Санаэ Лемуан
История Марго
© Анна Гайденко, перевод, 2022
© Андрей Бондаренко, оформление, 2022
© “Фантом Пресс”, издание, 2022
* * *
Моим родителям
Часть первая
1
На сцене моя мать раскрывала свою истинную сущность. Я видела, как в считаные мгновения она преображается, как между ней и зрительным залом постепенно возникает близость. Посреди представления она снимала рубашку – по-мужски непринужденно, как можно было бы снять носки. Потом приподнимала обеими руками тяжелую гриву рыжих кудрей, обнажая длинную шею и расставляя локти, чтобы подчеркнуть линию плеч. Она могла перевоплотиться в кого угодно. К зрителям своих моноспектаклей она обращалась как к старому другу. Я видела, какое воздействие она оказывает на них: они подавались вперед, широко раскрыв глаза, впивая ее всей кожей. Эту фамильярность, дающуюся ей без усилий, она переносила и в обычную жизнь. С незнакомыми людьми она была жизнерадостна и мила. Она ослепляла. Иными словами, моя мать была настоящей актрисой.
В театр она пришла еще подростком, но главную роль, после которой ее карьера пошла в гору, получила только в девяностые, когда мне едва-едва исполнилось пять. Потом начались спектакли-монологи. Постановка, сделавшая ее знаменитой, называлась “Мать” – короткая, энергичная пьеса, длившаяся час двадцать без перерыва. Действующих лиц в ней было мало: муж, жена – ее она как раз и играла, – трое их маленьких детей и отец мужа. Завершался спектакль долгой сценой, в которой мать топит детей в ванне. Ничто в образе матери как будто не предвещало такого финала, хотя вся пьеса была проникнута смутной тревогой, перемежаемой всплесками легкомысленного веселья и нежности. В детстве никто мне не говорил, что моя мать играет женщину, убивающую собственных детей, но я знала, что она и за пределами сцены часто не выходит из роли.
Дома она была для меня чужой. Мне хотелось, чтобы она превратилась в ту, кем была изначально, как будто она могла снова стать собой. Она была вывернута наизнанку, внутренней стороной напоказ. Но я предпочитала видеть ее лицевую сторону, видеть в ней мать в традиционном понимании.
Я хотела гордиться матерью, но чаще всего она меня раздражала. То, чем восхищались в ней остальные, мне казалось преувеличенным и наигранным.
– Так она же играет, – сказала Матильда, когда я ей пожаловалась.
– Но я хочу, чтобы меня трогала ее игра. Я хочу аплодировать стоя вместе со всеми.
– А какого подростка может растрогать собственная мать?
– Хорошего.
– Нам нравится, что ты не хорошая, – сказал Тео.
Тео и Матильда были ее ближайшими друзьями. Матильда, известный дизайнер, работала в театре и специализировалась на вышивке. Она подгоняла мою одежду по фигуре и шила мне платья на выход. Это она придумала костюмы для “Матери”. Тео, ее муж, был танцовщиком. Моя мать в молодости тоже занималась танцами, и поэтому они мгновенно нашли общий язык.
Со мной мать вполне продуманно держала дистанцию. Помню, как я стучалась в закрытую дверь ее комнаты. “Maman”, – звала я, думая, что она не слышит стука. В какой-то момент я перешла на Анук – в надежде, что на имя она будет отзываться охотнее. Со временем произносить “Maman” становилось все трудней, мягкость согласных входила в противоречие с отчужденностью, которую я так часто испытывала в ее обществе. Слово “Анук”, напротив, заканчивалось резким, угловатым звуком, и, выкрикивая это имя, я как будто сталкивала ее со скалы.
Ее комната была меньше моей, а в щель между хлипкой деревянной дверью и полом можно было просунуть пальцы ноги. Помню, как из-за двери раздавался ее голос, снова и снова повторявший одну и ту же реплику. “Надо было вызволить тебя из этого мрачного места и осыпать поцелуями”. Я ждала, когда она мне откроет.
Когда мы оставались вдвоем, она окидывала меня серьезным взглядом. “Нужно перерезать пуповину, – говорила она. – Ничто так не мешает, как чрезмерная привязанность”. Тогда разница между нами казалась огромной, как будто мы с ней были из разных стран и говорили каждая на своем языке. “Мать не подружка”, – постоянно повторяла она, словно пытаясь оправдать все усиливавшуюся несхожесть наших взглядов. И это была правда. Мы никогда не перешептывались в метро и не держались за руки на улице. Люди, не знавшие нас близко, считали, что мы с ней похожи и что я когда-нибудь тоже стану актрисой. Они думали, что дети наследуют такие профессии от родителей, по аналогии с молодыми писателями, которые опираются на творчество предшественников. Но мне было далеко до ее изящества, мой голос не был таким музыкальным и чарующим, и мужчины на улице не провожали меня взглядами. Она и сама не горела желанием превращать меня в свою копию. Она не научила меня ни танцам, ни актерскому мастерству. Она тщательно ухаживала за кожей и зубами, но никогда не следила за тем, чищу ли зубы я. Когда ее не было дома, я открывала шкаф и перебирала ее платья, поглаживая мягкие шелковые ткани, так непохожие на синтетику, которую носила я сама. Больше всего меня возмущало, что из нас двоих именно мне надо было соблюдать осторожность и следить за тем, что я говорю. Со временем я научилась принимать отсутствующий вид, который все ошибочно объясняли то застенчивостью, то безразличием.
И все-таки, даже когда она вызывала у меня неприязнь, я все равно самозабвенно ее любила. Каждое утро я просыпалась под скрип деревянного пола в ее комнате, потом в чайник с шумом лилась вода из крана. Я знала, что ради меня мать идет на жертвы. Я знала, что необходимость растить дочь мешала ее самореализации. Иногда в ее величавой, рослой фигуре проглядывала прежняя, юная она. В ней проявлялось что-то уязвимое, и я думала: а вдруг мы бы стали друзьями, будь мы одного возраста?
Я думала об этом, потому что мы были очень близки – как соседки по квартире. “Мы живем одни”, – говорила она притворно ласковым тоном, в котором привычно сквозило что-то жалобное. Она называла себя матерью-одиночкой, как будто вырастила меня сама, но это было не совсем так: отец у меня был, и он нас навещал.
Ее друзья, в основном коллеги-актеры, приходили к нам в гости и оставались на ночь. От их одежды несло застарелым сигаретным дымом. Они громко делились мнениями и предложениями по вопросам моего воспитания. От одного из друзей, уехавшего за границу, нам досталась кошка с длинным туловищем и густой рыжей шерстью, которая прожила у нас два года. Кошка у нас не прижилась, в руки не давалась и приходила ко мне, только когда я плакала, – терлась о мои ноги, чувствуя, что я расстроена. Прошло два года, и как-то летом она сбежала через открытое окно кухни, да так и не вернулась.
