Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

С этими словами Рут указала на маленькое окошко рабочей комнаты Мано, маленького закутка рядом со спальней, которую они делили, когда были девочками, и которую Мано некоторое время делила с дочерьми Рут. Собственно, это была большая гардеробная, но, поскольку в доме обычно жило больше людей, чем имелось комнат, никому и в голову не приходило использовать это пространство для одежды.

Закуток Мано был единственным местом в мире, которое принадлежало только ей. Она ваяла скульптуры и делала мобили из оленьих рогов, обточенного водой плавника, полированных камней, персиковых ракушек, плоских морских ежей. Оболочки последних гремели, когда она их встряхивала, и все еще несли сладко-соленый запах смерти существ, которых они некогда содержали. Она сушила под прессом цветы, собранные в горных походах, и приклеивала их расплющенные головки к краю окна, выходящего в сад. У нее хранились сделанные углем рисунки узоров коры и надгробных камней. Она подвешивала на веревочке, протянутой над испачканным чернилами столом, птичьи перья и пристально разглядывала их, освещенные лампами без абажуров и свечами, чтобы можно было варьировать качество света. Еще она развесила по стенам силуэты сестер и наиболее удавшиеся работы в области каллиграфии. Настенные полки прогибались под тяжестью тюбиков с акварелью, масляных красок, пастели, цветных карандашей, углей, кистей, растворителей, стеклянных банок из-под детского питания, старых банок из-под кофе, набитых резинками и огрызками карандашей. Машинка для галтовки камней стояла ближе всего к окну, по обеим сторонам от нее виднелись стеклянные банки с завинчивающимися крышками, наполненные блестящим битым стеклом в золотых, зеленых, темно-синих тонах. За последние недели она заполнила все свободное пространство форелью. Страницы, вырванные из книг по искусству и путеводителей. Ее собственные наброски и полароидные фотографии.

Комната Мано была пристанищем, куда она могла убежать сейчас или в любое время, подарком, в котором она нуждалась, сама того не зная, но каким-то чудесным образом это понимала Рут. Бывший муж Рут, Дэл, появлялся без предупреждения один или два раза в год, пытаясь очаровать Рут и выманить у нее немного денег. Перед лицом очевидной самодостаточности Рут можно было легко забыть, как много она знает о разбитых сердцах. Рут парила надо всеми, как паук. Сплетя обширную, крепкую паутину для самой себя, Рут безжалостно плела ее для всех людей, которых любила.

— Ты кое-что упускаешь из внимания, дорогой. Очевидно, комета обладает некой магией. Или ядом. Какой-то идиот думает, что она убивает рыбу. — Мано почувствовала, как комната закружилась, увидела, как красный, белый и синий свет лампы с надписью «Будвайзер» смягчился, и та превратилась в мигающие огни аварийной сигнализации. В каком-то смысле это была ее последняя доблестная попытка спасти брак. — Правда, пойдем со мной.

Рик закатил глаза:

— Нет. Я не возражаю против твоих странных навязчивых идей, Мано, однако не хочу в них участвовать.

Мано нащупала табурет, в ней все напряглось, сердце замерло. Насчет себя Рик был прав. И в день наводнения, и в любой прочий он делал лишь то, что сделал бы любой другой, и в этом не было ничего героического. После наводнения выяснилось: Корпус военных инженеров[38] знал, что плотина слаба, и объявлял об этом публично год за годом. Смотрители парка умоляли о ремонте и необходимом финансировании, чтобы ее укрепить. Людям, которые не могли представить себе масштабы грядущей катастрофы, было легко игнорировать ранние предупреждения тех, кто был в курсе неминуемого. Рик выглядел намного скромнее, когда она сравнивала его с учеными и смотрителями парка, пытавшимися заставить общество осознать, что грядет, взять в толк, что может случиться.

Рик легко очистил свою половину стола и отвернулся от него еще до того, как восьмой шар упал. Теперь она явственно увидела, что ее брак закончился, и поняла, что должна была уразуметь это раньше. Она также видела, что никого не волнуют мор рыбы, вода в бутылке из-под пепси, все факты в мире. А вернее, все знали, понимали и видели, но просто не были уверены в том, как следует поступить с полученной информацией.

Мано ткнула кием ему в грудь.

— Думаю, я пойду посмотрю на комету, — заявила она, хотя это больше не входило в ее планы.

Она допила виски, смерила Рика взглядом и изо всех сил постаралась не пошатнуться, выходя из бара.

* * *

Оказавшись снаружи, Мано посмотрела на затянутое тучами небо. На нем не было видно ни звезд, ни комет. Она прошла полмили от центра города до берега реки в тишине и темноте. Люди любили свою реку, прохаживались вдоль берега, переходили ее вброд, ловили рыбу. Она удивлялась тому, что людей интересует, а что нет. Она подумала о Рике, мчащемся по горной тропе, молившемся, чтобы телефон экстренной помощи работал. Она вспомнила о мертвой рыбе, о тусклом пятнышке, возможно, свете кометы. Было несколько способов поднять тревогу.

Мано шла вверх по реке, вода журчала, ударяясь о камни на дне. Несколько дохлых рыб все еще плавали, задержанные переплетенными завитками торчащих корней. Недавно выросший ивовый кустарник с листочками персикового цвета казался ярко-желтым пятном на фоне серого лабиринта тополевой коры, почти светящейся в пробивающемся через туманные облака лунном свете. Мано принялась собирать упавшие ветки, некоторые толщиной с кулак, другие более тонкие. Потом она нашла мертвого зимородка рядом с недоеденной форелью, а также несколько черных перьев воронов или стервятников и поклялась узнать разницу. Она собрала множество речных обточенных камешков размером с крупный виноград. Мано порылась в сумочке и извлекла из нее перочинный нож и леску, которые стащила из автомобиля Рика.

Стройплощадка располагалась примерно в миле к западу от города, недалеко от нахоженного участка тропы, шедшей вдоль реки и соединяющей два городских парка. Ночью, в темноте, она была пустынна, и лунный свет, сияющий из-за облаков и подсвечивающий темные ветви деревьев, делал ее особенно красивой. Мано была единственным человеком, идущим сейчас через лес, но в нем она не оставалась одна — вокруг пряталось много настороженных животных, которые знали, как оставаться невидимыми и бдительными. Мано использовала рыболовную леску, чтобы подвесить более толстые ветви за оба конца, как трапеции, чуть выше уровня глаз. Ей пришлось взбираться на деревья и ложиться, неловко покачиваясь, животом на ветки, чтобы найти место. Она прикатила камень побольше, чтобы использовать его в качестве табурета, и начала развешивать тушки мертвой форели.

На одной ветке она повесила пять мертвых форелей, некоторых за хвосты, других за жабры. Лунный свет отражался от рыбьей чешуи, отчего широкие рыбьи бока сияли бриллиантовым блеском. На скорую руку она сплела несколько макраме, удерживающих полированные речные камни, и украсила ими стволы деревьев. На другую ветку Мано повесила еще одну форель, но прикрепила к ней вороньи перья — так, чтобы те расходились во все стороны, как черные ночные лучи, а рядом прицепила мертвого зимородка, подвешенного за крылья, так что в тени он выглядел как летучая мышь, почти вампирически.

Мертвые животные и камни висели на уровне глаз, поднятые так, чтобы люди больше не могли смотреть на них сверху вниз. Теперь казалось невозможным, что они не заметят ужаса содеянного. Мано легла на влажную землю у берега реки и принялась следить за движением луны по ночному небу, одновременно наблюдая, как меняется свет, падающий на полную ужаса красоту созданной ею инсталляции. Она прищурилась в темноте, надеясь ясно разглядеть комету, хвост и все остальное, но ничего не увидела. Она чувствовала себя мучительно одинокой.

* * *

Незадолго до рассвета Мано добрела до коттеджа Рут, забралась на потайной матрас, который держала под столом для рисования, и заснула. Она проспала до полудня и очнулась с пульсирующей головной болью. Внизу за кухонным столом сидела Рут, перед ней стояли сэндвич с ветчиной и швейцарским сыром, кофейная кружка, банка, полная домашних сладких маринованных огурцов, вечерняя газета и был разложен пасьянс.

Мано стало немного стыдно за себя.

— Уже четыре часа? Я удивлена, что ты не разбудила меня раньше.

Она достала с полки кофейную чашку, благодарная Рут за отсутствие в ее жизни фиксированного режима, свежий кофе и бездонный кофейник.

— Рик звонил, — сообщила Рут. Она подняла бровь, затем посмотрела на карты. — И Кит.

Мано села напротив нее. Рут добавила щедрую порцию айриш-крима в свой кофе, а затем в кофе Мано. Ее лицо выглядело озабоченным.

