Нина Агишева
Барбара: Скажи, когда ты вернешься?
Посвящается моему мужу Сергею Николаевичу, который открыл мне Францию и Барбару
Художественное оформление и макет Андрея Бондаренко
В России будет книга о Барбаре, певице, поэте и композиторе. О Барбаре, которую я помню всегда. Барбара смеялась, ее руки взлетали, как птицы, она смотрела на вас насмешливо и пристально – и знала о вас все просто по тому, как вы дышите, молчите, по вашему взгляду. Она учила вас жить так, как будто горя не существовало. Она обладала даром сострадания, была свободна в своих противоречиях и хранила верность Любви. Я хочу надеяться, что русские читатели и слушатели откроют для себя Барбару и ее песни.
Фанни Ардан
Начало. Я – японка
Дело было в Париже. Мы с мужем возвращались из очередного пригорода и в поезде просматривали газету, чтобы по московской привычке определиться, куда пойти вечером. Вдруг я прочла: Kazue chante Barbara (Казуэ поет Барбару). Barbara. Господи! К тому времени мы уже не просто знали, что это знаменитая французская певица, которую Франция обожала не меньше, чем Брассенса, Бреля, Гинзбура, а может, и больше, но заслушивались ее записями – нервными, тонкими, удивительными. Она была поэт и музыкант. Пела и аккомпанировала себе на рояле. Сама писала тексты песен. Пела нежным высоким голосом, неуловимо напоминающим интонации нашей Беллы Ахмадулиной. Записи ее концертов в “Олимпии” и “Шатле” сводили с ума: количеством абсолютно счастливых лиц в зале, ее диковинной пластикой и улетающим куда-то в небо голосом, а главное – полным слиянием зала и исполнителя. Это был экстаз: ей подпевали, в паузах первыми выкрикивали из зала слова песен и аплодировали так, будто случился самый последний концерт в их и ее жизни. Я начала учить французский. В Париже скупала книги о ней – их оказалось на удивление много. Биографии, мемуары, дискография, даже толстый том текстов всех песен – отдельное спасибо от тех, для кого французский не родной. То есть он, конечно, родной, роднее некуда для русского человека, но какой же трудный!
Словом, мы отправились по указанному адресу на остров Сен-Луи, что в самом центре города. Я так волновалась, что совершенно забыла про какую-то Казуэ. Барбара. Это будут ее песни. В Париже. Всегда хочется надеяться на чудо: до сих пор в книжных магазинах внимательно просматриваю все имеющиеся в наличии романы Остин и Бронте, как будто может появиться новый… За полчаса до начала мы подошли к заветной двери самого обычного дома. Никого. За четверть часа из этой двери вышел благообразный седой господин и стал продавать билеты. В небольшой комнате стояло пианино и три ряда кресел. Нас, зрителей, было одиннадцать человек: две немолодые пары, три юные девушки, два гея и мы. На импровизированную сцену вышла… японка. Сильно за сорок. Не очень красивая. Когда она запела, стало ясно, что голоса у нее почти нет. Зато есть проблемы со слухом. Я опустила глаза, муж иронизировал надо мной и над всей этой ситуацией, французы сидели как ни в чем не бывало. После третьей песни произошло чудо: над нашими головами витал дух великой Барбары. Она не могла не прийти к тем, кто ее так любил, – к японке Мари Казуэ, подготовившей целую программу ее песен и певшей их как-то благоговейно, временами закрывая глаза, к ее старым почитателям, узнававшим знакомые мелодии и улыбавшимся им, к девочкам с тату, пришедшим послушать Барбару. Нам всем было хорошо вместе, и в конце вечера мы с благодарностью принимали в дар диск: Мари Казуэ поет Барбару. И тогда я поняла, что любовь может все. Я должна написать о Барбаре. Тем более что в России ее мало кто знает. Хотя ее музыка и песни имеют самое прямое отношение к тому романтическому (как сейчас стало понятно) времени, в котором мы жили и даже были счастливы. И которое ушло, как уходит каждое время. Остались цвет, звук, голос, воспоминание. Я решила писать о Барбаре и о нашей жизни, которая, хоть и проходила, как казалось, в другой галактике, нашла свое выражение в песнях французской певицы Барбары, урожденной Моник Серф.
Детство
Маленькая девочка с растрепанными волосами,Которая прятала свои обиды в потерянных садахИ которая любила дождь, и ветер, и всякие пустяки,И свежесть ночи, и запретные игры —Когда наступит заветный день,Мы уйдем с тобой вместе – без прошлого и без багажа…Из песни Барбары Sans bagages
Ранним апрельским утром 1997 года в большом старом доме в местечке Преси-сюр-Марн, что в тридцати километрах восточнее Парижа, у окна, выходящего в сад, сидела немолодая женщина. Она писала предисловие к своим мемуарам – неоконченным, потому что жить ей оставалось ровно семь месяцев. Судя по предисловию, она это знала. Оно очень короткое и обжигает, как ее песни: там неизбывная тоска по концертам, которых больше никогда не будет, по запаху пудры в гримерке, по тому, как отчаянно бьется сердце в кулисах перед выходом на сцену, – и описание сада, который как будто наполнял ее жизнь смыслом последние пять лет. Там перемешаны воспоминания о том, как роковым вечером 1993 года в театре “Шатле” она впервые на несколько мгновений почувствовала, что тело больше ей не подвластно, и была вынуждена прервать спектакль, – и картины начинающих цвести в апреле роз и белых глициний, за которые она хватается как утопающий за соломинку. “Сейчас шесть утра, мне шестьдесят семь лет, я обожаю свой дом”, – уговаривает она себя. Любимое кресло-качалка, красная лампа – почему-то она любила красные лампы и ставила такие в каждую комнату – и проникающий сквозь тяжелые шторы первый луч солнца как знак другой, настоящей жизни, которой больше никогда не будет. А что такое настоящая жизнь? Ужас, который преследовал ее все долгие годы, после того как болезнь оборвала концерты и заставила жить в Преси, – или запахи просыпающейся после зимы земли, которые так волнуют? “Я пишу, потому что это единственное, что я могу сейчас делать…”
Она пишет про детство. В нем всегда есть загадка: им все начинается и им же – по сути – все и заканчивается. Она пытается заново прожить свою жизнь, но не успевает.
Моник Серф родилась в Париже 9 июня 1930 го– да, на рю Брошан, недалеко от сквера Батиньоль. Это был Троицын день, и над Парижем сияло солнце. По гороскопу она Близнец – под этим знаком рождаются художники и люди с тяжелым характером. Моник появилась на свет в стопроцентно еврейской семье: отец, Жак Серф, был выходцем из Эльзаса, мать, Эстер Бродская, хорошенькая миниатюрная женщина, которая внешне, как утверждали, походила на Эдит Пиаф, родилась в молдавском Тирасполе. Оттуда бежали, спасаясь от погромов, бабушка и дедушка Моник. Их звали Хава Пустыльникова и Моисей Бродский. Сначала казалось, что им повезло гораздо больше, чем тем их родичам, которые попали в Африку или в Палестину. Но в Европе началась война, и им снова пришлось бежать – теперь уже от фашистов. Бог хранил семью: никто из них не носил желтых звезд, не попал в концлагерь, а то, что детей (у Моник был старший брат Жан и младшая сестра Регина, а в 1942-м родился еще Клод) часто отдавали родственникам, а то и вовсе чужим людям, и сменили они за время войны множество мест, – это не так уж и важно. Главное, что они выжили. Из этих бесконечных и опасных скитаний Моник вынесла два важных качества своего характера: умение молчать и страсть к перемене мест. И еще – едва ли не главную любовь своей жизни.
Бабушка
У каждого из нас есть свое прустовское пирожное “мадлен”, один запах которого приносит радость и навевает дорогие воспоминания. Чаще всего это почему-то связано с образом бабушки. Моник здесь не исключение: она обожала свою granny, как на английский манер звала бабушку, – и даже “мадленка” своя у нее есть – на первых же страницах ее книги упомянуты печенье с белым изюмом из Коринтии и штрудель с яблоками и грецким орехом, которые так вкусно бабушка умела готовить. До войны молодые и красивые родители больше занимались собой, отец много работал (он торговал кожей и много разъезжал), в 1938-м родилась Регина, словом, было не до старшей дочки. Бабушка одна находила время рассказать про жизнь в России, когда “мама была маленькой”, про переезд семьи в Париж, пела песни своей молодости – Бог весть на каком языке, теперь этого уже никто не узнает. Предполагаю, что все-таки не на русском. И главное – слушала, как внучка “играла” на воображаемом пианино, стуча пальчиками по столу. Первая узнала тайну: девочка мечтает быть великой пианисткой. Не стала смеяться. Рассказывала на ночь сказки про дикого волка, который ходит по заброшенным лесным тропам и одним своим взглядом делает детей послушными. Эту сказку внучка запомнила на всю жизнь – и потом рассказывала детям из школы в Преси, которых обязательно приходила поздравить с Новым годом.
Рождество 1938 года в Руане – ее единственное воспоминание о семейном празднике, потом была война, а потом она уже выросла и жила своей жизнью. Тогда был страшный мороз, и все очень замерзли во время ночной мессы. Но дома ждала бабушка – и каждому она приготовила лакомство: в голубой суповой чашке лежали апельсин, горячее шоколадное печенье и большой леденец. Жизнь в Руане была отнюдь не розовой: судебные приставы приходили описывать имущество за долги, выносили всю мебель, кроме большой родительской кровати и – о счастье! – стола, заменявшего Моник пианино. Девочку, не умевшую лгать, заставляли говорить всем, что “папы нет дома”, чудовищно мерзли руки – в память о той холодной зиме она, много лет спустя приехав сюда с концертами, накупит в лавке у старого продавца множество шерстяных и кожаных перчаток, – но в конце жизни будет помянут все-таки тот самый апельсин, положенный бабушкой в суповую чашку. Кажется, такая малость. Она теряется среди главных событий человеческой жизни, а потом оказывается, что важнее этого ничего и не было.
Еще при жизни певицы журналисты любили писать, что псевдоним Барбара – это в честь “русской” бабушки. Но и бабушка вовсе не была русской, и звали ее Хавой, а не Варварой. Так что если это и правда, то имя было выбрано по каким-то очень личным ассоциациям и переживаниям. Была, кстати, еще популярная поэма Жака Превера “Барбара”, напечатанная в 1946 году в сборнике Paroles: наверняка она не оставила равнодушной шестнадцатилетнюю девушку. Теперь это уже не важно: никто не знает Моник Серф, но Барбара – часть французской музыкальной культуры, никак не меньше.
“Как я любила бабушку – даже сейчас, когда говорю об этом, мне больно вспоминать. Когда ее не стало, шок был так силен, что целых два года я отказывалась в это верить, я видела ее повсюду, слышала ее голос, как будто она была жива. Это она встретила меня в Париже на рю Маркаде в октябре 1945-го. Мы обе плакали. Она не задавала вопросов. Она просто взяла мою голову в свои руки, внимательно посмотрела мне в глаза – и все отчаяние, которое накопилось за годы скитаний и разлуки, куда-то ушло. Я сказала ей: «Granny, я буду певицей»”
[1].
Поезд из Блуа
Семья колесила по Франции и до войны: свои первые воспоминания Моник датирует 1937 годом и связаны они с Марселем. Она помнит мистраль, запахи рыбы и оливкового масла, разлитые по городским улицам, – и еще тридцать две фиги, спелые ягоды инжира, которые украла из буфета для мальчика, в которого была влюблена. Тридцать две – ни больше и ни меньше. Вот где надо искать начало той страсти, безудержности чувства, которые потом проявятся в песнях, – в старом буфете, украшенном почерневшими от времени деревянными инкрустациями, дверцу которого Моник, встав на стул, бесстрашно открывает. Хотя довольно странно, что в ее памяти не сохранилось ни одного эпизода, случившегося до Марселя: ведь туда она приехала уже семилетней девочкой. После Марселя были Руан, Везине – судя по всему, дела отца не процветали, семья часто скрывалась от кредиторов. Но вскоре выяснилось, что все это так, мелкие неприятности.
1 сентября 1939 года Германия вторглась в Польшу, 3 сентября Франция оказалась втянутой в войну. Эстер Серф с тремя детьми была тогда в Париже. Она сразу же принимает решение остаться в столице вместе с крошечной Региной, а двух старших детей отправить вместе с их тетей Жанной Спир в Пуатье. Пуатье – старый средневековый город, исторический центр области Пуату. Во время Столетней войны он много раз переходил из рук в руки, а в 1429 году здесь допрашивали Жанну д’Арк. Вряд ли эти обстоятельства волновали Эстер – она рассудила, что там детям будет спокойнее, тем более что у тети, вдовы военного врача, были в городе друзья – сослуживцы покойного мужа.
Здесь необходимо сказать хотя бы несколько слов о самой мадам Жанне Спир: считается, что свой сценический облик “хищной птицы”, как писали критики, Барбара создала, вдохновляясь памятью именно о ней. При том что ничего “хищного” в почтенной (ей тогда было пятьдесят) мадам Спир не было. Но была особая изюминка: в молодости она работала манекенщицей у знаменитого еще до Первой мировой войны парижского кутюрье Поля Пуаре. Он прославился тем, что в 1906 году первым вынул из дамского платья корсет, ввел в моду ориентальные мотивы, открыл лабораторию ароматов и вообще считался пионером женской эмансипации. Должно быть, влияние дома моды Пуаре, память о роскошных вечеринках в стиле “Тысячи и одной ночи”, которые он устраивал в своем особняке на авеню д’Антен, не прошли бесследно: все, кто знал мадам Спир, вспоминали ее шик, элегантность, всегда тщательно уложенные волосы и еще то, как изящно держала она в руках сигарету – или карты, в которые любила играть с приятелями. Именно с этой дамой Барбаре суждено было пережить самые трагические моменты, когда жизнь ее в буквальном смысле слова висела на волоске.
Весной 1940 года мадам Спир с двумя племянниками переезжает из Пуатье в Блуа, куда из Парижа к ним перебирается и сама Эстер с маленькой дочкой. Семья воссоединяется, но радости нет: 14 июня немецкие войска без боя вступают в Париж, который был объявлен французским правительством открытым городом. Как скажет много позже в песне на слова Бориса Виана друг Барбары Серж Реджани: “Волки вошли в Париж”. Забегая дальше, стоит признать, что именно благодаря этому презираемому всеми французскому правительству самый прекрасный город мира действительно не был разрушен. Чего не скажешь о Блуа – тоже красивом городе на высоком берегу Луары между Орлеаном и Туром. 16 июня он подвергся страшной бомбардировке: бомбили его итальянцы, и есть фотография, где видно, что весь город лежит в руинах. Погибли сотни людей. Семью спасло то, что мать Барбары (вскоре она тоже приехала туда из Парижа) устроилась работать в префектуру: там она узнала, что единственный мост через Луару, по которому можно выехать, заминирован и в любой момент может быть взорван. Делалось это для того, чтобы по нему не проехали немецкие войска, которых ожидали со дня на день.
Решение опять было принято мгновенно: Эстер с двухлетней Региной постарается пробраться на юг, а тетю Жанну с двумя детьми она сажает в последний поезд, который уходит из Блуа в неизвестном направлении, но уходит. Барбара вспоминает, как они с братом рыдали в вагоне, а мать, стоя на перроне, отчаянно жестикулировала и пыталась что-то им прокричать. Так или иначе, поезд тронулся. Примерно через сотню километров он остановился посреди поля. Локомотив отцепили от вагонов, и он медленно поехал вперед. Обезглавленный состав остался стоять. Естественно, никто ни о чем не знал. Через несколько часов приехали на машине четверо военных с ручными пулеметами – сопровождать состав. Но куда и как ему было ехать?
Поразительно, но Барбара описывает, как весело играли дети в этих брошенных вагонах, как бегали по длинным узким тамбурам с радостными воплями, счастливые и разгоряченные. Прошла неделя. Время от времени взрослые совершали вылазки в окрестные фермы за продуктами. Потом – за остатками продуктов. Однажды послали детей: те встретили четырех солдат-дезертиров, которые щедро поделились с ними консервами. На пятнадцатый день все услышали в небе гул: к поезду летели три самолета. Один был сбит, два других спускались все ниже. “Мы тогда впервые увидели свастику и не могли оторвать глаз от этих черных крестов на белом крыле. Вдруг из самолетов стали стрелять – как раз по нашей стороне вагона. Ужас, крики. Раненые и убитые. Раненым пришлось целые сутки дожидаться санитарной машины, которая приехала их забрать. Кто-то уже не дождался. Всего мы простояли в поезде посреди равнины Шатийон-Сюр-Эндр двадцать семь дней”.
Их возраст – ей девять, брату одиннадцать – был своего рода анестезией от этого кошмара. И поезд для кого-то стал могилой, а для них – площадкой для игр. Только для нее игра – в широком смысле слова, ведь она была не только большим музыкантом, но и артисткой – теперь всегда будет иметь привкус смерти. И в каждой песне она будет умирать – потому что ничего уже больше добавить нельзя, все сказано и сил больше нет. Каждая песня – как маленькая жизнь.
Отец
В конце жизни она вдруг поняла, что любви в ее детстве было мало, очень мало, и даже бабушка не могла восполнить эту недостачу. Моник обожала мать – но та откровенно предпочитала старшего сына, который считался гордостью и надеждой семьи даже тогда, когда был одиннадцатилетним шалопаем и учился не намного лучше сестры. Тетя часто говорила о ренте, которую оставил ее покойный муж племянникам на образование, но тут же добавляла: “Все пойдет на Жана – ведь он мальчик”. Девочке хотелось поделиться с матерью секретами – но в то время Эстер не слишком интересовалась ее вкусами и желаниями, даже ее успехами в школе. “Я не припомню, чтобы хоть раз мы с мамой прогулялись вместе и она спросила меня о том, что мне нравится на занятиях, с кем я дружу, о чем мечтаю”.
