, чтобы отдавать лицензию другим звукозаписывающим компаниям. Но его куда больше волновало участие в конкурсе «Евровидение». К вящей радости Дика, одну из наших сугубо «коммерческих» песен, о которой мы почти забыли, номинировали на участие в этом конкурсе. Лулу[86] должна была спеть шесть песен в своем ТВ-шоу, после чего британским зрителям предстояло выбрать ту, что поедет на «Евро». Сказать, что Берни воспринял эти новости холодно, было бы сильным преуменьшением. На самом деле он пришел в ужас.

В то время «Евровидение» еще не превратилось в нынешнюю постыдную оргию, но «Пинк Флоид» или The Soft Machine[87] явно не рвались в нем участвовать. Что еще хуже, Берни не имел к номинированной песне никакого отношения, хоть и числился автором слов. На самом деле текст склепал я, и это была еще одна вариация на тему I’ve Been Loving You. Внезапно мы вернулись туда, откуда начинали.

Опасения Берни подтвердились. Мы смотрели программу Лулу по телевизору в Фроум Корт. Наша песня – моя песня – была абсолютно неприметной и незапоминающейся, чем сильно отличалась от остальных номинированных: казалось, авторы каждой из них разродились столь ужасающими идеями, что забыть их представлялось невозможным при всем желании. Одна песня четко ассоциировалась с пьяными немцами, громко хлопающими по коленкам в каком-нибудь баварском пивном зале. Другая являла собой жуткое сочетание биг-бэнда и бузуки. Третья называлась March, но не имела никакого отношения к месяцу марту. Это в буквальном смысле был марш – с участием военного духового оркестра для полной ясности. Стив Браун не ошибся: мы действительно не могли сочинять такое, и голосование зрителей это подтвердило – мы заняли последнее место. Выиграли же «пьяные немцы» – кстати, песня-победитель называлась Boom Bang-A-Bang.

На следующий день мы пришли на работу в DJM и обнаружили, что «Дейли Экспресс» опубликовала заметку, в которой доходчиво объяснялось, почему наша песня проиграла: да потому, что она очевидно худшая из всех. Дик без особого энтузиазма объявил, что хватит тратить зря общее время – пора заняться работой над альбомом. Если «Филипс» откажется его выпускать, он наймет команду пиарщиков и запустит собственный звукозаписывающий лейбл.

Нас посадили в небольшую студию, Стив Браун стал продюсером альбома, а звукозаписью занимался Клайв Фрэнкс – кстати, именно он записал ту самую скандальную The Troggs Tape. Через много лет он стал сопродюсером нескольких моих альбомов, он и сейчас сотрудничает со мной в качестве звукорежиссера на живых концертах. Объединившись, мы вкладывали все, что могли, в создание новых песен. Психоделические звуковые эффекты, клавесины, обратные гитарные соло – благодаря мастерству Калеба, флейты, барабаны бонго, панорамное стерео, джазовые импровизации, хитроумные окончания песен – звук затихает, а потом внезапно возвращается, свистки Клайва. Если хорошенько прислушаться, можно даже услышать, как в студию втаскивают кухонную раковину. Возможно, понимай мы тогда, что больше звуков – не всегда лучше, получилось бы более профессионально, но, записывая свой первый альбом, о таком не думаешь. В голове у тебя как будто звучит тихий голос: «А вдруг твой первый альбом станет последним? Значит, надо перепробовать все, пока есть возможность». Но, господи, как же это было здорово, как захватывающе! Альбом получил название Empty Sky и вышел под новым лейблом Дика DJM шестого июня 1969 года. Помню, как снова и снова прокручивал заглавный трек и думал: это лучшее, что я слышал в моей жизни.

Empty Sky не стал хитовым альбомом – продалось всего несколько тысяч дисков. Но что-то сдвинулось с места. Начались перемены, пусть и очень постепенные. Отзывы в прессе были хоть и не восторженные, но обещающие нам перспективу – явный шаг вперед после заметки в «Дейли Экспресс», где нам отказывали даже в способности написать такую замечательную песню, как Boom Bang-A-Bang. Сразу после выхода Empty Sky нам позвонили и сказали, что Three Dog Night записали кавер «Леди Саманты» для своего нового альбома. Three Dog Night! Американцы. Настоящая американская рок-группа спела одну из наших песен. Не эстрадный певец в субботнем вечернем концерте на «Би-би-си уан» и не участник «Евровидения», а стильная и успешная американская рок-группа. Наше с Берни творение звучало в альбоме, попавшем в американскую топ-двадцатку.

Empty Sky обеспечил меня материалом, то есть теперь я мог выступать вживую. Поначалу было тяжеловато – я выступал на небольших стихийно возникающих шоу и играл с теми музыкантами, которых на тот момент мог найти, – обычно с Калебом и его новой группой Hookfoot. Я нервничал: в последний раз я стоял на сцене, когда Долговязый Джон пел под фанеру, а я в дурацком кафтане мечтал провалиться сквозь землю. Но чем свободнее и спокойнее я себя чувствовал, тем лучше проходили концерты, и окончательно все наладилось, когда я собрал собственную группу. С Найджелом Олссоном и Ди Мюрреем мы познакомились в DJM. Найджел играл в группе Plastic Penny, выпустившей в 1968 году громкий хит, – и, кстати, именно эта группа купила одну из тех песен, которые в прошлом году мы с Берни пытались продать. В некотором смысле это символизировало наше тогдашнее везение, потому что альбом с этой песней вышел как раз в тот момент, когда удача оставила Plastic Penny’s и ее карьера покатилась под откос. Ди тем временем работал в The Mirage, психоделической команде, которая годами выпускала синглы без всякого намека на признание. А между тем оба были прекрасные музыканты, и мы сразу ухватились за Ди – фантастического басиста. Найджел работал в стиле Кита Муна[88] и Джинджера Бейкера[89] и был настоящим шоуменом – его аппаратура занимала почти все нашу репетиционную комнату, а на двух басовых барабанах красовалось его имя. И Найджел, и Ди к тому же умели петь. Гитарист нам не требовался, мы и втроем добивались достаточно мощного и наполненного звучания.

К тому же, играя втроем, ты получаешь полную свободу для экспромта. Не имело значения, что мы не могли повторить сложные студийные аранжировки – зато мы импровизировали, удлиняли композиции, исполняли сольные партии, делали попурри из разных песен, позволяли себе сыграть кавер какой-нибудь из песен Элвиса или вариант Give Peace a Chance[90].

Я начал задумываться о том, как выгляжу на сцене. Безусловно, я хотел быть фронтменом – но я же сидел за фортепиано, а значит, не мог разгуливать туда-сюда, как Мик Джаггер, или картинно разбивать инструмент, как Джими Хендрикс или Пит Таунсенд. Горький опыт научил меня: в попытке залихватски расколошматить рояль, а именно столкнуть его со сцены, артист скорее напоминает уставшего грузчика, чем рокера-небожителя, которому все дозволено. Поэтому я начал думать о пианистах, которыми восхищался в детстве: им ведь удавалось зажигать публику, будучи прикованными к старому трехметровому гробу, как ласково я его называл. Я вспомнил, как Джерри Ли Льюис пинал свой стул и вспрыгивал на клавиатуру, как Литл Ричард вставал или наклонялся назад во время игры, даже как Уинифред Атвелл поворачивалась лицом к зрителям и улыбалась. Все они сильно повлияли на мою манеру выступления. Оказалось, играть стоя, как Литл Ричард, – чертовски тяжело физически, особенно если руки короткие, как у меня, но я не оставлял стараний. Наша музыка отличалась от всех, теперь и на сцене мы выглядели абсолютно оригинально. Что бы ни происходило на границе шестидесятых и семидесятых, я точно знал: нет больше такого трио, где фронтмен-клавишник пытается соединить агрессивный напор раннего рок-н-ролла с приветливым благодушием Уинифред Атвелл.

Мы разъезжали по колледжам, выступали на площадках, где собирались хиппи, наши концерты становились все интереснее, а музыка – все лучше. Особенно когда мы начали исполнять свои новые песни. Должен признаться, я не всегда лучший судья собственного творчества. В конце концов, это я во всеуслышание объявил, что Don’t Let the Sun Go Down on Me – чудовищная песня, и я никогда ее не выпущу (об этом позже). Но тогда даже я мог сказать, что наш новый материал – уже другая лига. Это было лучше, чем все, что мы делали раньше. Новые песни писались легко – Берни сочинил текст Your Song однажды утром за завтраком в Фроум Корт, отдал мне, и я буквально за пятнадцать минут придумал музыку. И все это потому, что самая тяжелая работа уже была позади: новая музыка вобрала в себя все те часы, в которые мы с Берни пытались писать вместе, и наши выступления с Найджелом и Ди, подарившие мне уверенность в себе, и время, которое я против своей воли провел в Королевской академии, и ночную клубную круговерть эпохи «Блюзологии». Border Song или Take Me to the Pilot соединяли в себе элементы фанка и соула, подхваченные мною у Патти Лабелль и Мэйджора Лэнса, но в них прослеживалось и влияние классической музыки – той, что я впитывал субботними утрами в академии, штудируя Шопена и Бартока.