— Послушай, Мано, единственное, что хорошего я получила от брака, — это мои дети, но развод не был прогулкой в парке. Просто убедись, что знаешь, чего хочешь, ладно?

Неожиданная доброта Рут вызвала слезы, и Мано позволила им реками течь по щекам, позволила соплям капать с носа, как дождю с крыши, позволила плечам сотрясаться в глубоких рыданиях. В основном она жалела себя, но также и всех Стиви, и мертвого зимородка. Она снова задалась вопросом: знала ли Рут, что Рик тоже изменял ей, что он начал изменять первым?

Рут фыркнула и подтолкнула газету к Мано.

— Когда возьмешь себя в руки, то, может быть, захочешь объяснить это?

Мано вытерла рукавом глаза, а потом нос. На первой странице газеты была зернистая черно-белая фотография строительной площадки на реке. Ее рыбы, свисающие с ветвей, зимородок, наполовину съеденный каким-то любителем падали, теперь прикрепленный за одно крыло. Она почувствовала легкую дрожь возбуждения — другие люди тоже увидят то, что видит она, ей не придется делать это в одиночестве.

Статья, однако, была полна догадок и возмущения, ее инсталляция интерпретировалась как странный сатанинский ритуал, возможно, связанный со страхами перед кометой Галлея. Репортер процитировал ряд жителей, которые не думали, что в их городе может существовать разврат такого уровня. «Зачем кому-то убивать зимородка?» — спрашивал один возмущенный житель. «Головорезная форель в опасности, — добавлял другой. — Она уже и так пострадала в этом сезоне». В статье говорилось, что весной в реке наблюдалось большее, чем обычно, количество мертвой рыбы, что заставило многих предположить, будто комета Галлея каким-то образом нарушила баланс речной экосистемы, хотя репортер осторожно добавил, что причина гибели рыбы неизвестна и не доказана. «Того, кто это сделал, следует вымазать дегтем и вывалять в перьях», — сказала последняя интервьюируемая, которая добавила, что больше не чувствует себя в безопасности, прогуливаясь со своим корги по речной тропе. «Или по крайней мере следует узнать, чьих рук это дело. Люди и так достаточно напуганы».

Мано вспомнила своего любимого профессора искусств, белую женщину с дредами, носившую яркие кафтаны и биркенстоки[39], такую добрую, творческую и холодную, что у Мано не хватило духу отмахнуться от нее, как от клише. «Ты не можешь следовать за своим искусством в мир, чтобы защищать его, — сказала она как-то раз. — Твое искусство должно говорить само за себя». Мано пришла в ужас. Это было совсем не то, что, как она предполагала, могло сказать ее искусство.

Рут продолжила изучать фотографию в газете, и улыбка тронула уголки ее рта.

— Вороньи перья? На рыбе? Мне это нравится. В этом есть стиль.

Мано попыталась привести свои мысли в какое-то подобие порядка — ее брак, комета, то, как устроен мир, каким он должен быть… Нет, это походило на расчесывание спутавшихся волос, сложное, болезненное, отнимающее много времени.

— Я не убивала зимородка. Я вообще никого не убивала.

Все тело казалось расслабленным, и в то же время ее била дрожь, которую было невозможно сдержать. Она встала и прошлась по кухне.

Потом достала из сумочки бутылку из-под пепси и протянула ее Рут.

— Это с реки. Образец воды. Если его исследовать, можно доказать, что рыбу отравила стройка.

— То, что рыба в реке дохлая, видели все, — покачала головой Рут. — И никто, кроме тебя, не спрашивает почему.

Мано почувствовала, как всюду вокруг нее поселилась истина. Знание причины несло в себе тяжесть — ответственность за действие или стыд за бездействие. Так много вещей было легче не знать.

— Так что же мне делать теперь?

Она хотела, чтобы Рут все взвесила, дала ответ, сказала именно то, что нужно. Рут, возможно, запоздала с материнскими чувствами в отношении Мано, однако за последние десять лет она стала сильной и начала причислять Мано к той же категории, в которую входили ее дети.

Было легко поверить, что Рут всегда видела наилучший следующий шаг. Мано почувствовала, как надежда рассеивает давление, нараставшее внутри ее тела. Возможно, она была не такой одинокой, какой себя чувствовала.

— Я не могу сказать тебе, что с этим делать.

Рут выглядела виноватой, но по крайней мере она посмотрела в глаза, отвлекшись от карт.

— Ты все время говоришь мне, что делать. И чего не делать.

Смех Мано застрял в горле. Когда она плакала, в нем собралась мокрота, и она поперхнулась.

— Жаль, что ты не спросила у меня об этой инсталляции с мертвыми существами, — улыбнулась Рут. — Я бы дала очень четкое «нет» на ее счет.

— Думаю, я позвоню Киту.

Мано наслаждалась потрясенным выражением лица Рут. Эта открытость чувств казалась сладкой на вкус, словно своего рода свобода.

— Подумай дважды, прежде чем сделать глупость, — произнесла Рут. Она склонила голову набок и постучала указательным пальцем по газетной фотографии. Ее лицо было любящим. Понимающим. — Я имею в виду что-то еще.

Мано не знала, о каком из своих решений, прошлом или будущем, она в конечном итоге пожалеет больше всего. Но кофе Рут, маринованные огурцы, печенье Лорны Дун, суждения сестры и ее присутствие стали частью убежища родного дома. Мано почувствовала, как он утвердил что-то внутри ее.

* * *

Задний двор Кита был откровением. Он планировал начать бизнес по выращиванию местных растений для домашних участков. Свой участок он превратил в экспериментальный малообводненный ландшафт величиной в пол-акра, даже построил себе небольшую теплицу для получения местных семян.

— Все знают, что здесь слишком засушливый климат, и те, кто собирается сюда переехать, не могут этого не учитывать. Газоны тут — абсолютная катастрофа с точки зрения потребления воды. Во всяком случае, это называют садоводством с использованием засухоустойчивых растений и водосберегающих технологий, местным вариантом ландшафтного дизайна, призванным сэкономить воду. Уверен, у этого есть будущее.

Мано, зная, как сильно Рут любит пионы и тюльпаны, сколько времени и усилий она вложила в свой луговой мятлик, сомневалась в доходности его плана. «Если бы я хотела жить в пустыне, — часто говаривала Рут, — я бы осталась в Неваде». Поэтому Мано лишь вполуха внимала тому, что Кит бубнил о растениях — аквилегии и толокнянке, бутелоуа и восковом мирте. Все они выросли из семян, которые он собрал в дикой природе. Мано прикидывала, как лучше его прервать, и подозревала, что он был бы более открыт для ее идей, если бы она стояла перед ним голой. Тем не менее она решила двигаться вперед полностью одетой.

— Мы должны рассказать людям правду о заморе рыбы, — сказала наконец она, прерывая страстный монолог о разведении растений, устойчивых к засухе. — Например, позвонить в регулирующие органы штата. Сообщить в газету.

Кит покачал головой:

— Ллойд поймет, что это сделали мы.

— Ллойд может катиться в ад. Но мы последуем за ним, если позволим этому продолжаться.

Кит отвел глаза. Он знал, что встал не на правильную сторону. Мано поняла, что проиграла.

— Я не могу рисковать работой из-за какой-то рыбы, Мано. Тебе тоже не следует этого делать. Ллойд говорит, это не вредно для людей, ничего такого. Он утверждает, попавшего в воду вещества недостаточно, чтобы отравить человека.

Мано подставила лицо ветру. Пусть Кит подумает, что слезы на ее глазах вызваны его дуновениями, больше ничем. Она сделала глубокий, медленный вдох и попыталась подстроить ритм собственного дыхания под движение ветвей липы в порывах ветра. В детстве она делала вид, что звонит Рут и Терезе по игрушечному телефону с работающим поворотным диском. «Вернитесь, — говорила она им, — вернитесь домой». Через некоторое время она поняла, что живопись — это способ говорить с собой, только связанный с меньшим одиночеством. Вот и сейчас, глядя на Кита, она поняла: он никогда не будет ее слушать, и одиночества ей не миновать.

— Мне не повезло увидеть комету, — переменил тему Кит. — Все этот чертов облачный покров.

— Что ж, она там, наверху, — сказала Мано.

Если больше нет ни Рика, ни Кита и ее жизнь снова принадлежит ей, кому же еще, она знает, что делать дальше.

Мано, вернувшись к Рут, позвонила в газету и рассказала все, что знала, а также сообщила некоторые вещи, о которых подозревала. По ее мнению, Ллойд покрывал строительную компанию, а потому власти штата не были оповещены. Следующим, кому она позвонила, был сам Ллойд.

— Вы все равно скоро захотите меня уволить, — сказала она, — так что, желая избавить нас обоих от лишних хлопот, я просто уволюсь сама.