Возможно, трудно было ожидать от матери большего в условиях войны, когда приходилось бесконечно переезжать с места на место, спасать и кормить троих, а потом четверых детей – и к тому же жить под дамокловым мечом своей принадлежности к еврейской нации. Евреи во Франции времен Второй мировой войны – это вообще отдельная тема. Сохранился любопытный документ – декларация, поданная отцом Барбары, Жаком Серфом, префекту округа 12 июля 1941 года. Дело в том, что правительство Виши приняло закон от 2 июня 1941 года, ограничивающий права евреев на работу, на свободу передвижения, вводящий для них множество запретов и предусматривающий суровую кару за ослушание. Каждый еврей теперь должен был “сознаться” в своем происхождении и предоставить о себе самые полные сведения. Там еще говорилось о том, что евреи, имеющие особые заслуги перед Французской Республикой или проживающие во Франции на протяжении пяти поколений, имеют определенные льготы. Месье Серф, заверяя префекта в своей лояльности, покривил душой, свидетельствуя, что уже больше пяти поколений его семьи проживает во Франции. Наверное, так поступали многие: в неразберихе военного времени, когда архивы горели под бомбежками или просто уничтожались, трудно было проверить подлинность сведений. Благодаря этой декларации мы знаем его род деятельности на тот момент: инспектор национального агентства по зерну. Разных профессий, все по торговой или административной части, у него за время жизни было множество, и главное – он удачно избежал военной службы, хотя и был ненадолго мобилизован. Семье Серф искренне помогали много добрых людей: Барбара вспоминает, как в 1942-м к ним в дверь постучали среди ночи и велели срочно уезжать, потому что готовится облава. Она же приводит и другие случаи: бесследное исчезновение целой французской семьи, которую взяли ночью только за то, что они прятали евреев. Причем донесли, как это чаще всего и бывает, соседи.
С недолгой мобилизацией отца связан эпизод, который описывают все биографы Барбары. В Пуатье, выходя из школы, Моник с братом увидели отца в военной форме. Он специально приехал на два часа повидаться с ними. Когда эти два часа пролетели, девочка так рыдала, что отец дал ей четырнадцать су – и она купила себе zan, лакричный леденец. С тех пор и на протяжении всей жизни леденцы были ее любимым лакомством. Анисовые, ментоловые, лакричные – она покупала их в аптеке и без конца угощала всех вокруг. На знаменитом представлении “Лили Пасьон”, где Барбара выступала с Жераром Депардье, она не расставалась с голубой сумочкой, расшитой пайетками: конечно, там тоже лежали леденцы. А в детстве выменяла у брата три леденца за свою любимую куклу, так что даже тетя тяжело вздохнула: “Бедная глупая девочка!” Когда ей чего-то очень хотелось, она шла на любые жертвы. Леденцы были только началом – за право сочинять песни и исполнять их самой, за свой черный рояль она скоро заплатит куда более высокую цену.
Удивительно, что самые ерундовые, на взрослый взгляд, детские обиды и переживания память хранит так долго. Но в ее жизни было такое, о чем забыть действительно невозможно, – и она успела бесстрашно рассказать об этом событии в своей неоконченной книге. Признание походило на взрыв бомбы, но не уверена, что даже во Франции он потряс многих. Но пусть лучше расскажет сама Барбара:
“Отца я боялась. Он не был ласков со мной, и я не могла понять почему. Когда мы оставались вдвоем, он вел себя как-то странно. Часто говорил, что мать больше любит моего брата – я и так это чувствовала, но от его слов страдала еще больше. Когда звучал колокольчик входной двери и отец входил в дом, меня пробирала дрожь. За столом под его взглядом я опрокидывала стакан, роняла на пол еду. Немела от его самых, казалось бы, простых вопросов:
– Что вы проходили сегодня в классе?
– Французский, математику, чтение наизусть, рисунок и историю.
– Что по истории?
– По истории… – я начинала ерзать на стуле. – Что галлы восхищались друидами.
– Что еще?
Ничего больше, они восхищались друидами, и я начинала рыдать. В этом и состояла его задача, как мне казалось: ранить меня, унизить.
– Этот ребенок глуп. Я спрошу тебя позже.
Я боялась его, и он это знал, он это чувствовал. Мне так хотелось поделиться с мамой, но как сказать ей об этом? И что сказать? Как я могу так скомпрометировать своего отца? Я молчала. И вот в один вечер в Тарбе мой мир рухнул в пропасть. Мне было десять с половиной лет”.
Инцест, сексуальное насилие над ребенком в семье – до недавнего времени об этом считалось неприличным говорить. И самое потрясающее в признании Барбары – а далее она скажет, что этот кошмар продолжался в той или иной форме до ее шестнадцатилетия! – что в нем нет ничего из ряда вон выходящего. Вот статья от 3 июля 2011 года, опубликованная во Франции врачом-гинекологом Отилией Феррейра, – в ней, одной из немногих, содержится статистика, от которой все предпочитают уходить, заламывая руки. 15 тысяч случаев сексуального насилия в отношении несовершеннолетних регистрируется во Франции каждый год. По мнению Министерства здравоохранения, эта цифра сильно занижена. По его данным, около двух миллионов взрослых во Франции были жертвами инцеста в детстве. Сегодня почти десять процентов детей являются жертвами насилия, и большинство из них – девочки. На одном из российских интернет-сайтов я прочитала еще более страшные цифры: насилию в возрасте до 14 лет “обычно подвергаются 20–30 процентов девочек и 10 процентов мальчиков. В 45 процентах случаев насильником является родственник”.
Статистику здесь действительно очень сложно вести, потому что большая часть таких преступлений остается никому не известной. Даже если взрослая женщина подвергается насилию на улице, далеко не каждая сразу побежит в полицию. Что же должен чувствовать в такой ситуации ребенок?.. Думаю, что еще и поэтому – ради таких вот детей, брошенных в ад, да еще самыми близкими людьми, – Барбара решила рассказать о своей истории.
“Все дети в такой ситуации молчат, потому что отказываются поверить в случившееся. Потому что им самим никто не поверит. Потому что все решат, что это их выдумки. Потому что они стыдятся и чувствуют себя виноватыми. Потому что они боятся. Потому что они считают, что остались в этом мире один на один со своей страшной тайной. Эти унижения изуродовали мое детство, эти картины, сильнее от раза к разу, снова и снова возникают передо мной. Один Бог знает, сколько понадобилось жажды жизни, жажды счастья, желания познать наслаждение в объятиях мужчины – для того чтобы однажды, много лет спустя, почувствовать, что я наконец освободилась. Я пишу эти строки, и меня душат слезы”.
Надо ли говорить, к а к повлияли на характер и судьбу Барбары подобные страшные обстоятельства. Она так и не смогла избавиться от привычки запираться в любой комнате и почти что баррикадироваться там, спасая себя от реального или вымышленного (она уже и сама не понимала, какого) вторжения.
“Я не хотела никого видеть и слышать, в моей голове всегда существовал тайный спусковой крючок – он срабатывал, и мной овладевал ужас, подгибались колени, я не могла шевельнуться”.
Клод Слюйс, который в октябре 1953-го станет мужем Барбары (правда, ненадолго), вспоминал уже после ее смерти, что, когда он еще был ее другом, она попросила помочь ей исправить дефект груди. Якобы это был ожог от горчичников, которые неудачно поставила ее мать, когда Моник была совсем маленькой. Клод привел ее к знакомому хирургу, который удачно провел операцию и восстановил форму груди – вот только обнаружил в результате исследований, что травма была последствием насилия, а вовсе не несчастного случая.
Она много чего еще вспомнит в своих неоконченных мемуарах. Как однажды, не выдержав, побежала в полицию – но оттуда ее отправили все к тому же отцу, решив, что у девочки разыгралась фантазия. Комплекс вины, комплекс жертвы, садомазохистские наклонности – ее детство и отрочество дают множество возможностей психоаналитикам объяснить, почему ее личная жизнь так и не сложилась. Впрочем, она сплошь и рядом не удается и у тех, кому, по счастью, не пришлось проходить через такие испытания.
А вот финал этой истории. Вскоре после войны месье Жак Серф ушел из семьи, и ни мать, ни дети ничего про него не знали и с ним не общались, пока однажды, 21 декабря 1959 года, в той самой парижской квартире, откуда уходил месье Жак и где теперь Барбара жила с матерью и младшим братом, не раздался звонок. В трубке прозвучал незнакомый голос:
– Ваш отец… Несчастный случай… Он сейчас в госпитале Святого Жака в Нанте.
Она стала звонить в Нант, в госпиталь. Ей дали телефон морга.
– Вы его дочь? Мы искали родственников, но безрезультатно. Ваш отец умер двое суток тому назад.
Она нацарапала матери записку: “Мой отец умер в Нанте, я уезжаю”.
В Нанте лил дождь. Ей сказали: идите в палату С. Там она впервые после его ухода увидела отца: его лицо было исхудалым и изможденным. Барбара подошла и дотронулась до него рукой.
– Вам нехорошо? – сестра протянула ей стакан воды.
– Скажите, никто не приходил к нему?
– Нет. Но я могу дать вам адрес его приятеля месье Поля.
Когда она приехала по этому адресу, то увидела четырех мужчин, играющих в уличном кафе в карты. Один из них и был месье Поль.
– Вы его дочь? Мы любили его, – и он стал рассказывать Барбаре, как скрытен и одинок был ее отец. Они знали о нем только то, что его бросила семья и у него четверо детей, одна дочь – певица. И еще что он всегда был чисто выбрит и тщательно одет, когда приходил играть в покер.
Она потеряла дар речи. Потом закричала, что это он оставил семью, что мать страдала от него бесконечно, что она сама…
Все это было уже ни к чему. Пришлось возвращаться в Париж – не хватало денег на похороны. Снова в Нант она приехала уже с младшим братом, и они похоронили отца. Опять не переставая лил дождь. Какая-то рыдающая женщина хватала ее за руку. Было несколько пожилых месье – игроки в покер? В грязи на кладбище она потеряла туфлю. Денег, должно быть, все равно было мало: месье Жака Серфа похоронили в общей могиле и без цветов.
Об этом дне, об отце она напишет одну из самых прекрасных своих песен – балладу Nantes (“Нант”). Безнадежное занятие – пытаться описать песню, даже просто перевести слова, которые не живут без музыки, но нужно сказать, что главное там – прощение и любовь, прощение и любовь. Так она избавилась от боли и стала свободной. “Я простила тебя, спи спокойно. Я живу, потому что пою!”
Сен-Марселин. Поющая парижанка
Летом 1943 года семья оказалась в Сен-Марселине – крохотном городке в предгорьях Веркора, недалеко от французско-швейцарской границы. Место было выбрано не случайно: Веркор считался одним из центров Сопротивления, горы и многочисленные карстовые пещеры помогали партизанам, и в 1944 году существовала даже партизанская Свободная республика Веркор. Семья Серф прожила здесь до октября 1945-го, отец нашел работу в типографии Клузе с месячным окладом в 2595 франков, на которые семья и жила, старший брат и Моник пошли в школу. Чудом сохранилась фотография ее класса: девочки в скромных платьицах и мальчики в коротких штанах и гольфах сидят вокруг двух суровых учителей. Моник в центре: самая рослая (ей уже 13, остальным на вид гораздо меньше) и нарядная. Вот что вспоминает о ней мадам Гутьере, учившаяся в том же классе: “Она отличалась от нас. Мы были бедные, плохо одетые крестьянские девочки, а она жила в Париже и носила белое платье, которое казалось нам верхом элегантности. Помню, как выразительно она читала стихи – как актриса. Все время что-то напевала и нас заставляла петь. Придумала такие вечера в саду, где она была учителем пения, а мы – ее учениками. Каждый назывался именем какой-нибудь птицы, а Моник была le rossignol – соловей. По субботам ей разрешалось ходить к соседке мадам Боссан – у той было пианино – и музицировать. Она подбирала мелодию и пела модную тогда песенку “Жалоба слоненка”.
Между тем вокруг была война. В воспоминаниях Барбары дом, увитый розами, и булочки с изюмом, которыми они лакомились после мессы, соседствуют со страшной сценой расстрела молодого, не больше двадцати лет, партизана, которого полиция поймала и убила буквально на глазах детей. Тогда же она впервые стала осознавать, что не такая, как все: она еврейка. “Как же я боялась сцены, которая повторялась в каждой новой школе: учительница строгим голосом спрашивала меня: «А твой отец, он кто?» Я никогда не могла дать точного ответа на этот вопрос. Нам строго запрещали говорить что-либо о нашей жизни. Я и не стыдилась того, что я еврейка, и не гордилась этим, но, ловя настороженные взгляды окружающих, становилась агрессивной”.
В Веркоре было страшно, как и везде: в тех же краях прятались в то время две девочки Куаре – одна из них станет писательницей Франсуазой Саган и вспомнит, как чуть не погибла вместе с сестрой во время налета немецкой авиации. И в Веркоре было гораздо спокойнее, чем в других местах: Серфам сразу же помогли найти жилье, директор типографии, куда устроился на работу отец Барбары, снабдил всю семью документами, обеспечивающими их безопасность. “Мы знали, что они евреи, – вспоминает дочь месье Катто, у которого Серфы арендовали квартиру, – но никогда не говорили об этом. Видели, что у них очень мало вещей, а чемоданы не распаковывались – стояли наготове, чтобы в случае необходимости сразу можно было уехать. Когда встречали их в парке за городом, то здоровались, но почти никогда не разговаривали друг с другом. Ужинали они всегда вместе: месье и мадам Серф и четверо детей. В том маленьком ресторане вообще в основном бывали только евреи, скрывающиеся от фашистов. Сидели они там допоздна, чтобы выйти на улицу, когда уже все спят. Моник напевала песенки: беженцы-евреи были ее первыми в жизни слушателями”.
Молчание спасало жизнь. “Молчание моря” – так назывался роман Жана Веркора, чье настоящее имя было Жан Брюллер. Это была первая книга, выпущенная подпольно, тиражом 350 экземпляров, в издательстве La Minuit – центральном издательском доме Сопротивления, основанном самим Веркором и Пьером де Лескюром в 1941 году. Сюжет ее очень прост: в 1940 году немецкий офицер поселяется во французской деревне, в оккупированной зоне; каждый вечер он разговаривает по-французски с хозяевами дома, которые ему не отвечают. Этим молчанием побежденные – старик и его племянница – демонстрируют свое отношение к оккупанту. Их безмолвие выражало общие чувства тех, кто не мог тогда сказать “нет” во весь голос, но кто прошептал, пробормотал это “нет” и тем самым сделал возможным Сопротивление.
Для девочки Моник Серф, к счастью, ее еврейское происхождение не стало причиной гибели, как для шести миллионов ее соплеменников в годы Второй мировой войны. Ее подружка того времени, тоже беженка-еврейка, Одетта Розенталь, вспоминала, как неприлично счастливы они были: танцуя, шли в школу, весело обсуждали девичьи секреты, легкомысленно хохотали. Травмы, нанесенные отцом, оказались для девочки гораздо тяжелее, чем скитания по оккупированной Франции. Может быть, еще и поэтому певица Барбара, никогда не скрывавшая свою национальность, была при этом в большей степени, чем еврейкой, гражданином мира. Она отказывалась сниматься рядом с менорой – одним из символов иудаизма, отклоняла приглашения на мероприятия в поддержку политики Израиля. Что не мешало ей в семейном кругу праздновать и Рош Ха-Шану – еврейский новый год, и Йом Кипур – День искупления. В сущности, каждый настоящий большой художник гораздо больше и шире своей национальности, он принадлежит миру, и творчество знаменитых французских шансонье, включая Барбару, лучшее тому подтверждение.
В Сен-Марселине случилось еще кое-что, что повлияло на всю ее дальнейшую жизнь. Однажды Моник проснулась и увидела, что ее правая ладонь распухла и покраснела. Возможно, она занозила ее в зарослях ежевики – сбегая из школы, продиралась сквозь них к музыкальному киоску – и не заметила. Началось воспаление. В больнице сделали операцию, но, как это нередко случается в гнойной хирургии даже и не в военные времена, за ней последовало еще шесть – и только седьмая была успешной! Рука походила на лоскутное одеяло, палец не гнулся. Она запомнила грустную улыбку матери на фоне белых больничных стен:
– Дорогая, доктор Руссель спас твою руку, но что касается фортепьяно…
– Я не стану певицей?
– Певицей – возможно: я обещаю, что, ког– да подрастешь, будешь учиться пению, но вот играть…
Ни мать, ни владелица пианино мадам Боссан и предположить не могли, что теперь все свое свободное время Моник будет просиживать за клавишами. Играть четырьмя пальцами – потому что пятый был мертвый. Разрабатывать руку. Спасаться музыкой от всего: боли, войны, неизвестности. С тех пор – и уже до конца жизни. А зрители на ее первых концертах заметят, что певица, выходя на поклоны, почему-то прячет за спину правую руку. Впрочем, потом это уже будет не важно.
Сен-Марселин – единственный город детства, куда она вернулась. Об этом вспоминает ее секретарь Мари Шэ. 1968 год, гастрольный тур вокруг Гренобля. Начало зимы, отвратительная погода, так что водитель ее серого “мерседеса” Пьер (он почему-то просит называть его Питером) особенно осторожен. И вдруг она почти кричит:
– Мы проезжаем Сен-Марселин? Сен-Марселин моего детства? Вы уверены, Пьер? Тогда поехали туда!
Они въезжают в городок и медленно кружат: церковь, площадь, ряды деревьев, новые улицы. Она ищет дом – и находит: он по-прежнему окружен садом, только уже никаких роз – ветер гоняет опавшие листья. Пьер и Мари видят, что ее глаза полны слез, она думает, что их не видно за стеклами очков, а они делают вид, что ничего не замечают. Перед тем как выйти из машины, она тщательно причесывается, подкрашивает глаза черным и губы – карминно-красным. Это ее стиль, стиль жгучей брюнетки, артистки, начинавшей в кабаре. “Красавица-ворона” – любовно зовет ее Михаил Барышников. Она обходит дом, обнимает какую-то женщину, появившуюся на пороге, потом идет в магазин перчаток и покупает двенадцать пар…
Совсем скоро будет написана одна из ее самых знаменитых песен – Mon enfance (“Мое детство”). До нее на встречах с журналистами, когда они спрашивали ее о детстве, она отвечала так: “Прошлое мне не интересно, у вас есть другие вопросы?” А после, с ангельской улыбкой: “Я все там сказала, мне уже нечего добавить”.