К тому времени, как я перешла в старшие классы, мы уже сменили три квартиры, из которых каждая последующая была меньше предыдущей. Перебираясь все ближе к центру Парижа, мы наконец поселились на Левом берегу. Друзья Анук не понимали, зачем жить в дорогом районе в нескольких шагах от Люксембургского сада. Они недоумевали, как ей хватило денег на такую квартиру. Они винили во всем ее буржуазных родителей. “Тебя тянет к корням”, – поддразнивали ее друзья. Но я знала, что дело не в этом. Она любила папу, а ему нравился этот округ. И однажды в конце июня именно здесь, неподалеку от нашей улицы, его другая жизнь ворвалась в нашу и навсегда ее перевернула.
Я только что сдала устный французский. Всю весну я проходила в одном и том же наряде: черные джинсы, вылинявшие в серый от многочисленных стирок, и голубая майка. Мне нравилось, как из-под тонких лямок выглядывает белое кружево лифчика. Анук в свои пятьдесят семь была великолепна. Узкие бедра, плоский живот, легкая впадинка в области пупка, прямые плечи. Все в ней было продолговатым, за исключением стоп – единственной уродливой части ее тела: красные выпирающие шишки на пальцах, крошечные ногти, которые она красила, чтобы отвлечь внимание от самих ног. У нее был такой же размер обуви, как и у меня. Ее стройные бедра без труда проскальзывали в джинсы даже в середине лета. Я всегда знала, что моя мать красива, – так говорили и ее друзья, и чужие люди, – но только в эти последние месяцы я начала понимать, насколько уникальной была эта красота. Лица большинства людей с годами оплывали, но ее черты становились все более точеными, словно в зрелом возрасте кости черепа заняли правильное положение.
Мы сидели с ней бок о бок за круглым столиком на открытой веранде кафе, напротив домов песочного цвета с узкими коваными балкончиками. В глубине улицы, за воротами сада с острыми золотыми пиками, виднелось море зелени. Близился вечер, стояла самая жаркая пора, солнечный свет отражался от бледных фасадов и падал на тротуары, пылавшие у нас под ногами, как печь. Анук, в соломенной шляпе, подставляла лучам обнаженные руки. Я сказала, что ей пора прикрыть плечи – они уже начинали пунцоветь.
Она говорила с увлечением, и мне почти не приходилось ее расспрашивать. Она рассказывала, что ставит новую пьесу на пару с другом, у которого меньше опыта, чем у нее. Она знала все нюансы работы над постановкой, начиная с написания сценария и заканчивая созданием декораций. В личной жизни она не отличалась большой организованностью, но режиссура ей удавалась хорошо. Актеры, впрочем, были еще новичками. Анук повела головой, легко хрустнув позвонками. Я вздрогнула от этого звука, на мгновение обнажившего внутреннее устройство ее тела. Она стала объяснять, как важно для нее заучивать их реплики наизусть. Ее будут больше уважать, если она сможет их поправлять, заканчивать за них фразы.
– А сколько лет актерам? – спросила я.
– Они ненамного старше тебя, – сказала она. – Только-только окончили училище. Как наступает время обеда, так они исчезают на целый час. Только представь, час на то, чтобы съесть сэндвич. Никто не остается порепетировать. Им бы твою дисциплинированность.
Я улыбнулась в ответ на комплимент.
Мимо нашего столика в сторону парка прошло несколько семейств. Больше на улице никого не было. Я развернула печенье spéculoos
[1], которое принесли к кофе, но передумала есть: не хотелось набирать вес к лету. Анук еще не допила свой citron pressé
[2]. Лимонная мякоть лежала на поверхности толстым слоем. Сахара она не добавляла.
На середине очередной фразы Анук неожиданно осеклась и побледнела.
– Что такое? – спросила я.
Ее взгляд был прикован к женщине, которая ходила взад-вперед по тротуару на противоположной стороне улицы и говорила, прижав к уху телефон. Женщина была мне совершенно незнакома, я не могла припомнить, чтобы когда-нибудь с ней встречалась. Она выглядела ровесницей моей матери, но не походила ни на кого из ее окружения. Строгий бежевый жакет и юбка в тон, светлые чулки и черные туфли на каблуках, темно-каштановые волосы уложены в элегантную прическу. Тонкий шарф с цветочным узором развевался при ходьбе. До нас доносился ее мелодичный голос, редкие смешки и стук каблуков по тротуару.
– Ты ее знаешь? – спросила я.
Анук шикнула на меня и опустила голову, словно почему-то хотела остаться неузнанной. Потом торопливо вытащила из кошелька банкноту в десять евро и швырнула на стол. Что, хочет уходить? Она явно колебалась, напряженно замерев на самом краешке стула.
– Ты же даже не допила, – сказала я, показывая на ее citron pressé. С запотевшего стакана на стол стекали холодные капли.
Чувства Анук обычно сразу же отражались на ее лице – брови заострялись, как стрелы, губы вытягивались в овал, даже голос становился громче. Она напитывалась энергией, врываясь прямо в огонь, и редко шла на уступки. А теперь она сидела неподвижно, плотно сжав губы, как будто это могло помочь ей обуздать свои чувства. Но что это были за чувства? Почему она так резко закрылась в себе? Она взглянула на женщину и еле заметно вздрогнула. У меня тоже пробежал холодок по коже, и я, в свою очередь, слегка поежилась.
– Идем, – сказала она, встала, в последний раз бросила взгляд на женщину и поспешно подхватила сумку. Поднимаясь из-за столика, я увидела, что женщина свернула за угол и скрылась из виду.
Мы пошли короткой дорогой, через парк. Шагали быстро и молча, обогнули фонтан и нескольких туристов, сидевших на бортике. Мои босоножки быстро покрылись тонким слоем пыли от мелкого гравия. Мы остановились только на светофоре на площади Эдмона Ростана. Я попыталась вызвать в памяти лицо этой женщины, но вспоминались лишь жакет и туфли на квадратном каблуке и то, как она размахивала свободной рукой, а также эффект, который ее появление произвело на Анук, – как удар током. Если бы не это последнее, я сочла бы ее банальной, ничем не запоминающейся, но теперь чем больше я об этом думала, тем больше мне казалось, что она держалась как важная персона, занимая своим телефонным разговором весь тротуар. Она явилась из другого мира.
Дома Анук объяснила, что женщина, которую мы видели на улице возле кафе, – это мадам Лапьер, папина жена.
Я всегда знала о существовании мадам Лапьер, но никогда с ней не встречалась. Я даже фотографий ее не видела. Я знала, что у нее двое сыновей, оба старше меня, и, наверное, мне нужно называть их сводными братьями. Я не читала, что пишут о папе в газетах. Когда его политическая карьера пошла в гору, я притворялась, что меня интересует только раздел, посвященный новостям культуры. Анук же втайне от меня прочитывала всю газету от корки до корки.
– Я сразу ее узнала, – сказала Анук, расхаживая по гостиной кругами. – Всегда ожидала, что рано или поздно наши с ней пути пересекутся, раз уж мы сюда переехали, – продолжала она тонким голосом.