Рут заваривала кофе в одном бездонном кофейнике за другим и невыносимо злорадствовала, обыграв Мано в двойной солитер. Она дала ей номер хорошего адвоката по разводам. Бросить Рика. Мано не ответила на его звонки. Бросить Кита.

Несколько недель спустя в газете наконец появилась статья о море рыбы. Все в ней было правдой за исключением того, что в статье говорилось лишь об одном случае, как будто отравление рыбы произошло только один раз. Статья сочувствовала строительной компании — расследование показало, что все необходимые меры по смягчению последствий были приняты, и химический разлив, который снизил рН реки настолько, что убил рыбу, казался чем-то мелким и неизбежным, прискорбной, но в конечном счете безвредной ошибкой. В заголовок была вынесена обнадеживающая цитата Ллойда: «Рыба, которую мы запустили в аквариум на следующий день, выжила и все еще жива. Что бы ни произошло в реке, это было временно». Различные органы власти, как местные, так и штата, сотрудничали и ничего не нашли — никаких системных проблем со строительством вблизи реки, никаких затяжных негативных последствий для окружающей среды. Ллойда и Кита похвалили за быстрые действия по сохранению пригодности питьевой воды города.

Мано сняла со стен все рисунки, сделанные раньше, и начала снова, опять и опять рисовать форель на почтовых открытках — плавающую над скалистыми вершинами, окружающими долину Эстес, нерестящуюся в местной роще восковника в полном весеннем цветении, извивающуюся в геометрической красоте паутины, летящую, как комета, через лабиринт зарослей ивы с персиковыми листьями, с пятнами на чешуе, сияющими, как звезды в темную летнюю ночь. Она отправляла эти открытки своим конгрессменам, мэру, губернатору, и все они содержали мольбы о защите видов, о качестве воды, о надзоре и возмещении ущерба. Большинство чиновников отказались отвечать, но Мано продолжала писать, продолжала рисовать, продолжала давать людям шанс.

Лучшая реакция на страх

Каждый день перед уходом на работу Эми варила кофе на дровяной плите, которую Бобби соорудил из пятидесятигаллонной бочки из-под масла, и читала газету, как по волшебству все еще появлявшуюся на подъездной дорожке. Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как у них кончились деньги на подписку. Бобби не мог этого объяснить.

— Нам повезло, малыш, — всякий раз говорила она, аккуратно складывая страницы, чтобы бумага не смялась и не порвалась: она порвет ее позже, когда пустит на растопку. — Рецессия закончилась!

Эми говорила это каждый день, такая между ними была шутка. Бобби коротко посмеивался, постукивал кончиками пальцев по пластику, приклеенному к разбитым окнам, изучал военные раскладушки, на которых они спали теперь у стены, как на встроенных кроватях.

— Я действительно чувствую себя счастливым, — проговорил он, сидя в складном кресле за их складным карточным столиком, и Эми засмеялась, поставила перед ним чашку кофе. Она встанет сейчас рядом с ним, прижмет его голову к своему животу, запустит пальцы в завитки волос, которые он теперь отпускал. В его новой жизни хорошо то, что он может ходить неряшливым, стать совершенно волосатым хиппи, если захочет, и ему не придется терпеть дерьмовые замечания от других парней на работе. «Эй, хиппи, — обращались они к нему, если он слишком долго не стригся, — пытаешься походить на ватную палочку, или как?»

С момента уведомления о лишении права выкупа[40] их прежней квартиры они жили в старом помещении офисного здания на восточной стороне сахарного завода, к которому оно относилось. Штукатурка потрескалась, декоративные жестяные пластины на потолке были окрашены в зеленый цвет, стены заставлены полками со старыми банками, некоторые из которых были синие, другие прозрачные, все наполнены странными порошками, паутиной и мертвыми пауками. Родители Бобби, Элмер и Марсия, предложили им комнату, в которой он жил мальчиком, но вместо нее Эми попросила разрешения переехать на обветшалую сахарную фабрику, которую Элмер купил на аукционе много лет назад. Было как-то более достойно жить в одиночестве: это позволяло притворяться, будто они все еще независимы, что жизнь, которую они строили для себя, не рухнула, не сгорела дотла. Каждое утро сквозь пожелтевшие занавески в их комнату пробивался яркий солнечный свет, но к полудню все вокруг уже погружалось в тень: свет загораживали шесть башен, самых высоких сооружений в городе. Бобби был уверен, что в один из дней, проснувшись, обнаружит Эми аккуратно складывающей свою одежду, пакующей ее в старый ящик из-под молока.

«Тебе повезло, что я продержалась так долго, — скажет она, обведя комнату рукой. — Посмотри на это дерьмо».

Но Эми все равно целовала его в лоб, выходя за дверь, сверкала ослепительной улыбкой и говорила что-то, заставлявшее его рассмеяться: «Нос выше, дурачок», или что-то на манер их свадебных клятв: «В богатстве и в бедности». За десять лет их брака Бобби изучил все морщинки ее улыбки, изучил и то, как они менялись под влиянием эмоций. Они выдавали ее, показывали истинные чувства, которые она скрывала, храбрясь напоказ. Бобби знал, что она, как иногда и он сам, вспоминала гранитные столешницы на их прежней кухне, джакузи, которое он установил для нее на их пятую годовщину, то, как уведомление о лишении права выкупа трепетало и колыхалось на ветру. Нельзя пережить столько потерь, словно какое-то грандиозное приключение. Это не человеческая реакция.

На заводе имелись две большие хозяйственные постройки, одна из которых представляла собой обнаженный каркас, окруженный грудами кирпичей там, где стены уже осыпались. В другой все еще были стены, двери, которые он мог запереть, клады, которые он мог откопать: ржавые экскаваторы, прицепы, старые транспортные средства, помятые металлические шкафчики, ящики из-под свеклы. Он увидел в этом возможность подняться и зарегистрировал фирму. Собственный гараж. Бобби даже повесил у дороги вывеску, нарисованную краской из баллончика. «Двигатели. Балансировка колес. Замена масла. Справедливые цены». Увы, это было все, что он мог себе позволить.

Проходили недели, никто за услугами не обращался, и Бобби знал почему. В трудные времена люди сами научились менять чертово масло. Он проводил дни, просматривая имена рабочих, убиравших свеклу и занятых на заводе, занесенные в старые рукописные платежные ведомости за 1901–1938 годы, а также записи об увольнениях после банкротства «Грейт Вестерн» в 1980-х годах, знакомясь по именам с неудачливыми синими воротничками, пострадавшими во времена прошлых рецессий. Он мог бы вызвать их, если бы захотел, как вызывают духов. Призраки с ботинками, требовавшими новых подметок. Призраки в комбинезонах, изношенных до дыр.

Эми все еще работала — домашней сиделкой на полставки. Она недавно получила новое направление, и работы хватало. Бобби знал, что должен быть благодарен, но его мысли шли в несколько ином направлении. Конечно, он понимал, что ревность дурное чувство, но это не означало, что он переставал ее испытывать. В обществе Эми ему всегда казалось, что на ее орбите вращается вся возможная удача, как будто гравитация его жены была сильнее, чем у всех остальных. Скретч-билеты[41] Эми всегда стоили не меньше пяти долларов. Эми всегда ловила больше его рыбы в прудах на карьере. Когда Эми находила монеты на тротуаре, они всегда лежали орлами вверх. В их прежней жизни он никогда не завидовал удаче жены, да и теперь ему иногда было приятно думать, что даже удача Эми не в силах бороться с мощью глобальной экономики. Эми потеряла дом так же, как и он.

Бобби иногда забирался в койку Эми, натягивал на голову ее одеяла, вдыхал ее запах — весенний снег на лесных яблонях, речная вода на нагретом солнцем граните. Комната казалась менее призрачной, пока он представлял в ней ее. Его сердцебиение замедлялось, хаос в голове немного успокаивался, он мог притвориться, что они не так уж много потеряли, и переставал беспокоиться о том, что его брак казался чересчур выгодной сделкой. Когда он вылезал из кокона, стеклянные банки ловили солнечный свет, отражали его, как сотни глаз, каждый из которых сиял ярким обвинением: «Ты лежишь в постели, пока твоя жена на работе».

Иногда Бобби мог заставить себя подняться с койки, сделать несколько телефонных звонков, попытаться найти какое-нибудь дело. Однако в большинстве случаев он снова натягивал одеяло на голову.

«Я был бы на работе, будь она у меня, — говорил он, а затем добавлял: — Убирайтесь из моей головы, призраки».