Какая глупость – я вернулась в город,где прошло мое детство.Тогда война дала нам передышку.Захотелось вспомнить наш сад, дом в розах, георгиныи зеленые грецкие орехи сентября,Услышать голоса братьев и сестры.Я немного просила – вспомнить хотя бы на миг,что была невинна.Увы! Никогда не возвращайтесь туда, где живутвоспоминания вашего детства, – иначе разорвется сердце.Мне холодно, надвигается вечер.И прошлое – это мое распятие.
Брюссель
Я никого не знала в Брюсселе. Я скиталась повсюду, бродила. Я ходила, много ходила. Все эти эпизоды бегства, исхода, попытки скрыться и спрятаться от кого-то или чего-то – я все их пережила на ногах. Для того чтобы идти вперед и как можно дальше…
Из неоконченных мемуаров Барбары
Брюссель – особенный город. То ли его срединное европейское положение, между Францией, Германией и Голландией на суше и напротив Англии на море, то ли вызванное этим пестрое смешение лиц и языков разных национальностей на улицах, – но что-то точно заставляло моих любимых героинь отправляться именно сюда. Здесь они мучились, страдали, приходили в отчаяние, но в итоге именно в этом городе находили себя и свое призвание. Почему героинь – ведь речь идет только о Барбаре? Потому что их две, и жили они в разных эпохах. Вторая (или первая) – Шарлотта Бронте, которая пережила в Брюсселе самую сильную и единственную в своей жизни любовь и, не получив на нее ответа, стала писательницей. Но это другая история. И вспомнила я о ней только потому, что и Барбара именно в этом городе стала певицей. Еще не Барбарой, но певицей – когда она в 1955 году окончательно вернулась из Брюсселя в Париж, в этом уже никто не сомневался. А любовь? Мужчин в ее жизни было немало, многие из них ей очень помогли, о многих она вспоминала с нежностью, но сердце ее принадлежало не им. Неслучайно в одной из самых знаменитых своих песен, обращаясь к своим слушателям и зрителям, она сказала: “Ma plus belle histoire d’amour, c’est vous” – “Моя лучшая история любви – это вы”. На то существовало много причин, и одна, возможно, главная, пряталась в переживаниях детства.
Она убегала от этих воспоминаний, пыталась вычеркнуть из жизни то, что происходило между ней и отцом, но вышло так, что она покинула Париж именно тогда, когда отец ушел из семьи навсегда. Рю Витрув, 50. Это был последний адрес, где семья жила еще вместе. Они поселились там в 1946 году. Сегодня это ничем не примечательная улочка в районе Шаронн в 20-м округе Парижа. Невзрачный пятиэтажный дом из серого кирпича, шестой этаж – мансарда – надстроен уже позже. На фасаде памятная доска: здесь жила Барбара с 1946 по 1959 год (ошибка: уехала она отсюда в 1961-м). Но тогда, сразу после войны, Моник нравилось это место: рядом кинотеатр, уютная средневековая рю Сен-Блез со старой церковью. Они жили на втором этаже, комната родителей выходила на улицу, комната Моник и ее сестры Регины – во двор. Оттуда доносились крики детей, ссорящихся соседей, летом сильно пахли стоящие там же мусорные баки. Двор был темный, солнце внутрь не проникало. Оттуда семья первый – и единственный! – раз отправилась на отдых к морю, в Бретань – в Трегастель. Море и пляжи были неправдоподобно прекрасны, но, как это чаще всего и случается, счастье омрачено: из Парижа приходит телеграмма о смерти бабушки, обожаемой granny. Отец против того, чтобы дочь ехала с матерью на похороны, но шестнадцатилетняя девушка едва ли не первый раз проявляет характер: “Я умоляла отца – он отказывал. Я угрожала ему, кричала, выла – он испугался. Я поехала”.
Что еще важного было до Брюсселя? Конечно, уроки вокала сначала у частного педагога мадам Дюссеке, а потом – у профессора Поле в консерватории на правах “вольнослушательницы”. Справедливости ради скажем, что, пока отец жил с семьей, он взял для нее напрокат пианино и помогал оплачивать занятия. За пианино она села сразу и – без всяких уроков – стала играть на слух. Напевала, шептала, рассказывала под свой нехитрый аккомпанемент какие-то истории – и в один прекрасный день заявила своим учителям, что хочет работать не в опере, а в мюзик-холле. Самое удивительное, что они с ней согласились и благословили. И вот она уже на прослушивании в театре “Могадор” – там требуются хористки в оперетту “Императорские фиалки”. В ответ на вопрос: “Что будете петь?” – соискательница гордо отвечает: “Бетховен, “В этой темной могиле…”. Спела. Дальше последовала просьба: “А теперь пройдитесь, поиграйте юбкой – мы хотим видеть ваши ноги”. – “Месье!!!” Но прошлась. И взяли – единственную из тридцати пяти претенденток. Сразу познакомилась с театральными нравами: на первом же представлении ее не предупредили о том, что в определенный момент круг сцены начнет движение, она зацепилась каблуком и едва не обрушила декорацию, изображающую церковь: та предательски закачалась, вызвав смех в зале. В своих неоконченных мемуарах Барбара вспоминает тесную гримерку, где девушки все вместе переодевались, помогали друг другу приклеивать ресницы и застегивать крючки на корсетах, хохотали и сплетничали о поклонниках, – и с гордостью скажет, что, когда она вернулась в “Могадор” в 1989 году с сольным концертом, ей уже полагалась отдельная просторная комната. “Теперь у меня были свой свет, звук, свое пианино – и своя публика, которая после концерта надолго забаррикадировала мой автомобиль на рю Комартен”.
Однако в семье назревала драма. Это потом, став уже взрослой женщиной, Барбара поймет и оценит, как страдала мать от выходок отца и как она никогда никому на него не жаловалась, – тогда же она по-настоящему осознала, что отец ушел из семьи, лишь в тот момент, когда пришли за пианино. Платить за его аренду больше было нечем – и трое дюжих молодцов стали выносить инструмент на лестницу. Ей казалось, что у нее ампутируют часть тела. Мука была такой невыносимой, что она испытала острую физическую боль вдоль спины – потом эта боль будет возвращаться каждый раз в момент потрясений и катастроф. Из “Могадора” она давно ушла, устав от приставаний немолодых господ, а без пианино в Париже делать было решительно нечего. Одолжив триста франков у знакомой на рю Сен-Блез, которая держала там крошечную лавочку – в Париже они называются Tabac, – она сказала ей, что хочет уехать в Брюссель. Обе плакали. Больше они друг друга никогда не видели.
Месье Шарль
Все мужчины, которые встретятся ей на пути в дальнейшем, словно будут стараться загладить боль, причиненную в детстве отцом, искупить вину – и не смогут этого сделать. Однако они об этом еще не знают.
Первые годы в Бельгии (а она пробыла там пять лет с недолгими наездами в Париж) были не слишком веселыми. Моник остановилась у двоюродного брата, который гостил у них на рю Витрув и дал ей свой брюссельский адрес. Он играл в ансамбле балалаечников. Никакой работы для нее не было, и два месяца она просто следила за домом, где не иссякал поток его приятелей, и готовила им нехитрую еду. Пока однажды ночью ее до смерти не напугал один тип (она запомнила имя – Саша Пируцкий!): с набриолиненными волосами, в сатиновой фиолетовой рубашке и красных ботинках, он признался, что игра на балалайке – это так, для отвода глаз, а есть куда более прибыльные занятия. Он пригласил ее в них поучаствовать. Он становился все более настойчивым и грубым. И, улучив момент, опять же среди ночи она бежала из этого дома с несколькими су в кармане. Никого не зная в Брюсселе. Не имея разрешения на работу и в тот момент даже не подозревая, что оно вообще ей нужно. Она шла по незнакомой улице и шарахалась от каждого мужчины, одетого, как ей казалось, в полицейскую форму. Такое возможно, только когда тебе еще нет двадцати.
Надо сказать, что тогда Брюссель вовсе не походил на лощеный город с магазинами и ресторанами, с роскошными машинами и комфортным TGV, как сейчас. Он еще залечивал послевоенные раны и был городом бедности, горя, темных вороватых окраин и проституток. Повсюду пахло жареной картошкой, но это никого не раздражало: запах этот был признаком счастья, сытой мирной жизни, и нищие и вечно голодные жители мечтали о “пистолете” (так называли булку с салатом, картошкой и горчицей) и завидовали тем, кто сидел в закусочных. В уличных киосках продавали лепешки, сделанные на крупе из маниока. Она на всю жизнь запомнила вкус этих “яств” – ее угощали ими из жалости такие же маргиналы, как она сама. Но наша бедная крошка Доррит никогда не стала бы Барбарой, если бы не… кураж и отчаянная смелость. Очень важные женские качества, между прочим.
Скитаясь по городу, она оказалась на place du Nord перед роскошным отелем. И поняла, что если о чем-то и мечтает – то только о ванне и чистой постели. Выглядела девушка так: старое серое пальто, стоптанные ботинки и очки, в которых правое стекло треснуло, и мир она видела сквозь узор, похожий на решетку. Правда, молоденькая и хорошенькая, с длинными черными волосами. Удивленному портье она сообщила, что очень хочет петь. Что по натуре романтик (вот оно, слово, определившее в дальнейшем всю ее жизнь, все ее песни! – впервые оно прозвучало на брюссельской площади перед крутящейся дверью в отель). Что денег у нее сейчас нет, но потом они будут, и она просит о самом скромном номере. Портье улыбнулся и ее пропустил. Номер показался ей роскошным палаццо, она заказала кофе, еду, залезла в ванну и увидела в окно неоновую рекламу пива: Ekla… Можете не верить, но в тот момент она подумала, что и на театре когда-нибудь так будет светиться ее имя.
Конечно, карета скоро превратилась в тыкву, как это и бывает в сказках о золушках. Тот же добрый портье дал несколько адресов, где требовались служанки, – ее нигде не взяли. Сначала перестали приносить кофе. Потом еду. Из отеля не выгоняли – ждали оплаты. И вот она отправляется на бульвар Аспаш. Другие девочки весело поглядывают на ее разбитые очки и что-то ей говорят, вполне дружелюбно. Она не слышит что. Она голодна. Она идет. Ей стыдно. Она идет. (В ее воспоминаниях то и дело повторяется глагол avancer – идти, двигаться вперед вопреки всему, он станет для нее главным на долгие годы – J’avance, J’avance, я иду…).
Нечасто вы можете получить такое признание от знаменитости. Но ей, рассказавшей правду об отце, уже ничего не страшно. И она пишет: “Нет, проституция – это не несчастье, это просто горе. Если вам нечего есть. Если нечего есть вашему ребенку. Если вы делаете это ради любимого мужчины. Да-да, и ради мужчины! Даже если ему просто нужны наркотики, и он страдает. Заниматься тем, что вам по душе, – это большое счастье. Оно не всем выпадает, помните об этом”.
Дальше я доверюсь своей героине, хотя думаю, что не каждый поступит так же. Она слышит шаги за спиной. Идет быстрее. Шаги еще громче. Мужчина – в дорогом пальто из плотной шерсти (теплое, подчеркивает она), в массивных очках с черепаховой оправой. Почему-то она закричала.
– Успокойтесь. Меня зовут Шарль Альдубарам.
– Я голодна.
И вот они уже в брассери на Северном вокзале. Она ест картошку, мули, потом опять картошку. Он смотрит на нее молча и улыбается.
– Я хочу петь…
И она рассказывает ему все, что пережила за три месяца: закрытые двери, усталость, одиночество, отель, откуда не выпускают, потому что нечем заплатить.
– Вы кого-нибудь знаете в Брюсселе?
– Балалаечников, которые, кажется, занимаются чем-то другим.
Он опять улыбается. Он управляющий казино во Франции и действительно искал на бульваре девочек – для казино. Он еврей. Он звонит жене и предупреждает, что немного задержится. Он предлагает ей немедленно поехать с ним во Францию – но она отказывается. Она приехала сюда, чтобы стать певицей, а не для того, чтобы вернуться с позором. Она провожает его на вокзал, и он дает ей денег:
– Расплатитесь в отеле и почините очки. Вот вам мой номер телефона в Париже.
Она никогда ему не позвонит. Но однажды получит после концерта в “Олимпии” букет цветов с запиской: “Вы были правы. Браво. Альдубарам”.
Но, Боже, как же далека была еще “Олимпия”! Заплатив по счету и заказав новые очки, она уехала из Брюсселя в Шарлеруа.
Месье Виктор
Почему Шарлеруа? Случайная знакомая Пегги, молодая беременная женщина, дала адрес своих друзей в этом провинциальном грустном городке. Вся жизнь там крутилась вокруг угольных шахт, и местные нравы были достаточно суровы. Даже сегодня Шарлеруа считается одним из самых бедных городов в Бельгии, разве что делит с Брюсселем славу столицы бельгийских комиксов – школа Marcinelle дала миру многих известных персонажей. Моник приютили в “Мансарде” – коммуне молодых художников, музыкантов и журналистов. Все работали, но жили в основном на деньги, присылаемые родителями. Она вспоминает неформального лидера компании – художника Ивана Дельпорта. (Впоследствии он стал шеф-редактором франко-бельгийского журнала комиксов Spirou и придумал необычайно популярного во франкоязычной Европе персонажа Гастона Лагаффа, чья фамилия означает что-то вроде “сесть в лужу”, – ленивого и невезучего офисного работника на мелкой должности.) Родители ей не помогали, и друзья подкидывали работу: она красила стены в магазинах, домах, а после приносила в “Мансарду” целую корзину “пистолетов”. С ними пили вино, по вечерам слушали джаз – тогда многие знаменитые потом музыканты обретались в Бельгии. Сама она ходила на прослушивания, кажется, во все кабаре города – увы, безрезультатно.
И она опять двинулась в путь – инстинктивно, почти неосознанно. Вечер, село солнце. Моник бредет по дороге на юг – там граница с Францией. На ней зеленый комбинезон, одолженный друзьями для работы с краской, и огромные тяжелые ботинки, которые ей велики. Она понимает, что больше всего на свете хочет увидеть мать, сестру и братьев, что такое возвращение, конечно, провал, но сил больше нет. Впереди – граница (до Шенгена еще далеко), а нужных бумаг у нее, как всегда, нет. И снова с нашей героиней случается прямо-таки рождественская история (почему-то истории эти обожают посещать биографии великих женщин, а вот обычных чаще всего обходят стороной).
За целый час пути она не увидела ни одной машины, но вот сзади останавливается черный “крайслер”.
– Вы куда?
– В Париж.
– Я тоже, садитесь.
Она честно предупреждает, что бумаг для пересечения границы у нее нет.
– Садитесь, я перевезу вас. Будут спрашивать – скажите, что со мной, помогаете мне перегнать машину.
Они едут молча. Иногда он искоса на нее поглядывает. На посту, увидев пограничников, она обмирает от страха. Он выходит из машины, дает им что-то, и “крайслер” снова трогается с места.
Франция, май! Запахи трав и цветов сводят с ума, водитель убирает крышу – и над ней ослепительно синее небо! В ресторане с салфетками и скатертями он заказывает ей омлет с ломтиками поджаренного сала и кофе. Он сутенер, месье Виктор, он поставляет девочек в столицу. И, конечно, предлагает ей обеспечить свое будущее.
– Но я хочу петь!
– Певица – это не профессия. У тебя нет связей – ты не пробьешься. Подумай, я предлагаю тебе сытую и спокойную жизнь.
– Но моя жизнь – это петь.
Они останавливаются на опушке Компьенского леса. Дети собирают там ландыши, и он тоже собрал для нее маленький букет и молча положил на колени. Она не забудет: в знаменитом спектакле “Лили Пасьон”, о котором речь впереди, появится песня “Месье Виктор”:
Ваш “крайслер” привез меня в мою нынешнюю жизнь,месье Виктор,И я опять в дороге, я пою везде и всюду, но я помнюКофе, которым вы меня угостили, ландышии ваше золотое сердце.
Месье Клод
Все, рождественские сказки на этом заканчиваются. Дальше начинается проза жизни и борьба за место под солнцем. В Париже она повидалась с сестренкой, подкараулив ее у школы, но не нашла в себе сил подняться на второй этаж дома на рю Витрув. Отправилась в квартиру granny – той давно уже не было на свете, Моник приютила тетя. Поиски работы свели с пианистом, который привел ее показаться в кабаре La fontaine des quatre saisons (“Фонтан четырех времен года”), открытое Пьером Превером, братом знаменитого поэта и сценариста Жака Превера. Но артисты уже набраны – свободно лишь место… посудомойки за восемь франков в день. Конечно, да! Тогда она, наверное, не догадывалась, что ей опять повезло: из окошка, куда она весь вечер подавала чистые стаканы, краешком глаза можно было увидеть среди посетителей Эдит Пиаф, Симону Синьоре, Ива Монтана… На сцене давали не что-нибудь, а сюрреалистическую поэму Жака Превера “Попытка изобразить обед голов в Париже, во Франции”, выступали Борис Виан, будущий автор знаменитой “Пены дней”, Роже Пиго и Франсин Клодель, впоследствии известные актеры. Тогда она и подойти боялась к Жаку Преверу, не подозревая, что вскоре сама унаследует и разовьет в своих песнях его поэтическую традицию.