В некотором смысле этому суждено было случиться, и она морально готовилась к возможной встрече, но разве не странно, что она почувствовала присутствие этой женщины мгновенно, как радар, который улавливает колебания электромагнитного поля? Люксембургский сад – это любимый парк моего отца. Неудивительно, что у него общие вкусы с женой, которая демонстрирует всем туфли от Роже Вивье.
На той женщине были такие же туфли, какие носила Катрин Денев в “Дневной красавице”.
Я поморщилась, вспомнив, что Анук как раз недавно купила задешево пару очень похожих туфель.
– Думаешь, она тоже нас узнала? – спросила я.
– Она и понятия не имеет, кто мы такие, – отрезала Анук.
Я отвернулась. В это мгновение все прояснилось, как будто я вдруг вышла из оцепенения. В отличие от мадам Лапьер и ее сыновей, которые могли открыто жить с папой и считать его своей семьей, мы были никем, невидимками. С меня словно бы содрали защитный слой, лишили меня части меня. Это обнажение было слишком неожиданным, и я поежилась, хотя в квартире было тепло. Ни одна фотография, где мы вместе с папой, не была опубликована. Если бы мадам Лапьер увидела меня на улице, она бы даже не поняла, кто я такая. Я представила, как она, одетая в шелка, торопливо проходит мимо.
В моей голове сложился четкий образ папы: вот он приходит к нам в гости и сидит на кожаном диване рядом с Анук; вот стоит у раковины и вытирает посуду; вот листает газету за обеденным столом. Одна лишь мысль о нем вызывала острое ощущение нашей близости. Я была его единственной дочерью, самым младшим его ребенком. Он был моим отцом. Но с появлением мадам Лапьер этот образ поколебался – так чужой человек, пришедший к вам в дом, завладевает вашими вещами. Я вдруг поняла, что в папиной двойной жизни мы оказались не на той стороне. Я посмотрела на Анук, которая наконец перестала ходить по комнате.
– Она такая, как ты ожидала? – спросила я.
– Я ничего не ожидала, – резко ответила Анук и поднялась к себе.
Я осталась одна. Было слышно, как соседи за стеной готовят ужин. Папина вторая жизнь ворвалась в нашу точно так же, как проникал сюда шум из чужих квартир. Но теперь структура нашего существования изменилась, отдельные элементы рассыпались по разным углам, и я, совершенно сбитая с толку, ушла в свою комнату и закрыла дверь.
Несколько часов я листала картинки в интернете. Я увеличивала на экране лицо мадам Лапьер, силясь разглядеть, не больше ли у нее морщин, чем у Анук, и не скрывают ли рукава ее жакета оплывшие и дряблые руки. Я выискивала изъяны, недостатки в ее красоте и изучала фотографии, как будто в них содержалось объяснение, почему он выбрал ее. Вплоть до этого момента я сопротивлялась искушению следить за папой и его женой. Анук считала, что если я не буду ими интересоваться, то хранить тайну будет легче. Но теперь, когда мадам Лапьер вошла в нашу жизнь, я просмотрела десятки ее фотографий, восполняя упущенное, и почувствовала, как меня переполняет прежде неведомая жадность. Слишком много всего предстояло узнать.
Мадам Лапьер была хороша собой: круглые щеки, длинные прямые волосы, темные брови над миндалевидными глазами и родинка в уголке рта, которую я издалека не заметила. С годами она стала одеваться строже и теперь носила жакеты с подплечниками и узкие юбки длиной до колена. Она происходила из известной в литературных кругах семьи: ее отец, писатель Ален Робер, был одним из так называемых immortels
[3] – членов Французской академии. Этот старик с загорелым морщинистым лицом и сверкающими голубыми глазами мелькал на рекламных плакатах в метро, потому что постоянно писал очередную книгу об удручающем состоянии литературы и политики во Франции. Неудивительно, что его дочь вышла за многообещающего молодого политика, который потом стал министром культуры, – за моего отца.
В детстве мне приходила в голову странная мысль. Если Анук умрет, не удочерит ли меня мадам Лапьер? Возьмут ли они с папой меня к себе? Я проецировала на эту женщину собственную идеализированную версию матери – ласковой, нежной, заботливой. Анук учила меня презирать ее и даже запретила упоминать в доме ее имя, но наедине с собой я чувствовала необъяснимую тягу к ней. Я думала о мадам Лапьер с увлечением, граничащим с одержимостью. Я воображала, как бы она заботилась обо мне. Держала бы меня за руку, мерила бы мне температуру, когда я заболею, провожала бы меня в школу по утрам. Я воображала ее озабоченный взгляд, говоривший: Бедняжка, она потеряла мать.
А если умру я, что случится с Анук?
Чем больше я читала о мадам Лапьер, тем больше чувствовала, что интуиция меня не подвела: она оказалась скромной женщиной, не кичившейся своим происхождением. Да, она носила дорогую одежду, но она была не из тех, кто дает пространные интервью с сенсационными подробностями собственной жизни. О сыновьях она говорила с искренней любовью. Она описывала квартиру, в которую они переехали еще до их рождения, рассказывала, как они проводили лето с ее родителями в Дордони. На одной из фотографий она обнимала мальчиков с абсолютно блаженной улыбкой.
Той ночью мне впервые начали сниться сны, которые потом повторялись снова и снова. Мы с Анук плавали в бассейне без дна, и ей нужно было выбраться из воды. “Я должна отсюда вылезти”, – повторяла она, но подтянуться на руках у нее не получалось. Я подставила ей плечи. Она встала на них сначала одной ногой, потом другой и выбралась из бассейна. А я утонула.
2
Последние недели августа я помню с совершенно сюрреалистичной точностью. Помню, какую еду мы ели и какую музыку слушали, как жар тротуара просачивался сквозь подошвы моих босоножек, как тихо было в спящем августовском городе. Все наши знакомые уехали на лето.
Пыльный, неподвижный от зноя воздух в Париже становился грязнее обычного и резал глаза. На улице мне приходилось щуриться, потому что я постоянно забывала солнечные очки. Вентилятор гонял туда-сюда по квартире теплый воздух, и мы обтирались полотенцами. Открывали окно – ни дуновения. Выход за границы физического комфорта делал нас раздражительными. Я не понимала, как жители тропических стран вообще друг друга терпят.
В нашей квартире было два этажа. Второй, где размещались спальни, напоминал чердак – наклонные потолки, толстые брусья под ними. Спальни разделяла просторная ванная комната, выложенная черно-белой плиткой. В ней стояла ванна на когтистых ножках-лапах, а на стене висело старое зеркало. Мне нравилось видеть свое мутное отражение в поцарапанном серебре. В холодные месяцы, когда Анук экономила на отоплении, я представляла, что наш дом – это санаторий в Альпах, а я – больная туберкулезом пациентка.
Встав ногами на ее кровать и выглянув в окно, я видела весь наш район, тянувшийся от Люксембургского сада до площади Монжа. Мы называли его “наш пустырь”, потому что дорога до любой станции метро занимала пятнадцать минут. Мы ходили пешком, а папа приезжал к нам на машине.