* * *

Может, в газетах и писали, что худшая часть рецессии уже позади, но в реальности Бобби не получалось этого увидеть. Витрины магазинов в центре города были темны, разве лишь кое-где устраивались ликвидационные распродажи. Выражения лиц людей, спящих в подержанных машинах на стоянках у магазинов «Уолмарт»[42], говорили о безнадежности, аукционы, на которых имущество продавалось за долги, были переполнены. Бобби не знал, уволили его с должности ведущего механика в дилерском центре «Сатурн» потому, что экономика рухнула, или потому, что фирма «Дженерал Моторс» захотела убить их бренд, или же потому, что он слишком часто звонил на работу с похмелья, сказавшись больным. До рецессии взятый время от времени больничный день не был проблемой. В конце концов он решил, что причина не так важна, как результат. Шли дни. Он пытался смотреть вперед. Каждое утро он звонил Брюсу, у которого была строительная компания, целый парк грузовиков, и каждое утро Брюс отвечал: «Нет, спасибо, мы все равно почти не работаем, дело по-прежнему стоит».

— Это правда так, дружище, — добавил Брюс, когда он обратился к нему в последний раз. — Я позвоню.

Эми, вернувшись с работы, села рядом с ним в тени гигантских колонн. Бобби провел большую часть дня, очищая кирпичи с обрушившихся стен. Он мог разломать старый раствор голыми пальцами, а потом смотрел, как тот осыпается, растворяется в почве. Это давало ему какую-то надежду, и аккуратные стопки чистых кирпичей стояли рядом с хаотичной кучей рухнувшей стены.

— Что ты делаешь, малыш? — спросила Эми.

Она взяла кирпич, поднесла его поближе к глазам, внимательно осмотрела.

— Решил немного прибраться, — ответил Бобби. — Просто чтобы найти себе какое-нибудь занятие.

Эми оторвала взгляд от кирпича и принялась изучать мужа столь же внимательно.

— По-прежнему ничего, да?

Независимо от того, что она имела в виду, Бобби понял сказанное двояко: «по-прежнему ничего» как подтверждение отсутствия работы, и «по-прежнему ничего» как констатацию того факта, что он не работает, не вносит свой вклад, он бесполезен. Эми положила руку ему на колено, погладила большим пальцем, и Бобби почувствовал, как кожа согрелась от ее прикосновения.

— Может, нам нужна бо́льшая вывеска перед входом? Может, мы сможем сделать транспарант, что-то более профессиональное?

Бобби нравилась надежда, звучащая в устах Эми, он готов был принять любое маленькое доказательство того, что она все еще верит в него. Это было единственным способом почувствовать веру в себя.

Они услышали шум дизельного двигателя, увидели, как Элмер возится с цепью ворот фабрики, а Марсия машет рукой с пассажирского сиденья.

— Мои родители сказали тебе, что собираются к нам заехать?

Бобби встал, и мелкий гравий захрустел под его ногами, сыпучий, не дающий твердой опоры. Он схватил руки Эми, удержался сам и помог подняться на ноги ей.

— Я всегда рад их видеть.

Эми отряхнула грязь сначала со своих брюк, потом с его. Марсия — ее распущенные и немного растрепанные на ветру волосы все еще были медово-каштановыми — протянула Эми пакет, завернутый в фольгу, и вручила Бобби четыре квартовые банки.

— Краутбургеры[43] и яблочное пюре, — пояснила она, и Бобби представил кухонный стол своей матери таким, каким тот всегда бывал осенью, то есть усеянным капустными кочерыжками, разбросанными посреди рассыпанной муки. В духовке благоухал яблочный пирог, и воздух кухни казался тяжелым от запахов коричного сахара и ароматов капусты. — Я заеду еще раз на следующей неделе.

— Город прислал уведомление о сорняках, — проворчал Элмер. — Это наводит меня на мысль, что они собираются довести до конца то, чем давно угрожают, а именно — объявить это место заброшенным.

На Элмере были джинсы, заляпанные машинным маслом и грязью, подтяжки поверх футболки, забавная кепка сварщика. Марсия каждый год на Рождество шила Элмеру причудливую шапочку с вышивкой, и Элмер носил ее каждый день вне зависимости от того, занимался он сваркой или нет. Загорелая старческая кожа Элмера съеживалась, сжималась, стягивалась на нем, заставляя отца Эми с каждым годом занимать все меньше места. Бобби чувствовал, что с ним происходит то же самое, хотя ему было всего тридцать шесть лет и никаких видимых проявлений данного явления не наблюдалось. Рецессия сковывала его как тиски, и кожа натянулась на костях слишком туго.

— Заброшенное место, какая ерунда, — отозвалась Эми. — Мне оно всегда нравилось. Даже раньше.

Бобби окинул взглядом окружающую территорию — груды кирпича возле осыпавшихся стен, облупившаяся краска и потрескавшаяся деревянная обшивка, стелющиеся якорцы[44] и пурпурный дербенник[45], проросший из трещин в бетонных пандусах. Место видело лучшие дни, дни, в которые его было бы легче полюбить.

— В нем чувствуется дух, — отметил Элмер и увлек Марсию в вальс прямо на мелком гравии. — Это место наш пенсионный фонд, дорогая. Это все, что у нас есть.

Элмер был известным чудаком, славящимся импровизированными джигами и эпизодическими вспышками пения.

— И ты не можешь пустить это имущество по ветру, старина, — заметила Марсия, но рассмеялась, позволив ему закружить ее по гравию.

Бобби завидовал легкости сердца Элмера, завидовал тому, как все, Марсия, Эми, принимали его причуды и странные привычки. «Элмер может объявить, что съест горящий костер вместо ужина, — подумал Бобби, — и Эми с Марсией будут в восторге от его новаторского стиля мышления». Бобби ощущал, что потерял способность радоваться, что он больше не может чувствовать счастье.

— Если я это разогрею, не могли бы вы остаться на ужин? — спросила Эми.

Марсия и Элмер знавали свои трудные времена, рецессия ударила по ним, как и по другим. Тем не менее Марсия наполняла свой и их холодильники аппетитными булочками, фаршированными говядиной, капустой, черным и банановым перцем[46]. Их полки были заставлены банками — начинка для яблочного пирога, маринованная свекла, зеленая фасоль и кукуруза. Эми, которая верила в хорошую компанию, в то, что проведенное вместе время является мощным выражением любви, настаивала на регулярных семейных трапезах.

— Позволь мне помочь, — проговорила Марсия, забрала у Бобби яблочное пюре, и Бобби остался стоять, наблюдая, как женщины идут рядом, ласково улыбаясь. Он завидовал их легкой привязанности, жалел, что не понимает волшебства этих женщин, Элмера и, если уж на то пошло, света, который они излучали. Его снова обеспокоили углубляющиеся морщины на лице жены. Он задавался вопросом, где заканчивается, казалось бы, безгранично хорошее настроение Эми. Или Марсии. Ему хотелось узнать, где предел, понять, где черта, за которой нельзя желать чересчур многого, и узнать, во имя Творца, как Элмеру удавалось все эти годы оставаться на правильной стороне. Он почти отчаялся выучить этот урок, пока не стало слишком поздно.

— Ты немного обследовал эти здания? — вернул его к действительности голос Элмера.

— Да, некоторые. Там есть на что посмотреть.

Элмер кивнул:

— Даже я не знаю, сколько здесь есть всякой всячины, но мне хочется тебе кое-что показать.

Позади одного из зданий завода была небольшая пристройка из шлакоблоков с двумя открываемыми вручную гаражными дверями, запертыми на висячий замок, стекла на небольших окнах треснули или разбились совсем. Бобби сюда еще не заходил, он по большей части был занят уборкой мусора в главном здании фабрики. Элмер отпер двери и протянул Бобби ключи. Там, куда проникал скудный солнечный свет, клубилась пыль, а под ящиками с ржавыми деталями двигателя и старыми канистрами из-под масла безошибочно угадывались очертания «Форда Фэлкона» светло-голубого цвета с белой полосой по бокам, спереди и сзади.

— В свое время эта машина была чем-то особенным, — сказал Элмер. Он снова переминался с ноги на ногу, стоя почти на цыпочках и радостно пошаркивая. — Я подумал, что мы с женой могли бы стать твоими первыми клиентами.

Бобби почувствовал, как его глаза загорелись. Подобное родительское милосердие потрясло его. В нем чувствовалось нечто опасное, хотя Бобби даже не мог сказать себе почему. Он провел рукой по «Фэлкону».

Элмер перестал шаркать ногами и нахмурился:

— Если, конечно, у тебя нет других планов.

Бобби знал, что Элмеру известно: у него их нет. Бобби хотел получить работу не от Элмера и не через него, но отказаться не мог, а потому попытался справиться с комком в горле.

— Конечно, папа. Отличная машина.

— Ты оценишь ее ремонт, хорошо? Мы платим.

Бобби прижал обе руки ко лбу, как будто пытаясь потуже натянуть на него кожу.

— Нет, папа, это уже слишком. Просто позволь сделать эту работу.

Стая гусей, выстроившаяся клином, пролетала над головами, направляясь на восток, не на юг, и их настойчивый гогот казался ужасным шумом.