Дело в том, что Превер – сценарист фильмов “Набережная туманов” и “Дети райка”, автор текста знаменитой песни “Опавшие листья” и многих других, – буквально влюбил в себя Францию поэтическим сборником “Слова”, вышедшим в 1946 году. Там не было глубоких размышлений, не было иногда даже рифмы и знаков препинания – просто мозаика чувств и впечатлений человека, пережившего войну и радующегося жизни. Этот стиль свободного стихосложения был данью сюрреализму в поэзии (а вскоре один из столпов бельгийского сюрреализма, друг Магритта Поль Нуже посвятит Моник целых две поэмы!) и оказался очень близок Барбаре. Тексты ее песен, безусловно, интересны сами по себе, это настоящая поэзия, хотя оценить их в полной мере способны лишь люди, владеющие французским, почему, возможно, она и не была так популярна в мире, как, например, Эдит Пиаф или Ив Монтан. Думаю, Барбара могла бы повторить слова Превера: “Я просто говорю разные слова – о том, о чем хочу сказать, не собираясь никому навязывать то, как их следует читать, произносить. Пусть каждый делает это как хочет – по своему настроению, со своей интонацией”. В том, что это именно так, можно убедиться, открыв сегодня YouTube: японка Мари Казуэ записывает свои концерты, а множество других таких же безвестных исполнителей распевают песни Барбары на все лады и любовно выкладывают все это в Сеть. Со своим настроением и своей интонацией. Значит, им это зачем-то нужно.
Недоедание, недосыпание (рабочий день в “Фонтане” заканчивался иногда под утро) обернулись воспалением легких – в самой дешевой муниципальной больнице, в зале на тридцать четыре кровати. Именно туда и пришел навестить ее молодой парень из Шарлеруа – возвращайся, тебя ждут! Так в самом начале зимы 1952 года она снова оказывается в Бельгии.
Но где же месье Клод, кто он? О, вовсе не случайный попутчик, хотя тоже – как многие – добрый самаритянин. Месье Клод Слюйс – это единственный муж Моники Серф, или Барбары. О чем свидетельствует запись, сделанная в коммуне Иксель (тогда это был пригород Брюсселя) 31 октября 1953 года.
Молодой человек из состоятельной семьи, витающий в облаках фантазер, изучавший право, но мечтавший стать… фокусником-иллюзионистом, этакий бельгийский Пьеро, без памяти влюбился в рослую эффектную девушку, увидев ее в студенческом кабачке La Jambe de Bois (“Деревянный костыль”). Она зашла туда на несколько минут – поинтересоваться, не порекомендуют ли ей пианиста-аккомпаниатора. Клод запомнил на всю жизнь: она была во всем черном, босиком, с огромными кольцами-серьгами в ушах, такими же браслетами на запястьях, она потрясающе двигалась, бижутерия звенела – ну чистая цыганка. Когда за ней закрылась дверь, он буквально вырвал из рук своего знакомого, сидевшего за роялем, клочок бумаги с номером ее телефона.
Дальше поклонники Барбары только и должны повторять: спасибо, спасибо, месье Клод. Он свел ее с Этери Рушадзе – двадцатичетырехлетней грузинкой, родившейся в Париже, куда ее родители бежали из Грузии после переворота 1917 года. Она была пианисткой-виртуозом, успешно окончила Парижскую консерваторию и сказочно играла Шопена, Генделя, Дебюсси, но тоже оказалась в Бельгии в поисках своего места под солнцем и бралась за любую работу. Она сразу поняла, что денег у Моник нет, но подружилась с ней и стала не просто аккомпаниатором безвестной певички, но и учителем, открывающим ей премудрости игры на фортепиано. Кажется, единственным учителем в этой области будущей знаменитой “дамы черного рояля”. Увы – первое же выступление двух черноглазых и черноволосых красавиц обернулось страшным провалом. Моник пела Hymne à l’amour (“Гимн любви”) Эдит Пиаф, не знала, куда девать руки, стояла, как аршин проглотив, – и разгоряченные пивом студенты стали бросать в нее картонки, на которые ставят кружки, и оглушительно свистеть. Тогда Этери заиграла “Лунную сонату”, а увидев, что и это не имеет успеха, перешла на русские народные песни.
На другой день и в другом месте публика, увидев Моник, начала свистеть и шикать, даже не дав ей открыть рот. Позор, провал… И тут Клоду приходит в голову мысль: надо открыть свое собственное кабаре! Так появилась Cheval Blanc (“Белая лошадь”) – с витриной заведения, где торгуют все той же неизменной брюссельской жареной картошкой, но с уютным залом внутри, где было даже подобие кулис. Клод выпил с хозяевами заведения пива – и они согласились сдать его в аренду молодой компании артистов. Мим, разыгрывающий скетчи, пародист, превратившийся позже в звезду бельгийского телевидения, уже упоминавшийся Иван Дельпорт, который именно здесь стал впервые рассказывать смешные истории про жителей затерявшейся в лесах деревни Штрумпф, впоследствии ставших знаменитыми героями целой серии комиксов… Ну и, конечно, девушки: запела даже Этери – грузинские песни в ее исполнении имели успех. Впервые прислушались и к Моник: она пела тогда песни из репертуара знаменитого парижского кабаре L’Ecluse и впервые попробовала аккомпанировать себе сама. “Почему я села за пианино? Оно мне помогало преодолеть страх. Оно меня защищало, с ним мне было уютно, как будто я была в доме, я могла сесть, наклониться к клавишам так, что мое лицо никто не видел. Оно мне помогало разговаривать со зрителем, ведь песня – это не исполнение, это разговор, и он каждый раз складывается по-разному”. Жили дружно и весело: обе девушки не только выступали, но и продавали билеты и даже подавали напитки.
Город был заинтригован: на шоссе Иксель, которое считалось окраиной бельгийской столицы, в “Белую лошадь” потянулась приличная публика – адвокаты, журналисты, врачи. Барбара позже признает, что этому во многом способствовали семейные и дружеские связи Клода Слюйса. Студент– юрист, мечтавший об артистической карьере, – он подготовил собственный номер в качестве иллюзиониста, – родился в непростой семье. Клод был сыном актрисы Люсьен Роже и Феликса Слюйса, известного в городе онколога и большого поклонника искусств. Феликс Слюйс дружил с Рене Магриттом, а в 1955 году издал книгу “Арчимбольдо и арчимбольджийцы”, открыв известного итальянского маньериста широкой публике. Во время войны семья Слюйсов прятала у себя поэта Поля Нуже – основоположника бельгийского сюрреализма и создателя Бельгийской коммунистической партии. С тех пор он считал себя духовным отцом Клода. Нуже был платонически влюблен в Этери и дневал и ночевал в “Белой лошади”. Ему было тогда тяжко: он потерял работу, вторая жена оказалась в психиатрической лечебнице, и как-то вечером, собрав выручку, Моник незаметно вложила ему в руку сто франков. Ей и Этери он посвятил несколько поэм, а в одной из них – Correspondances, – обращаясь к Моник, писал: “Я вижу тебя – ты грозовой вечер в Париже, ты ночь в Люксембургском саду, полная роз и листьев…” Романтические грезы там явно соседствовали с личной, непосредственной интонацией прямого обращения к адресату и многими вполне земными подробностями – Барбара наверняка хорошо запомнила этот стиль и, когда пришло время, сумела им творчески воспользоваться.
Нуже приводил в кабаре своих знакомых художников и писателей. Клод приносил ей книги – она стала много читать. Клод открыл ей Марианну Освальд – трагическую певицу с низким и хриплым голосом, в тридцатые годы сводившую Париж с ума. Барбара потрясена. “Это было так ново, так откровенно, так отчаянно. Она меня ошеломила”. О Марианне Освальд сегодня мало кто вспоминает, поэтому сделаем небольшое отступление – слишком много совпадений с нашей героиней. Марианна Освальд, урожденная Сара Блох, родилась в семье польских евреев. Рано потеряла родителей и была изнасилована в шестнадцатилетнем возрасте в детском доме в Мюнхене. Бежала из фашистской Германии во Францию, взяла в качестве псевдонима имя любимого героя из “Призраков” Ибсена. Дружила с Превером и Мориаком, Кокто и Камю, вдохновляла Пуленка и Онеггера. Выступала в знаменитом кабаре Boeuf Sur Le Toit (“Бык на крыше”) и эпатировала публику худобой, огненно-красными волосами и депрессивным репертуаром. Причудливо соединила стиль французского Левого берега и немецкого экспрессионизма. Ее хриплый и несколько простонародный голос немного напоминал манеру Пиаф, но именно у нее, а не у Пиаф взяла Барбара – столь непохожая на обеих своим романтизмом и хрустальными интонациями, улетающими в небо, – драматизм, страсть и напряжение.
Но где же свадьба? Да и было ли это замужество, если в “Лили Пасьон” она скажет: “Я была замужем довольно продолжительное время, но не помню лица своего мужа”. Влюбленный Клод еще долго ходил бы в ami, если бы в один явно не прекрасный вечер Моник не попала в полицию за выступления в кабаре без разрешения на работу. Клод бросился к комиссару:
– Она моя невеста!
– Тогда женитесь, мой друг. В противном случае ваша невеста окажется в тюрьме.
Что было делать? И состоялась “феллиниевская”, как она напишет потом, свадьба. Родители жениха не пожаловали – то ли чувствовали подвох, то ли были не в восторге от перспективы назвать дочерью еврейку и певицу кабаре. Невеста была вся в черном – от туфель до тюрбана на голове. На единственной фотографии она там… с другим мужчиной – он случайно попал в объектив. А свидетелем со стороны невесты была экстравагантная фламандка, старая проститутка по имени Прюданс, у которой Моник снимала комнату. Колоритнейшая особа – она тоже станет одной из героинь спектакля “Лили Пасьон”. В отличие от бедного Клода, конечно. Так как дело происходило в Бельгии, вспомним знаменитую картину Магритта “Любовники” – целующаяся пара, он и она, чьи головы плотно обвязаны белой непрозрачной тканью – они не видят друг друга. Лучшая иллюстрация единственного брака Барбары.
Весной 1954 года пара оказывается в Париже. Моник вновь идет в кабаре L’Ecluse – и на этот раз ей удается получить ангажемент на неделю! Вот как вспоминает об этом Марк Шевалье, один из владельцев кабаре: “Она тогда еще не была знаменитой «певицей полуночи», как ее потом называли. Она была дебютанткой, которую два года тому назад сюда не взяли. Но те, кто слушал ее тогда, не могли не заметить, сколько прибавилось в ее исполнении интеллигентности, внятности посыла, лиризма. Она на лету хватала советы, как сделать номер еще лучше. Единственное, чего я не понимаю, – как она тогда выживала. Жить было негде, денег тоже не было. Ее приютила Оливия, наша аккомпаниаторша, она же обучала ее игре на фортепиано. А Барбара увела у нее мужа! Многие мужчины теряли из-за нее голову. Но не они составляли содержание и смысл ее жизни”.
Клод тоже пробовался в L’Ecluse – с номером на картах. Его не взяли. Тогда он стал показывать этот номер за гроши в ближайшей забегаловке. А заодно разгружал ящики с фруктами на рынке. И неизвестно, сколько бы еще это продолжалось, если бы его срочно не вызвали в Бельгию как военнообязанного. Они возвращаются – и он занимается подготовкой ее первого сольного концерта. Найден зал – на рю де Коммерс, в ателье художника Марселя Астира. У художника проблемы со зрением, он больше не может работать и живет на то, что сдает артистам свою просторную студию для выступлений и сам рисует для них образцы пригласительных билетов.
Пятница, 1 октября 1954, 20:30. Просторный зал, на потолке которого горят большие круглые лампы, похожие на горячие сковородки. Простые стулья, плотно придвинутые друг к другу. Зал заполнен до отказа. К роялю выходит молодая женщина в черном со жгуче-черными волосами, огромными глазами и неотразимой улыбкой. Она поет и аккомпанирует себе сама. И она уже не робеет и не деревенеет от страха.
Репертуар концерта в двух отделениях подобран тщательно: здесь и серьезные песни, и характерные, и классика – Evidemment bien sûr из репертуара Марианны Освальд, и самое новое – песни Лео Ферре, Жака Бреля. Две песни подписаны так: слова Клода Слюйса, музыка Андре Ольга. Андре Ольга – это псевдоним самой Моник, она еще не решается признаться, что начала писать музыку. Одна из двух песен носит символическое для пары название: “Будущее принадлежит другим”. Действительно, будущее после этого концерта принадлежало ей, и только ей.
Брюссель на этот раз оказался милостив: он увидел настоящее парижское варьете, как писали газеты, высокое мастерство, неожиданно продемонстрированное совсем юной женщиной – стильной, одетой с безупречным вкусом, с несомненным актерским мастерством проигрывающей за роялем истории своих персонажей. Как это всегда и бывает, шиканье и презрение сменились на гул одобрения в один момент. И вот уже телефонное радио (во Франции его называют téléphone arabe) разнесло по городу новость о появлении новой певицы, которая не предлагает слушателям “розовую водичку”, а выбирает сложные поэтические и драматические произведения.
И понеслось: февраль 1955-го – первая пластинка на 78 оборотов – если кто еще помнит, что это такое, – на студии “Фониор де Брюссель” (профинансированная месье Клодом, между прочим). Говорят, что голос Барбары потонул там в звуках оркестра под управлением Жака Сея. Март 1955-го – участие в концерте американских звезд в брюссельском Дворце искусств, потом там же в “спектакле поэтической песни” вместе с “Марком и Андре”, известными исполнителями Марком Шевалье и Андре Шлессером, совладельцами L’Ecluse. И, наконец, 30 октября того же года ее имя появляется на афише знаменитого кабаре La Tour de Babel (“Вавилонская башня”) на центральной площади Брюсселя, где всегда выступал цвет французского шансона. В ее репертуаре – Лео Ферре, Жак Брель, Поль Нуже, Жорж Брассенс…
Бельгию, Брюссель она нежно любила всю жизнь. Часто приезжала сюда выступать. Вспоминала, что нигде не была так счастлива и свободна, как в “Белой лошади”. Так или иначе, в Париж из Брюсселя в конце того же 1955 года она уже возвращалась певицей. И, скажите, при чем здесь мужчины?
Париж
Я была необразованной. Зато тем немногим, что знала, готова была делиться со всеми, кого любила. И никогда не стыдилась петь: это самое волнующее занятие на свете – раскрывать свою душу. Но я понимала, что надо торопиться, – не хотелось умереть глупой. Поэтому я училась всему долго, очень долго, даже не знаю с какого возраста…
Из интервью Барбары французскому музыкальному журналу Rock&Folk, апрель 1969
Весенний парижский вечер 1957 года. Из дома на рю де Сэн выходит молодая женщина. У нее коротко стриженные черные волосы, орлиный – галльский или семитский? – нос, красиво очерченные губы и черная подводка на веках. Она очень долго красилась перед зеркалом с многократным увеличением: из-за близорукости. На ней черная развевающаяся юбка и свободная кофта с открытым воротом. Она направляется на рю Генего – это рядом, можно пройти напрямую, но лучше через набережную Конти: взглянуть на Сену, на распускающиеся каштаны, подышать свежим воздухом. Она идет в кабаре Chez Moineau (“У Муано”), которое как раз и находится на рю Генего, 10. Там крохотный ресторанчик, где подают кус-кус – любимую еду учащихся Латинского квартала (не потому, что они поклонники магрибской кухни, а потому, что она им по карману). Там же в углу – место для фортепьяно и артистов, которые призваны придать процессу поедания кус-куса смысл и радость. Там и выступает Барбара.
Супруги Муано – колоритная пара. Он – громкий, огромный, с шумом открывающий и закрывающий ящик кассы, куда складываются деньги, весело балагурящий с постояльцами прямо во время исполнения песен. Она обожает кошек – они здесь везде, только что не в тарелках с едой, – и целый вечер ловко разносит по деревянным столам большие блюда с дымящимся кус-кусом. Впрочем, к Барбаре они добры: сдали ей за символическую плату комнатку прямо над кабаре-бистро. Комната, чистенькая, только что после ремонта, с белой штукатуркой, походила скорее на жилье монашки или медсестры, чем на приют артистки. По утрам, когда посетителей не было, месье Муано стучал в ее дверь и звал играть в карты.