Месяц назад совсем молодой умерла американская певица с длинными жгутами угольно-черных волос, и из радио лился ее низкий голос, обволакивая нас, хотя мы понимали далеко не все слова.
Моя лучшая подруга Жюльет уехала из города до сентября, и я почти все лето проводила в одиночестве. Недели перетекали одна в другую. Мы с Жюльет говорили по телефону и обменивались электронными письмами, в пылких, длинных и витиеватых выражениях описывая, как у нас прошел день. Она рассказывала о бабушке, больной раком, и о дедушке, который каждое утро сбегал из дома, чтобы позвонить своей любовнице из деревенской табачной лавки, где он покупал газеты. Жюльет никогда не видела моего отца, но знала, кто он такой. И тем не менее я не могла решиться рассказать ей о нашей встрече с мадам Лапьер. Вместо этого я рассказывала о фильмах, которые ходила смотреть одна, и о том, как проводила дни у фонтана в Люксембургском саду, наблюдая за кудрявым парнем-студентом старше себя. Я ждала, что он меня заметит, но для него я была слишком маленькой.
Социальная иерархия в моем лицее была определена раз и навсегда, и очень немногие могли похвастаться привилегией встречаться с кем хотят. Мы с Жюльет в число этих немногих не входили. К внешности это имело очень отдаленное отношение, потому что положение даже тех девушек, которые в одночасье расцветали, нисколько не менялось – они оставались непопулярными. Я думала, уж не уродина ли я. Я знала, что до красоты Анук мне далеко, но было интересно, так ли уж я непримечательна и есть ли во мне хоть немного ее света.
Несмотря на все то, что я писала Жюльет, на самом деле я вовсе не торчала в Люксембургском саду, надеясь, что тот парень обратит на меня внимание. Этим летом я практически туда не ходила, хотя там было очень тихо и безлюдно: в городе почти никого не осталось. Я боялась снова увидеть мадам Лапьер и избегала появляться около сада, в шестом округе. Вдруг она посмотрит на меня и что-то в моем лице меня выдаст? Вдруг я увижу ее вдвоем с папой?
Я сидела дома, читала, обмахивалась газетами, сохраняла фотографии мадам Лапьер и ее сыновей в папке под названием “другие”. Я ждала, что Анук снова заговорит о ней, но та как будто сознательно вычеркнула из памяти этот день. Меня бесило, что она живет дальше как ни в чем не бывало и даже не думает о нашей встрече с мадам Лапьер.
В утро своего семнадцатилетия я проснулась как от толчка. Раньше мне казалось, что это будет очень важный момент: я стану на год ближе к совершеннолетию, и всего год останется до окончания школы. Я потянулась под тонкой простыней. Мы ничего не планировали на этот день, и он обещал оказаться таким же пустым и унылым, как и все остальное лето.
Мы с Анук отмечали дни рождения без особого энтузиазма. Когда наступала моя очередь, я с самого утра вручала ей какой-нибудь небольшой подарок и говорила: “Joyeux anniversaire”
[4], чтобы сразу со всем этим покончить. Во время празднований я чувствовала себя неловко – может быть, потому, что она не научила меня получать от них удовольствие.
Я бродила по квартире. Было ясно, что Анук уже встала. В раковине стояла ее грязная чашка, а ванна была мокрой – она приняла душ. Я слышала, как она разучивает слова у себя в комнате, но это был мой день рождения, и я хотела, чтобы она уделила внимание мне. Я постучалась к ней и громко позвала ее по имени. Она никак не отреагировала.
Меня вдруг охватили мрачные и противоречивые чувства.
Наконец дверь распахнулась, и я, вздрогнув, отступила назад. Кожа моей матери сияла. В это мгновение я возненавидела ее за то, что она не научила меня лучше ухаживать за собой. Кремами она со мной тоже не делилась.
– Ты же знаешь, что я работаю, – сказала она. Это прозвучало резко, но она злилась не так сильно, как я ожидала. – Что тебе нужно?
– Чтобы ты говорила потише, – ответила я. – Я пытаюсь читать.
Она помедлила с ответом, придерживая рукой дверь. Потом ее напряженные плечи расслабились, и она улыбнулась.
– У тебя же день рождения, – сказала она, как будто только что вспомнила об этом. – С днем рождения, дорогая. Сейчас сварю тебе горячего шоколада.
В такую жару я бы предпочла холодные хлопья, но это был ее единственный и традиционный способ побаловать меня в день рождения. Она растопила порезанный на кусочки горький шоколад, добавив молока и немного сливок, и поставила чашку передо мной на стол.
– Ты стала на год умней, – сказала она, наблюдая за тем, как я ем.
Я окунула в горячий шоколад кусочек тоста с маслом. На поверхности появились соленые кружочки жира.
– Что ты хочешь в подарок? – спросила она.
Я отложила тост, вытерла пальцы и сделала вид, что раздумываю над ее вопросом, но ответ уже вертелся у меня на языке.
– Я хочу, чтобы мадам Лапьер узнала о нашем существовании, а еще я хочу, чтобы он бросил ее и жил с нами. – Я говорила спокойно, надеясь, что мои слова прозвучат беспечно, как будто мне все равно.
Она закатила глаза.
– Вечно ты требуешь невозможного. Твой отец никогда не будет жить с нами.
– Но, может, если она узнает о нас, то бросит его, и ему придется переехать к нам.
– Я уверена, что кое-что она и так знает.
– Ты же говорила, она и понятия о нас не имеет.
– Конкретно о нас – нет, но она умная женщина. Я бы не стала держать ее за дуру.
Анук с нервным смешком запустила пальцы в волосы. Я вгляделась в нее внимательней.
– Ты надеялась, что когда-нибудь мы с ней столкнемся.
– Она знает, – повторила Анук, не обращая на меня внимания.
– Почему ты так уверена?
Ее убежденность меня потрясла. Я ей почти поверила, но у меня возникло ощущение, что к этому выводу ее подтолкнула одна лишь наша короткая встреча с мадам Лапьер и что значение этой встречи она обдумала давным-давно. Анук пристально смотрела на меня из-за кухонной стойки.
– Да и вообще, с чего ты взяла, что она захочет его бросить?
Я сделала глоток, и горячая вязкая жидкость встала комом в горле. Вымоченный в шоколаде хлеб превратился в папье-маше.
– И с чего ты взяла, что я захочу, чтобы он жил с нами? – спросила Анук.
Она ушла в гостиную и уселась в кресло. Я видела ее краем глаза. Она поставила стопы на массажер для ног – папин подарок – и включила его. Прибор ожил и загудел, и по ее ногам побежали мягкие волны вибрации. Она настроила массажер на самый низкий режим.
– Я не всерьез, – сказала я, и прозвучало это так, будто я оправдываюсь.
– Позволь я тебе кое-что скажу. Твой отец и мадам Лапьер уже много лет не были близки. Они спят в разных кроватях. Это брак по расчету. У них платонические отношения.
– Откуда ты знаешь?
– Что?
– Что он с ней не спит?
Анук засмеялась в своей привычной театральной манере и переключила режим на массажере.