— Вы думаете, гуси просто временно сбились с пути? — спросил Бобби.

— Что?

— Вы думаете, они всегда летят на восток, как сегодня? Или собираются по какой-то причине остановиться в Джонстауне, а затем уже устремиться дальше на юг? Или что-то нарушило их инстинкт, и они совершенно забыли, что должны направляться на юг?

Бобби задумался об инстинкте. Объяснялся тот магией или наукой? Как гуси узнают, что пришло время двигаться дальше, как они понимают, в каком направлении лететь?

— Гуси ни хрена не забывают, — произнес Элмер. — Они либо летят на юг, либо нет.

Бобби кивнул:

— Папа, я это ценю, правда. Я просто беспокоюсь, что никогда больше не смогу самостоятельно подтирать свою задницу, понимаешь?

Элмер положил руку ему на плечо:

— Смешно. У тебя просто трудный период, сынок. Но беды приходят и уходят… — Бобби ничего не ответил, поэтому Элмер еще несколько раз похлопал его по плечу. — Пойдем лучше поужинаем.

Они направились к офису, который Эми превратила в их дом. Горы, на фоне которых разгорался закат, приобрели даже еще более глубокий оттенок синего, чем само небо.

* * *

От беспокойства у Бобби началась бессонница. По ночам он подпевал Фредди Фендеру[47] и «Тексас торнадос», иногда слушал радиостанцию «Коуст-ту-коуст AM»[48], вещающую о наблюдениях инопланетян, рассказывающую правдивые истории о привидениях, излагающую теорию «количественного смягчения»[49] и повествующую о печатании денег, короче, обо всем том, что можно услышать и по «Эн-пи-ар»[50] в течение дня. Бобби не мог навести во всем этом порядок, но ему нравилось представлять себя полномочным представителем ФРС[51] — брать из воздуха недостающие платежи по ипотечным кредитам, складывать стопки счетов на столе какого-нибудь банкира. Вместо этого он работал над «Фэлконом»: латал шины, заменял топливопровод. Он достиг в этой работе своего рода состояния дзен, подавления собственного сознания. Он был хорош в диагностике, в ремонте, и его навыки точно соответствовали тем, которые обесценила рецессия.

Некоторые детали Бобби отыскал в кучах мусора, другие хорошенько очистил — вместо того, чтобы их выбросить, как он поступал обычно. Он думал о различных вещах, которые могло означать слово «рецессия», — о гладких пляжах во время отлива, об отключенных от сетей домах с солнечными батареями и компостными туалетами, о сердцах, похожих на корабли, съеживающихся на горизонте, неизбежно удаляющихся друг от друга. Иногда он откладывал инструменты на минуту или две, почувствовав, как его охватывает изнеможение и все, что он поднимает, становится тяжелее, чем на самом деле.

Эми вошла в гараж с двумя чашками кофе, протянула одну ему, и он снова поразился тому миллиону маленьких подарков, которые ей всегда удавалось сделать. Она прислонилась к «Фэлкону», пар от кофе поднимался к ее лицу.

— Ну, как тут у тебя идут дела?

— Ты когда-нибудь думала, что мы будем делать, если никто, кроме мамы и папы, не отдаст мне в починку машину?

— Нужно подождать, Бобби, — сказала она. — Непохоже на то, что все остальные механики процветают. Ни у кого ни на что нет денег. Все просто… ждут, я думаю.

— Я не могу ждать вечно.

«Вот если бы я мог придумать, где найти работу, так, как правительство придумывает, где брать деньги», — хотел было сказать Бобби, но решил промолчать.

— Да, я тебя понимаю. — Эми тряхнула волосами и поднесла кружку ко рту, обхватив обеими руками. — Думаю, я продолжаю надеяться на что-то большее. На то, что газеты пишут правду: рецессия закончилась, и работа скоро вернется.

Бобби выругался, ударил кулаком по борту «Фэлкона», увидел, как Эми вздрогнула и едва не подпрыгнула, увидел, как ее брови нахмурились, а в глазах отразился его гнев.

— Я не понимаю, как это может помочь, Бобби. — Она посмотрела в потолок, ее лицо покраснело, глаза наполнились слезами. — Я все время пытаюсь поддержать наше настроение, а ты просто… Я имею в виду, я люблю тебя, Бобби, но ты совсем не стараешься.

Бобби почувствовал, как внутри у него все горит, как слабеют ноги. Он знал, в чем дело. Он так долго этого боялся. И единственное, что он мог ей предложить, — это слабое оправдание. Он указал на «Фэлкона».

— Другой работы, кроме этой, Эми, попросту нет. Чего ты от меня хочешь?

От гнева ее волосы засияли, взор засверкал, и красота вспыхнула так ярко, что он потянулся вслед за женой, когда она отпрянула.

— Это не то, что я имела в виду. Даже близко.

Затем Бобби позволил ей уйти и слушал, как затихает звук шагов по гравию, пока не исчез совсем, оставив Бобби наедине с эхом. Он сел на шлакоблок, почувствовал, как глаза защипали слезы, и сквозь пошатнувшийся мир снова увидел призраков. Одни мужчины с морщинистыми лицами подметали полы. Другие укладывали в штабеля ящики с сахарной свеклой. Фермеры привозили свой урожай, моля Бога, чтобы на заводе с ними расплатились честно.

Бобби отступил, как делал это часто, к койке Эми, но он был слишком напуган, чтобы успокоиться. Ее одеяла были похожи на декоративные растения в полном цвету — прямо-таки весеннее время, — и все отражения восходящей луны в стеклянных банках напоминали профиль Эми: Эми, смеющаяся на вершине горной тропы, Эми, лежащая обнаженной в спальне их дома, теперь ушедшего за долги, Эми, улыбающаяся в день свадьбы, а ее лицо ярко освещает полуденное солнце.

* * *

Бобби не находил себе места и до рассвета бродил вдоль южной стены бункера для свеклы, бросая камни в кроликов. В комнате у него остался пистолет 22-го калибра, но ему не хотелось возвращаться за ним в старое офисное здание. Бессильная сетчатая изгородь, которую он соорудил вокруг огорода, никак не препятствовала кроликам, как и сверкающие металлические ленты, которые он привязал к маленьким кольям, чтобы они танцевали и трещали на ветру. Кролики съели посаженные им салат и шпинат дочиста. Он находился в четверти мили от дороги, но все равно слышал движение транспорта. Дорога вела к главному шоссе и обычно была оживленной, но не в это время суток. Мимо проехали только две полицейские машины.

Он позволил телу расслабиться после охватившей его напряженной дрожи, прицелился и попал в кролика, мгновенно его убив. Не то чтобы это было очень трудно сделать, учитывая реакцию кроликов на страх. Надо было быть совершенным мазилой, чтобы не попасть в кролика, застывшего на месте в зеленовато-желтом свете посреди открытой подъездной дорожки, а Бобби оттачивал свою меткость с тех пор, как жил на заводе. Бобби знал, что лучшая реакция на страх — это контролируемое действие, а не паралич. Кролики в этом смысле были невероятно глупы. Но он их понимал. Требовалось усилие, чтобы продолжать двигаться, когда нет видимой цели, когда кажется, будто тебя преследует нечто огромное, словно приближается злосчастный конец всего, облеченный в абсолютную неизбежность.

Они начали есть кроликов не потому, что им понравился их вкус. Просто дела стали совсем плохи, а кролики были повсюду. Эми зашла после работы в магазин, купила паприку, перец, фасоль, и они вместе поели тушеное мясо с рисом, слушая радио, которое все еще, каким-то чудом, было бесплатным. Бобби быстро привык к тушеному кролику, обладающему сильным вкусом и запахом дичи, начал ценить жесткие сухожилия, застревающие между зубами. Эми потребовалось три попытки, прежде чем она подыскала нужный рецепт и смогла съесть кролика, не подавившись.

— Острый соус спасает положение, — сказала она наконец, поморщившись.

— Послушай, мы не обязаны есть кроликов, — возразил он. — Мы могли бы просто купить окорок или что-нибудь такое.

— Может, и нет, — усомнилась Эми. — Ведь все это часть игры в бережливость, верно?

— Часть чего? — переспросил Бобби.

— Игры на выживание после рецессии, — пояснила Эми. — Это как если бы мы получали очки за любое безумие, которое приучаемся терпеть. Например, за то, что едим кроликов со двора только потому, что они бесплатны.

Бобби провел рукой по плечу Эми и дальше, по ее спине, по лопаткам. Его разум был в панике: он ожидал нащупать крылья, находящиеся в изящном, неистовом движении. Его руки искали их основания. Он подумал о страданиях, которые они пережили: пропущенные платежи по ипотеке, долгие месяцы, когда он задавался вопросом, сколько времени потребуется банку, чтобы нагрянуть к ним в гости… Заберут ли дом в феврале, в мае, в сентябре? Соседи, наблюдающие из окон… Эми восприняла все это спокойно. Только сейчас он заметил следы горечи в ее всегда легком сердце.