Конечно, “У Муано” бывали не только студенты: туда часто заходил, например, великий фотограф Робер Дуано – певец послевоенного Парижа, чей знаменитый кадр с целующейся парой на фоне Парижской мэрии облетел весь мир. Он симпатизировал молоденькой певичке (жаль только, снять ее не догадался – вот был бы бесценный снимок!) – и однажды дал ей заработать несколько су, пригласив послужить моделью для обложки детективного романа. Потом, правда, она увидела на обложке одну свою левую руку…
Там же она познакомилась с художником, который уезжал в Мексику и предложил на время его отсутствия поселиться в его квартирке на рю де Сэн – прямо под крышей. Она была счастлива: туда можно было привезти взятое напрокат пианино! Увы, весенний вечер, упомянутый вначале, кончился на рю де Сэн совсем невесело. Дело в том, что, уходя по вечерам петь в кабаре, она легкомысленно оставляла включенной лампу с абажуром, сплетенным из ивовых прутьев, – так веселее было возвращаться домой в кромешной темноте. И вот – короткое замыкание. Пожар. Вернувшись ночью, она застала пожарных, покрытую золой и залитую водой квартиру и весь свой напрочь испорченный небогатый гардероб. Чудо, но огонь буквально лизнул педали пианино и остановился! Провидение будто знало, что является главным в ее жизни и на что нельзя посягать ни при каких обстоятельствах. Она перешла дорогу и сняла комнату в “Отель де Сэн” – там и жила, со страхом ожидая приезда хозяина квартиры. И еще одно чудо: он приехал, посмеялся и не потребовал никакой компенсации! Не правда ли, непохоже на французов, которых принято считать скупой и прижимистой нацией? Но это была богема, окрестности самого прекрасного бульвара в мире Сен-Жермен, Левый берег…
Ни до, ни после пятидесятых-шестидесятых годов двадцатого столетия парижские кабаре не знали такого множества молодых талантов, чьи имена скоро прославят французскую культуру, и благодарных восторженных зрителей, которые равно ценили удовольствие пропустить стаканчик вина и увидеть артиста. И хотя первое артистическое кабаре Le Chat Noir (“Черный кот”) Родольф Сали основал в середине восьмидесятых XIX века на Монмартре, после Второй мировой именно на Левом берегу как грибы после дождя стали появляться и обрели популярность La Colombe, Le Port du Salut, Les Assasins, L’Echelle de Jacob, Le Cheval d’Or…
Барбара с удовольствием вспоминала об этих и еще многих кабаре Левого берега, где выступала она и ее друзья, о бесконечных ночных застольях – до утра! – вокруг знаменитого фонтана на площади Сен-Мишель или еще в одном культовом месте – на площади Контрэскарп, что на рю Муфтар, и там тоже фонтан, и столики, и немудреная еда, и вино, и разговоры с блистательными людьми, и взгляды, и радость, и влюбленности… Она пишет в своих мемуарах, что в каком-то смысле эти кабаре и их обитатели противостояли более денежному, респектабельному и буржуазному Правому берегу, вообще буржуазности как таковой, – но я позволю себе с этим не согласиться. Французы, несмотря на всю свою революционность, это самая буржуазная нация на свете! Ничто в мире не заставит их отказаться от утреннего круассана и чашки кофе в любимом кафе. Просто эта великая нация в большей степени, чем другие, обладает тем, что называют даже не art de vivre (искусство жизни), но joie de vivre (радость жизни), почему с легкостью и совместила застолье с концертом, со спектаклем – в то время, когда еще не воцарилась повсеместно попса и подлинное удовольствие приносили изысканные и одухотворенные развлечения, когда интеллектуальное искусство (а в кабаре того времени читали Превера, Рембо и Лорку, потешались над политиками и пели сложные романтические баллады) еще было востребовано на площади, а не стало уделом бледных и всем недовольных поклонников Уэльбека в свитерах с растянутыми локтями.
Историки кабаретного жанра любят вспоминать Франсуа Вийона – но как далеко ушли поэты и певцы послевоенного Парижа от своего средневекового собрата! Они ничего не крали и их, слава Богу, не вешали. И даже на “Сцены из жизни богемы” Анри Мюрже, которые легли в основу гениальной оперы Пуччини, их жизнь мало походила. В конце концов даже фасад первого парижского кабаре Le Chat Noir украшал витраж Адольфа Вийетта под названием “Золотой телец”. Они весело потешались над буржуазными нравами, но решительно отказывались голодать в мансардах. И знаменитая певица Иветт Жильбер, вдохновлявшая Тулуз-Лотрека, – безусловно, еще одна предшественница нашей героини, – ввела моду не только на песню-скороговорку, слова в которой и французам разобрать бывает непросто, но и на роскошные длинные черные перчатки.
Конечно, Барбара и ее друзья в то время еще зарабатывали очень мало, но на жизнь хватало, и главное – они могли все свое время отдавать занятию искусством, тому единственному, что их интересовало. Настоящая роскошь, если вспомнить иные судьбы…
“Шлюз” – правильное название
Хотя и довольно дурацкое. Сегодня здесь обычный туристический ресторан, способный похвастаться лишь своим местоположением – на набережной Сены, почти напротив Нотр-Дам. И только скромная доска у входа напоминает, что когда-то по этому адресу – набережная Гранд Огюстен, 15, – располагалось знаменитое на весь Париж кабаре L’Ecluse (“Шлюз”). Его в 1951 году создали музыканты Лео Ноэль, Марк Шевалье, Андре Шлессер и Брижитт Сабуро. Атмосфера была парижская: иногда возле входа можно было увидеть саму хозяйку – Брижитт Сабуро в черной юбке и красном шарфе. Она играла на аккордеоне, предлагала прохожим цветы – сирень, ландыши – и говорила, обращаясь к первому встречному: “Дорогой, это весна. И если ты хочешь радости – заходи…” За стеклянной дверью посетителя ждал крошечный зал с барной стойкой, декорированной рыболовной сетью, под зеленым брезентом стояли белые бакены, висели скафандр и спасательный круг. Один из основателей работал когда-то водолазом и придумал такое оформление. Вскоре свет маяка и спасательный круг приобрели символическое значение. Они помогали артистам петь и играть на расстоянии вытянутой руки от зрителей – при том что те пили вино и разговаривали. Барбара вспоминала, что даже их шепот казался ей громовыми раскатами, и единственное, чего все-таки удалось добиться, – это того, чтобы во время выступления публика не ходила взад-вперед.
Здесь Марсель Марсо впервые предстал в образе своего знаменитого Бипа, здесь начинали Серж Лама, Пьер Ришар, Филипп Нуаре, выступали Джани Эспозито, Жак Брель и еще многие, чьи имена сегодня, увы, мало говорят даже французскому читателю, не говоря уже о русском. Здесь Барбара стала звездой и получила титул “певицы полуночи” – по-русски это звучит грубовато, но chanteuse de minuit передает и шик, и шарм, и загадочность артистки, которая завершает представление.
Впрочем, сначала она выступала под номером один. В самом конце 1958 года ее пригласили открывать новую программу и предложили маленький по тогдашним меркам гонорар – 1800 франков за вечер. Далее следовали номера эксцентрические, поэтические, юмористические, а в финале выступала певица Кора Вокер: ее называли “Белой дамой квартала Сен-Жермен”, и она была, кажется, самой первой исполнительницей знаменитых “Опавших листьев” Жака Превера и композитора Жозефа Косма. Вообще Превера она исполняла много и очень любила его поэзию. Пела, между прочим, и сама Брижитт Сабуро, аккомпанируя себе на аккордеоне, – блондинка с короткой стрижкой и приятным низким голосом. Барбара потом напишет: “Место, которое я занимала в L’Ecluse, по праву должно было принадлежать ей”.
Марк Шевалье – а он дожил до 93 лет и написал не одну книгу о своем кабаре и дал множество интервью – вспоминает, что Барбара была тогда большая, нескладная, “не соответствовала общепринятым стандартам красоты и не казалась такой хорошенькой, как, например, Жюльетт Греко”. Она удивляла своим смелым музицированием: смешивала мелодии песен и интерпретировала их по-своему. Он даже спросил барда и композитора Жоржа Мустаки, что он думает по этому поводу, и тот ответил: “Она все-таки не музыкант, она и не училась-то толком”. Тем не менее уже в начале следующего года Барбара становится номером три в программе – она цепляла публику. Для этого пришлось подвинуть другую певицу – Каролин Клер, бойко распевающую характерные песенки. За Клер вступился Дом звукозаписи, и руководители L’Ecluse поплатились за свое решение тем, что больше пластинок с ними не записывали. Но Барбара совсем скоро стала vedette – звездой, выступающей после полуночи. Посетители стали ходить в L’Ecluse ради нее.
Что это было? Как крупная близорукая женщина, не знающая, куда девать руки, не смотрящая в зал – она сидела за роялем в профиль к зрителям и пыталась бешеным темпом музыки и речи прикрыть страх и смущение, – стала красавицей и непревзойденной певицей? Как робкая дебютантка, весь концерт после своего выступления под номером один жадно слушающая других артистов, сидя где-то наверху на краешке стула и не имея возможности даже пошевелиться, удостоилась вдруг статьи в журнале Combat, озаглавленной “Барбара разорвала L’Ecluse”. Почему именно она – сегодня легко услышать на YouTube песни в исполнении Сабуро, Вокер и той же Клер и убедиться, что и они, в свою очередь, были классными певицами со своей манерой и несомненным обаянием?
Ален Делон, не будучи, конечно, мыслителем, сказал однажды необычайно точно: “Все актеры делятся на плохих, хороших и великих. С плохими все ясно, хорошие играют хорошо, а великие ничего не играют – они просто живут перед камерой”. Барбара долго и старательно делала себя, но главное – пение, а потом и сочинительство песен были для нее не любимой профессией, а образом жизни, способом существования. Петь – значило дышать, жить, и не было на свете ничего важнее и прекраснее. Так бывает: кого-то целует Бог, и этот счастливец (или несчастный) потом платит за это свою цену.
“Мне важно было преодолеть страх – и я пулей кидалась к роялю с почти закрытыми глазами. Я училась высвобождать энергию и направлять ее в нужное русло: именно тогда появилась привычка перед выступлением буквально выталкивать из горла громкий и страшный крик, потом я делала так всегда. Все тело – от волос до кончиков пальцев на ногах – надо было подчинить пению. В детстве я была очень худая, в двадцать стала толстеть от переживаний: горе не питает, но прибавляет лишние килограммы. В двадцать пять моим телом уже распоряжалась сцена: она заставила посмотреть на себя со стороны и измениться. Совершенно непонятным образом похудели ноги, шея и руки стали длинными… Со временем пение потребовало, чтобы я не сидела как пришитая за роялем, а двигалась. Появились походка, жесты”.
В L’Ecluse она была в черном – любимый цвет на всю жизнь (“Он фантастический, он размывает силуэт и выявляет суть”). Сначала просто черная юбка и такой же свитер. Потом первый костюм – его сшила из вельвета, купленного когда-то для мужа, знакомая консьержка, работающая по соседству с кабаре. Блуза с высоким воротником, закрывающим шею, и разрезом спереди: потом этот фасон почти не менялся. Когда позже Барбара познакомилась с Пьером Карденом, он придумал для нее очень красивую длинную юбку со шлейфом, но двигаться в ней было почти невозможно, и она не стала ее носить. Зато Мин Верж – знаменитый модельер Мулен Руж – предложила брюки, которые были приняты с восторгом: они не сковывали тело. Она, в отличие от других артисток, которые могли за время концерта сменить десять нарядов один шикарнее другого, мало думала об одежде. Воротник-стойка, иногда украшенный чем-то вроде стекляруса, расклешенные по моде того времени брюки, длинный рукав, все непременно черное – это был ее стиль, ее особая элегантность. Ничто не должно было отвлекать от голоса, интонации, взгляда, жеста.
“Я никогда не репетировала жесты перед зеркалом, не работала с режиссерами (кроме спектакля «Лили Пасьон»), я подчинялась тем законам, которые устанавливала публика. Я говорила с ней, я любила ее, и это она создавала все мои песни – без нее ничего бы не случилось”.
Все помнят, что шлюз на реке – это когда ты долго ждешь, а потом корабль, на котором ты находишься, оказывается совсем на другом уровне, чем прежде. Так что L’Ecluse было правильным названием. Да еще и ее домом в течение шести лет.
За несколько недель до смерти она позвонит приятелю и предложит: “Слушай, у меня идея. Давай опять петь в бистро и кабаре. Как раньше, когда я начинала…”
Зеленый фломастер
Глупо думать, что, попав в знаменитое парижское кабаре, наша 28-летняя певица только и думала, что о публике. Нет, в Париже она с головой бросилась в пучину самых разных отношений! Читая об этом периоде ее жизни в книге Алена Водраска “Романтическая жизнь” – спасибо ему за массу подробностей! – я взяла зеленый фломастер и стала обводить имена тех, с кем она была близка. Скоро страницы стали зеленеть на глазах! Донжуанский список моей героини оказался весьма внушительным.
Вот Жан Пуасоньер: знакомство произошло в кафе La Boule d’Or (“Золотой шар”) на площади Сен-Мишель. История поразительно напоминает сюжет ее первого брака: тоже студент-юрист, завороженный миром музыки и театра и готовый сменить профессию на более творческую, тоже из обеспеченной семьи с достаточно высоким социальным статусом. Значит, не одни художники влекли ее – ей хотелось и стабильности, и защиты, и заботливого покоя. Летом 1957-го, когда Барбара была совсем на мели, Жан Пуасоньер увозит ее на несколько месяцев в Шатору – район в центральной Франции, к югу от Орлеана. Там в старинном замке живет его друг детства с женой, они ждут ребенка. Тишина, прекрасная природа – уроженцы этих мест потом проведут целое исследование, чтобы доказать: именно их окрестности вдохновили певицу на написание песни Au bois de Saint-Amand (“В лесу Сен-Аманд”)… Целый день она проводит за фортепьяно: арпеджио и вокализы, арпеджио и вокализы, и так без конца. Она подружилась с хозяйкой дома и иногда подходила к ней, бережно приподнимала ее свитер и прижималась щекой к большому животу. Хотела ли своих детей? Не думаю. Потому что сама всегда оставалась раненым ребенком – отсюда возникнут потом эти нежные и возвышенные песни-баллады о детских секретах, печалях и радостях, о навсегда потерянном саде детства, из которого жизнь изгоняет, как из рая. Похоронив в конце 1959-го отца и вернувшись из Нанта, она уходит от Жана точно так же, как когда-то ушла от первого мужа, – решительно и без объяснений. Он долго залечивал раны, потом женился, и на его свадьбе произошел курьез: поздравить молодых приехала Барбара со своим новым другом, но тотчас так сильно с ним разругалась, что тот вскочил в машину и уехал, увезя с собой свадебный подарок. Невеста запомнила это на всю жизнь. А в начале девяностых, когда Пуасоньера не станет, она получит от Барбары письмо, полное сострадания и любви.
…Наступали шестидесятые – годы всеобщего раскрепощения, освобождения от табу и запретов, время пьянящей легкости и больших надежд. Начиналась сексуальная революция, в которой было все-таки больше стремления к свободе, чем распущенности. Во всяком случае, именно после нее европейские женщины получили равные с мужчинами возможности – от права на образование и работу до права пользоваться контрацептивами и делать аборты. Люди восстали против того, чтобы государство и церковь залезали к ним в постель и указывали, как надо. Каждый должен сам решать свою судьбу. Где и как жить. С кем спать. О чем думать. Свобода – что может быть желаннее и заманчивее для творческого человека, неважно, мужчина он или женщина! “Все мы стояли на баррикадах сексуальной революции”, – скажет позже один из героев Василия Аксенова, певца секса и свободы, которых в СССР, как известно, не было. Но прочитайте его документальный роман “Таинственная страсть”: эротические приключения наших шестидесятников будут покруче похождений артистической богемы Левого берега Парижа. Но как же много общего, хотя жили они тогда словно в разных галактиках.
…Все давно уже умерли, поэтому опять процитирую Марка Шевалье, обожавшего на старости лет вспоминать, как все было: “Андре Гайярд – один из «Братьев-врагов» (дуэт юмористов-сатириков, с успехом выступавший в «Шлюзе», – Примеч. автора) – был ее любовником. И не он один. Мой партнер Андре Шлессер тоже. Он просто обожал ее, они были неразлучны еще с Бельгии, когда оба выступали в Cheval Blanc. Я думаю, что спать с мужчинами – это была ее попытка завладеть их талантом, разгадать его тайну. Многие мужчины, которыми она восхищалась, оказывались в ее постели. Например, Серж Реджани, он бросил жену и детей ради нее… Нет, она не была нимфоманкой. И она никогда не извлекала никакой практической выгоды из этих отношений. По-моему, она вступала в отношения с теми, с кем работала, как, например, с Жаком Брелем, только для того, чтобы лучше понять их. Ее завораживали их аура, их дар. Это влекло ее как жаворонка – зеркало. Такова была одна из сторон ее артистической натуры. Тут уж ничего не поделаешь. Она была соблазнительницей, никто не мог устоять, но не была карьеристкой”.
Несколько пояснений. Андре Шлессер тогда был женат на знаменитой Марии Казарес, звезде фильмов Жана Кокто и Марселя Карне. Барбару любили оба, и на уик-энд часто приглашали ее в свой дом под Парижем. Замечательный французский актер и певец Серж Реджани с Барбарой был связан целых два года, с 1966 по 1968-й. Это была тайная страсть, потому что у Реджани была жена-актриса и двое детей – официально он расстался с женой только в 1973-м. Хотя, возможно, именно роман с Барбарой и послужил главной причиной разрыва.
В ноябре 2010 года France Dimanche напечатал интервью с вдовой Сержа Реджани Ноэль Адам. С ней он провел последние тридцать лет своей жизни, хотя поженились они за год до его смерти 21 марта 2003 года. Невесте было 69, жениху – 81. “Когда готовились к выходу DVD и CD «Реджани: лучшее», я доподлинно узнала, что их с Барбарой связывали серьезные отношения, хотя оба тщательно их скрывали. Роман начался в 1966 году: Барбара пригласила его петь в первом отделении своего концерта. Влюбившись в нее, он отдалился от жены. Затем, спустя два года, Серж расстался и с Барбарой, хотя она по-прежнему его любила. Его дети – Серж и Ани – подтвердили это. Он же мне всегда говорил, что их не связывало ничего, кроме работы. Так я никогда и не узнаю, почему он скрывал это даже от меня”.
У Реджани есть две песни, вдохновленные образом певицы: “Мадам Ностальжи” Жоржа Мустаки и “Барбара”. Последняя – поэма Жака Превера о любви и войне – к нашей героине прямого отношения не имеет, но, когда волнующий баритон Реджани произносит: “Помнишь ли ты, Барбара, как над Брестом с утра шел дождь, и ты, такая красивая, промокшая и счастливая, куда-то бежала…” – сердце сжимается. В его пении, особенно в зрелые годы, есть тот же романтический порыв и тот же надмирный трепет, что и у Барбары. В чем-то они очень похожи. И кто знает – кроме, конечно, вдовы Реджани, убежденной, что уйти от ее мужа было невозможно, это он сам от всех уходил, – кто кого оставил. Нашла в YouTube фрагмент передачи французского телевидения, где сильно постаревшего актера спрашивают о том, какой же она была, Барбара. “Королевой…” – выдыхает он. О Бреле речь еще впереди, но на его похоронах рядом с его подругой Маддли – Барбара. Они дружили. Было в жизни всех этих людей что-то гораздо более важное и прекрасное, чем то, кто с кем и когда спал.