– Ты права, Марго, – сказала она уже мягче. – Мы ничего о них не знаем. Мы не знаем, как выглядят их отношения изнутри. Невозможно судить о чужой интимной жизни со стороны. Впрочем, едят и устраивают стирку они вместе.
Она закрыла глаза. Ее широкая рубашка спускалась ниже бедер, но, когда стопы подпрыгивали от толчков массажера, я видела темные промельки у нее между ног.
– Ты этого не знаешь, – сказала Анук, – но твой отец не любит перемен. Он бы не смог взять на себя ответственность, если бы мы внезапно вторглись в другие сферы его жизни.
– Это же абсурдно, – сказала я, тряхнув головой, и отодвинула чашку с шоколадом. У меня пропал аппетит. Я пыталась подобрать слова, чтобы переубедить мать, но ничего не шло на ум.
– О господи, не делай такие большие глаза. Ты что, плакать собралась? Как же он тебя избаловал, что ты плачешь по малейшему поводу.
Анук говорила так, будто я не ее дочь. К моим щекам и шее прилила жаркая кровь.
– Почему ты ведешь себя так жестоко? Да еще и в мой день рождения.
– Не драматизируй.
– Мне просто жаль, что мы не живем с ним.
– Ты все время хочешь, чтобы последнее слово оставалось за тобой. А сейчас ты, наверное, хочешь жить еще и с ней.
Анук нарочно не называла ее по имени – мадам Лапьер или Клэр, – хотя оно было ей прекрасно известно. Иногда она говорила la dame, эта женщина.
Она выключила массажер и вернулась на кухню.
– Однажды утром ты спустишься вниз, а меня здесь не будет. И тогда тебе уже не придется делить его со мной. Но не жди, что он сюда переедет. Ты будешь завтракать в одиночестве, а он будет навещать тебя, когда ему удобно.
Ничто не могло напугать меня сильней, чем возможность потерять мать, и все же я ощутила какой-то пульсирующий трепет, когда она произносила эти слова. Если бы она меня бросила, у меня бы появилась очевидная причина винить ее, а не это смутное чувство неудовлетворенности. Я мучительно пыталась придумать, чем ее задеть.
– Да, – сказала я, – может, я бы и ушла жить к ним. Она, наверное, стала бы лучшей матерью, чем ты. Ты никогда не была мне хорошей матерью.
– Разве существуют хорошие матери?
– В школе меня дразнили грязнулей.
– Вечно тебе есть дело до того, что подумают другие.
– Ты забывала меня искупать.
– Дети многое запоминают неправильно, и им нельзя верить на слово.
– Ты со мной месяцами не разговаривала.
Она отвернулась. Я не была уверена, правда это или нет, но мне смутно помнилось, как тяготило меня лет в шесть-семь ее молчание, словно само мое присутствие глубоко оскорбляло ее.
– Чего ты хочешь? – спросила она, как будто смысл моих слов наконец дошел до нее. – Как это я воспитала дочь, которая жалуется, которая недовольна тем, что имеет, которая не видит преимуществ своего положения?
Ее широко раскрытые глаза блестели. Она приблизилась ко мне.
– Я выкормила тебя, – сказала она. – Я поила тебя молоком вот отсюда.
Она ткнула себя в маленькие груди, болтавшиеся под рубашкой. Я представила себе ее втянутый левый сосок. Было ли ей трудно кормить меня этой грудью и всегда ли ее сосок выглядел так?
Я молчала. Мне, конечно, было стыдно, но я не хотела признавать свою неправоту. Я не знала, как перед ней извиниться. Я хотела только сказать, что мне не хватает отца и что я хочу видеть его чаще.
Некоторое время мы только молча смотрели друг на друга. Потом Анук подошла ближе, села за стол и взяла мою ладонь в свою. От этого прикосновения по моей руке разлилась волна ужаса и тепла.
Когда Анук отправляла меня в летний лагерь, где никто ничего обо мне не знал, я притворялась, что отец живет с нами. Мы с моими новыми друзьями пили горячий шоколад, окуная в него хлеб, пока тот не размокал и не разваливался, и я придумывала себе другую жизнь. Мой папа – преподаватель, который разбрасывает бумаги по всей квартире. Он бизнесмен, который путешествует по всему миру. Он безработный лентяй, который даже не в состоянии содержать семью.
– Разве ты не хочешь состариться вместе с ним? – спросила я.
Она покачала головой.
– Опять ты со своими сказками. Наедине с собой никто не бывает счастлив.
– Это неправда, – сказала я. – Взять вот тебя. Ты всегда выглядишь счастливой.
– Это только твоя интерпретация.
Ее глаза сверкнули, и она выпустила мою руку.
3
В последний раз я видела папу через неделю после дня рождения. В тот день я проснулась раньше Анук, зашла к ней в комнату и встала на пороге, разглядывая ее спящую. Она лежала ко мне спиной, укрывшись белой простыней. Я знала, что ткань скрывает изящные ноги и тонкие голени, хотя с моего места они выглядели как вздувшиеся вены на руке, как бесформенные трубы. Она почти всегда вставала раньше меня, но прошлой ночью легла за полночь. Я позвала ее по имени, и, услышав мой голос, она повернулась ко мне, открыла глаза и несколько мгновений смотрела на меня пустым взглядом, как будто не узнавая.
Потом она улыбнулась.
– Ты так выросла, – сказала она.
Я заметила, что перед сном она забыла смыть тени для век – зеленую пудру, от которой ее веки казались пористыми.
– В твоем возрасте я училась в школе-пансионе, – напомнила мне она. – Делала себе сэндвичи с горчицей и майонезом и ждала писем от матери.
Но письма все не приходили, поэтому она ела и набирала вес. Она ела спагетти за себя и за подругу, потому что все остальные девочки следили за фигурой. Их аппетит удовлетворяли письма от родителей, приходившие как раз во время еды.
Брат, который на два года старше ее и с которым они были очень дружны в детстве, окончил школу годом раньше и теперь учился на доктора в Лионе. Он был слишком занят, чтобы приезжать во время ее каникул, и поэтому она часто возвращалась в пустой дом.
Летом перед выпускным классом она проглотила все таблетки, какие смогла найти в материнском шкафчике.
– Потом я сразу вызвала рвоту, – сказала она, – и отключилась посреди бела дня прямо на полу у себя в комнате. Когда на следующее утро я очнулась, жизнь продолжалась как обычно. Мать так ни о чем и не узнала. Мы с ней давно уже отдалились друг от друга, но в тот момент ее безразличие потрясло меня особенно сильно. Как она могла не заметить, что это был крик о помощи? Разве ей не показалось странным, что я проспала двадцать часов подряд? Но нет, мы просто сели есть тосты и пить кофе, как и всякая приличная семья.
О таблетках я слышала впервые. Я вгляделась в лицо Анук в поисках ответа.
– Ты действительно хотела покончить с собой? – спросила я.
– Я так думала.
Ее ответ меня поразил. Она всегда тщательно за собой следила, и казалось, что она наслаждается жизнью. Я попыталась представить ее такой, какой она была в моем возрасте, – не такой жизнерадостной, не умеющей владеть собой. Это оказалось трудно.