Теперь он увидел Эми, освещенную восходящим солнцем, идущую к нему. Он уловил запах кролика, прежде чем смог разглядеть, что именно она несла, и понял, что она нашла шкуры, которые он сушил на вешалке в одном из сараев.

Когда она подошла достаточно близко, чтобы он смог увидеть беспокойство в ее глазах, она протянула ему шкуру.

— Что ты собираешься делать с этим, Бобби? — спросила она, сморщив нос, и провела пальцами по одной из шкурок, коснувшись ее так, как они раньше касались друг друга.

— Решил сшить себе куртку, — ответил Бобби.

Эми долго смотрела на него, словно решая, насколько он серьезен, насколько она должна быть обеспокоена. Потом она глубоко вздохнула и взяла его за руку.

— Малыш, не теряй головы. Может быть, одеяло?

Бобби подумал тогда, что, кажется, действительно чересчур замахнулся. Шутка сказать, куртка ручной работы из кроличьих шкурок. Скорее всего, он будет носить ее, даже когда отпадет необходимость жить на заводе, и что тогда? Какое-то время он чувствовал, что его инстинкты, подсказывающие, как жить, дали осечку и он медленно уплывает из сообщества людей, захваченный волной постоянно прогрессирующей эксцентричности, остановленный в желании стать тем, кем собирался, а при том Великая рецессия и его собственный неудачный выбор реагируют, как пищевая сода и севен ап из его научного опыта в третьем классе. Вещи сами по себе неопасные и неинтересные, они в сочетании друг с другом давали бурную реакцию и оставили на всей его жизни липкий слой, над которым жужжали кусачие мухи. Он прилагал так много усилий, чтобы делать даже незамысловатые вещи, чтобы просто существовать. Ему хотелось прийти в себя, поверить в неизбежное выздоровление, но мир, похоже, совершенно не годился для этого.

И вдруг Эми удивила его, обняв обеими руками за плечи, прижавшись к нему, и он обнял ее за талию, закрыл глаза и почувствовал, как тепло ее дыхания распространилось по его шее. Он выронил кроличью шкурку, и та упала на землю.

Затем Эми отстранилась и посмотрела ему в глаза.

— Бобби, — сказала она. — Ты постоянно драматизируешь, как будто наступил конец всему, как будто мы никогда не оправимся, и я не могу… Мне нужно, чтобы ты немного взбодрился, хорошо?

— Я так и сделаю, Эми. Правда, я постараюсь.

Бобби крепко обнял жену и краем глаза увидал вспышку в районе металлической крыши технологического здания позади нее, короткую, прекрасную, легкую, как искра старого сварочного аппарата Элмера, свет, на который, как Бобби прекрасно знал, лучше не смотреть прямо, ибо его красота могла опалить сетчатку. Он чувствовал, как тепло Эми передается через одежду коже, от кожи мышцам, от мышц костям, от костей клеткам, и ощущал себя впитывающим, пористым, жадным до большего.

* * *

Бобби подошел к последним дням проекта «Фэлкон» сосредоточенно, успокоенный новым чувством контроля над ситуацией. Он видел перед собой всю работу, всю цепочку необходимых шагов, которые должны были последовать друг за другом. Ему просто нужно было отремонтировать эту машину, за ней последуют другие, и все замки его жизни начнут отпираться, и все, что было закрыто, откроется. Даже если бы существовал какой-то процесс «количественного смягчения» для привлечения удачи, он был бы похож на наличные деньги, которые ФРС напечатала во время рецессии. Он с этим смирился. На счастливчиков сыпались все новые удачи точно так же, как на богатых людей каким-то образом сыпались все новые деньги. Ему не нужно было использовать какую-то мерную палочку для своей собственной жизни, не нужно было измерять ее ценность, просто требовалось помнить о ней, время от времени прикасаться к ней, защищать ее в глубине себя.

Когда Элмер завел «Фэлкон», Марсия подмигнула Бобби.

— Шикарная машина, — проговорила она. — Давайте отправимся в путешествие.

Эми держала его за руку на заднем сиденье, прижимаясь к нему всем телом. Они проехали мимо корявых тополей, растущих между прудами карьера и рекой, листья были такими пожелтевшими, что малейший ветерок отрывал их от веток, заставлял дрожать, и те слетали вниз, закручиваясь спиралями, сначала от ствола, затем вниз к корням. Элмер нашел радиоволну, на которой пел Марти Роббинс, и тот исполнил «В городке Эль-Пасо в Западном Техасе», когда они направлялись на запад к подножию холмов. Все четыре окна были открыты, и сквозь них виднелось самое синее из всех синих небес, а кучевые облака обещали яркий солнечный октябрьский день.

Сестра Агнес-Мэри весной 2012 года

В вестибюле католической церкви Святого Павла, отделенном от главного помещения, внутри кроваво-красных стеклянных фонариков мерцают крошечные огоньки свечей. Они стоят на полках. Полок множество. Запах спичек, свечного воска и едва заметный аромат воскресного ладана делают воздух насыщенным, ощутимо святым. Сестре Агнес-Мэри семьдесят четыре года, вот уже более пятидесяти лет она встает рано утром, чтобы помолиться в этом святом месте. Она молится, пользуясь старыми четками своей матери, перебирая бусины — магнезит, аметист, — по которым скользит пальцами. В течение многих лет ее утренние молитвы были полны благодарности за рутину жизни, эти молитвы счастливые, полные уверенности и света, свежего воздуха в затхлом святилище. Эти молитвы блуждали и распространялись, поднимались, словно притянутые магнитом к небесам, вырывались сквозь витражи.

Вчера, когда сестра узнала, что церковь дала согласие на установку новой буровой вышки сразу за детской площадкой католической начальной школы Святого Павла, она пошла напрямую к новому священнику, отцу Морелю, чтобы выразить свой протест. Отец Морель, мрачный наставник сестер, недавно прибыл из Аргентины. Ему было двадцать восемь лет, но его молодость не привела, как она надеялась, к прогрессивным мыслям.

— Это слишком близко к детям, отец, — сказала она. — Они не смогут…

Отец Морель положил руку ей на плечо. У сестры появилось чувство, будто он приложил ладонь к ее рту.

— Тебе не о чем беспокоиться, сестра, — произнес он, улыбаясь той же улыбкой, которую сестра дарила воспитанникам детского сада, когда наставляла их, демонстрируя замаскированную под доброту снисходительность. — А если ты станешь упорствовать в своем беспокойстве, адресуй его Богу.

Сестра почувствовала, что он смотрит сквозь нее, как будто она уже ушла, чтобы присоединиться к святым. Сестре захотелось щелкнуть пальцами у него перед носом, выколоть ему один глаз, чтобы убедить собеседника в ее реальном присутствии в мире живых с помощью какого-нибудь сумасбродного насилия в стиле Лорела и Харди[52]. Но вместо этого она уставилась на витражи за его спиной. Один из них изображал Деву Марию, стоящую на коленях у основания креста в смиренной, скорбной молитве. На другом та была изображена безмятежной, баюкающей спеленутого младенца. Сестра Агнес-Мэри, перебирая четки-розарий, ушла мыслями в размышления о Славных Таинствах[53] Розария. Особенно глубоко она переживала коронацию Девы Марии. Сестра Агнес-Мэри любила представлять себе Марию из Апокалипсиса — живот беременной округлен, как луна под ее ногами, двенадцать звезд сияют в волосах, бросая вызов демону-дракону, который намеревается пожрать ее новорожденного младенца. Сестра Агнес-Мэри никогда не видела Марии из Апокалипсиса на витражах. Сестра Агнес-Мэри лучше отца Мореля знает о возможном вреде проекта бурения. Давно, когда сестра Агнес-Мэри была начинающей послушницей, церковь направила ее получать докторскую степень в области экологии, а затем попросила провести жизнь в качестве воспитательницы детского сада, завязывая шнурки и застегивая молнии на куртках, что новоиспеченная доктор наук выполняла не жалуясь, и эту работу она по-настоящему полюбила. Теперь ее ноющие суставы горят, несмотря на подушку, которую она кладет на деревянную подставку для коленей. Она принадлежит своему ордену, церкви, Богу и, однажды найдя утешение в этом чувстве принадлежности, всегда была им послушна. Теперь же сестра Агнес-Мэри борется с тем, чего требует ее вера, не зная, как вести себя, подозревая, что законы Бога и законы церкви не совсем совпадают.