А я продолжаю список. Жиль Шлессер – сын того самого Андре, основателя L’Ecluse, – считается, что ему посвящена песня Bel âge (“Прекрасный возраст”). Для Барбары это “около двадцати”. На дворе уже 1963 год, ей тридцать четыре, но в песне вовсе не разговор Федры с Ипполитом – скорее юмор и озорство.
Жан-Баптист Тьере – и опять то же кафе La Boule d’Or на площади Сен-Мишель. Начинающий актер зашел туда с приятелем, там же буквально на мгновение появилась Барбара, а на выходе официант передал Тьере записку: “Вот мой адрес, приходите после окончания представления в L’Ecluse, это два часа после полуночи”. Он пришел – и регулярно появлялся в доме по этому адресу еще целый год. Хотел жениться, как сообщил много позже в одном из интервью (потом большинство этих мужчин и будут всем интересны лишь потому, что их любила Барбара), но ничего не вышло, он уехал в Швейцарию и женился на дочери Чарли Чаплина Виктории.
В своих мемуарах она не сказала ни о ком из них ни единого слова. Там упомянут только один мужчина – “Я совсем потеряла голову” – и то без имени, как “месье H.”.
Появляется он
Месье H. – это Юбер Балле (Hubert Balley), дипломат и сценарист, менеджер и поэт, импресарио и художник. Его жизнь полна приключений: в 1942-м, будучи четырнадцатилетним мальчишкой, он спас от фашистов еврейскую семью – за что много позже получил награду. Участник французского Сопротивления – еще одна награда. Затем головокружительная дипломатическая карьера: блестяще окончив Lycée Louis Le Grand, он становится важным функционером министерства, в чьем ведении бывшие французские колонии, и вместе с соратниками де Голля много делает для того, чтобы страны “черной Африки”, особенно Кот-д’Ивуар, обрели независимость и экономическую самостоятельность. Здесь мы остановимся, потому что именно на посту главного советника министра Франции в Кот-д’Ивуаре он и влюбляется в Барбару.
Конечно, хочется понять: каким он был, как выглядел? На фотографиях позднего времени это полный мужчина с широким лицом и остатками седых волос, зачесанных на прямой пробор. Крупный нос, густые брови. Ничего выдающегося. Ему уже восемьдесят – и в это самое время Изабель Вайра, молодая исполнительница песен Барбары, завизжавшая от восторга, когда месье Балле пригласил ее после концерта на ужин, пишет, что он неотразим, что он прирожденный соблазнитель, и торопится заверить публику в одном из интервью: нет-нет, между нами ничего не было. Добавим, что в разные годы любовницами месье были Жаклин Бувье (будущая Жаклин Кеннеди), английская принцесса Маргарет и еще многие знаменитые женщины, о которых он с удовольствием рассказал в своей книге воспоминаний. Есть еще известная фотография, сделанная в мае 1968-го во время студенческой революции в Париже: Балле там рядом с Анри Мальро и в руках у него плакат: “Остановите насилие”. Он крупный, другие мужчины на его фоне как-то теряются. Еще одно изображение, где он моложе, в широкополой шляпе и галстуке-бабочке из узкой ленты, с длинными волосами – очень импозантен и артистичен. Почему-то в его книге, написанной незадолго до смерти и вышедшей уже после (все, как у Барбары), нет вообще ни одной фотографии. Только на обложке – лицо Барбары и название, повторяющее название ее знаменитой песни, их общей песни – “Скажи, когда ты вернешься?”
Если подряд читать большую главу о ней в его книге и пять страничек о нем в ее неоконченных мемуарах, то становишься свидетелем страстного диалога мужчины и женщины, которые продолжают выяснять отношения не просто спустя многие десятилетия, а даже по ту сторону бытия. Она не может выговорить его имени и зовет одним инициалом, “месье Н.”, он ее упрямо называет nomade (номады – кочевники, кочующие народы). Она пишет, что он был властный, эгоистичный, ревнивый, он утверждает, что она терпеть не могла его друзей. И главное: она считает причиной разрыва то, что он хотел видеть ее просто femme и едва ли не запрещал петь, Юбер все это категорически отрицает и приводит аргументы: он, и никто другой, купил ей пианино, нашел для них жилье на рю Ремюза и вообще помогал сочинять песни. Почти известный фильм “Супружеская жизнь” Андре Кайата, в котором каждая серия рассказывается с точки зрения одного из супругов, – и их версии категорически не совпадают! Им засматривались в начале шестидесятых и в СССР тоже. Совпали Барбара и Юбер только в одном: да, это была любовь, сумасшедшая любовь.
Все началось 1 ноября 1959 года, в День всех святых. В этот день во Франции принято навещать могилы близких, но нашим молодым героям тогда и без того было чем заняться. Приехав по делам службы в Париж из Абиджана, столицы Кот-д’Ивуара, Юбер ранним вечером заходит в L’Ecluse повидать своего давнего друга (они сблизились, еще когда были скаутами) Андре Шлессера. (Опять Шлессер – он точно сыграл важную роль в ее жизни, неслучайно на обложке уже его воспоминаний – конечно, она, Барбара!) Там к ним подходит Барбара.
– Андре, представь нас друг другу. Этот незнакомец явно притягивает женщин.
– Юбер Балле, мой друг, сейчас живет в Абиджане. Важный чин, между прочим. А тебя ему не надо представлять: пару лет назад он видел тебя на сцене и возмущался, почему твое имя не написано крупными буквами наверху афиши.
– Что ж, у него есть и ум, и вкус. А почему Абиджан, дорогой месье?
– Объясню, если вы не будете называть меня “месье”.
– Тогда объясните после спектакля в кафе La Boule d’Or, Юбер. Если, конечно, вы останетесь с нами. Но… я думаю, останетесь.
В кафе, как всегда, полно народу – Париж собирается сюда после концертов и спектаклей, рядом сидит посмеивающийся Шлессер, но они никого не видят – только друг друга. Он запомнил, что разговор зашел о новом романе Маргерит Дюрас Moderato cantabile (роман как раз о странности и обреченности страсти – потом Питер Брук снимет по нему замечательный фильм с Жанной Моро и Жаном-Полем Бельмондо).
– Moderato! Как это прекрасно…
– Я предпочитаю иной, более медленный темп. Он может быть волшебным, – ответила она.
Но дальше все понеслось в темпе allegro molto appassionato.
Уже на другой день он снимает номер в знаменитом парижском отеле “Лютеция”, покупает шампанское и огромный букет красных роз, и всю ночь она рассказывает ему о себе и своей жизни. Coup de foudre – по-французски это и “удар молнии”, и “любовь с первого взгляда”.
И вот после сложных переговоров с дирекцией L’Ecluse она отправляется в Абиджан, откуда шлет директору студии звукозаписи “Пате-Маркони” Пьеру Ижелю и его жене такое письмо: “Мои любимые, Африка, это так далеко! Юбер очень нежен. Мой дом огромен и великолепен. Я веду жизнь принцессы, да! Песня, это прекрасно. Я пою в кабаре, где стриптиз, это потрясающе! Держите меня в курсе того, что происходит во «французской песне». Я счастлива. Я пою, но скоро я вернусь!”
Еще до африканского вояжа она навела порядок в личной жизни: покинула студию, где жила не одна, и вернулась к матери и младшему брату на рю Витрув. Она играла в добропорядочную невесту, которая каждый вечер возвращается к маме, пока жених в отъезде? Нет, какое-то, пусть и недолгое, время она ею была! Она любила и тосковала, почему и поехала в Абиджан. Но сразу же поставила условие: полная финансовая самостоятельность. Он против, но вынужден согласиться.
В Абиджане у него есть друг, Джо Аттиа. Кавалер Ордена Почетного легиона за участие в Сопротивлении. Гангстер и главарь банды, как намекает Барбара в своих мемуарах. Он держит кабаре Le Refuge (“Убежище”), где с распростертыми объятиями принимает невесту дорогого Юбера. На первом же ее представлении он, чемпион по боксу и вообще человек устрашающей внешности, кладет на стол кольт и предупреждает: “Сейчас мы будем слушать уникальную певицу. Если кто-то не выкажет ей должного уважения, я его пристрелю”. Она выступает между берберским танцем в исполнении Файзы и стриптизом молоденькой Минушетт. Подружилась, кстати, с обеими и бесстрашно защищала их от чересчур назойливых кавалеров неспокойными ночами. Уже потом, незадолго до смерти, Юбер расскажет в интервью журналу Elle, что тогда Джо Аттиа скорее играл в бандита: целью его было найти с помощью друзей негодяя, изнасиловавшего его дочь. Он медленно умирал от рака легких и боялся, что не успеет отомстить.
Они счастливы. Она счастлива. 1960-й – это едва ли не единственный год в ее жизни, когда она больше женщина, чем певица, и никакие самые трагические обстоятельства не могут этому помешать. Буквально через два месяца после их знакомства умирает ее отец, она едет в Нант, она потрясена, раздавлена – и Юбер будет первым, кому она сможет рассказать о кошмарах детства. Он проницательно заметил в своей книге, что, хотя Клод Слюйс и Жан Пуасоньер искренне любили ее, в то время она еще не была готова к настоящей встрече с мужчиной, да и они были слишком молоды. Мужчинам она все равно не доверяла, они подсознательно ассоциировались у нее с насилием и грубостью. И только в объятиях взрослого и сильного Юбера она смогла начать говорить. Он вспоминает, что это был бесконечный рассказ о детстве, о войне, об отце, об инцесте. “Я его ненавижу… Я прощаю его… Я не хочу о нем думать…” Юбер стал и ее любовником, и ее психотерапевтом. “История со мной была нетипична для Барбары. Я был мужчиной, кому она – гордая, независимая, своевольная и презирающая все условности – принадлежала, и я же был для нее, если можно так выразиться, «диваном», подушкой, на которой можно выплакаться”, – напишет он после.
Но между Парижем и Абиджаном 7000 километров. Они вынужденно расставались. Они бурно ссорились: “Ты можешь жить здесь со мной постоянно – ведь ты же поешь у Джо, здесь есть для тебя работа!” – “Нет, это тебе лучше перебраться в Париж, если бы ты хотел, ты бы давно это сделал!” Наконец, умирая от тоски по ней на своей вилле “Кокоди” в Абиджане, он придумывает план. Сначала они отправятся вдвоем в путешествие – и не будет уже бесконечных гостиничных номеров или темных комнат на рю Витрув, где они встречались, – а потом он купит для нее квартиру в Париже. А там – будь что будет!
Он вынимает первую карту: Италия! Самое популярное направление для свадебных путешествий у французских молодоженов. Ведь она не была нигде, кроме Франции, Бельгии и Кот-д’Ивуара. Выбрали не банальные Венецию или Тоскану – озера! Регион Стреза, озера Маджоре, Комо… Перед отъездом она посмотрела фильм Хичкока La Mort aux Trousses (в нашем прокате он назывался “К северу через северо-запад”) – там в финале герои в исполнении Кери Гранта и Эвы Марии Сейнт, избежав множество смертельных опасностей, забираются в поезде на верхнюю полку и заключают друг друга в объятия… Поезд уходит в тоннель. Когда спальный вагон Cook отошел от перрона Лионского вокзала, они уже пили бордо в ресторане и она спросила его: “Юбер, дорогой, у нас ведь будет свой такой же тоннель?” – “Настолько, насколько ты захочешь, обещаю” – “Какой мужской ответ…”
И все же в Италии они забывают обо всем на свете, кроме друг друга. Как лорд Байрон и Тереза, Жорж Санд и Мюссе, как миллионы других влюбленных. Они пили вино, учили итальянский, слушали Canzonette d’amore. Он смешно ревновал ее к красавчику-певцу, местному Фрэнку Синатре. Но поезд на всех парах уже выходил из тоннеля.
Дальше приведем две версии событий. Вот как видит их разрыв Барбара: “В Италии без своей дурацкой свиты Н. стал совсем другой, нежный, ранимый. Он сделал меня по-настоящему счастливой, но хотел, чтобы я доказала свою любовь и дала ему обещание не притрагиваться к пианино во время нашего путешествия. Я обещала. Мы вернулись в Париж, он хотел найти нам квартиру перед возвращением в Абиджан. Мы остановились пока в отеле на рю Жакоб, и я заметила там пианино, внизу, в салоне. На следующее утро, когда Н. еще оставался в номере, я спустилась вниз и открыла пианино, которое пахло клеем и старым войлоком. Я жадно потянулась к клавишам. Н. наблюдал. В этот момент я его потеряла. Он меня потерял”.
Месье Балле в своих воспоминаниях гораздо более многословен и пристрастен, поэтому воспроизведем канву событий. Квартира куплена – это апартаменты на седьмом этаже дома на рю Ремюза, 14. Три комнаты и балкон. На мой взгляд, лучший адрес Барбары в Париже! Дом постройки шестидесятых, но с огромными лоджиями, опоясывающими все этажи и выходящими на старые дома напротив и огромные платаны, словно обнимающие всю эту уютную, но с парижским шиком улицу. Она выходит прямо на Сену и знаменитый мост Мирабо, овеянный именем Аполлинера. “Я взял эту квартиру, я подписал, я влез в долги на десять лет, но она была наша! Мы поклялись друг другу, что не расстанемся, по крайней мере в течение того времени, что длится кредит. Но песочные часы нашей любви не оставили нам больше семи месяцев”.
Согласно его версии, во всем виноваты “душа номады” его возлюбленной и… еще один мужчина. Это художник и декоратор Люк Симон. Юбер сам пригласил его в Абиджан оформлять зал для кабаре, поселил у себя на вилле (вместе с Марком Шагалом, который тоже туда приехал на десять дней), и сам дал поручение зайти на Ремюза проведать Барбару и узнать, не слишком ли ей плохо и одиноко в Париже без него. “Где была моя голова, когда я отправлял Люка, красивого, соблазнительного как дьявол, поглощенного искусством и неотразимого в разговоре о нем, к своей Барбаре, я не могу сказать и через полвека. …В мае 1962 года как большой начальник я опять поселился в отеле «Лютеция», где тридцать месяцев тому назад все и начиналось. Но на этот раз в Париже я получил Люка Симона, который несколько превысил свои полномочия… впрочем, с одобрения дамы. Что через два часа и подтвердилось. Кто-то из троих должен был уйти”.
Что касается апартаментов на рю Ремюза: покупались они совместно, на чем, надо полагать, настояла Барбара. После разрыва он полностью выплатил свою долю и подарил ее Барбаре, квартира принадлежала ей еще долгое время – до смерти матери, которая со временем тоже переехала в этот дом (она снимала там студию). Люк Симон был хорошим художником и близким ее другом, рисовал ее, но, полагаю, сам того не подозревая, сыграл ту роль, которую они сами для него и придумали. Юбер – чтобы проверить серьезность чувств своей избранницы, Барбара – чтобы окончательно порвать с Юбером. Он с нескрываемой обидой напишет потом о ее песне “Пьер”: там речь о простом женском счастье у домашнего очага. Обида напрасная – если с кем-то в жизни она и испытала подобное, то с ним, Юбером, и ясно поняла, что это не ее путь. Умение слышать судьбу – еще один великий дар, которым природа награждает творцов.
А так – начало было положено. “Певица полуночи” совсем скоро станет поэтом и композитором.
Появляются песни
Без месье Юбера Балле – никуда, потому что первые песни, конечно, связаны с ним. В своих мемуарах он настаивает на соавторстве текстов и Tu ne te souviendras pas (“Ты не вспомнишь”), и Dis, quand reviendras-tu? (“Скажи, когда ты вернешься?”) – точно называя даты, обстоятельства, при которых они обменивались ставшими потом знаменитыми фразами. Он напрасно волновался: она и сама никогда не отрицала, что эти песни – разговор с ним. Начался он с характерной ноты: измученная постоянными расставаниями и дальними перелетами, однажды она сказала ему: “Берегись, Юбер, я не обладаю терпением и верностью жен моряков!” Так песня, припев которой на концертах всегда пел вместе с ней весь зал, родилась с самого последнего куплета. А начало было вполне лирическим:
Вот сколько дней, сколько ночей ты будешь в отъезде,Скажи, что это последний раз, что последний разразрываются наши сердцаи тонет наш корабль,Ты приедешь весной, я тоже вернусь,Весна – лучшее время, чтобы говорить о любвии бродить по улицам Парижа.
Первые два куплета напоминают прерывающийся от волнения, горячечный монолог женщины, потерявшей голову от любви:
Скажи, когда ты вернешься?Скажи, ты хотя бы понимаешь,Что время, которое проходит, которое мы теряем,Оно больше уже никогда не вернется?
Но Барбара не была бы Барбарой, если бы свой “гимн любви” – в отличие от Пиаф – не завершила на совершенно иной ноте:
Если ты не вернешься…Я продолжу свой путь, мир прекрасен и бесконечен,Меня согреет другое солнце,Я не из тех, кто умирает от горя,И я не обладаю достоинствами жен моряков.
Легкая мелодия песни запоминалась мгновенно. Впрочем, тогда здесь многое сошлось: Франция вела войну в Алжире, и для тысяч молодых французов вопрос: “Скажи, когда ты вернешься?” – звучал отнюдь не риторически. Де Голль, несмотря на военную победу французских войск, вынужден был в своей речи 16 сентября 1960 года, по сути, признать независимость Алжира. Ультраправые руками студентов подняли в алжирской столице мятеж, названный потом “неделей баррикад”. Через восемь лет студенческие баррикады появятся уже на улицах Парижа, но и тогда, и потом чувство свободы витало в воздухе. Молодое поколение, и прежде всего женщины, хотели сами распоряжаться своей судьбой, так что самостоятельность и витальность лирической героини Барбары оказались востребованы. Это уже не знаменитое J’attendrai Жана Саблона – “Я буду ждать тебя и ночью, и днем, и всегда…” И хотя Далида споет (и воскресит) эту старую песню совсем скоро, что-то уже изменилось – все готово к приходу новой, другой женщины.
Эту песню, как вспоминает Барбара, она начала сочинять в самолете, потом писала и переписывала слова в школьной тетради, а окончательную форму текст и мелодия обрели уже на стареньком магнитофоне. Почти год она будет петь “Скажи, когда ты вернешься?” в L’Еcluse, не осмеливаясь признаться, кто автор. “До сего дня я исполняла композиции о любви, написанные мужчинами. И вот теперь я могла петь о любви от лица женщины. Поверьте, здесь есть разница…”
Эта женщина не склонна питать иллюзии:
Ты не вспомнишь ту ночь, когда мы любилидруг друга,Все наши ночи улетят, как листки календаря,Ты забудешь мое лицо, мое имя…
Одиночество предоставляет много времени – она жадно читает Пруста, Селина, Жене, Бодлера и Рембо, и в песне “Ты не вспомнишь…”, может быть, впервые появляются строки, которые имеют отношение к высокой, настоящей поэзии. Чтобы передать их образность и красоту, нужен даже не переводчик, а поэт, кем я, увы, не являюсь. Но, даже зная французский не слишком хорошо, нельзя не оценить образ ночи, которая наклонилась над влюбленными на пляже и не укрыла их своим шелковым звездным покровом – затянула в него, чтобы они сами побыли среди звезд. Песня считается “морской”, потому что вода, ветер, водоросли, следы от двух тел на песке как раз и создают ту атмосферу трепетной влюбленности, забыть которую невозможно. Образ любви на пляже, под звездным небом, как знак беспримесного счастья перейдет потом и в другие песни – и кто скажет, что это не отзвук того давнего и единственного путешествия по Италии?
Но она молода. И Chapeau bas (можно перевести как “Браво!”) полна восхищения миром и готовности отдаться ему не раздумывая. Пока ей еще неважно, кто сотворил это чудо – Бог, или дьявол, или оба вместе. Этой песней Барбара начинала все свои концерты вплоть до 1980 года. Или Temps du lilas (“Время сирени”) – стремительный, иронический вальс о мимолетности любви: “Прощай, мне все равно так много подарило время сирени”.
Она уже не принадлежит ему, она не принадлежит никому, кроме того странного голоса, который живет где-то глубоко внутри. “На рю Ремюза, – вспоминает она, – я почувствовала желание писать песни. Во мне бродили и рвались наружу слова. Это невозможно объяснить: они пульсировали и бились в моих венах. Они меня пугали и манили одновременно. Я не понимала ни того, откуда они пришли, ни своего лихорадочного, похожего на озноб, состояния, когда я их слышала”. Через годы – в знаменитом спектакле “Лили Пасьон”, который она играла вместе с Жераром Депардье и на котором побывал весь Париж, – она скажет об этом так:
И слова, которые вырываются из моего горла,Я их не знаю,Они живут внутри,Эти слова душат меня, я заболеваю от них,И тогда я кричу, я выталкиваю их,Чтобы дышать, чтобы жить…
Только она могла говорить со сцены таким высоким романтическим стилем – и не быть смешной, а зрители спектакля “Лили Пасьон” в 1986 году плакали и не стеснялись слез, ощущая себя в эти минуты – пусть и бессознательно – потомками Ламартина, Мюссе и Ростана. Не знаю, читала ли она Пастернака, но сходство несомненно: “О, знал бы я, что так бывает, когда пускался на дебют, что строчки с кровью – убивают, нахлынут горлом и убьют!”. Это были последние романтики ХХ века. После них подобные признания выглядели выспренно и фальшиво, и умные люди их боялись и избегали.
Первые песни написаны. Скоро они войдут в ее третий альбом – “Барбара поет Барбару” (до этого были “Барбара поет Брассенcа” и “Барбара поет Жака Бреля”). Скоро она уйдет из L’Ecluse. “Я бы очень хотела этого, но у меня не оказалось таланта для жизни вдвоем – даже с тем, кого люблю. Приняв расставание с Н., я ушла в другой мир, безжалостный и прекрасный: жизнь женщины, которая поет”.
Концерты и песни
Пение – это моя правда и моя религия.Пение ничтожно и смехотворно.Я отдала ему больше времени,Чем ночам в объятиях мужчины.Я умирала от страха,Стоя в кулисах театра,И почти не замечала,Как дни со всем тем, что я так любила,Превращались в ночь.Один из вариантов текста к спектаклю “Лили Пасьон”
Теперь самое трудное. Как передать на бумаге, что же такое было в ее песнях, если они приводили в экстаз залы “Олимпии” и “Шатле” (причем это не было истерикой фанатов поп-идолов – из зала на сцену шли волны огромной, подлинной и счастливой любви), если при упоминании одного имени Барбара у французов светлели лица. Как описать словами ее манеру пения (надо видеть), красоту ее голоса и поэзии (надо слышать). Она последний великий романтик французской эстрады, и текстами песен лирические монологи Барбары назвать никак нельзя, хотя им и неуютно быть просто словами, без ее музыки. Поэтому сначала только факты.
27 ноября 2015 года в парадном дворе Дома инвалидов прошла церемония в память о жертвах террористических актов в Париже. Как известно, террористы убили 130 человек, большинству из которых не было и тридцати пяти лет. Все происходящее тогда в Доме инвалидов напоминало трагический спектакль, который может поставить только жизнь. Во-первых, само место, являющееся исторической гордостью Франции. Здесь проходили парады, здесь похоронен Наполеон, здесь он прощался со своей армией, когда был предан и этой армией, и своей страной. Во-вторых, фигура президента Олланда – он один как перст чернее тучи сидел перед трибунами на отдельном стуле: возможно, такая мизансцена была для него особым изощренным наказанием за то, что подобное вообще могло произойти в самом знаменитом и жизнелюбивом городе мира. Она же подчеркивала: король (теперь президент) один отвечает за все, в том числе и за поражение своей армии. Это, конечно, была церемония поражения – но в то же время и надежды, озвученной двумя великими песнями, двумя великими певцами – Жаком Брелем и Барбарой. Люди в моменты испытаний обращаются к тому, что является их душевным кодом, что сплачивает нацию. И именно в эпоху глобализма, размытости всех и всяких границ французам важно было почувствовать себя единой нацией, единым народом – и они вспомнили эти голоса. И пусть песни Бреля Quand on n’a que l’amour (“Когда есть только любовь”) и Барбары Perlimpinpin (“Перлимпинпин”) исполняли современные артисты, два этих имени были выбраны вовсе не случайно. Дело в том, что свой французский шансон (в русском языке сегодня это слово безбожно опошлено, но речь о великой песне) Франция в каком-то смысле в последние годы предала. Да, есть память, выходят книги, но музыка эта теперь почти не звучит ни в концертных залах, ни на телевидении, да даже в ресторанах – французы, приезжая в Россию, искренне удивлялись в свое время, как популярны здесь песни Ива Монтана, Джо Дассена и как часто они исполняются. То есть традиция, по сути, была прервана – и вот она вновь напомнила о себе во время, возможно, самой трагической церемонии за всю историю Пятой республики.
Perlimpinpin
Что же за песню с таким странным названием исполняли во дворе Дома инвалидов? Perlimpinpin – слово из детства, оно означает волшебное, магическое средство, благодаря которому можно стать великаном, феей – да кем угодно. Это часть игры, и о ней вспоминает Барбара в своей главной антимилитаристской песне. Войне, смерти она противопоставляет ребенка. Детство и любовь – две главные темы ее творчества. Этой песней она часто начинала свои концерты, и со сцены, как удары, резко и требовательно звучали фортепианные аккорды:
Кому, как, когда и зачем?Против кого? Против чего?Остановите насилие: откуда вы пришлии куда идете?Кто вы и кому молитесь?
Надо ли говорить, как воспринимались эти слова родственниками погибших парижан, собравшихся 27 ноября. Во время траурной церемонии песню исполняла знаменитая оперная певица Натали Дессе, эти вопросы звучали у нее энергично, горько – но пусть простит меня одна из лучших исполнительниц роли Травиаты на французской сцене, у самой Барбары это получалось гораздо трагичнее и страшнее. Жалко, что собравшиеся во дворе Дома инвалидов не услышали ее голоса.
Песня была написана в 1973 году и вобрала в себя многое: войну во Вьетнаме, которая тогда была в самом разгаре, кровавый арабо-израильский конфликт (в Тель-Авиве жила младшая сестра Барбары – Регина) и даже яростные споры вокруг фильма Марселя Офюльса “Горе и жалость” (1969) о коллаборационистском режиме Виши. Французы тогда отказывались принимать тот факт, что и в августе 1944 года желающие записаться в вооруженные формирования французских нацистов выстраивались в очередь, а элиты – от Жана Кокто до Франсуа Миттерана – сотрудничали с оккупантами. Еврейка Барбара, беженка Второй мировой, хорошо знала цену искажения исторической правды и провалов в памяти нации. Впрочем, в песне политики как таковой не было. И гневный крик – кто и зачем – сменялся тихим лирическим признанием в ритме очень красивого – как всегда у нее – вальса:
Если уж надо быть за что-то и против чего-то,То я – за солнце, садящееся за вершины холмов,За густые леса,Потому что ребенок, который плачет,Неважно откуда он,Это просто ребенок, который плачет,А ребенок, который мертв, —Которого вы убили! —Это просто ребенок, который мертв.
Она всегда – за “вкус жизни, вкус воды, вкус хлеба и вкус волшебного перлимпинпин в саду Батиньоль”.
Сад Батиньоль – это сад ее детства, он в двух шагах от дома на рю Брошан на северо-западе Парижа, где она родилась. Сегодня это тихая чистая улочка с платанами, на ее доме – табличка с надписью: “Здесь родилась Барбара. 1930–1997. “Моя лучшая история любви – это вы”. Сад этот всегда был райским уголком: появился еще в позапрошлом веке по приказу барона Османа, исполнившего желание Наполеона III разбить в Париже несколько английских садов. Так и было сделано: в противовес строгим французским это “дикий”, природный сад. Там и сейчас из скал водопадом вырывается небольшая речка и впадает в живописный пруд с утками. Там карпы и золотые рыбки, карусель на холме, там вязы, чинары, секвойи и платан, посаженный в 1840 году, а главное – там есть аллея, названная в честь Барбары, по которой сегодня медленно везут коляски с младенцами женщины явно не– французского происхождения. Интересно, что в песне Perlimpinpin есть еще такие строки:
Не иметь ничего, кроме правды,Владеть всеми богатствами мира,Не говорить о поэзии —Просто бродить по ковру из цветовИ видеть игру света на дне двора с серыми стенами,Где у рассвета нет шансов.
Последние строки – про свет во дворе с серыми стенами – тоже висят на фасаде одного из парижских зданий. Это уже упоминавшийся дом на рю Витрув, куда семья приехала после войны. Самое мрачное место на карте адресов Барбары в Париже. Там действительно всегда было темно, двор-колодец, и только находящаяся поблизости старинная улочка Сен-Блез скрашивает впечатление. Теперь рядом с домом какой-то колледж, девочки и мальчики с разноцветными волосами громко разговаривают, курят, хохочут и, похоже, не задумываются о том, почему на стене соседнего дома висит табличка со словами: “Et faire jouer la transparence au fond d’une cour aux murs gris ou l`aube aurait enfin sa chance” – это финал песни, текст немного изменен и теперь у “рассвета наконец есть шанс”. Она всегда верила в жизнь.
Хотя строки меняла нередко – в 1990-м на спектакле в театре “Могадор” Барбара специально переделала несколько фраз этой песни так, что все поняли: речь о расстреле китайских студентов на площади Тяньаньмэнь. Зал ревел от восторга и вспоминал Perlimpinpin, забытый вкус детства, который с тех пор для многих французов ассоциируется именно со сквером Батиньоль.
“Пантен. 1981”
Я знаю зрителей ее концертов в лицо, хотя никогда на них и не была. Спасибо двум фильмам, двум записям – “Пантен. 1981” и “Шатле. 1987”. Вот смешная японка (опять!): она первой вскакивает после исполнения каждой песни и яростно аплодирует. Вот молодой француз с копной светлых волос: он от избытка чувств размахивает длинным белым шарфом – это такой белый флаг: мы сдаемся, мы покорены, мы полностью в вашей власти. Вообще никто почему-то не может усидеть на месте: в финале каждой песни ползала встают и хлопают так, будто больше она уже не споет никогда. Есть, правда, один в первом ряду: он сидит как изваяние и даже не аплодирует. Сначала я его почти ненавидела, а потом подумала: может, он в шоке и не может пошевелиться? Ничего удивительного: первый раз я смотрела “Пантен”, зная по-французски всего несколько слов, но во время исполнения песни Le soleil noir (“Черное солнце”) вдруг поняла, что меня душат слезы. Как будто вся боль, собравшаяся за долгие годы, все разочарования и сожаления выходили наружу и покидали меня. Теперь смотрю концерт, многое понимая на слух и все – с L`Integrale (это любовно собранные в издательстве L`Archipel тексты ее песен), но эмоции зашкаливают по-прежнему. Плюс головокружение от удивительной образности поэтических строк – оммаж Рембо, Верлену, Апполинеру и всем, кого она любила.
А вообще-то “Пантен” – цирк, ипподром в северо-восточном предместье Парижа. В марте 1981-го Барбара на своем знаменитом старом “мерседесе” ехала из Парижа в Преси (об этой деревушке и ее доме там речь еще впереди) и по дороге увидела на пустыре огромное шапито. Попросила водителя остановиться и вышла. Это был некогда знаменитый ипподром, который в семидесятые годы его владелец Жан Ришар переоборудовал под рок-концерты: холодное помещение вмещало до трех с половиной тысяч зрителей, которые были молоды и непритязательны и им было все равно, где отрываться. Рядом стояли два огромных трейлера для костюмов и декораций. Пусто, неуютно, вокруг ни деревца. Но неприкаянная душа нашей номады пришла в восторг: выступать там, где цирковые, странствующие актеры, такие разные, объединялись в едином представлении и не думали о деньгах и прибыли! Ими двигала чистая радость – от творчества, от встречи со зрителями… Ее отговаривали все: продюсер Шарль Маруани долго объяснял, что она все-таки не поп-звезда, что очень трудно будет покрыть расходы на переоборудование помещения, что, наконец, сюда просто никто не приедет. Композитор Мишель Коломбье отказался участвовать в концерте со своим оркестром, так что пришлось обойтись бюджетным вариантом: верный друг Роланд Романелли за аккордеоном и синтезатором, зеленоглазый юный Жерар Дагерр за клавиром и свет – Жак Руверой. Но разве можно когда-нибудь было ее переубедить?
Пол застелили пленкой, поставили пластиковые стулья, привезли красный занавес и триста прожекторов. Билеты сделали недорогими – по 85 франков (приблизительно 13 евро). И вот с 28 октября по 21 ноября в “Пантен” с триумфом прошли концерты, золотыми буквами вписанные в историю французской песни. Они явили городу и миру новую Барбару – не просто знаменитую певицу, исполняющую свои песни, но большую трагическую актрису.
Конечно, это был настоящий спектакль с бешеным ритмом, ревущим залом, сменой настроений – от виртуозного легкомысленного Fragson (посвящение Гарри Фрагсону – известному английскому певцу и артисту мюзик-холла) до трагических La mort (“Смерть” – сюрреалистическая картина визита женщины в белом платье к мужчине, который умирает) или Seule (“Одна” – “Я одинока как день, как ночь, как день после ночи, как небо и земля без солнца”). Последнюю песню Барбара пела, сидя в кресле-качалке, закинув голову и почти закрыв глаза, переходя на шепот, который звучал как крик. Она знала, о чем говорила: все последние годы ее терзал страх афонии – так называется потеря звучности голоса, которая в конце концов победила и свела ее в могилу, потому что без творчества жизнь для нее не имела смысла. И хотя это произойдет еще не скоро, уже в те годы она не жила без кортизона, призванного заглушить и афонию, и астму, и частые бронхиты, грозящие перейти в воспаление легких, не жила без сильных доз снотворного, потому что мучилась тяжелейшей бессонницей, о чем с юмором и завидным самообладанием рассказала в песне Les Insomniеs (“Бессонница”).
Она сама была L’ Enfant laboureur – “Пахарь-дитя”, как называлась ее песня на стихи Франсуа Вертхеймера. Это словосочетание обладает многими смыслами – почти как у Кэрролла: “Понимаешь, это слово как бумажник. Раскроешь, а там два отделения!” Опять образ ребенка как символ чистоты и в то же время незащищенности, бессилия перед жизнью. А рядом – образ тяжкой работы, безумия творчества и его собственных законов: “Если для меня ночь полна света, то это так, а если вы в это не верите, то убирайтесь”. Энергичные фортепианные аккорды, дерзкий вызов – “Я – сумасшедшая в ваших селениях” – сменяются исповедью:
И я буду для вас просто ребенком,Который пашет землю, чтобы на ней росли цветы.
Эта последняя часть мелодична и явно заимствована из поп-музыки, а сложный образный текст не дает окунуться в поп-стихию целиком. И еще: у Барбары поразительным образом пафос не выглядит фальшивым. Таково свойство настоящей романтической поэзии. А поскольку в наши дни почти не осталось места для романтизма, стоит вспомнить о нем и внимательно вслушаться в ее слова.
Что говорить о концерте, если каждая песня в “Пантене” тоже была самостоятельным спектак– лем с завязкой, кульминацией и финалом – всегда неожиданным. Одна из красивейших – Drouot. Друо – знаменитый французский аукционный дом на одноименной улице, под номером 9. Впервые о нем заговорили еще в 1852 году, когда в старинном отеле Pinon de Quincy, переоборудованном под аукционные залы, распродавали с молотка имущество короля Франции Луи-Филиппа: император Наполеон III лично посетил Друо и приобрел две статуэтки. Потом там продавали едва ли не все наследие Делакруа, Энгра, братьев Гонкур и Сары Бернар, а совсем недавно Марина Влади выставила здесь оставшиеся у нее вещи Владимира Высоцкого. В начале двухтысячных историческое здание полностью переоборудовали, поэтому мы уже не увидим тех залов, по которым в шестидесятые бродила Барбара. Она покупала там недорогие вещи для своей квартиры на рю Ремюза – для самого уютного своего парижского жилища.