И, конечно, на нас повлияло то, что мы слушали в спальне в Фроум Корт. Пока мы писали новые песни, в наушниках стереопроигрывателя звучали две группы. Первая – американский рок-соул-дуэт «Делани и Бонни». Меня бесконечно восхищал их клавишник Леон Рассел, он как будто волшебным образом залез мне в голову и играл именно то, о чем я мечтал. Ему удалось создать синтез всех стилей, которые я любил, – рок-н-ролл, блюз, госпел, кантри. И все это звучало естественно и гармонично.

И вторая группа – The Band. Их первые два альбома мы слушали постоянно. Как и клавишные Леона Рассела, их песни прокладывали нам новый путь – как будто кто-то с факелом шел впереди и показывал, что мы в действительности хотим делать. Chest Fever, Tears of Rage, The Weight: вот что мы мечтали писать. Берни обожал их тексты. Еще ребенком он влюбился в приключенческие истории о старой Америке, а ведь именно об этом и пели The Band: «Верджил Кейн – имя мое, на денвилском поезде я служил, но прискакала конница Стоунмэна и взорвала пути»[91]. Эти музыканты пели собственный соул, не каверы In the Midnight Hour, их музыка не звучала, как блеклое подражание чернокожим артистам. Это было как откровение.

Мы дали Дику послушать демозаписи новых песен. Он был потрясен и, несмотря на слабые продажи Empty Sky, решил выпустить еще один наш альбом. Более того – он собирался выдать нам шесть тысяч фунтов за предстоящую работу. Это был серьезный шаг с его стороны, а сумма для того времени просто огромная, учитывая, что он собирался вложиться в артиста, чьи предыдущие диски не продавались. Без сомнения, Дик верил в нас, но, думаю, его немного подтолкнуло вмешательство третьей стороны. Однажды в поезде по дороге в Пиннер мы столкнулись с Маффом Уинвудом, братом Стиви Уинвуда. Мафф работал в «Айлэнд Рекордз» и жил неподалеку от Фроум Корт. Пару вечеров в неделю мы обычно проводили у него в гостях, приносили бутылку «Матеуш Розе» и коробку шоколада для его жены Зены, очень тонкой и умной женщины, играли в настольный футбол или в «Монополию» и вытягивали из Маффа информацию о музыкальной индустрии. Наши новые песни ему очень понравились, он вдохновился и завел разговор о контракте с «Айлэнд» – компанией куда более крупной и известной, чем DJM. Слухи о намерениях конкурента, скорее всего, дошли до Дика, и тот потянулся за чековой книжкой.

Но какой бы ни была причина, получение этих денег означало переезд из DJM в большую хорошо оборудованную студию «Тридент» в Сохо. Стив Браун посоветовал взять внешнего продюсера, Гаса Даджина. Гас продюсировал Space Oddity Дэвида Боуи, хитовый сингл, который всем нам очень нравился. Мы смогли добавить в группу струнные инструменты и нанять аранжировщика – Пола Бакмастера, который тоже работал на подготовке Space Oddity. Пол выглядел прямо как Д’Артаньян – длинные волосы, расчесанные на прямой пробор, козлиная бородка, широкополая шляпа – и показался мне малость эксцентричным, но, как выяснилось позже, первое впечатление обманчиво: он был не малость, а очень эксцентричен, вплоть до сумасшествия. Часто Пол становился перед оркестром и ртом изображал звуки, которые они должны сыграть. «Не знаю, как объяснить, но звучать это должно вот так», – говорил он, и все с точностью выполняли его указания. Пол был настоящий гений.

Все происходило как по волшебству. Мы с Гасом, Стивом и Полом распланировали все наперед – песни, звук, аранжировку, – и внезапно весь материал четко сложился в общую картину. Для композиции I Need You To Turn To мы арендовали клавесин; к этому инструменту я прежде почти не прикасался, техника игры там сложная, но у меня получилось. Сильно волновало живое исполнение с оркестром, но я постарался правильно настроиться и все время повторял себе: вот наконец мечта сбывается. И все, к чему я так долго шел, начало воплощаться в жизнь. Все жалкие клубы, где я выступал, «фанера» Джона Болдри, тяжелая работа сессионным музыкантом, Дерф с пивной кружкой для чаевых в Нортвуд Хиллз, наш с Берни побег с Ферлонг Роуд, старания Линды превратить меня в Бадди Греко – все это было не зря. Мотивация сработала. Альбом мы записали за четыре дня.

Мы сами чувствовали, что сделали нечто важное, способное вывести нас на новый уровень. И оказались правы. Альбом Elton John вышел в апреле 1970 года, и пресса разразилась восторженными отзывами. Джон Пил[92] постоянно включал наши песни в своей радиопрограмме, и альбом попал в нижние строчки чартов. На нас посыпались приглашения выступать в Европе – правда, каждый раз во время таких поездок случались недоразумения. Например, в Париже какой-то умник забукировал нас в качестве поддержки для Серджио Мендеса[93] и его сингла Brasil’66. Зрители, пришедшие послушать босанову, выразили восторг открытия новых музыкальных горизонтов весьма недвусмысленно: нас освистали. В Бельгии, в Кнокке, мы обнаружили, что никакого концерта не запланировано – как выяснилось, нас ждало участие в телеконкурсе. В Нидерланды мы отправились как раз затем, чтобы записываться на ТВ, но голландские телевизионщики настояли на том, чтобы снять меня в парке: я прогуливаюсь с микрофоном, якобы исполняя Your Song, а на деле просто раскрывая рот, и вокруг меня бегают актеры, изображающие папарацци. Кстати, этот клип иногда и сейчас крутят по телевизору. Выгляжу я там обозленным, как будто вот-вот наброшусь на кого-нибудь с кулаками, – это точно отражало мое состояние, но никак не гармонировало с нежной балладой о расцветающей любви.

Дома тем временем вокруг нас началось движение. В августе предстояло выступить на фестивале Крамлин в Йоркшире, что сулило печальные перспективы. Фестиваль проходил на площадке, окруженной болотами, холодно было неимоверно, лил дождь, и организация мероприятия – хуже некуда.

К началу фестиваля сцена еще строилась, что дало возможность группам, которые уже должны были играть, устроить большую ссору из-за того, кто за кем выступает. Меня такие проблемы мало волновали, поэтому мы просто прогуливались, угощали народ бренди и ругали проклятую площадку на чем свет стоит, пока Atomic Rooster[94] и The Pretty Things[95] спорили, в ком больше звездности и крутизны. На наших концертах в Лондоне среди зрителей я стал все чаще замечать знаменитостей – то есть в музыкальном мире прошел уже слух, что наше выступление стоит посмотреть. За пару недель до Крамлинского фестиваля на концерт в клубе Speakeasy, который стал флагманом музыкальной индустрии, вместо «Кромвелиан» и Bag O’Nails пришли Пит Таунсенд из The Who и Джефф Бек[96]. Нас пригласили в Top of the Pops сыграть Border Song: это не особо увеличило продажи сингла, зато в гримерной к нам подошла познакомиться Дасти Спрингфилд[97]. А потом предложила поработать у нас на подпевках. Я смотрел на нее, разинув рот. Школьником я ездил в Харроу, специально чтобы увидеть ее выступление с The Springfields, а после концерта слонялся возле артистического выхода – лишь бы еще раз взглянуть на нее: она проходила мимо в сиреневой блузе и темно-лиловой юбке и выглядела шикарно. В начале шестидесятых я вступил в ее фан-клуб и обклеивал стены спальни плакатами с ее изображением.

Единственным препятствием нашему прогрессу был Дик, который вбил себе в голову, что мы должны полететь в Америку и выступить за океаном. Ему удалось продать наш альбом американскому лейблу «Уни», входящему в состав MCA, и он постоянно повторял, как они воодушевлены и как хотят, чтобы мы приняли участие в нескольких тамошних шоу. Я не видел в этом смысла, о чем прямо сказал Дику. Я считал, что мы должны оставаться в Британии, где наши позиции укреплялись. Концерты проходили прекрасно, альбом хорошо продавался… и я понравился Дасти Спрингфилд! Мы с Берни сочиняли песню за песней и уже начали работать над демозаписями для следующего альбома. Зачем упускать момент и уезжать в Америку, где никто знать меня не знает?