– Мне надо было пойти к психотерапевту, – сказала Анук, – но вместо этого я стала актрисой.
Я ощутила в животе слабый толчок боли. Мне инстинктивно захотелось заглушить ее голос в голове. Она рассказывает мне все это, чтобы оправдаться за то, что была мне плохой матерью? И что за урок она хочет мне преподать?
– Почему она так поступала с тобой? – спросила я.
– Моя мать? – Анук помолчала немного и потерла виски. – Давай подумаем. Может быть, потому, что ей было все равно, или она была поглощена собой, или несчастлива в браке.
Я поняла намек: тебе повезло больше, чем мне.
Анук вытащила из-под головы подушку и прислонила к стене. Ее медно-рыжие волосы вились вокруг шеи и сияли, не то что мои, каштановые и прямые. Лиловые вены на руках и морщинки в уголках глаз и рта выдавали ее возраст. Кожа была не такой упругой, как у меня, но более нежной. Мое лицо было гладким и блестело под струей горячего воздуха, которую выплевывал в нашу сторону вентилятор.
– Я иду вниз, – объявила я, закрыла за собой дверь и спустилась по лестнице.
Несколько друзей Анук остались у нас ночевать. Они заняли два дивана. Я с ужасом думала о том, что придется за ними убирать. Они ели нашу еду, и полотенца после них оставались влажными. Иногда они прятали бычки за подушками дивана. Я как-то видела, что они налили воды в бутылку из-под водки, – можно подумать, мы бы ни о чем не догадались, увидев, что наутро она замерзла. “Поумерь свой снобизм, – повторяла Анук. – У многих из них сезонная работа, и им не так повезло, как нам”. Тео и Матильда были совсем другими. Они были все равно что часть семьи; они готовили, помогали нам прибираться и предпочитали ночевать у себя дома, даже если для этого им приходилось очень поздно возвращаться на такси.
Утренние лучи протискивались сквозь опущенные жалюзи в гостиной, разрисовывая ее желтыми полосками. Я прошла на кухню и остановилась у раковины. Окно было приоткрыто, и прохладный ветерок обдувал мое лицо. Я ждала, пока все проснутся и разъедутся. Через час должен был появиться папа.
К его приезду наша квартира опустела. Анук была наверху и говорила по телефону с братом-кардиологом, который теперь жил в Страсбурге с женой, а я ждала на кухне. Я услышала, как в замке звякнули его ключи, как в прихожей раздались его шаги. Наконец-то он пришел, и от предвкушения встречи у меня кружилась голова. Я представляла, как он разувается и ставит портфель на стул. Я ждала, когда же он пройдет по коридору и обнаружит меня.
Как только он появился на пороге, волна эйфории поднялась у меня внутри и разлилась по телу. Я дотронулась до шеи, чтобы охладить пальцами красные пятна. Улыбаясь, он подошел ко мне. Я так и осталась сидеть за столом, и он поцеловал меня в обе щеки. Я сделала вид, что мне все равно, как будто это было нашим обычным утренним ритуалом, но скрыть радостное возбуждение, которое охватывало меня при каждой нашей встрече, было трудно. Стоило ему войти в квартиру, и я тут же бросала все, чем бы ни занималась, – и чтение, и учебу. Я отвлекалась на шуршание его шнурков, на шелест его пальто или куртки и больше не могла ни на чем сосредоточиться.
Папа стоял передо мной – среднего роста, на полдюйма выше Анук, плотный, широкогрудый, но не то чтобы толстый. У него были ровные квадратные зубы и крупный нос с похожими на пещеры широкими ноздрями, а кожа от многолетнего курения приобрела землистый оттенок, хотя курить он бросил задолго до моего рождения. Волос в этих впечатляющего размера ноздрях не было. Светлые ореховые глаза желтоватого оттенка напоминали мои. Матильда однажды назвала его в традиционном смысле привлекательным – в тридцать с небольшим, когда он встретил Анук, женщины постоянно обращали на него внимание. Я думала, что тут дело не столько во внешности, сколько в том, как он умел себя подать – он очень тщательно следил за собой. Полная противоположность неряшливости. Сегодня он надел отглаженную хлопковую рубашку и заправил ее в темно-синие брюки. Я восхищалась тем, как элегантно он всегда выглядит и как чисто бреется – даже в выходные, на тот случай, если придется бежать в офис.
Прямоугольный стол в нашей узкой кухне был придвинут длинной стороной к стене. Возле стола стояли два стула и еще один – с торца. Мы с папой сели бок о бок, глядя в белую стену. Мне не нравилось смотреть ему в лицо, когда он говорил.
– С днем рождения, – сказал папа и вытащил из-под стола подарок.
Он держал его в руках, когда вошел, а я и не заметила. Я поблагодарила его. В день рождения он позвонил мне поздно вечером, после ужина. Я проверяла телефон каждый час в ожидании звонка – боялась, что он забыл, потому что знала, как сильно он расстроится, и в то же время надеялась, что он не позвонит, и тогда я смогу целиком предаться грусти, позволю своей злости обрести четкие очертания, почувствую укол мрачного удовлетворения. Он плохой отец. Может, это Анук напомнила ему в последнюю минуту. Он звонил мне каждый год, а иногда мы встречались, но чаще он бывал занят на работе.
Я развернула подарок. Это была книга одного современного философа.
– Я услышал по радио увлекательное интервью с автором, – сказал папа, – и сразу подумал о тебе. Он рассказывал о культурных различиях. Ты умная. Я знаю, что тебе понравится.
Я пролистала книгу, сделав вид, что прочитала пару фраз то здесь, то там. От папы пахло мылом. Мы не виделись уже несколько недель. Его тонкие каштановые волосы прилипли ко лбу, как будто он только что снял свитер.
– Как прошел день рождения? – спросил он.
– Хорошо. – Я отложила книгу. – Ты думал обо мне?
– Конечно. – Папа нахмурился, словно испугавшись, что я не шучу. – Ты спрашиваешь, потому что я не провел этот день с тобой?
Я посмотрела на его руки. Они лежали перед ним на столе, там, куда обычно ставят тарелку. Он коротко стриг ногти, а кожа у него была гладкой и бледной, хотя в юности ему приходилось водить грузовики, таскать ящики с вином и помогать матери рыхлить овощные грядки. Но это было давно. С тех пор его руки касались бумаг, книг, микрофонов, кожаной ручки портфеля.
– Нет, – сказала я, – я не расстроилась.
– Это хорошо.
Я сложила салфетки в ровную стопку на столе.
– Можно я тебе кое-что скажу? – спросила я, не глядя на него.
– Конечно, Марго.
У меня екнуло в животе. Вообще я не собиралась ему ничего рассказывать, но не успела еще раз подумать и уже открыла рот.
– Я видела ее на днях. Твою жену Клэр.
Только что сама мысль о том, чтобы произнести эти слова, казалась захватывающей, но теперь я начала нервничать. Я сама не знала, чего хочу от него.