“Юбер уехал и предоставил мне заниматься обстановкой нашего нового дома. Мне помогал мой друг Мишель Суйяк, антиквар от Бога. Это он открыл мне аукционные залы Друо. Он меня забирал каждое утро, очень рано, и мы бродили среди ящиков и корзин, заполненных лотами. Своими острыми серо-голубыми глазами Мишель видел все. И благодаря ему у меня появились прелестные сумочки 1925 года, отделанные перламутром, старинные бусы с кисточками, золоченые пудреницы, веера и еще много разных пустяков! Это там однажды утром я заметила потрясенную женщину…”
Очень характерно, правда: заявить о необходимости покупки предметов обстановки и ограничиться упоминанием вееров и сумочек (бедный Юбер, его избранница никак не годилась на роль хозяйки). Но главное – благодаря этим визитам была написана трагическая новелла о том, что аукцион – это всегда распродажа чьего-то прошлого. Вполне себе скучные после нынешнего капитального ремонта залы этого огромного дома обрели новую жизнь благодаря песне Барбары, и на месте его владельцев я бы крутила ее там все время, пока посетители рассматривают экспонаты в ожидании торгов. Цены бы выросли.
В корзинах, сплетенных из ивы,В аукционном зале —Слава ушедших безумных тридцатых годов.Там среди всяких мелочей лежит старинное украшение,Подаренное женщине любовником былых времен.Она здесь – недвижимая, прекрасная и смятенная.Она сцепила руки, они дрожат,Эти когда-то красивые руки.Ее пальцы мерзнут без перчаток,Как деревья в ноябре.Каждое утро здесьГудит возбужденная толпа,За несколько су купившая право рассматриватьчье-то прошлое…
Текст песни написан александрийским стихом – это французский двенадцатисложный стих с цезурой после шестого слога. Впервые встречается в конце ХI века и особенно характерен для французской классической трагедии Корнеля и Расина. Его использовали, хотя и видоизменяли, и французские романтики Гюго, Ламартин, Виньи и другие. Не уверена, что Барбара, хотя на той же рю Ремюза и читавшая запоем, была в курсе всех этих литературоведческих тонкостей – ее вели интуиция и поэтический дар.
Она еще очень хороша в “Пантене” – с короткой стрижкой, ярко подведенными глазами, в любимом черном концертном брючном костюме со стеклярусом, сильно расклешенном, отчего кажется, что она в длинной юбке. Она сидит за роялем и поет в прикрепленный к нему микрофон – зал огромный, и всем должно быть слышно. Она каждый раз заново проживает судьбу этой безвестной женщины, и в какой-то момент кажется, что ее сердце сейчас тоже разорвется. Долгая пауза (вот она, цезура Барбары) – и только звуки аккордеона отвечают на ее голос, как будто его услышал давно умерший любовник и не смог промолчать.
Конечно, ее героиня ничего не купила – скорее всего, у нее просто не было денег.
В аукционном залеЖенщина оплакивает ушедшие тридцатые годыИ перед ней проходит ее прошлое —Его уносят.Исчезают внезапно нахлынувшие воспоминания,Забытое дорогое лицо,Ее единственная любовь.Потерянная, она уходит из этого зала,Сжимая в дрожащих руках билет.Я вижу ее силуэт:Прошлая любовь никогда ее не оставит,Но память о ней сегодня исчезла навсегда.
Когда она пела в “Пантен” свой шедевр – Le mal de vivre (“Боль жизни”), то в какой-то момент отрывалась от клавиш, ее руки взмывали вверх и начинали свой удивительный трагический танец. К финалу песни она срывалась на крик, почти хрипела – но тем сильнее звучал последний куплет о радости жизни, joie de vivre. В сущности, это была радость паяца, клоуна, который счастлив тем, что нужен своей публике даже тогда, когда рыдает и не может вымолвить ни слова.
Пантен невозможно забыть. Темный огромный зал, в котором дрожат огни зажигалок (мобильников еще не было) во время исполнения “Нанта”. Ее летящие к солнцу и счастью руки в знаменитом L’ aigle noir (“Черный орел”). Ее танец во время исполнения песни Mes hommes (“Мои мужчины”) – что еще остается делать, когда поешь об этом? Интимный знаменитый жест Барбары, когда она после очередной песни в изнеможении падает головой на плечо своего аккордеониста Роланда Романелли. Цветы, много разных цветов, которые измученная счастливая женщина в финале возвращает зрителям, и они высоко поднимают их над головами, как олимпийскую награду. Немолодого мужчину в красивом желтом шарфе, который простоял весь концерт, хотя место его было совсем близко от сцены. Минуты, когда сил у нее уже не оставалось и зал сам, на удивление стройно и четко, пел а капелла “Скажи, когда ты вернешься” и “Маленькую кантату”. Или то, как она, почему-то уже босиком, скинув туфли, благодарит этот зал своей специально написанной тогда же песней “Пантен”, читая текст с листа как яростную молитву.
…Никто никуда не уходит – она по-прежнему стоит на авансцене перед бушующим залом, вытянув вперед руки запястьями наружу – еще один изобретенный ею жест, примета всех выступлений, будь то “Олимпия” или крошечный клуб где-нибудь в провинции. Жест, словно говорящий: я безоружна перед вами, я беззащитна, возьмите все, что у меня есть. И лица ее зрителей прекрасны. Будь моя воля, я бы ежедневно показывала их в телеэфире после новостей, чтобы люди не теряли веру в joie de vivre.
Flashback. “Бобино”
А начинались эти великие концерты, как водится, с неудачи. Зимой 1961-го актер и певец Феликс Мартен (увы, сегодня уже мало кто помнит это имя) услышал ее в L’Ecluse и пригласил выступить в качестве vedette anglaise на своем концерте в “Бобино”. Место для нашей кабаретной тогда певицы престижное: сердце Монпарнаса, старейший театральный зал Франции, бывший Люксембургский театр, который еще в самом начале ХIХ века французы прозвали Бобино, или Бобенш – по имени знаменитого итальянского клоуна и пародиста, который в те далекие времена выступал там со своей цирковой труппой. Располагается на улице с красноречивым названием – рю де ла Гэт: “гэт”, Gaite – по-французски “веселье, развлечение”. Это было важно – выступить перед большой аудиторией и обратить на себя внимание прессы, хотя бы в роли vedette anglaise: так называется артист, выступающий последним номером первого отделения концерта, хотя имя его пишется теми же буквами, что и имя главной звезды. Увы: хотя нашей героине уже тридцать, она решительно стушевалась в большом зале и выглядела “деревянной”, “парализованной от страха” – и это еще самые мягкие слова из воспоминаний очевидцев. Исполнив песни Бреля, Брассенса и Мустаки, она удостоилась лишь холодных вежливых аплодисментов и с облегчением вернулась в родной L’Ecluse петь рядом со столиками с вином и закуской. Впрочем, тогда она всецело была поглощена другим: она сочиняла песни сама! И смертельно боялась обнаружить свое авторство: только что одну из ее пока еще анонимных песен отвергла Далида, с которой Кора Вокер пересеклась в Бейруте и предложила опус, доверенный ей подругой. Тогда Барбара вызвала на рю Ремюза Клода Слюйса – зачем еще нужны бывшие мужья? – и показала песню ему, не назвав имя создателя. Он приписал авторство Жоржу Брассенсу – уже неплохо. Кстати, тот же Слюйс вспоминал: “Если был кто-то, кто никогда ничего не писал, кроме редких писем, то это молодая Барбара. Да она записку не могла оставить, когда уходила куда-нибудь. Не знаю, виновата ли в этом природная застенчивость или даже какие-то элементы дислексии, но когда она стала писать песни – и сколько! – для меня это оказалось настоящим чудом”.
Вот как о первом ее концерте в “Бобино” вспоминал Юбер Балле (а это время расцвета их романа): “Я сидел в зале тем вечером … и это был провал. На большой сцене она чувствовала себя абсолютно потерянной, там не было тех меток, тех опор в пространстве сцены, к которым она привыкла, что при ее сильной близорукости стало катастрофой. Моя любимая походила на тонущий корабль, казалось, она теряла свой единственный шанс. Критики, очарованные ее пением в интимном пространстве L’Ecluse, были откровенно разочарованы и вынесли вердикт: «Барбара не готова…» Следующей ночью она буквально умирала от отчаяния, черпая в наших объятиях силы, чтобы вернуться в «Бобино» завтра”.
А вот что пишет, по-женски уклончиво, она сама: “Странно, но я ничего не помню о том выступлении в «Бобино», хотя оно было важным для меня, ведь это была первая попытка уйти с берега Сены (L’Ecluse находился прямо на набережной Сены. – Примеч. автора). Что помню, так это свой стул перед роялем: мне кто-то подарил его, позаимствовав из кабинета дантиста, и я установила его на строго определенную высоту – 61 сантиметр, – чтобы было видно лицо и можно было петь. Этому меня научила дорогая мадам Дюссеке в Везине. Ни одну фортепианную банкетку в мире нельзя было поднять на такую высоту, и этот стул стал первой вещью из моего багажа «номады», с которой я никогда не расставалась. Хотя на другой день после моего выступления случился казус: на него сел пианист Феликса Мартена, очень грузный мужчина, и сиденье под ним развалилось… Потом уже я покрасила свой стул черной матовой краской и попросила обшить его черным бархатом”.
Словом, память Барбары категорически не хотела удерживать воспоминания об этом концерте, где она пела чужие песни (любопытствующих отправляю в YouTube, там есть прямая аудиозапись из “Бобино”-91: Барбара поет песню Мустаки “От Шанхая до Бангкока”). Только через два года – в театре Капуцинов – она узнает настоящий успех в большом зале. Это были знаменитые “Les Mardis de la chanson” – “Песенные вторники”, придуманные Жильбером Сомьером и открывшие многих французских исполнителей. Впервые она пела свои песни. И впервые в зале театра Капуцинов на ее выступление собралась вся семья: мать, братья, сестра. Можно представить, с каким волнением они слушали ее песню “Нант” – о бросившем семью отце и его смерти. Но главное – с ничуть не меньшим волнением слушали “Нант” зрители, потрясенные тем, что можно быть столь откровенной, что можно так исповедоваться в самых личных, интимных переживаниях перед сотнями слушателей. Магический, мистический “Нант” покорил зал – а были еще “Время сирени”, “Прекрасный возраст”, “Париж 15 августа” и, конечно, “Скажи, когда ты вернешься”. Поэт, певица, композитор – Парижу было все равно, как ее называть. Он ее принял и полюбил теперь уже навсегда.
Как состоялся переход от нескладной, застенчивой и закомплексованной особы к актрисе, чувствующей себя свободной на сцене и умеющей облекать неуловимые настроения в мелодию и поэтические строки? Она признавалась: “Я была дикой, необученной. Очень мало из того, что знала и чувствовала, я могла объяснить людям, даже тем, кого любила. Я потом этому долго училась – может быть, с 28 лет, когда впервые прочитала «Надю» Андре Бретона. Потом уже не стыдилась говорить и поняла, как это прекрасно – быть открытой”. Так сюрреализм – с которым она впервые познакомилась в Бельгии в доме родителей Клода Слюйса – снова вмешался в ее жизнь. Героиня романа Бретона “Надя” – прекрасная незнакомка, “вдохновенная и вдохновляющая натура”, восхищающая автора своим необычным художественным видением мира, – в финале окажется потаскушкой, наркоманкой и сумасшедшей, но что это значит для путешествий Бретона с Надей по Парижу, вошедших в историю мировой литературы? Или для этих вот строк, наверняка перевернувших сознание не слишком искушенной в философии Моник Серф: “Свобода, завоеванная ценою тысячи самых трудных отказов, требует, чтобы мы наслаждались ею без временных ограничений, без каких-либо прагматических соображений, потому что именно эмансипация человека во всех отношениях… пребудет единственной целью, достойной служения. Служить этой цели – вот для чего была создана Надя”. И Барбара, конечно. А то, что за эту свободу приходится платить дорогую цену, ей еще предстояло узнать.
Но вернемся на “Веселую улицу”, рю де ла Гэт. В “Бобино” Барбару ждал еще не один триумф. Осенью 1965-го – c 15 сентября по 4 октября – она здесь уже во главе афиши. 27 своих песен. Главный французский радиоканал France Inter посвящает ей целый день – небывалый случай в его истории. 15 сентября с 8 утра до позднего вечера по ее пятам следуют журналисты. В машине по пути из рю Ремюза в “Бобино” ее сопровождает Жак Турньер (будущий автор предисловия к первому сборнику ее текстов). Он пытается взять интервью:
– Где вы родились?
– Возле Батиньоля, я думаю. Я не знаю точно…
– Какой вы были в детстве?
– Я забыла…
Она в прострации. Она никого не видит и не слышит. И все это ради того, чтобы выйти на сцену в длинном черном бархатном платье, с резко подведенными черным карандашом – по моде того времени – глазами, что, впрочем, ей очень шло, подойти к роялю и… взорвать не только зал, но и скучных, усталых, ненавидящих все и вся критиков. Дадим им слово: “Какой путь пройден со времен L’Ecluse! У рояля своим ласковым голосом со множеством модуляций, голосом, который не спутаешь ни с каким другим, она поет песню за песней – они нежные, трагические, иногда странные, и мало-помалу все это забирает вас и уже не отпускает. Чудо обаяния… и таланта”.
И еще – так, как сейчас уже ни о ком не пишут, то ли артисты перевелись, то ли критики очерствели: “Она медиум, она вампир, она виола, она тайный сад ваших наслаждений. В ее грим-уборной, после, неизвестные потрясенные люди вопрошают: «Как вы догадались? Ведь ваши песни – это я, это моя жизнь, моя любовь…»”
Она совсем скоро ответит на их любовь. И как! Во время очередной серии концертов в “Бобино” зимой 1966/67 года она впервые встанет из-за рояля и выйдет на авансцену. Чтобы видеть море протянутых к ней рук, чтобы смотреть в глаза тем, кому она споет:
Ваши взгляды и улыбки,Ваша любовь без лишних слов,Они сразили меня.Я завершаю свое путешествиеИ убираю свой багаж,Но вы пришли ко мне на свидание —И сегодня вечером я благодарю вас…Моя лучшая история любви – это вы.
Песня Ma plus belle histoire d’amour теперь будет звучать на всех концертах, станет ее собственным гимном любви, только у Эдит Пиаф этот знаменитый гимн обращен к мужчине, а у нее – к зрителям. Кстати, незадолго до смерти она сказала в одном из интервью: “Это правда, что лучшей историей всей моей жизни остается публика, эту песню я готова петь снова и снова до последнего вздоха. Тогда как вовсе неочевидно, что я могла бы петь до последнего вздоха песни, которые писала для мужчин”. И добавила потом: “Знаете, если я потеряю свою публику, я потеряю все”.
Flashback. “Олимпия”
Сегодня это обычный концертный зал с потертыми красными креслами и низким потолком. Сколько мы ни приезжали в Париж в последние годы, на фасаде здания на бульваре Капуцинок – на знаменитом красном рекламном щите – или зияла пустота, или значились имена, которые не слишком вдохновляли. Впрочем, однажды (в 2013 году) мы увидели там имя Лайзы Миннелли и помчались в кассу. Уж если идти в “Олимпию” – то на звезду! Это был странный и прекрасный концерт. В полутемном зале витали тени великих. Там ощущалось присутствие Эдит Пиаф и Ива Монтана, Жильбера Беко и Жака Бреля, Жозефины Бейкер и Джонни Холидея. Там еще были слышны громовые аплодисменты и пахло розами былых времен. Отделаться от этого ощущения в “Олимпии” невозможно – поэтому можно понять реакцию зала, когда на сцену вышла не Лайза Миннелли, а та, кто когда-то ею была. Она хромала. Она хрипела. Она была не в состоянии правильно взять ни одну ноту. Она не могла не то что танцевать, но даже просто передвигаться. И самое ужасное, что она это понимала – поэтому зрители как по команде опускали глаза и смотрели в пол. А потом произошло чудо – может, ОНИ помогли ей: во втором отделении артистка расстегнула молнию на сапогах, сбросила их, вышла к рампе и спела несколько песен так, как когда-то их пела молодая и непревзойденная Лайза Миннелли. Как ей это удалось, совершенно непонятно, но зал перевел дух и был абсолютно счастлив.
Барбаре повезло больше – она выступала в этих стенах на пике формы. “Олимпия” щедро одарила ее трижды. В то время сюда мечтал попасть каждый исполнитель, но только не наша героиня, конечно. Она знала, что всесильный директор “Олимпии” Брюно Кокатрикс – а сегодня зал официально называется “Олимпия Брюно Кокатрикс” в память о нем – не слишком высоко ее ценит. Это он после провала в “Бобино” изрек: “Она никогда не переплывет Сену”, – подразумевая, что “Олимпия”-то находится на правом берегу, а Барбара обречена петь в кафешках на левом. Он боготворил Эдит Пиаф, а ее считал неспособной “взять” большой зал и еще – очень неуступчивой и не умеющей ладить с сильными мира сего. Что было чистой правдой, между прочим. Однако и ее, и его изо всех сил уговаривал Люсьен Морисc, директор радиостанции “Европа-1” и муж певицы Далиды. О нем речь еще впереди, такой это необычный – одной породы с нашей героиней – человек, а пока скажем, что Барбара согласилась выступить в “Олимпии” при условии, что Брюно Кокатрикса не будет за кулисами во время начала спектакля. И потребовала прописать это черным по белому в договоре! Как Люсьен Морисс убедил хозяина “Олимпии”, неизвестно, но концерт состоялся 22 января 1968 года и транслировался по “Европе-1”. На следующий день парижские газеты и журналы вышли с такими заголовками, что Брюно Кокатрикс признал, что был слеп, и послал Барбаре огромный букет цветов.