Мано, кровная сестра Агнес-Мэри, младше ее на восемь лет, подходит и опускается на колени справа от нее. Волосы Мано взъерошены ветром и пахнут елями. Рут, другая кровная сестра, на год старше самой Агнес-Мэри, стоит на коленях слева от нее. От Рут пахнет подгоревшим тостом. Сестры часто встречаются с Агнес-Мэри на утренней молитве, и та рада их компании. При церкви Святого Павла больше не осталось монахинь — некоторые умерли, другие переехали в дом престарелых, одна сидит в тюрьме за то, что кровью написала стихи из Библии на ядерных боеголовках после взлома охраняемого объекта. Сестра Агнес-Мэри всегда рассматривала этот поступок как тщеславие, действие, направленное на то, чтобы привлечь внимание, а не на то, чтобы сделать добро, но теперь она чувствует себя скорее смущенной, чем уверенной в этом. Она не знает, достаточно ли целой жизни молитв за разрушенный мир, молитв, которые она так горячо произносила. В последнее время молиться стало тяжело из-за сомнений.

— Отец Морель, — говорит Рут, — собирается позволить Джону Марчу установить буровую установку на пустыре за школой.

Рут любит сообщать новости первой, и сестра Агнес-Мэри ей в этом потакает.

— Прямо за детской площадкой? — спрашивает Мано. — Так близко к детям?

— Ах, эти нелепые люди, — качает головой сестра Агнес-Мэри, — и их глупые идеи.

— Фрекинг, — произносит Рут.

В ее устах это слово похоже на плевок. Рут, которая уже давно с подозрением относится к возросшему в городе загрязнению воздуха из-за фрекинга, рассказывает сестре Агнес-Мэри и Мано истории, которые она слышала, о выкидышах, мертворожденных и недоношенных, умещающихся в ладони детях. Рут, вышедшая на пенсию медсестра по родоразрешению, помогла появиться на свет половине жителей Грили, что в штате Колорадо. Сестра Агнес-Мэри работала в католическом детском саду. Она любила своих подопечных, как и детей своих сестер, она любит вообще всех детей. Мано писала пейзажи и портреты на заказ, создавала инсталляции из найденных предметов. Теперь, выйдя на пенсию, сестры пьют кофе, играют в джин-рамми[54] и работают волонтерами несколько часов в неделю.

— Мы должны позвонить нашим сенаторам, — предлагает Мано. Мано у них активистка. Член «Сьерра-клуба»[55]. Заядлая читательница Рейчел Карсон[56] и Эдварда Эбби. — Написать транспаранты. Устроить пикеты на улицах.

Рут тычет сестру-монахиню в ребра, затем указывает на потолок.

— А что скажет твой жених?

Рут, конечно, имеет в виду Бога. Ей нравится дразнить сестру. Оно веселое, это поддразнивание. Язык любви Рут.

Сестра Агнес-Мэри пожимает плечами.

— Он немногословен, — отвечает она.

Мано и Рут хихикают.

— Молчаливое общение, — подводит итог Мано. — Похоже на все три моих брака.

— Может, он думает, что после стольких лет не должен говорить, что делать, — предполагает Рут. — Может, он думает, что ты должна знать сама.

— Ну а я не знаю. И это сводит с ума.

Сестра Агнес-Мэри освобождает пальцы от четок и свободно обматывает их вокруг запястья. Ее сестры веселятся. Она пытается расслабиться.

Мано кивает:

— Именно такое безумие стало причиной двух из трех моих разводов.

— Она не может развестись с Богом, — возражает Рут.

Сестры смотрят прямо на нее. Их платья шуршат. Они переминаются с одного колена на другое, отчего старые скамеечки для коленопреклонения прогибаются и потрескивают.

— Вы двое, — откликается сестра Агнес-Мэри, — прекратите цепляться.

Эти слова заставляют всех троих рассмеяться: они хорошо помнят, что данное выражение было излюбленным способом умершей матери призвать своих проказниц к порядку.

Сестра Агнес-Мэри снова опускается на колени и начинает перебирать четки. Своим мысленным взором она рисует картину из Апокалипсиса — Мать Мария расправляет орлиные крылья, чтобы спастись от зверя, оседлав воздушные потоки над пустыней. Мария стойкая, ее несут вперед одинокая сила и вера. Мария вознаграждена.

* * *

Сестра Агнес-Мэри обматывает уши шарфом, закутывается в черное шерстяное пальто, которое свисает до колен. Сейчас два часа ночи. Она видит свое дыхание в почти морозном воздухе, который успокаивает артритную боль в суставах, превращая ее огонь в тлеющие угольки. Над крышами одноэтажных пригородных домов сестра Агнес-Мэри видит горящие факелы новых газовых скважин. Если она повернется там, где стоит, то увидит пять горящих факелов, но она знает, что только в округе их сотни, а может быть, тысячи. Они ничем не пахнут, если не стоять прямо под ними. Вблизи сестра чувствует запах машинного масла, потрохов животных, влажной глины — недр земли и химических веществ, которые связывают их после ожога. Над самим горящим пламенем испарения и жар искривляют пейзаж, и окружающий мир, искаженный до неузнаваемости, превращается в текучие волны. За пределами этого пространства химические вещества поглощаются атмосферой, становятся невидимыми, и это позволяет легко забыть, что они все еще там.

В ее тяжелой холщовой сумке лежат два галлона отбеливателя, и боль в плечах и шее начинает распространяться на предплечья, пальцы и кисти рук, а затем болью начинают лучиться даже сердце и живот. Сегодня вечером сестра Агнес-Мэри выполнит план, который разрабатывала в течение нескольких дней. Она надеется, что он снова приблизит ее к Богу, хотя и тревожится, что тот может оттолкнуть его еще дальше. Сестра отмечает отсутствие прямого ответа на свои молитвы, размышляет об очевидном отсутствии поучительного чуда. Она благодарна за Интернет, за богатство информации, доступной даже стареющей монахине, за то, что возраст может защитить ее и не дать в обиду, за то, что это может оказаться опасным подарком. Прожекторы освещают детскую площадку — качели, спиральную горку, столбы с баскетбольными кольцами, обернутые вспененным материалом, чтобы уберечь детей от вреда, если они нечаянно с ним столкнутся.

Находящееся за детской площадкой предполагаемое место гидроразрыва прячется в темноте под светом звезд и позолоченного полумесяца. Вокруг него нет ни заборов, ни ворот. Одинокий бульдозер сиротливо стоит на пустыре. Она немного боится, но ее позвоночник, крепкий и широкий, как ствол дерева из грязи и веток, льда и гранита, уже оброс новыми кольцами. Боковая крышка бульдозера открывается в точности так, как было сказано на веб-сайте, и она выливает оба галлона отбеливателя в бачок с маслом.

Сестра Агнес-Мэри не знает, изменят ли ее усилия в конечном счете что-либо, но на данный момент ее суставы перестают болеть. Когда боль возвращается, внезапно, резко, она закрывает глаза и воображает, что ее сомнения и страх заключены в боли. Она мысленно держит на ладони задуманное, раскаленное добела, с острыми краями, представляет, как смиренно кладет его на алтарь.

«Пожалуйста, прими мое подношение», — молится Агнес-Мэри. Оказывается, после стольких лет она не может позволить Богу молчать. Она верит, что Он видит, что Он всегда видит ее, даже когда не отвечает.

Сестра возвращается в освещенный свечами вестибюль церкви. Она не знает, следует ли ей ожидать благословения или наказания. Тишина неподвижно стоит в воздухе часовни, распадается на частицы, прилипает, как дым ладана. На рассвете наступит момент мини-карнавала, когда солнечный свет проникнет сквозь витражи и осветит жесткие деревянные скамьи фиолетовыми, золотыми, зелеными крапинками. Эта красота не является ни чудом, ни голосом Бога. Сестра видит ее каждый день, как восход солнца, независимо от того, как она себя ведет.

* * *

Сестра идет к дому, в котором выросла и в котором Рут и Мано живут вместе. Он стоит в нескольких кварталах от церкви. Сейчас конец мая. Кизиловые деревья вдоль тротуара дрожат в прекрасном пастельном цветении. Ранние тюльпаны срезаны и выброшены, но поздние распускаются желтыми и пурпурными тюрбанами — пасхальных оттенков. Они появляются на несколько месяцев позже. Утреннее небо раскрывается, светлеет и становится голубым. Несколько тонких перистых облачков дрейфуют на большой высоте, медленно удаляясь от хребта Скалистых гор на западе.

Сестра Агнес-Мэри входит в дом и видит Рут и Мано спящими в гостиной, храпящими пьяным стаккато. Банка оливок, празднично окрашенных в зеленый и красный цвета, стоит на кухонном столе рядом с шеренгой открытых бутылок — водки и джина, — которые заставляют сестру Агнес-Мэри вспомнить деликатную манеру их отца говорить, что он достаточно пьян.

— Нет, спасибо, — скромничал он, отмахиваясь от пятого или шестого мартини. — Я уже и так съел полбанки оливок.