Папа напрягся. Его шея чуть дернулась, но потом он овладел собой.
– И где это было? – спросил он.
– Около Люксембургского сада. Мы сидели в кафе и увидели ее на улице.
Я скрестила ноги под стулом, водя босыми пальцами по холодной плитке.
– Вы были с мамой?
– Это она ее узнала. Я и не представляла, как она выглядит.
Папа отвернулся. Его молчание меня смущало, и я рискнула продолжить.
– Мы сразу ушли оттуда, – сказала я.
К моему изумлению, он взял мои ладони в свои, и я вздрогнула от прикосновения его теплой и по-старушечьи тонкой кожи.
– Твоя мама расстроилась?
– Не очень. Не переживай, – добавила я, – она нас вряд ли видела.
– Даже если бы и видела, она бы вас не узнала.
Я помолчала немного, тщательно обдумывая, что сказать. В квартире было тихо. Анук закончила говорить по телефону и вот-вот должна была появиться.
– Ты ни разу не проговорился о нас? – спросила я.
Папа покачал головой.
– Все совсем не так. Я не стыжусь вас. У меня нет ощущения, будто я скрываю от всех тебя и твою мать.
– Правда?
Я изучала его лицо, пытаясь понять, правда это или нет, но расшифровать его выражение было непросто. Он был искусным лжецом. Анук намекала, что мадам Лапьер подозревала своего мужа в неверности, и в глубине души я невольно верила ей.
– Ты когда-нибудь расскажешь ей о нас? – спросила я.
Он проигнорировал мой вопрос и вместо ответа сказал, что станет полегче, когда я окончу школу, когда стану взрослой.
Имел ли он в виду, что как взрослая женщина я сольюсь с окружающими его мужчинами и женщинами, стану просто одной из участниц деловой встречи и, может, однажды буду даже организовывать вместе с ним очередную кампанию? А как молодая девушка я сильно выделяюсь? По-видимому, он думал, что все это скоро закончится – не сама тайна нашей семьи, а необходимость прилагать огромные усилия, чтобы ее скрывать.
– Я никак не могла перестать думать о ней, – прервала его я. – Увидев ее тогда, я поняла, что ничего о ней не знаю.
– А что ты хочешь узнать?
– Я бы ей понравилась?
– Да, – ответил он слишком поспешно.
– А она мне?
– В конце концов, да. – Он улыбнулся.
– А что в ней мне понравилось бы?
Он расслабился и заговорил мягко. Я поняла, что при встрече с мадам Лапьер, в отличие от Анук, нелегко увидеть, какая она на самом деле. Ее внутренняя сила скрыта от чужих глаз. С первого взгляда большинство людей считают ее застенчивой. Дважды, когда у нее начинались схватки, она сама приезжала в больницу. Она прекрасно готовит. Мне бы понравилась ее еда. Упрямства Анук ей недостает. Она более гибкая.
Его слова прокатывались эхом по тесной кухне. Я с трудом понимала их смысл. Где же был он, когда у нее начались схватки? Добрее ли она, чем Анук? Почему он выбрал женщину, настолько не похожую на мою мать? Захотела бы она вообще иметь со мной дело? Все эти вопросы крутились у меня в голове, но я не могла произнести их вслух. Я старалась совместить его описание с воспоминаниями о той женщине на улице. Я отметила, что он сравнивает ее с Анук. Видно, он не мог подумать об одной из них, не вспомнив другую. Я с детства знала, что он женат, но теперь мне казалось, что он меня предал, как будто я неожиданно обнаружила, что у него роман на стороне. Как звучит ее голос, когда она рядом? Сидят ли они на диване перед телевизором, соприкасаясь ногами? Их сыновья, которые уже жили отдельно, интересовали меня в меньшей степени. Один из них был женат и жил в Брюсселе, а второй учился в университете в Лондоне. Я слушала в оцепенении, и внезапно меня поразило, что интуиция подвела мою мать: она считала, что они с мадам Лапьер поженились по расчету и что в их браке нет и следа любви, а на самом деле их отношения оказались намного ближе к тем, которые связывали с папой ее саму.
– Ты любишь их обеих? – спросила я, поражаясь собственной наглости.
Он с трудом сглотнул, будто я предложила ему съесть кучку рыбьих костей. Я видела, что ему больно.
– Больше всего я люблю своих детей, – сказал он.
Мы услышали шаги Анук на лестнице и замолчали, ожидая ее появления. Она вошла на кухню и подняла брови. Едва ли она могла уловить хоть слово из нашего разговора, и все-таки я густо покраснела. Она поцеловала папу и пригладила его волосы.
– Bonjour, ma chérie
[5], – сказал он, поднялся с места и начал готовить завтрак.
Нарезанный хлеб поджаривался в тостере, на плите закипал кофе в гейзерной кофеварке, на тарелке таяло масло. Для Анук предназначался ванильный йогурт. Она села за стол, даже не взглянув на еду. Ей вообще было неинтересно есть дома. Готовить для других изредка приходилось, однако необходимости идти в магазин за продуктами она стремилась избежать любой ценой. Но когда мы ели в ресторане, она первой заказывала стейк с фуа-гра, не задумываясь о том, что ей или мне нужно следить за весом. Она уничтожала все, что ей приносили, с большим аппетитом и зачастую съедала десерт в одиночку. Я подтолкнула к ней тост, она отщипнула от него кусочек и принялась крошить пальцами.
Папа ел с огромным наслаждением. Он густо намазывал хлеб маслом, заполняя воздушные пустоты и распределяя масло по всему ломтику до самых краев. Откусывая большие куски и работая всей челюстью, он быстро прикончил половину багета. Родители кормили его пастой, рисом и дешевым мясом. В детстве он ел вчерашний хлеб, макая его в какао “Несквик”, и я решила, что именно поэтому он предпочитает хлеб зачерствевший и неподжаренный.
Он родился в маленьком городке на севере Франции, где небо было серее, чем парижская зима. Его родители упорно работали, чтобы обеспечить детям хорошее образование в ближайшем крупном городе. Потом он выиграл конкурс на стипендию и поступил в парижский университет, чтобы изучать литературу. Он был самым младшим на курсе, кто сдал l’agrégation
[6]. Несколько лет он преподавал литературу, а потом с благословения тестя ушел в политику.
Папа так и не стал здесь своим, и это проявлялось в мелочах. Хоть он и прожил в Париже уже несколько десятков лет, настоящего парижанина из него не вышло. Я видела это по его одежде. Он разбирался в брендах, но предпочитал классику и с двадцати лет покупал носки и белье одной и той же марки. Он хотел стать la crème de la crème
[7], но при этом пытался доказать, что достоин своего положения, а надо было принимать его как должное, как сделал бы местный житель. Он хвастался знакомством со значительными людьми и никогда не ходил в новые рестораны – только в те, которые работали уже не первый год и удостоились одобрения критиков. Свое происхождение он компенсировал, подтрунивая над парижанами, но при этом посмеивался и над родным городом, и казалось, что он чужой и там и тут. Я думала, что наша с Анук квартира – единственное место, где ему комфортно и где он становится собой.
Мадам Лапьер происходила из очень образованной семьи, принадлежавшей к высшему обществу. Всю свою жизнь она прожила в шестнадцатом округе, возле Пасси, и я мучительно пыталась представить в этих местах папу. Я воображала, как он сидит на краешке кожаного дивана или постоянно смотрит в окно, мечтая оказаться где-нибудь подальше оттуда.
Я почувствовала облегчение, когда узнала, что он родом не из Парижа. Этим он отличался от всех нас. То, что он вырвался из глухой провинции, придавало ему героизма, хотя некоторые критики утверждали, что из-за своего происхождения он консервативен и мыслит ограниченно. Я не понимала, что именно это значит. Я со страхом думала о том, что с ним станет, если все это исчезнет, если он перестанет считаться la crème de la crème, если его больше не будут приглашать на важные вечеринки, если он уже не сможет позволить себе обед в брассери “Липп”. Я видела, что его глаза загораются от восторга, стоит нам заговорить о Люксембургском саде, и что его восхищение граничит с наивностью. Мне повезло с карьерой, говорил он, и я знаю, что все это может исчезнуть в мгновение ока, но в таком случае я смогу вернуться к прежней простой жизни.
Впервые он приехал в Париж с сестрой, родителями и двумя тетками. У них была такая маленькая машина, что ему пришлось сидеть в багажнике, прижавшись коленями к заднему стеклу. Сестра пряталась в юбках тетки, которая начинала молиться всякий раз, когда на дороге появлялся грохочущий грузовик. Она думала, что любая машина, едущая навстречу, обязательно в них врежется. Париж по сравнению с его родным городом, где насчитывалось всего пять тысяч жителей, был просто гигантским.
Семья, в которой родилась Анук, разительно отличалась от его собственной. Она выросла в богатом городке Ле-Везине под Парижем, ходила в школу-пансион, а летние каникулы проводила в Сен-Тропе, катаясь на мотоцикле с друзьями, причем иногда не надевала на эти прогулки ничего, кроме обуви. Выйдя на пенсию, ее родители переехали в красивый домик в Бургундии. Мы виделись с ними в лучшем случае раз в год. У папы же с его родителями были очень близкие отношения.
На первый взгляд мои мать и отец казались полными противоположностями. Она без труда осваивалась в любом городе и в любой стране. Для нее было важнее уметь как следует накладывать макияж, чем учиться водить машину. Ее не заботило, что думают о ней другие, и она не пыталась угодить всем и каждому. Он, напротив, был не настолько уверен в себе и, когда чувствовал угрозу, замыкался и становился молчаливым, а губы его сжимались в тонкую линию. Его взгляды и в личной жизни, и в политике стали либеральнее под влиянием Анук. Большинство ее друзей были социалистами, и она обычно голосовала за левоцентристов.
Я знала, что они все еще занимаются любовью. Иногда они исчезали на час-другой в ее комнате. Однажды я постучалась к ней, чтобы кое-что спросить, и она довольно долго не открывала. Когда же дверь наконец распахнулась, Анук стояла завернутая в полотенце, раскрасневшаяся и ненакрашенная, волосы были убраны назад, влажные пряди заправлены за уши.
В такие выходные, когда мы завтракали с папой, мне даже начинало казаться, что мы живем вместе. Мы просыпались в одной и той же квартире, спускались по лестнице и приступали к этому ежедневному ритуалу.
– Ты уже думала о том, куда пойдешь в следующем году? – спросил папа.
В старших классах я выбрала престижное направление scientifique
[8] – главным образом из-за него, а не потому что мне так уж нравилась программа. Математику я ненавидела.
– Не знаю пока. Думала подавать в Институт политических исследований.
– Les sciences politiques
[9]. – Судя по его тону, он был доволен. – Идешь по моим стопам?
– Ей просто нравится делать вид, что она не моя дочь, – сказала Анук, поворачиваясь к нему.
– Ты говоришь так только потому, что я не хочу творческую профессию.
– Это прекрасный институт, – сказал папа, – и ты не обязана изучать политологию. Как насчет социологии или права? Зимой тебе придется составлять портфолио и готовиться к письменным экзаменам.
– Она думает, что ты будешь платить за ее обучение, – сказала Анук.
Хотя это было произнесено шутливым тоном, меня разозлили ее слова.
– Я могу получить стипендию.
Папа допил кофе и с довольным видом оглядел кухню. Анук редко пользовалась дорогими кастрюлями и сковородками, которые он накупил ей за эти годы. Она со студенческих лет предпочитала готовить на одной и той же поцарапанной сковородке.
– А где бы ты хотела жить, если бы могла выбрать любой район в Париже? – спросил меня папа.
– На Правом берегу.
– Там очень тесные улочки, я это не люблю. А разве тебе не нравится жить рядом с парком?
– Если бы я жила в одиннадцатом или девятнадцатом округе, у меня было бы побольше пространства.
– Тебе не кажется, что и здесь пространства вполне достаточно? – вклинилась Анук.
– Здесь неплохо, – сказала я. Я знала, что папа помогает нам платить за аренду.
– Когда ты была маленькой, Марго, ты хотела стать архитектором, – сказал он. – Ты часами рисовала дома.
Я слушала его и вспоминала, что представляла, как мы живем в этих домах втроем.
– Ты была помешана на идее центра, – продолжал он. – Ты рисовала нас в разных комнатах в зависимости от того, какой у каждого внутренний центр – не географическая середина дома, а пространство, подходящее для души его обитателя. Нам предназначались те комнаты, которые лучше всего отражали наши характеры.
– В твоем случае это была кухня, – сказала я и улыбнулась ему. – Просторная кухня с самым лучшим оборудованием.
– Да-да, я должен был стать шеф-поваром.
– А где был мой центр? – спросила Анук.
– В пустой комнате с зеркалами от пола до потолка, – невозмутимо ответила я.
– Хочешь сказать, что у меня нарциссизм?
– Ты любишь смотреть на себя, когда репетируешь.
– А твой центр где был, Марго? – спросил папа.
– Не помню.
– А где бы он был сейчас?
– Я не могу представить свой центр.
– Попробуй.
Я окинула взглядом кухню, потом гостиную с балконом, на котором мы с Анук в теплое время года подставляли ноги солнцу и ждали, когда в конце улицы появится папа. Балкон был нейтральной территорией, где я могла побыть отдельно от отца и матери, но не расставаться с ними. Я как будто оказывалась на краю света, на границе между улицей и жизнью с Анук.
– Балкон, – сказала я им. – Он между квартирой и улицей.
– Чистилище, – сказала Анук.
– Сквозь стеклянные двери видно, что происходит внутри, – сказал папа. – Моя дочь – вуайеристка.
– Через балконы в дом залезают воры и убийцы, – подхватила Анук.
– Ты слышишь зов пустоты, – сказал он, – и эта пустота тебя манит. Ты хочешь узнать, каково это – летать.
– Или умереть, – мрачно отозвалась Анук.