Чем больше доводов против я находил, тем упорнее Дик стоял на своем. Но затем судьба подкинула новый поворот. После концерта в клубе Speakeasy Джефф Бек пригласил меня на джем-сейшен в свой репетиционный зал в «Чалк Фарм». Через некоторое время его агент назначил встречу в DJM. Джефф предложил нам с Найжелом и Ди сопровождать его во время тура по Штатам в качестве бэк-группы, при этом он собирался поставить в расписание сета мое сольное выступление с нашими песнями. Предложение было невероятное: Джефф Бек – один из величайших гитаристов из тех, кого я знал, его свежий альбом Beck-Ola стал абсолютным хитом. Правда, нам бы платили всего десять процентов от общих ежевечерних сборов, но десять процентов от Джеффа Бека – это значительно больше, чем мы зарабатывали тогда. И, что очень важно, нас бы услышало множество людей. Огромные зрительские аудитории, перед которыми я играл бы свои песни – не как никому не известный артист, но как участник группы Джеффа Бека, и не на разогреве, которому обычно никто не придает значения, а в середине основного сета.

Я уже собирался спросить, где ставить подпись, но тут выступил Дик. Он заявил агенту Джеффа, что их десять процентов – это просто смешно. «Что он делает?» – думал я, пытаясь поймать его взгляд и мысленно внушая ему, что сейчас лучше всего заткнуться. Но он не смотрел в мою сторону. Агент сказал, что условия контракта окончательные и не обсуждаются. Дик пожал плечами.

– Обещаю вам, – сказал он, – через полгода Элтон Джон будет зарабатывать в два раза больше, чем Джефф Бек.

Что? Дик, чертов дурак, что ты мелешь? Зачем? Его слова прозвучали как приговор, и я боялся, что теперь они будут преследовать меня всю жизнь. Я так и видел себя через пять лет – вот я играю по зачуханным клубам, и люди тыкают в меня пальцами: «Этот парень собирался зарабатывать вдвое больше, чем Джефф Бек!» Агент быстро испарился – видимо, спешил раструбить на весь музыкальный мир о том, что Дик Джеймс внезапно спятил. Что касается Дика, то он не выказал ни малейшего сожаления. Ты должен ехать в Америку сам по себе, сказал он мне. Песни альбома Elton John превосходны. Группа великолепно играет вживую. Американская звукозаписывающая компания все для нас сделает. Использует все свое влияние для нашего продвижения. Наступит день, когда я скажу ему спасибо за то, что он сейчас сделал.

Дома я пересказал все Берни. И он предложил отнестись к этой поездке как к развлекательному туру. Мы побываем в местах, которые видели только по телевизору или в кино – в сериале «Сансет Стрип, 77», в «Деревенщине из Беверли-Хиллс». Мы можем съездить в Дисней-ленд и прогуляться по музыкальным магазинам!

К тому же американская звукозаписывающая компания все для нас сделает. Наверное, в аэропорту нас встретит лимузин. Может быть, даже «Кадиллак»! Господи, «Кадиллак»!



Мы стояли у аэропорта, щурясь от яркого лос-анджелесского солнца. Небольшая группа: мы с Берни, Ди и Найджел, Стив Браун и Рэй Уильямс, которого DJM назначила нашим менеджером, гастрольный администратор Боб и Дэвид Лэркхэм, дизайнер обложек альбомов Empty Sky и Elton John. Сонные от перемены времени, мы пытались понять, почему возле аэропорта громоздится ярко-красный двухэтажный лондонский автобус. Причем на боку у него выведено огромными буквами: К НАМ ПРИЕХАЛ ЭЛТОН ДЖОН. И как раз в этот автобус нас активно зазывает Норман Уинтер, наш восторженный американский пресс-атташе. Мы с Берни обменялись ошарашенными взглядами: неужели это, черт возьми, и есть наш лимузин?

Думаете, в Лондоне красные автобусы ездят медленно? Вы еще не путешествовали на таком от лос-анджелесского аэропорта до бульвара Сансет. Мы добирались туда два с половиной часа – во-первых, махина развивала скорость максимум шестьдесят километров час; во-вторых, ехать пришлось живописным, но запутанным маршрутом: на автостраде движение двухэтажных автобусов было запрещено. Краем глаза я заметил, что Берни тихонько сползает вниз на своем сиденье так, чтобы его не увидели из окна. Наверное, опасался, что мимо поедет Боб Дилан или кто-то из The Band и начнет смеяться.

Да уж, совсем не таким я представлял себе наше прибытие в Америку. Если бы не пальмы за окном и толпа американцев, сотрудников «Уни Рекордз», в автобусе, можно было подумать, будто я еду тридцать восьмым маршрутом до Клэптон Понд.

Зато я впервые ощутил разницу между британскими и американскими звукозаписывающими компаниями. В Англии, как бы ни обожал тебя твой лейбл, с какой бы страстью ни работали его сотрудники над твоим альбомом, все ведут себя с пресловутой национальной сдержанностью, со склонностью к преуменьшению твоих, да и своих заслуг. Да еще и приправляют все специфическим английским юмором. В Америке, как оказалось, все иначе: окружающие излучали абсолютный восторг и жизнерадостный энтузиазм. У американцев иная энергетика. Никто на моей памяти не говорил так, как Норман Уинтер: «Это будет бомба, мы сделали то, мы сделали это, на концерт придет Одетта, и Бред, и Бич бойз, будет что-то невероятное!» И никто не говорил так много: насколько я помню, рот у Нормана не закрывался с того самого момента, как он представился нам в зале прилета. Это было очень необычно, но почему-то приятно.

А главное, все, что он сказал, оказалось чистой правдой. Норман Винтер и его пиар-команда действительно сделали все: в магазины города доставили наши диски, вывесили там наши постеры, подготовили интервью, пригласили на наш концерт множество знаменитостей. Уговорили Нила Даймонда[98], тоже работавшего с «Уни», выйти на сцену и представить меня публике. И еще хедлайнером предстояло быть мне, а не Дэвиду Эклзу[99], – безумие какое-то!

– Но Дэвид Эклз ведь работает с «Электрой», – пытался слабо возражать организаторам Берни. Он вспоминал то время, когда в Фроум Корт мы слушали дебютный альбом Дэвида и обсуждали неподражаемый современный стиль его лейбла: компания «Электра» под руководством великого Джека Холмана занималась раскруткой таких замечательных артистов, как Тим Бакли[100], Делани и Бонни, The Doors и Love[101].

И вот теперь я увидел фантастическую работу влюбленной в свое дело команды, которая вложила весь свой опыт в создание ажиотажа вокруг меня. Волшебным образом они превратили в грандиозное событие выступление никому не известного артиста в клубе на триста мест. И, конечно, все это на меня очень сильно подействовало. Раньше идея поездки в Америку казалась мне сомнительной. Теперь я просто впал в ужас. Все отправились на целый день в Палм Спрингс на экскурсию, организованную Рэем, но я мудро решил остаться в отеле в одиночестве, чтобы всецело отдаться предконцертной панике. И чем больше я паниковал, тем сильнее злился. Да как они смеют развлекаться в Палм Спрингс! Они должны быть здесь и трястись от ужаса, как я! Поскольку кричать вживую было не на кого, я позвонил в Лондон Дику Джеймсу и наорал на него. Я немедленно возвращаюсь в Англию! Пусть засунут в задницу свой концерт вместе с приглашенным звездами и Нилом Даймондом в роли конферансье! Потребовалась вся присущая Дику сила убеждения, чтобы уговорить меня не паковать чемодан. Оставшееся до концерта время я или бродил по музыкальным магазинам, или дулся на каждого, кто заговаривал про Палм Спрингс.

Первое выступление в «Трубадуре» запомнилось мне двумя деталями. Для начала, мой выход на сцену встретили странными аплодисментами: их сопровождал изумленный гул, как будто зрители ожидали увидеть кого-то другого. И я, кажется, понимал почему. Обложка альбома Elton John – темная и сумрачная; музыканты на заднем плане одеты небрежно, немного в стиле хиппи, а я сам в черной футболке и вязаном жилете. Вот такого парня они и ждали: задумчивого, погруженного в себя певца и автора песен. Но за пару недель до вылета в Штаты я решил обновить гардероб и заглянул в Челси в магазин одежды под названием «Мистер Фридом», который в последнее время привлекал все больше внимания. Модельер Томми Робертс давал полную волю своей необузданной фантазии и создавал одежду, которую как будто нарисовал художник-мультипликатор. Вещи, выставленные в витрине, выглядели так необычно, что, проходя мимо, я зависал у входа надолго и набирался храбрости, чтобы войти. И вот наконец вошел. Томми Робертс оказался на редкость дружелюбным человеком, он загорелся помочь и проводил меня в отдел с одеждой, носить которую на улице не решился бы даже Тони Кинг. Я примерил кое-что и почувствовал себя другим человеком – во мне словно проявились те черты моей личности, которые я долго скрывал: желание быть в центре внимания, впереди всех. Думаю, они и раньше давали о себе знать – когда я был еще ребенком, в пиннерской парикмахерской я увидел фото Элвиса в журнале. Мне чертовски нравилось это ощущение шока: ты видишь звезду и застываешь в ошеломлении, спрашивая себя: что это вообще такое?

Одежда из «Мистер Фридом» бросалась в глаза не потому, что была эпатажной или чересчур сексуальной. Просто она несла в себе заряд яркости, радости, которых не так уж много в окружающей нас повседневной жизни. Мне она очень понравилась. И на концерт в «Трубадуре» я с головы до ног оделся в творения Томми Роббинса. Так что вместо задумчивого хиппи-композитора публику приветствовал парень в ярко-желтом комбинезоне, лонгсливе с узором из звезд и тяжелых «рабочих» ботинках, тоже желтых, но с большими синими крылышками.

Нет, не так выглядели чувствительные, много думающие авторы песен в Америке семидесятых годов. И вообще нормальные люди в Америке семидесятых так не выглядели.

И второе очень четкое воспоминание о том концерте. Вглядываясь со сцены в зрителей, я вдруг с ужасом осознал, что во втором ряду сидит Леон Рассел. Никаких других звезд я не заметил, но его не узнать было нельзя. Вид впечатляющий: серебряная грива волос и длинная борода обрамляют мрачное, ничего не выражающее лицо. Я все время возвращался взглядом к Леону, хотя внутри у меня все переворачивалось от страха. До этого момента выступление проходило хорошо – Ди и Найджел совсем освоились, мы могли расслабиться, немного поимпровизировать, порастягивать песни. Но, обнаружив Леона, я начал нервничать так же сильно, как в отеле, когда все уехали в Палм Спрингс. Вспомнился детский кошмарный сон – ты сдаешь экзамен и вдруг обнаруживаешь, что на тебе нет не только штанов, но и нижнего белья. Так и здесь: ты играешь на самом важном в твоей жизни концерте и видишь в зале своего кумира, который смотрит на тебя с каменным лицом.

Надо было успокоиться. Сделать что-то, чтобы выкинуть Леона Рассела из головы. Я вскочил на ноги и пинком отбросил табуретку. Стоя на полусогнутых, начал бить по клавишам в стиле Литл Ричарда. Потом опустился на пол, балансируя на одной руке и играя другой, а голова при этом у меня находилась под роялем. Потом я поднялся и рывком встал в стойку на руках прямо на клавишах. Судя по шуму в зале, к такому зрители тоже не были готовы.

После концерта я в смятении стоял в битком набитой шумной гримерке. Шоу прошло на удивление хорошо. Все из Британии были довольны. Норман Винтер говорил с такой скоростью и с таким бешеным воодушевлением, что его речь по дороге из аэропорта показалась мне примером лаконизма. Сотрудники «Уни Рекордз» все время приводили каких-то людей знакомиться. Журналистов. Знаменитостей. Куинси Джонса[102]. Жену Куинси Джонса. Детей Куинси Джонса. Кажется, он взял с собой всю семью – в тот момент я плохо соображал.

И вдруг я застыл. Где-то за плечами бесконечной родни Куинси Джонса, у входа в гримерку, я увидел Леона Рассела. Проталкиваясь в толпе, он шел прямиком ко мне с тем же непроницаемым лицом: человек, который получил удовольствие от концерта, так не выглядит. Черт. Я пропал. Сейчас он объявит всем, что я – пустое место. И что я вообще не умею играть на клавишных.

Он подошел, пожал мне руку, спросил, как дела, – негромко, с мягким оклахомским выговором. Потом сказал, что я играл великолепно, и предложил поехать вместе с ним в тур.

Следующие несколько дней промелькнули как лихорадочный сон. Мы отработали еще несколько концертов в «Трубадуре», всегда с полным аншлагом, и играли прекрасно. Приходили знаменитости. Каждый вечер я залезал в сумку с одеждой из «Мистер Фридом» и надевал все более и более фантастические наряды, пока не обнаружил, что стою перед звездами рока и законодателями мод в серебряных велосипедках, с голыми ногами и в футболке с сияющей блестками надписью ROCK AND ROLL. Леон Рассел снова зашел ко мне в гримерку и поделился домашним рецептом лечения сорванных связок – как будто мы уже были старыми друзьями. «Уни Рекордз» свозила нас в Диснейленд, я купил целую охапку дисков в магазине «Тауэр Рекордз» на бульваре Сансет. Музыкальный обозреватель газеты «Лос-Анджелес Таймс» Роберт Хилберн написал о нас статью. «Возрадуйтесь! – так она начиналась. – На небосклоне рок-музыки, переживающей в последнее время довольно унылый период, зажглась новая звезда! Это Элтон Джон, англичанин двадцати трех лет, чей дебют во вторник вечером в «Трубадуре» прошел блистательно – во всех смыслах». Черт возьми! Слова Боба Хилберна значили очень много. Я знал, что он собирается на концерт, но понятия не имел, что он собирается о нем писать. Сразу после выхода статьи на Рэя Уильямса посыпались предложения от американских промоутеров. Было решено продлить наше пребывание в Штатах и отыграть еще несколько концертов в Сан-Франциско и Нью-Йорке. Я постоянно давал интервью. Альбом Elton John звучал на всех FM-радиостанциях. Одна из них, KPPC из Пасадены, разместила в «Лос-Анджелес Фри Пресс» рекламу, где в буквальном смысле благодарила меня за приезд в Америку.

Всем известно, что слава, особенно внезапная, – это нечто пустое, преходящее и вместе с тем опасное. Ее темная дурманящая власть неспособна заменить истинную любовь или настоящую дружбу. Но если ты страшно стеснителен и отчаянно нуждаешься в одобрении и если все детство ты старался быть невидимкой, чтобы не спровоцировать истерику матери или гнев отца… Вот тогда, должен признаться, провозглашение тебя «будущим рока» в «Лос-Анджелес Таймс» и дифирамбы твоих кумиров явно идут на пользу – и многое меняют. В качестве доказательства представляю вам Элтона Джона, девственника двадцати трех лет, парня, который ни разу никого еще не «склеил».

31 августа 1970 года, Сан-Франциско, где в ближайшие дни мне предстоит отыграть еще один концерт. Я в концертном зале «Филлмор» слушаю фолк-рок-команду Fairport Convention – друзей по несчастью, а именно, по фестивалю в Крамлине, и общаюсь с владельцем заведения – легендарным Биллом Грэмом, который хочет, чтобы я выступил в его нью-йоркском концертном зале «Филлмор Ист». Но я не могу сосредоточиться ни на Fairport Convention, ни на Билле Грэме. Потому что решил, что сегодня – та самая ночь. Я должен кого-то соблазнить. Ну или пусть меня соблазнят. Не важно, то или другое – оба варианта подходят.

Немногим раньше я узнал, что Джон Рид находится здесь же, в Сан-Франциско, – он прилетел на празднование десятой годовщины основания «Мотаун Рекордз». Мы встречались в основном в компании Тони Кинга, но пару раз я заходил к нему в EMI. И какие бы флюиды я ему ни посылал – или надеялся, что посылаю, – он никак не реагировал. Наверное, думал, что я заглядываю к нему в кабинет за синглами в стиле соул или чтобы передать мои собственные записи.

Но это было тогда.

Воодушевленный событиями прошедшей недели, я набрался смелости, узнал, где остановился Джон, и позвонил ему. Затаив дыхание, рассказал про все, что произошло в Лос-Анджелесе, а потом, как можно более небрежно, предложил встретиться: «Я живу в «Мияко», небольшом симпатичном отеле в японском стиле неподалеку от зала «Филлмор». Может, выпьем по бокалу как-нибудь вечером?»

Концерт в «Филлморе» закончился, и я пошел за кулисы, чтобы поздороваться с Fairport. Мы немного выпили и поболтали, я откланялся и в одиночестве отправился в свой отель. Не успел я войти в номер, как зазвонил телефон: «Сэр, мистер Рид ожидает вас у стойки консьержа».

О господи. Вот и оно.

четыре

После той ночи в Сан-Франциско все закрутилось очень быстро. Неделей позже я был уже в Филадельфии и давал интервью. Мне позвонил Джон, который к тому времени вернулся в Англию. В офисе Би-би-си он столкнулся с Тони Кингом, рассказал ему о том, что случилось, и о наших планах на будущее. Тони сперва изумился: «Редж? Редж – гей? И вы собираетесь жить вместе? В смысле, жить вместе как пара?» – а потом начал насмехаться, узнав, что я не хочу афишировать наши отношения с Джоном: «Что значит – не хочет афишировать? Он же с тобой! Каждый, кто заходил хотя бы в один лондонский гей-клуб, все о тебе знает! Да Редж с тем же успехом может приколотить у себя над окном неоновую вывеску: «Я – ГЕЙ».

Я действительно не хотел огласки, потому что не знал, как на это отреагируют люди. Всем, с кем я работал, было все равно – и Берни, и группе, и Дику Джеймсу, и Стиву Брауну. По-моему, они даже радовались, что я наконец открыл для себя секс. А вне нашего круга никто и помыслить не мог, что у меня нетрадиционная ориентация. Сейчас это кажется безумием – я носил такие сумасшедшие наряды и выделывал на сцене такое… но никто ничего не заподозрил. Правда, тогда мы жили в другом мире.

В то время гомосексуализм всего три года как перестал быть уголовно наказуемым. Осведомленность общества и понимание этой темы были тогда весьма поверхностны.

Во время нашего американского турне легендарные групи[103] той эпохи – Гипсолитейщица[104] и Сладкая Конни из Литтл-Рок – постоянно рвались к нам в костюмерную, к вящей радости всей команды. Я же задавался вопросом: постойте, а что вы тут делаете? Надеюсь, явились не ради меня? Кто-то ведь наверняка объяснил вам, что девчонки меня не интересуют. А даже если и не объяснил? Вы только что сами видели, что на сцену меня вынес бодибилдер, и на мне при этом сверкают груды блестящих камней, миллионы пайеток, да еще перья марабу в придачу. Неужели до вас не дошло? Очевидно, нет. Так что мне пришлось научиться ловко ускользать и прятаться от девушек в туалете.



Если кого из знакомых и удивляло, что я так быстро принял решение жить с Джоном, то виду никто не подавал. Позже стало ясно, что такое стремительное развитие романа – типично мой стиль. Так уж я устроен: встречаю симпатичного парня и с ходу начинаю планировать совместную жизнь. Не будучи даже влюбленным, не говоря уж об истинной любви, я уже вижу белый забор вокруг дома и вечное семейное счастье. Позже, когда я стал по-настоящему знаменитым, такой стиль отношений создавал огромные проблемы и для меня, и для объекта моей страсти.

Я требовал от партнера, чтобы он бросил все, оставил свою жизнь и отправился со мной в турне. И заканчивалось все катастрофой.

Но это далеко в будущем. А пока что я искренне любил Джона – сильно, безоглядно, наивно, как и бывает при первой любви. К тому же я узнал, что такое секс! Конечно, в такой ситуации необходимо жить вместе, тем более что мои квартирные условия нельзя было назвать идеальными. Гей ты или не гей, но вряд ли возможно хоть как-то заниматься любовью в маминой квартире, в комнате, где на нижнем ярусе кровати, сопя, мучительно старается заснуть твой соавтор-поэт.

После моего возвращения из Америки мы с Джоном начали подыскивать квартиру. Подходящая нашлась в жилом комплексе «Уотер Гарденс» на Эджвар-роуд: со спальней, гостиной, кухней и ванной комнатой. Берни на время переехал к Стиву Брауну. В Калифорнии он тоже влюбился – в девушку по имени Максин, они вместе ездили в Палм Спрингс в тот незабываемый для меня день. Понятно, что и ему важно было найти отдельное жилье.

Маме и Дерфу я признался в последнюю очередь, через несколько недель после переезда. Никак не мог собраться с духом и страшно нервничал. Наконец решил, что самый походящий момент – вечер, в который мы с Джоном собирались в лондонский зал «Палладиум» слушать Либераче[105]. У нас были билеты, но в последний момент я попросил Джона, чтобы он шел один, и объяснил, что мне нужно поговорить с мамой по телефону. Я сильно волновался, но разговор прошел спокойно. Она будто и не удивилась: «О, мы знаем. Мы уже давным-давно обо всем догадались». Тогда я думал, что это безошибочное материнское чутье, но теперь, оглядываясь назад, понимаю: скорее всего, им с Дерфом все стало ясно, когда они помогали вносить вещи в «Уотер Гарден» и увидели, что я собираюсь жить с мужчиной в квартире с одной спальней.

Конечно, мама не пришла в восторг. Начала объяснять мне, что я обрекаю себя на одиночество. Ее слова показались мне бессмысленными, ведь я уже состоял в отношениях. Но, по крайней мере, она не отреклась от меня и приняла спокойно мое признание. Вернулся домой Джон: по его виду я понял, что у него вечер выдался куда более напряженный. Оказывается, во время концерта Либераче объявил, что в зале находится очень особенный гость, замечательный новый певец, который непременно станет звездой: «…Я знаю, сегодня он здесь, и я прошу его встать и поприветствовать вас всех, ведь он просто невероятен… Элтон Джон!» Предполагая, что я не являю себя залу из-за застенчивости, он начал подбадривать меня, и чем дальше, тем активнее: «Ну давай же, Элтон, не стесняйся, зрители мечтают тебя увидеть! Вы же мечтаете поприветствовать Элтона Джона, леди и джентльмены? Клянусь, этого человека ждет блестящее будущее – давайте же громче похлопаем и посмотрим, удастся ли нам победить его скромность!» И по залу заметались огромные круги прожекторов. По словам Джона, Либераче проделывал этот фокус недели три подряд. Публика сперва начала проявлять нетерпение, а потом уже не скрывала раздражения моим грубым нежеланием ее приветствовать. Единственный человек в зале, знавший точное местонахождение Элтона Джона, готов был провалиться сквозь землю от стыда. В конце концов, Либераче сдался, но что-то в его манере исполнения «Венгерской рапсодии» Листа наводило на мысль о бешеной ярости.

Если не брать в расчет испорченный концерт Либераче и мое признание родителям, жизнь казалась раем. Наконец я позволил себе быть собой, исчезли страхи по поводу секса. Насколько возможно вежливо, я попросил Джона «научить меня разврату». Как и говорил Тони, Джон прекрасно знал лондонский мир геев – клубы, бары и пабы. Мы заглядывали в «Воксхолл Таверн», чтобы посмотреть на Ли Саттона, знаменитого трансвестита – «Ли Саттон, ГСМ, ССП – «грязный секс-маньяк, сплю со всеми подряд», в клуб «Сомбреро» на Кенсингтон Хай-стрит, ходили на званые ужины, устраивали их сами для друзей и других музыкантов. Однажды вечером мы были на живом концерте Нила Янга[106], потом он зашел к нам в гости и, пропустив несколько стаканчиков, в два часа ночи решил исполнить эксклюзивно для нас свой новый еще не вышедший альбом. Нельзя сказать, что соседи пришли в восторг. Они уже поняли, что у нас вечеринка, потому как слышали душераздирающий звон: моя подруга Кики Ди спьяну врезалась в стеклянную дверь, при этом в руках у нее был поднос, на котором стояли абсолютно все наши бокалы для шампанского. Удовольствие от ночного прослушивания нового альбома Нила Янга соседи выражали весьма активно: стучали в пол рукояткой швабры и громко требовали, чтоб Нил заткнулся. Так я впервые услышал его классическую композицию Heart of Gold[107] в уникальной аранжировке – в сопровождении фортепиано, соседских криков и стука в потолок.

Моя карьера шла в гору. В Британии мы пока не пользовались такой популярностью, как в Штатах, но вернулись из Америки с новым самоощущением. Нас оценили, признали тысячи людей, и это подарило веру в себя. Слухи о нашем успехе в Лос-Анджелесе долетели до Британии, так что пресса внезапно начала проявлять интерес. «Френдз», журнал для хиппи, прислал ко мне репортера брать интервью. Я сыграл ему пару композиций из будущего альбома Tumbleweed Connection[108], – и вышедшая после этого статья по степени восторга приближалась к тому, что написал про меня в Америке Роберт Хилберн: «Я считаю, что, в сотрудничестве со своим текстовиком, он, возможно, станет наилучшим, и, безусловно, самым популярным автором песен в Англии, да и во всем мире».

Мы выступили в Альберт-Холле[109] на разогреве у Fotheringay, команды, которую основал бывший лидер группы Fairport Convention Сэнди Дэнни. Видимо, они, как и публика в «Трубадуре», ожидали увидеть задумчивого автора-исполнителя, что вполне сочеталось с их стилем, философским фолк-роком. Но вместо этого получили рок-н-ролл, наряды от «Мистер Фридом» и стойки на руках на рояле. Хедлайнеры просто не могли за нами угнаться, столько в нас было уверенности и драйва. Когда волна адреналина схлынула и я понял, что натворил, на душе у меня стало паршиво. Сэнди Дэнни, замечательный вокалист, был одним из моих героев. Предполагалось, что это будет важный, значимый для его группы концерт, а я все разрушил. Я поспешил домой в расстроенных чувствах, даже не дождавшись их выхода на сцену.

Но время работало на нас. Шестидесятые закончились, «Битлз» распались, вырастало новое поколение артистов, начинавших карьеру одновременно со мной: Род Стюарт, Марк Болан[110], Дэвид Боуи. Наша музыка очень разная, но в некотором смысле все мы одного поля ягоды – вышли из лондонского рабочего класса, шестидесятые годы провели в клубной круговерти, прижимая лица к запотевшим стеклам фургонов без всякой надежды на осуществление нашей мечты. Мы все знали друг друга; наши пути пересекались в гримерках рок-н-блюз-клубов, на концертах в «Раундхаус». С Боуи, правда, мы никогда не общались близко. Мне нравилась его музыка, пару раз мы встречались в разных компаниях, заходили в «Сомбреро» с Тони Кингом, ужинали вместе в Ковент Гарден, когда Боуи репетировал программу турне Зигги Стардаста[111]. Но в нем всегда чувствовалась какая-то холодность, отчужденность, по крайней мере по отношению ко мне. Честно, не знаю, в чем была проблема, но она, очевидно, была. Спустя годы в своих интервью он часто отпускал нелестные замечания на мой счет, самое знаменитое из них – «сомнительная королева рок-н-ролла». Правда, должен признать, что тогда он был явно не в себе из-за того, что постоянно сидел на кокаине.

А вот Марка и Рода я просто обожал. Они были необыкновенные. Марк – как пришелец с другой планеты: в нем чувствовалось что-то потустороннее, будто Земля для него – лишь остановка в долгом пути. Все это можно услышать в его музыке. Его композицию Ride a White Swan постоянно крутили по радио, когда мы только поселились в «Уотер Гарден», и она поражала своей непохожестью ни на что другое – невозможно понять, откуда, вообще, это взялось? И он сам был невероятным во всем. Гетеросексуал, но обожающий говорить на гейском сленге, огромный и признанный талант, но вместе с тем добрый и мягкий человек. Безусловно, с гигантским эго – но никогда не воспринимающий себя слишком всерьез. Марк умудрялся быть одновременно очаровательным и абсолютно невыносимым. Говорил прямо в лицо невозможные вещи: «Дорогуша, сегодня утром я продал миллион моих альбомов». Ты хочешь ответить: «Марк, никто и никогда в истории музыки не продавал миллион альбомов за одно утро!» Но было в нем что-то такое милое и особенное, что язык не поворачивался ему возражать. И вот ты уже непонятно почему говоришь: «Миллион, Марк? Мои поздравления! Это же замечательно!»

Рода я знал долгие годы, ведь он работал с Долговязым Джоном. Но близко мы начали общаться после того, как он выпустил кавер Country Comfort, одной из тех песен, что я сыграл журналисту из «Френдз». Род изменил текст, и я часто жаловался на него репортерам: «Нет, ну поет, что хочет, честное слово! На оригинал похоже не больше, чем Camptown Races![112] Это и задало тон нашей дружбе. Оказалось, у нас много общего. Мы оба любим футбол и коллекционируем предметы искусства. Оба выросли в послевоенное время в небогатых семьях и теперь, скажем так, вволю наслаждались плодами успеха. Но главное, что нас объединяло, – похожее чувство юмора. Всем известно, что Род всю жизнь обожал длинноногих блондинок, но при этом умел виртуозно шутить в стиле лондонских геев. В семидесятые мы в нашей компании увлеченно придумывали друг другу женские имена – и Род с удовольствием присоединился к игре. Меня звали Шэрон, Джона – Берил, Тони был Джой, а Рой – Филлис.

Уже почти пятьдесят лет мы с Родом постоянно подкалываем друг друга. Например, когда пресса начала обсуждать мое облысение и задаваться вопросом, начну ли я носить шиньон, Род – а как же иначе? – прислал мне подарок со смыслом: старый, похожий на шлем фен из тех, под которыми дамы сушили волосы в допотопных парикмахерских. Я, конечно, не удержался от ответного презента: отправил ему ходунки, украшенные разноцветной иллюминацией. Если его альбом продается лучше, чем мой, я точно знаю – он рано или поздно пришлет мне электронное письмо примерно такого содержания: «Привет, Шэрон, пишу, чтобы посочувствовать: очень жаль, что твой диск не попал даже в первую сотню, дорогуша. Какая жалость! Особенно учитывая, что мой-то продается восхитительно. С любовью, твоя Филлис».

Смешнее всего было в начале восьмидесятых. Род тогда выступал в «Эрлс Корт»[113], и над зданием для рекламы вывесили дирижабль с его изображением. Я как раз проводил выходные в Лондоне и постоянно видел из окна огромное лицо Рода на дирижабле. Конечно, я не мог упустить такой прекрасной возможности. Я позвонил своим помощникам, и они наняли кого-то, чтобы сбить дирижабль. Сооружение спикировало прямо на крышу двухэтажного автобуса, и в последний раз его видели направляющимся в сторону Путни. Примерно через час у меня зазвонил телефон:

– Куда делся мой гребаный дирижабль, а? – орал Род. – Знаю, это твои проделки, старая клюшка! Ах ты мерзавка!

Год спустя я выступал там же, но в зале «Олимпия», и рекламщики повесили над улицей огромный баннер. Вот только провисел он совсем недолго – его быстренько подрезали. Я узнал об этом от Рода, он позвонил мне практически сразу и выказал удивительную осведомленность:

– Как жаль, что твой баннер накрылся, любовь моя! Я слыхал, он всего минут пять провисел, не больше. Наверняка тебе и взглянуть-то на него не удалось…



Вскоре после переезда в «Уотер Гарденз» я вновь отправился в турне по Америке. Страна большая, и мало кого там волнует, что «Лос-Анджелес Таймс» назвала тебя «будущим рок-н-ролла». Ты должен приехать снова и показать людям, на что способен. К тому же мы хотели прорекламировать будущий альбом. Tumbleweed Connection был почти закончен: записали его в марте 1970 года, а выпуск планировался в октябре. Да, именно так мы работали в те времена. Не готовили альбомы годами. Записывали быстро и почти сразу выпускали, чтобы слушатель получил свежую, недавно созданную музыку. Мне по душе такой стиль, я ненавижу просиживать штаны в студии. Наверное, это наследие тех дней, когда я работал студийным музыкантом или записывал демо посреди ночи в DJM: мы всегда старались обогнать время.

Итак, мы колесили по Америке и обычно играли на разогреве у таких артистов, как Леон Рассел, The Byrds[114], Poco[115], The Kinks, у Эрика Клэптона и его новой группы Derek And The Dominos. Такая толковая идея пришла в голову моему гастрольному агенту Говарду Роузу: мы не хедлайнеры, работаем на вторых ролях, зато потом заинтересованная публика рвется послушать нас отдельно. Артисты, с которыми мы выступали, относились к нам прекрасно, но работа была очень тяжелая. Каждый вечер мы поднимались на сцену с намерением выступить лучше хедлайнера. Играли отлично и уходили со сцены в полной уверенности, что с нами никто не сравнится. Но каждый вечер оказывалось, что они все-таки лучше, чем мы. Ходили слухи, что Derek And The Dominoes катятся по наклонной, что они алкоголики и сидят на героине, но, окажись вы на их концерте осенью, вы бы никогда ничего такого не заметили. Они играли потрясающе. Я смотрел из-за кулис и отмечал детали. Конечно, звездой там был Эрик Клэптон, но я не сводил глаз с клавишника группы, Бобби Уитлока. Родом из Мемфиса, он осваивал свое ремесло в студиях «Стакс Рекордз»[116] и играл в характерном проникновенном стиле южных госпелов. Гастроли с ними или с Леоном напоминали выступления с Патти Лабелль или Мэйджором Лэнсом времен «Блюзологии»: ты постоянно учился у людей, которые знают и умеют больше, чем ты.

Да, нам еще многое предстояло понять и освоить. И все же во время этой второй поездки стало ясно, что о нас уже многие знают. В Лос-Анджелесе нас пригласил на ужин Дэнни Хаттон из Three Dog Night и мельком упомянул, что с нами хочет встретиться Брайан Уилсон. Невозможно поверить! В шестидесятые я обожал группу The Beach Boys, но их лучшие дни миновали, и Брайан Уилсон превратился в загадочную полумистическую фигуру – ходили слухи, что он стал отшельником или сошел с ума или то и другое вместе. Но Дэнни уверил нас, что все это сплетни, что Брайан наш большой поклонник и будет очень рад нашему визиту.

Так мы оказались возле его дома в Бель-Эйр – особняка в колониальном стиле с переговорным устройством у ворот. Дэнни нажал на кнопку и объявил, что приехал Элтон Джон. На том конце воцарилась мертвая тишина. А потом голос – незабываемый голос лидера The Beach Boys – запел припев нашей Your Song: I hope you don’t mind, I hope you don’t mind… Мы подъехали ко входу, дверь открылась, и перед нами предстал Брайан Уилсон собственной персоной. Выглядел он хорошо – возможно, не так роскошно, как на обложке журнала «Пет Саундз», но уж точно не как псих или отшельник. Мы поздоровались. Он посмотрел на нас, кивнул и снова запел припев из Your Song. Потом попросил нас подняться наверх и познакомиться с его детьми. Оказалось, девочки спят, но он растолкал их: «Смотрите, Элтон Джон!» У его дочек вид был озадаченный, что вполне понятно. И тогда он запел им: I hope you don’t mind, I hope you don’t mind. Потом спел еще раз, но уже нам. Первоначальный шок от того, что один из величайших гениев поп-музыки поет припев нашей Your Song, к тому времени несколько померк, и у меня возникло смутное подозрение, что нас ждет долгий и трудный вечер. Я повернулся к Берни и встретился с ним глазами: в наших взглядах читались опасение, растерянность, отчаянное усилие не расхохотаться в голос над нелепостью сложившейся ситуации и, наконец, вопрос: что за чертовщина тут происходит?

К концу 1970 года мы с Берни привыкли обмениваться такими взглядами. Помню, в Лос-Анджелесе меня пригласили на вечеринку к Касс Эллиот[117], в ее дом на Вудро Вильсон Драйв, известный как «штаб-квартира» всех знаменитых музыкантов Каньона Лорел; именно там сформировались как творческие личности Кросби, Стиллс и Нэш[118]; именно там Дэвид Кросби хвастался перед друзьями своим новым открытием – певицей и сочинительницей песен Джони Митчелл[119]. Я вошел в дом Касс, и они все были там. Безумие. Как будто ожили фотографии с конвертов от грампластинок из своей спальни в Фроум Корт: что за чертовщина тут происходит?

На лестнице в концертном зале «Филлимор Ист» навстречу нам шел Боб Дилан. Он остановился, представился, а потом сказал Берни, как ему нравятся слова песни My Father’s Gun из нашего альбома Tumbleweed. Опять же: что за чертовщина тут происходит? Мы сидели в гримерке после концерта в Филадельфии, дверь открылась, и вошли пятеро, не представляясь. Группу The Band ни с кем не перепутаешь: выглядели они точно так же, как на фото с обложки диска, который мы с Берни дома в Англии в свое время заслушали до дыр. Робби Робертсон и Ричард Мануэл рассказали нам, что прилетели из Массачусетса на частном самолете, специально чтобы послушать нас. Я пытался вести себя так, будто это в порядке вещей: ну да, The Band прилетели из Массачусетса, что с того, – и время от времени бросал взгляд в сторону Берни, который, как и я, изо всех сил старался казаться спокойным. Год назад мы мечтали сочинять песни, как они, а вот теперь они стоят здесь и просят сыграть им наш новый альбом: что за чертовщина тут происходит?

Не только сами The Band хотели с нами встретиться, но еще и их менеджеры – Альберт Гроссман и Беннетт Глотцер, легендарные персонажи в музыкальной индустрии, особенно Гроссман, известный крутой бизнесмен. Он работал с Бобом Диланом с начала шестидесятых, а с другой своей клиенткой, Дженис Джоплин, поступил довольно сурово: когда она подсела на героин, не стал заниматься уговорами и отправлять ее на лечение, а просто застраховал ее жизнь на свое имя. Должно быть, до них дошли слухи, что у нас сейчас нет менеджера. Рэй Уильямс был прекрасный человек, чрезвычайно преданный, – он даже назвал свою дочь Аморина в честь еще одной нашей песни из альбома Tumbleweed Connections. Но после нашей первой поездки в Америку мы с группой поговорили и решили, что он – не тот человек, который действительно сможет взять нас под крыло. Впрочем, Гроссман и Глотцер тоже оказались не те, я понял это сразу. Они походили на героев фильма, причем неудачного: эдакие агрессивные и напористые акулы американского шоу-бизнеса, выглядевшие чересчур уж «мультяшно». Тем не менее это были живые люди, и совместная атака, которую они предприняли, привела меня в замешательство. Было ясно, что, пока вакансия менеджера у нас не закроется, они не оставят меня в покое.

– Буду ходить за вами, пока не подпишете контракт, – пообещал мне Глотцер.

Он не шутил. Казалось, нет никакой возможности от него избавиться, разве что обратиться в суд, чтобы тот выдал запрет ко мне приближаться. Пришлось прибегнуть к проверенному средству: укрыться в туалете.

Наверное, именно увиливая от Беннетта Глотцера, я впервые подумал о том, чтобы предложить Джону стать нашим менеджером. И чем дольше я об этом размышлял, тем более правильным это казалось. Джон молодой, амбициозный, энергичный. Рос в рабочем городке Пейсли в пятидесятые и шестидесятые годы, и это научило его противостоять самым разным трудностям, в том числе треволнениям музыкального бизнеса. Мы – пара, а значит, он уже заботится о моих интересах. Он прирожденный делец с хорошо подвешенным языком, блестяще выполняет свою работу. Музыку не только хорошо знает, а понимает и чувствует. В том же году, немногим раньше, он лично убедил компанию «Мотаун» выпустить синглом одну из композиций альбома Смоки Робинсона трехлетней давности, после чего эта композиция, Tears of a Clown, заняла первые места в чартах по обе стороны Атлантики. Сингл продавался так хорошо, что Смоки начал задумываться о заслуженном отдыхе.

Все согласились, что идея хорошая, включая самого Джона. В конце года он уволился из EMI и «Мотауна» и водворился в кабинет в компании Дика Джеймса – мы решили, что, по крайней мере, первое время он будет работать на DJM, получать там зарплату и тем самым станет связующим звеном между компанией и мной. Это событие мы отпраздновали тем, что поменяли мой «Форд-эскорт» на «Астон Мартин». Это была моя первая по-настоящему экстравагантная покупка и первый знак того, что как музыкант я неплохо зарабатываю. Машину мы купили у Мориса Гибба из группы «Би Джиз». Типичный автомобиль поп-звезды: роскошный фиолетовый DB6. Совершенно не практичный, в чем мы убедились, когда Джон встречал Martha and The Vandellas[120] в аэропорту Хитроу. Это была одна из последних его обязанностей в компании «Мотаун», и мы, гордые собой, отправились в аэропорт на «Астоне». Марта и две ее певицы сперва впечатлились, но потом осознали, что им придется залезать на заднее сиденье. Дизайнеры явно уделили больше времени и сил красоте линий и силуэту авто, чем удобству пассажиров, в данном случае комфорту легендарного соул-трио. Но каким-то образом они туда втиснулись – возможно, в расписании знаменитой Школы Очарования «Мотаун» значились и уроки гибкости. Мы ехали обратно по трассе А-40, я сидел за рулем и смотрел в зеркало заднего вида: три человека теснились на заднем сиденье, как пассажиры токийского метро в час пик. Но постой, сказал я себе. Это же Martha and The Vandellas в моем автомобиле, а сам автомобиль – «Астон Мартин». Год назад все это показалось бы мне очень и очень странным – я водил тогда «Форд-эскорт» и не возил на заднем сиденье суперзвезд компании «Мотаун». Но за прошедший год я понял, что «странно» – понятие весьма относительное.

Впрочем, у меня не было времени размышлять о том, как сильно поменялась моя жизнь. Я очень много работал. 1971 год мы провели в гастрольных турне: несколько раз слетали в Америку, потом в Японию, Новую Зеландию и Австралию. Теперь мы уже выступали как хедлайнеры, но по-прежнему следовали советам Говарда Роуза: играли в небольших залах, неспособных вместить всех желающих, или давали один концерт за вечер, хотя можно было и два. Той же тактики придерживались и в Британии – по-прежнему выступали в университетах и рок-клубах, хотя уже легко собирали большие залы. Это очень умный и правильный подход – не жадничай, выстраивай карьеру постепенно. И в этом весь Говард: его блестящие идеи, его ценные советы. Кстати, он и сегодня мой агент. Мне очень повезло с людьми, которые помогали мне в самом начале во время первого тура в Америку. Молодые артисты из Британии всегда рискуют попасть там в зубы акулам шоу-бизнеса, но меня окружали люди, благодаря которым я чувствовал себя как среди родных – это не только Говард, но и мой издатель Дэвид Роснер и его жена Марго.

Если я не выступал не сцене, то работал в студии. В 1971 году я выпустил в Америке четыре альбома: Tumbleweed Connection задержался и вышел в январе; за ним в марте последовал саундтрек к фильму «Друзья» – альбом не стал хитом, но по сборам все же опередил саму картину, которая провалилась; дальше в мае – сборник живых выступлений «11–17—70», который мы записывали в 1970-м; и, наконец, в ноябре – Madman Across the Water. Его мы сделали всего за четыре дня. Предполагалось за пять, но мы потеряли день из-за Пола Бакмастера. Ночь накануне записи он провел в студии, заканчивая финальный вариант партитуры, думаю, не без помощи каких-то препаратов. И опрокинул бутылочку чернил на единственный, только что подготовленный экземпляр. Восстановлению партитура не подлежала. Я был в ярости. Его ошибка обошлась нам очень дорого, и я после этого не работал с ним несколько десятилетий. Но меня здорово впечатлило то, что он сумел написать всю партитуру заново всего за сутки. В общем, даже если Пол где-то налажает, он все равно не даст забыть о своей гениальности.

Мне очень нравится альбом Madman Across the Water. В то время в Америке он пользовался гораздо большей популярностью, чем в Британии: был в первой десятке, тогда как у нас – на сорок первом месте. Альбом не коммерческий, там нет грандиозных хитов, в композиции длиннее и сложнее тех, что я писал раньше. Некоторые тексты Берни похожи на летопись минувшего года. Одна из песен, All the Nasties, написана обо мне – это раздумья о том, что произойдет, если я открыто объявлю, кто я есть: «А вдруг мне придется ответить – и что я тогда вам скажу? Начнете ли вы издеваться, шепча у меня за спиной?» Никто, конечно, не догадался, о чем я пою.

Во время студийной работы над Madman произошло еще одно важное событие. Гас Даджин нанял музыканта по имени Дейви Джонстоун, сыграть на акустической гитаре и мандолине на записи нескольких композиций. Дейви мне очень понравился – долговязый шотландец, очень открытый и прямой, с прекрасным музыкальным вкусом. Я отвел Гаса в сторону и спросил: может, стоит предложить Дейви присоединиться к нашей группе? Я уже некоторое время подумывал о том, чтобы выйти за рамки трио, добавив как минимум гитариста.

Гас мою идею не поддержал. Дейви – превосходный гитарист, но играет только на акустических инструментах, объяснял Гас. Он не владеет даже электрогитарой, и команда Magna Carta, в которой он играет, работает в стиле сельский фолк, которого в репертуаре Элтона Джона почти нет.

Аргументы Гаса звучали убедительно. Но я их проигнорировал и все равно предложил Дейви работу. Последние два года научили меня прислушиваться к интуиции: иногда именно она решает все. Ты можешь вкалывать до седьмого пота, тщательно все планировать, но наступает момент, когда нужно довериться шестому чувству или, говоря иначе, судьбе. Что, если я бы не отозвался на рекламное объявление «Либерти Рекордз»? Или успешно прошел прослушивание и мне не вручили бы тексты Берни? Что, если бы в DJM не пришел работать Стив Браун? И Дик Джеймс не проявил настойчивость, когда я кричал, что поездка в Америку – дурацкая идея?

Во Франции, в шато д’Эрувиль[121], наш следующий альбом мы записывали уже вместе с Дейви. Я многое изменил, и многое происходило в первый раз. Впервые мы попробовали записать альбом не со студийными музыкантами, а с гастрольной группой. Дейви впервые взял в руки электрогитару. Впервые у нас появились средства для работы над альбомом за границей, в студии, которая находится в жилом доме. Но я чувствовал себя очень уверенно. Незадолго до отъезда во Францию я официально изменил имя на «Элтон Джон» – Элтон Геркулес Джон. Вторые имена я всегда считал немного нелепыми, и вот теперь совершил самый что ни на есть нелепый поступок – взял себе второе имя, позаимствовав его у лошади, на которой ездил герой-голодранец в сериале «Степто и сын». Мне до смерти надоела шумиха, которая поднималась в магазинах – кассиры узнавали меня, но не имя в моей чековой книжке. И все же мой шаг был скорее символический, нежели продиктованный практичностью: я окончательно, бесповоротно и официально распрощался с Реджем Дуайтом и стал тем, кем должен быть. Позже выяснилось, что все не так просто, как кажется. Но в тот момент я чувствовал, что поступаю правильно.

Меня привлекала идея работы в шато, хотя у замка была специфическая репутация. Ходили слухи, что там обитают призраки, к тому же местные начали с опаской относиться к арендаторам замка после того, как снимавшие его The Grateful Dead[122] предложили устроить для сельских жителей бесплатный концерт, а потом решили расширить горизонты сознания публики и подали им напитки, приправленные ЛСД. Но само по себе здание шато, построенное в XVIII веке, было очень красивое; в конце концов, мы даже назвали в честь него свой альбом: Honky Château. Сочинять музыку в таком живописном месте – одно удовольствие.

Я не из тех музыкантов, у кого в голове постоянно звучат мелодии. Я не вскакиваю по ночам и не бегу к роялю, если меня вдруг посетит вдохновение. Если честно, в свободное от написания музыки время я вообще ни о чем таком не думаю. Берни пишет текст, отдает его мне, я читаю, беру пару аккордов, а потом что-то случается – и ноты сами собой слетают с моих пальцев. Муза, бог, удача: назовите как угодно, я сам не знаю, что это. Зато я точно знаю, куда поведет меня мелодия. Иногда песня пишется быстро – столько же времени, сколько вы ее потом слушаете. Sad Songs (Say So Much) – как раз такой случай: я сел за фортепиано, прочитал текст и тут же сыграл музыку – почти такую же, какая она сейчас в записи. Иногда времени уходит чуть больше. Если прошло минут сорок и мне не нравится то, что получилось, я сдаюсь и перехожу к другому тексту. На некоторые стихи Берни мне так и не удалось написать музыку. Например, у него есть прекрасный текст The Day That Bobby Went Electric, он о том, как человек впервые слушает Subterranean Homesick Blues Боба Дилана. Но я не смог нащупать мелодию, которая звучала бы так, как надо, хотя совершал четыре или пять попыток. Вместе с тем со мной никогда не случалось того, что сейчас называют «авторским ступором»; я не сидел с текстом Берни, не в состоянии вымучить ни одной ноты. Не знаю почему. Не могу объяснить, да и не хочу. На самом деле я даже рад, что объяснений нет, – именно в спонтанности для меня заключается смысл творчества.

Берни привез в шато пишущую машинку, мы расположили инструменты в гостиной-столовой, как в студии. Написав тексты, Берни оставлял их для меня на фортепиано. Я просыпался рано утром, шел в столовую, читал тексты и за завтраком сочинял музыку. В первое утро в шато к тому времени, как группа спустилась со второго этажа в поисках съестного, я уже успел написать три песни: Mona Lisas And Mad Hatters, Amy и Rocket Man.

Как только Дейви убедился, что его не разыгрывают как новенького и что я действительно написал три песни, пока он спал, он взял гитару и попросил меня еще раз сыграть Rocket Man. Он не стал добавлять соло или делать еще что-то, обычно свойственное ведущим гитаристам группы. Он взял слайд[123] и начал играть отрывистые одиночные ноты – они легко и гармонично парили вокруг мелодии, как бы обхватывая ее. Это было прекрасно. Как я и говорил: иногда интуиция важнее всего, и надо просто довериться судьбе.