Сестра наполняет в раковине кофейник, и вес воды усиливает артритную боль в ее скрюченных, распухших костяшках пальцев. Она зажигает конфорку и снова садится за стол. Она улыбается своим пьяным сонным сестрам, обе моргают, просыпаясь. Она не беспокоится о том, что они пьют. Это больше похоже на веселье, чем на грех.

Сестра Агнес-Мэри отшпиливает свою серую вуаль, кладет ее на спинку пустого стула.

— Берегись, Мано, — говорит Рут, чуть дольше обычного произнося звук «н». — Сестра сняла вуаль. Вечеринка грозит закончиться неистовством.

— Прекрати, Рут, — останавливает ее Мано. — Сестра всегда следует правилам. Мы должны поощрять такие вещи.

Крошка Мано, младшенькая, всегда исполняет роль буфера.

— А что сказал бы отец Морель? — не унимается Рут.

Она подмигивает Мано.

— Нигде нет каменной таблички с заповедями, касающимися вызывающей зуд вуали.

Сестра Агнес-Мэри работает над ослаблением монашеского устава. Она больше не может различать через углубленную молитву и медитацию четкую разницу между Богом и законом. Она все время думает об этом.

— Трудно сказать, могу ли я доверять тебе, — говорит Рут сестре, — без твоей вуали.

В комнату входит Гретхен, правнучка Рут. На ней мягкая фланелевая пижама. Ее длинные каштановые волосы спутались, как птичье гнездо, и, когда она трет глаза двумя крошечными кулачками, сестра Агнес-Мэри видит сколы розового лака на ее ногтях. Сестра счастливо удивлена и чувствует, как любовь к этому ребенку согревает ее тело, прилив радости заставляет расправить ноющие плечи.

— Сестра Агнес-Мэри пришла, — радостно произносит Гретхен.

Сестра видит себя, видит Рут и Мано глазами Гретхен. Она и ее сестры становятся мягкими толстушками. Их можно обнять, как гигантских плюшевых мишек. Они носят песочное печенье в своих практичных сумочках.

— Мэрилин назначили постельный режим, — сообщает Рут.

Мэрилин, мать Гретхен, внучка Рут, сейчас на восьмом месяце беременности вторым ребенком.

— У мамы мальчик, — хвастается Гретхен.

— У тебя будет брат, — изрекает сестра Агнес-Мэри, и Гретхен улыбается.

— Мама собирается назвать его Финч[57], — добавляет Гретхен.

— Так называются маленькие счастливые птички, — поясняет Мано. — Они подпрыгивают в воздухе, когда летят.

— Прелестно, — вставляет сестра Агнес-Мэри. Она не встречала ни одного мальчика по имени Финч, но слышала и более странные имена. — Как у нее дела?

— Она сильная, — говорит Рут. — Правда, скучает.

Сестру успокаивает уверенность Рут.

В этом году Гретхен пойдет в детский сад при соборе Святого Павла. Она забирается к сестре Агнес-Мэри на колени. Девчушка совсем кроха, почти ничего не весит. Сестра воображает полые птичьи кости, пух, розовые трепещущие безупречные легкие. Она представляет себе Гретхен на школьной площадке, представляет себе тот весенний день, когда Гретхен научится, подобно зеленым листьям на дубах позади нее, которыми играет теплый ветерок, качаться без толчков на качелях, правильно работать ногами, взлетать. Сестра представляет себе газовую скважину за качелями, представляет, как Гретхен несется навстречу пара́м факельной трубы. Сестра не хочет, чтобы Гретхен летала в отравленном химией воздухе. Сестра хочет, чтобы у Гретхен был здоровый брат по имени Финч, чтобы Мэрилин снова стала энергичной и радостной. Сестре нужен чистый воздух, пение птиц, прохладная вода для питья.

«Если тебе не нужны все эти вещи, — обращается сестра к Богу, — я хотела бы знать, почему Ты вообще потрудился их сотворить».

Сестра держит свою проделку с отбеливателем в секрете даже от Рут и Мано. Они помогли бы ей, если бы она попросила, и она подумывала обратиться за помощью, но было нечто захватывающее в том, чтобы действовать в одиночку. Сестра задается вопросом, насколько в этом виновато ее собственное тщеславие. Она уже дважды ходила к буровой площадке с отбеливателем, но все равно участок выровнен и очищен, работа продвигается. Кто-то добавил несколько плакатов с надписями: «Не входить», но сестра ничего не слышала о ее попытках саботажа ни в новостях, ни от прихожан, которых она видит каждый день. Требуется так много энергии, чтобы нарушать закон, особенно теперь, когда ее проделки, похоже, не возымели должного эффекта.

Сестра достает копию недавнего письма из Ватикана, в котором говорится, как священники встревожены тем, что монахини по всей территории Соединенных Штатов способствуют греху. Монахини, беспокоятся священники, стали радикальными феминистками, а не католичками. Отец Морель тоже подписал это письмо. Есть монахини, некоторых сестра Агнес-Мэри хорошо знает, сидящие в тюрьме за протесты против проведения национального съезда Республиканской партии. Они попали в тюрьму по собственному выбору, чтобы там служить другим заключенным. Ни одна из этих монахинь не была исключена из ордена за протесты, но ни одна из них не протестовала во время расследования Ватикана. Сестра не хочет садиться в тюрьму, не хочет, чтобы ее прогнали из ордена, но отчего-то она сейчас чувствует себя замкнутой, отделенной от всех, призванной бороться. Сестра хочет верить, что это Бог побуждает ее к действию. Но в глубине души она в этом не уверена.

— Приходское собрание завтра, — говорит Мано. — Прибереги для нас хорошие места, ладно?

* * *

Готовясь к собранию, сестра Агнес-Мэри варит кофе, агрессивно ополаскивает кружки, которые пылились в кухонных шкафах. Она наблюдает, как собираются прихожане, через большое окно над сервировочной стойкой, отделяющей кухню от зала. Джон Марч, владелец нефтесервисной подрядной компании, которая будет руководить бурением, стоит рядом с мэром Томми Принсом, оба возятся с папками и ноутбуками. Джон Марч, кажется, наблюдает за ней, и несколько раз их взгляды встречаются. Сестра задается вопросом, что он знает или что подозревает, а затем улыбается, ибо ни один добрый католик не заподозрит старую монахиню в чем-либо, кроме честного законопослушного поведения.

Именно Рут размотала смертоносную пуповину, сдавившую детскую шею Томми. И Рут же удалила верникс[58], густой и запекшийся, из носа и рта Джонни Марча, чтобы он мог завопить, вызвав тем суету, через которую он продолжает выражать свое неослабевающее недовольство миром. Эти двое мужчин, лучшие друзья, были сущим господним наказанием в группе детского сада, которую опекала сестра Агнес-Мэри. Она и сейчас может вернуться на много лет назад и представить их обоих на занятиях по рисованию, погружающих всю пятерню в красную краску для пальцев и пачкающих свои рубашки, чтобы испугать других детей видом фальшивой крови. Она помнит смиренный вздох матери Джона Марча, чрезмерную реакцию Томми.

Сестра вытаскивает пробку из слива раковины. Она очень большая. Эта кухня построена для того, чтобы кормить прихожан. Вода бурлит и булькает, звук эхом отражается от деревянных шкафов, каждый из которых тщательно помечен пластиковыми полосками от производителя этикеток. Кухонные полотенца. Бокалы. Ложки.

Ее сестры прибывают с Гретхен, которая бежит к сестре Агнес-Мэри, глаза блестят, каштановые косы подпрыгивают. Они сидят рядом на складных стульях. Сестра чувствует, как Гретхен осторожно дергает ее за вуаль.

— Мэрилин в больнице, — говорит Мано шепотом, чтобы Гретхен ее не услышала.

Сестра Агнес-Мэри кладет руку на плечо Рут, и на короткое мгновение та кладет голову на плечо сестры.

— Я уже почти решила не приходить, — говорит Рут. — После собрания сразу пойду к ней.

— Хочу поблагодарить вас всех за то, что пришли, — обращается Томми Принс к залу, который к этому времени стал переполненным и беспокойным.

Мэр явно испытывает неудобство.

Томми Принс красавчик. Он с детства любимец города. Мано наклоняется к Рут и шепчет:

— Я бы не стала выгонять его из постели за то, что он ел в ней крекеры.

Сестра Агнес-Мэри хихикает. Рут закатывает глаза.

Томми Принс продолжает говорить:

— Я в восторге, оттого что так много хороших рабочих мест появляется здесь, в нашем маленьком городке. Я понимаю, что у некоторых из вас есть опасения, а потому собираюсь передать микрофон нашему дорогому Джону Марчу. Уверен, он сможет вас успокоить.

Рут наклоняется вперед и шепчет: