Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

АНОНИМYС

Приключения бодхисаттвы

© АНОНИМYС. Текст, 2022

© Исаев Д.А. Оформление, 2022

© ИД СОЮЗ, 2022

© ИП Воробьев В.А., 2022

© ООО «ЛитРес», 2022

© ООО «Издательство АСТ», 2022

Пролог. Старший следователь Волин

Бывший дом страхового общества «Россия» возвышался над окрестностями Сретенского бульвара, как огромный корабль, коварной судьбой загнанный в тесный для него док возвышается над более мелкими судами, стоящими по соседству. Для полного сходства с кораблем дому не хватало только русалки на бушприте – впрочем, ее успешно заменяли огромные серые часы, недвусмысленно напоминавшие суетному обывателю, что жизнь его обывательская коротка и лишь искусство – вечно.

Старший следователь СК[1] Орест Волин задумчиво скользнул по корабельному фасаду взглядом, огляделся по сторонам. Что-то вокруг было не так, что-то смущало его наметанный следовательский глаз… Ну да, вот же он, источник смущения! В огромной клумбе напротив дома цвели невыносимо прекрасные багряные маки.

«Маки посреди Москвы – это сильно, – подумал Волин. – Кто, интересно, заведует тут у них озеленением? Они бы еще коноплю высадили для полного восторга».

Мысль была, прямо скажем, фривольная, но, как ни странно, очень естественная. Дело в том, что Орест Витальевич Волин службу свою начинал как борец с наркотиками, и с той поры взгляд его приобрел особенный, недоступный простому горожанину, прицел. Некоторые вещи он видел как бы крупнее, чем они казались остальным, и прозревал в них иное, одиозное предназначение. С этой точки зрения даже обычный клей «Момент» смотрелся весьма подозрительно… Впрочем, что об этом говорить: борьба с подозрительными веществами давно ушла в прошлое, сменившись борьбой с подозрительными гражданами. Борьба же с последними не прекращалась ни на миг, хотя приобретала иной раз неожиданные черты. Как, например, это случилось сегодня.

– Кислое дело, пещера Лейхтвейса, – сразу предупредил его полковник Щербаков. – Нарисовался тут на горизонте один влиятельный бизнесмен по имени Анисим Московкин. Живет по адресу Сретенский бульвар, дом шесть дробь один.

– Хороший адрес, – заметил Волин. – И квартира, наверное, хорошая.

– Хорошая, – кивнул полковник. – Точнее, была хорошая. Потому что вчера она сгорела. При этом сам хозяин считает, что сгорела квартира не просто так, а в результате поджога.

– А что пожарные говорят? – спросил Волин. – Все ж таки их епархия, хорошо бы узнать мнение профессионалов.

– Пожарные говорят: короткое замыкание, – отвечал полковник. – Но Московкин, судя по всему, параноик. Люди с деньгами, понимаешь ли, всюду видят заговоры и покушения на их драгоценную жизнь и еще более драгоценное имущество.

Волин вкрадчиво осведомился, неужели же Следственный комитет пойдет на поводу у параноика и будет искать поджог там, где было явное замыкание?

– Следственный комитет не пойдет, а ты пойдешь, – кратко ответствовал Щербаков. – Московкин – человек влиятельный, может поднять вонь до небес. Так что будь с ним поделикатнее, а не как обычно. Тем более, что у него, как он говорит, есть доказательство поджога…

* * *

Волин заинтересовался: какое-такое доказательство?

– Какое доказательство? – переспросил Московкин, исподлобья глядя на следователя. Взгляд у бизнесмена был не в меру концентрированный, какой бывает у людей, целенаправленно занимающихся развитием воли. – Доказательство самое прямое. Вот, полюбуйтесь.

И он выставил перед собеседником большой фарфоровый кукиш. То есть это буквально была фига, только сработанная из фарфора.

– Вот этот предмет, – продолжал Московкин, – я нашел в спальне, где мы сейчас с вами и сидим. Кстати сказать, только спальню и не тронуло пожаром – успели затушить.

Волин бросил быстрый взгляд по сторонам: затушить-то успели, но комната все равно пострадала. Дорогие с золотом обои и потолок закопчены, кровать, диваны и кресла попорчены водой. А уж про остальные помещения и говорить нечего, огонь там поураганил не хуже, чем бывшие комсомольцы в лихие девяностые. Волин поначалу думал, что с Московкиным они встретятся не на пепелище, а где-нибудь в ресторане. Однако тот, видимо, решил, что следователь – что-то вроде пожарного инспектора и будет осматривать все произведенные разрушения. Так что сидели они отнюдь не в ресторане, а в не до конца сгоревшей спальне.

– Нет, я не спорю, – говорил между тем Московкин, – когда что-нибудь уносят, а потом поджигают – это дело обычное. Но когда, наоборот, приносят и потом поджигают, это уж, извините, верный знак…

Чего именно это верный знак, бизнесмен не договорил, да Волин и не очень слушал его разговоры. Следователь с любопытством осматривал бело-синий, под гжель, кукиш.

– Оригинально, – сказал он, – очень оригинально.

– Ничего тут оригинального нет, – с раздражением заметил Московкин, – страшно топорная работа.

– А вы что же, Анисим Иванович, разбираетесь в фарфоре? – заинтересовался следователь.

– Да тут и разбираться не надо, сляпано кое-как, – проворчал бизнесмен. – Другой вопрос, для чего сляпано и кем подкинуто. Это же явный троллинг, вы же понимаете?!

– Именно, именно. Троллинг, провокация и вообще хулиганство, – согласился Волин, а про себя подумал, что троллинг этот самому Московкину обошелся крайне недешево.

Но Анисим Иванович его не слушал. Его лицо с жесткими чертами миллионера горело огнем праведного гнева. Ничтоже сумняшеся он заявил, что троллей этих, кем бы они ни были, надо непременно поймать и наказать по всей строгости закона.

– Поймаем и накажем, – успокоил его следователь, – и всенепременно притом. А ответьте-ка, Анисим Иванович, честно и откровенно: кому вы могли перебежать дорогу?

Московкин поглядел на него с изумлением.

– Шутите? – сказал. – Я бизнесмен, я кому угодно мог дорогу перебежать, и сам бы об этом не догадался.

Волин покивал, это-то как раз понятно. Но среди тех, о ком можно догадаться, кого бы он выделил особо?

Анисим Иванович неожиданно посмурнел, поскучнел и отвечал в том смысле, что человек он законопослушный, бизнес ведет по правилам, явных врагов у него нет и никого конкретно подозревать он не может. А, впрочем, и не должен, потому что это вести расследование и ловить преступников – дело не потерпевшего, а наших доблестных органов.

Некоторое время доблестные органы в лице старшего следователя Волина мягко пытались разговорить бизнесмена, однако тот был явно не настроен откровенничать. Волин даже намекнул, что ведь поджигатели сами не угомонятся и в другой раз могут сжечь квартиру уже вместе с хозяином, но Московкин на эти рассуждения не повелся и разговорчивей не сделался.

Пока они беседовали, Волин выглянул в окно спальни и снова увидел клумбу – ту самую, с маками.

– Красивые маки, – сказал он. – Не знаете, кто у вас тут благоустройством занимается?

– Какие маки? – удивился Московкин.

– А вот, на клумбе.

И следователь кивнул в сторону окна. Бизнесмен подошел и в некотором изумлении уставился на цветы.

– Да, странно, – сказал он. – Только что росли петуньи – и вдруг какие-то маки.

Сказав так, он внезапно побледнел. При этом зрачки его, как почудилось Волину, расширились от ужаса.

– Что? – живо спросил следователь. – Что-то вспомнили?

Анисим Иванович покачал головой: нет-нет, ничего не вспомнил, так, сердце немного прихватило. Он просит прощения, но сегодня говорить уже не может, устал, лучше бы созвониться позже – как на это смотрит Орест Витальевич?

– Позже так позже, – вздохнул Волин, – как вам будет угодно. А дулю эту фарфоровую я, с вашего позволения, заберу как вещественное доказательство.

И он откланялся, договорившись созвониться с Московкиным завтра.

Обратный путь его тоже лежал мимо клумбы. Орест Витальевич невольно замедлил шаг и даже остановился, разглядывая цветы. Интуиция подсказывала ему, что тут явно что-то не то. Кто и почему высадил маки вместо петуний? Ну, предположим, садовник-гастарбайтер ошибся семенами… Хотя нет, какие там семена! Маки, судя по всему, высаживали уже не семенами, а рассадой. Значит, ошибки быть не могло: хотели высадить маки – и высадили именно их. Но самое интересное не в этом. Самое интересное в том, почему маки так напугали Московкина…

– Красиво растут, – раздался прямо над его ухом чей-то голос.

Следователь повернул голову. Голос был с легким акцентом, так что Волин почти не удивился, увидев справа от себя улыбчивого китайца. Удивился он, поняв, что китаец выше его на полголовы. Какие нынче китайцы пошли рослые, кто бы мог подумать!

– Питание, – объяснил неожиданный собеседник. – Как только стали нормально есть, тут же и выросли. И никакая генетика ничего здесь поделать не может. У китайской молодежи метр восемьдесят пять – сейчас вполне обычный рост.

– Рад за китайскую молодежь, – буркнул Волин, совершенно не настроенный вести страноведческие беседы.

Однако незнакомец, похоже, как раз не прочь был поболтать.

– Вот вам, иностранцам, маки, конечно, кажутся красивыми, – продолжал он. – А для нас маки – это символ порабощения, символ уничтожения китайской нации. Когда в девятнадцатом веке Британия стала ввозить в Китай опиум, наркомания охватила десятки, если не сотни миллионов китайцев. Наши власти пытались запретить ввоз проклятого дурмана, но это было не в интересах захватчиков. Англичане начали против нас войну, которая так и называлась – «опиумной».

– Интересно, – Волин навострил уши, – очень интересно.

Китаец кивнул – еще бы не интересно – и продолжал.

– Первую опиумную войну мы, конечно, проиграли. Потом была вторая – проиграли мы и ее. И хотя сейчас Китай свободен и самостоятелен, но маки для нас по-прежнему – символ уничтожения и угрозы. Это знает всякий, кто имел дело с китайцами.

– Ах, вот оно что, – следователь наконец посмотрел прямо на собеседника. – Простите, как вас зовут?

– Зовите меня Димой, – отвечал тот. – Мы, китайцы, на чужбине обычно берем местные имена.

– Очень приятно, – сказал Волин. – А меня зовут Орест Витальевич.

– Я знаю, – сказал Дима.

Он почему-то больше не улыбался, не улыбался и Волин.

– Я правильно понимаю, что у вас ко мне разговор?

– Вы правильно понимаете, – Дима говорил по-русски очень хорошо, но некоторые звуки, очевидно, давались ему с трудом – например, звук «р». Поэтому слово «правильно» в его исполнении звучало как «прлавильно». Однако это его не смущало, и он продолжил. – Но говорить мы будем не здесь. Я за рулем, а тут неподалеку есть китайский ресторан. Как вы смотрите на то, чтобы там пообедать?

Волин смотрел на это положительно, и уже через двадцать минут они листали меню, сидя в небольшом подвальном помещении.

– Кухня тут аутентичная? – полюбопытствовал Орест Витальевич.

– Как говорят у вас в России, кому и кобыла – аутентичная невеста, – Дима иронически оглядел стены заведения, расписанные иероглифами, улыбнулся и добавил: – Впрочем, я шучу. Ресторан аутентичен настолько, настолько аутентичным может быть китайское заведение в русской Москве. Некоторые уступки местному вкусу все равно делаются, но в целом очень даже ничего. Кстати сказать, знаете, как определить аутентичность ресторана по его внешнему виду?

Волин, разумеется, не знал. Может быть, по красным фонарикам у входа?

Дима засмеялся: фонарики, конечно, это чисто китайская слабость, но фонарики вполне может вывесить и русский хозяин. Нет-нет, все гораздо проще. Только китайский хозяин способен устроить ресторан в помещении без окон. Для европейца это дико, поскольку отсутствие окон ассоциируется у него с мышеловкой. У китайца же наоборот – замкнутость пространства ассоциируется с покоем и уютом. Во всяком случае, каждый проходящий мимо не будет пялиться на тебя через окно, от чего современные китайцы очень устают.

– Да, – сказал Волин, оглядываясь, – здесь окнами и не пахнет.

Дима поинтересовался, нет ли у него кулинарных и религиозных предрассудков. Узнав, что нет, заказал нарезку из ароматной говядины, черные яйца сунхуада́нь, битые огурцы, курицу гунба́о, свинину юйся́н, баранину с тмином, карпа ганьша́о и тигровые креветки в устричном соусе.

– Восемь блюд, – сказал он, потирая руки, и засмеялся. – Счастливое число у китайцев. Я взял, с одной стороны, блюда известные, с другой – не слишком специфические, чтобы не подвергать ваш вкус испытаниям.

Когда одно за одним стали приносить блюда, Волин поднял брови: такого количества еды мы не осилим.

– Не страшно, – отвечал Дима, – что не съедим, возьмем с собой. Есть такое китайское слово – «даба́о», то есть «завернуть». Применительно к ресторану оно значит то же самое, что английское «догги бэг», только звучит красивее.

– За несколько минут разговора с вами можно узнать о Китае больше, чем за целый курс в университете, – заметил Волин, осторожно пробуя ароматную говядину.

Собеседник покивал и сказал, что это очень удобно: все равно ведь, сказал, вам придется учиться китайской культуре. Волин удивился – почему это ему надо учиться китайской культуре? Не лично ему, поправился Дима, но им, то есть всем иностранцам. Этого следователь тоже не понял: с какой стати все иностранцы непременно должны изучать многовековую культуру Китая?

Ответ на это оказался очень простым. Китаю, по мнению Димы, принадлежало будущее. Именно ему, а не исламским странам, как думают многие на Западе. Пять тысяч лет истории научили китайцев двигаться вперед неуклонно и непобедимо, а это значит, что никто их не остановит. В конце концов, в выигрыше окажутся именно те, кто будет знать китайскую культуру и китайский язык…

– Понятно, – сказал Волин. И, подумав, добавил: – Вкусное мясо.

– Вкусное, – согласился китаец. – Хотя мне больше нравится тот же рецепт, но с ослятиной. В Китае ходит поговорка: драконье мясо – на небесах, ослиное – на земле.

Принесли карпа. Выглядел он, прямо скажем, пестро и экзотически. Однако, по словам Димы, вкус имел сногсшибательный, нужно было только не бояться и попробовать.

– А я вообще ничего не боюсь, – отвечал Волин, палочками выщипывая карпу бок. – Кстати, о страхе. Это вы посадили маки под окном Московкина?

И он остро поглядел на китайца. Тот усмехнулся.

– Вы, русские, слишком прямолинейны. Но я давно живу в России, я привык. И потому отвечу вопросом на вопрос: это вы отправили анонимное письмо китайскому послу?

– О каком письме речь? – удивился Волин. – Не понимаю.

Дима в ответ заметил, что он не понимает, о каких маках идет разговор.

– Содержательный у нас разговор, – буркнул следователь.

Китаец отвечал, что разговор не станет содержательным, пока не сделается откровенным. Правда, он тут же добавил, что насчет письма им и так все известно, так что Волин может говорить что хочет. А за Московкина он напрасно переживает: это очень нечестный и плохой человек. У него с китайской корпорацией был крупный контракт на поставку машиностроительного оборудования. С первой, пробной партией никаких проблем не возникло. Но станки, пришедшие потом, оказались устаревшими. Некоторые были просто сломанными, в некоторых недоставало деталей.

– Одним словом, прислал ваш Московкин мусор, – подытожил Дима. – И, таким образом, пытался нас обмануть. А китайцев обманывать нельзя, это противоречит природе. Нет, сами китайцы, конечно, могут друг друга обманывать. Могут они также обманывать иностранцев. А вот иностранцы китайцев обманывать не могут категорически.

– Почему? – спросил Волин, пробуя баранину.

– Потому что нельзя, – с восхитительной простотой отвечал собеседник. – А те, кто пытается нас обмануть, те будут строго наказаны.

– И кто же их накажет? – поинтересовался следователь, пережевывая баранину. – Может быть, коммунистическая партия Китая?

Китаец засмеялся и сказал, что это совершенно не важно, кто именно накажет. Может, компартия, может, небеса, может, всемилостивый Будда. Главное, что наказание будет неотвратимым. Нет, сначала, конечно, их предупредят…

– Например, высадят у дома маки? – перебил его Волин.

– Например, – согласился китаец. – Ну, а если они не заметят предупреждения или будут его игнорировать…

– На них подадут в международный арбитраж, – снова перебил Волин.

Дима не возражал – и это может быть. Чего только ни бывает в наши дни – даже международный арбитраж. А до этого, например, у строптивцев может сама собой загореться квартира. Как говорят в России, мелочь, а приятно. Но, впрочем, все это не так уж интересно: не мытьем так ка́таньем Московкина заставят выполнить свои обязательства перед КНР. Гораздо интереснее для них фигура Волина.

– А как я связан с Московкиным? – удивился Орест Витальевич.

Оказалось, что никак. Точнее, не был никак связан, пока его не связали компетентные люди. Как говорят китайцы, одним ударом убить двух крыс. Ну, или если больше нравится, то одним выстрелом – двух зайцев. Кукиш фарфоровый, который бизнесмену подбросили, это ведь не столько Московкину, сколько Волину презент – в ответ на его анонимное письмо китайскому послу.

– Вы, Орест Витальевич, не в свое дело полезли, когда решили вернуть Рыбину его коллекцию, – имя «Орест» снова прозвучало у китайца, как «Орлест». – Ваше дело было искать, и, разумеется, не найти, потому что задача эта вам не по зубам. А вы решили начать политические игры. Решили шантажировать – как это у вас говорят? – серьезных людей. Вы понимаете, что с вами может сделать… да хотя бы ваше начальство, если узнает, куда вы сунулись? Ведь это политика, господин Волин, политика чистой воды… К счастью, мы вас не виним. Мы же понимаем, что виной всему ваш добрый друг, старый пердун генерал Воронцов…

* * *

– Так и сказал? – закряхтел Воронцов.

Генерал сидел в своем любимом глубоком кресле перед Волиным и глядел на гостя выцветшими голубыми глазами.

– Так и сказал, – отвечал Волин. И ехидно добавил: – А что, собственно, вас смущает?

– Да так, – отвечал Воронцов. – Старый пердун – это как-то невежливо… Прилагательное, по-моему, грубовато.

– Прилагательное – может быть, а существительное – в самый раз, – мстительно заметил Волин. – Сергей Сергеич, вы хотя бы понимаете, что своими мудрыми советами поставили меня лицом к лицу с китайской разведкой? А ей меня ликвидировать – как два пальца об асфальт.

Генерал снова закряхтел и заметил, что не так-то все это просто. Во-первых, Волин все-таки лицо официальное, должностное. Во-вторых, находится под его, генерала Воронцова, личным покровительством.

– Да? – изумился Волин. – И чем же вы мне поможете в случае чего? Закажете бесплатную панихиду в храме Христа Спасителя?

Генерал насупился и отвечал, что зря он недооценивает значения панихиды. Для загробной жизни, между прочим, вещь очень важная, даже, можно сказать, первостепенная.

– Сергей Сергеич! – Волин в ярости вскочил со стула и заходил по комнате. – Я тоже люблю шутку, юмор, сарказм, наконец… Но сейчас мне не до шуток. Видели бы вы этого Диму!

Генерал отвечал, что ему это не нужно, он в свое время немало этих китайских дим повидал, и, как видите, ничего – жив и здоров. Впрочем, черт с ними, забудем про Диму! Пока, слава Богу, все живы-здоровы, так что будем надеяться на лучшее. А сейчас самое время взяться за новую порцию дневников Загорского.

Волин искренне полагал, что меньше всего его сейчас заинтересуют дневники действительного статского советника. Однако, услышав предложение Воронцова, ощутил неожиданный прилив любопытства.

– Так он, значит, все-таки остался жив? – спросил Волин, раскрывая папку с расшифровкой.

– Читай, – коротко отвечал генерал.

Орест Витальевич бросил взгляд на первую страницу и воскликнул:

– Ага, опять нет предисловия!

– Зато послесловие есть, – сказал Воронцов. – Но я тебе советую читать все по порядку. Чтобы, как сейчас говорят, без спойлеров.

Волин кивнул и углубился в дневник.

Глава первая. Пленник бардо

«– О сын благородной семьи! Путь, данный тебе сегодня – это путь величайшего освобождения, путь, которым не ходил ни один из живущих. Путь этот противоречит человеческому знанию, но он противоречит и знанию божественному. Он противостоит самой природе, но пройти его нужно без изъятий, пройти до конца, и тогда высокая миссия будет исполнена и вся тьма живых существ – спасена…

Голос гремел, словно колокол. Он возникал из пустоты и растворялся в пространстве, он пронизывал каждую клеточку тела, обращался в сияние и затухал во тьме, чтобы возродиться снова и снова. Он не был библейским гласом свыше, он был гласом отовсюду. Он звучал, как непреложная истина, он диктовал, он вел за собой…

– На пути явлена будет тебе абсолютная суть бытия – но не та, что постигают, освобождаясь, смертные, а та, что постигают, возвращаясь, будды. Свет и тьма откроются тебе как единое и нераздельное, истина и ложь пройдут сквозь твое сердце, не изменив его, ты не переродишься, но вернешься к истоку. Отныне нет для тебя благих перерождений, и нет для тебя неблагих перерождений, нет ни ада, ни рая, нет санса́ры[2] и нет нирва́ны[3], но есть лишь миссия, которую собрался ты исполнить, вернувшись, как бодхиса́ттва, в мир людей.

Да явится тебе светоносная пустота, а мы будем вести тебя путем небывалым. Помни, если оступишься ты на этом пути, то не погибнешь, но погибнет мир людей и с ним – все прочие миры, ибо если нет перерождений в мире людей, то нет насельников и в иных мирах.

О сын благородной семьи, пришло то, что называют смертью, но не нужно тебе пробуждение, ибо ты достиг его раньше, и не нужны тебе ни тело дха́рмы[4], ни Великий принцип. Все, что нужно, это пройти указанным путем, не соблазнившись ни одной новой формой, ни одним миром и ни одним перерождением. Ибо задача твоя – пройти, не перерождаясь, чтобы дух твой, поправ законы ка́рмы[5], осенил собою мертвое тело и вернул его в мир живых.

Помни, что должен ты вернуться в мир людей, но не переродиться при этом, ибо нет у тебя времени расти и развиваться в обычном человеческом теле, но должен ты быть тем, кем ты был до смерти.

Не нужно тебе медитировать на своего идама – божественного защитника, ибо ты сам – божественный защитник, и сознание твое способно существовать в полной пустоте, даже если погибнет вся тьма миров…

Испытав бардо́[6] предсмертного мига, вспомни бардо абсолютной сути и познай бардо возвращения в сансару, ибо в последней своей жизни не исполнил ты своей божественной миссии, и потому Владыки кармы дают тебе еще один шанс.

О сын благородной семьи, бодхиса́ттва[7], махаса́ттва[8]! Четыре дня был ты без сознания и вот теперь очнулся в бардо абсолютной сути. Ужасен будет твой путь, ибо предстоит бессмертному духу вернуться в мертвое, разлагающееся и неподобающее для него хранилище, но ты пройдешь этот путь, или десять тысяч миров обратятся в слепящую тьму. Прими пять ядов, пять омрачений, и ты познаешь, что нет форм и неформ, познаешь, что такое сила мертвой материи, и поймешь, что нет способа сделать мертвое живым. Вспомни пять Татхага́т[9] и постигнешь, что нет невозможного для бодхисаттвы. Какие бы чудовищные видения ни ждали тебя в бардо предсмертного мига – не устрашись! Какие бы прельстительные картины ни возникали перед тобой в бардо абсолютной сути – не соблазнись… Помни, что все перед тобой не есть порождение ума, но есть непреложный закон бытия. Помни, что мертвое сильнее живого, и что влечет оно к себе живое, и побеждает живое, и всему живому назначен конец, и все живое станет мертвым, если только сияющий дух не оживит его…

Голос, гремевший, словно колокол, стал вибрировать, расслаиваться, а потом стихать, меркнуть и блекнуть, а тьма, окружившая пленника бардо со всех сторон, начала мерцать и вспыхивать. Из тьмы этой явился ему свет, ослепительный, невозможный, а из глубин света родился чудовищный звук, как если бы тысяча голодных духов взвыли одновременно, сойдя из своего безнадежного мира на людские могилы, чтобы оживить трупы и терзать их зубами под беспомощные стоны мертвых.

Затем пространство вокруг опрокинулось, засияло жестоким синим светом и явился пленнику бог Вайроча́на, но был он один и не было рядом с ним супруги, Владычицы Алмазного Пространства. «Это луч сострадания благословенного Вайрочаны, я обрету в нем прибежище», – хотел сказать пленник, но губы его не двигались, скованные печалью и страхом. Изошедший из божества свет пронизал его, но вызвал не радость и наслаждение, а боль и тоску, и стало ясно ему, что больше никогда не быть ему на пиру богов. Луч сострадания стал не благословением, а мукой, проклятием, и пленник закрыл от него свое сердце и отвернул от него свое лицо. Сияние сменилось тьмой, а божественные мелодии – ужасным скрежетом, и Вайрочана, беспомощный перед мировым хаосом, распался на атомы.

– Не ищи наслаждения в мягком белом свете мира богов, не увлекайся им и не тоскуй о нем! – прогремел ему голос с недостижимых высот. – Если он увлечет тебя, ты отправишься в мир богов и будешь вращаться в кругу шести видов сансары. Это препятствие заграждает путь освобождения – так не смотри на него.

Он и не смотрел, не смотрел, так ему было страшно, такая тоска обуревала его, словно тиски, сжав ему череп, не позволяли сердцу биться, а мысли – двигаться. Не смотрел он на Вайрочану, не смотрел и на других богов. Не привлекли его пять иллюзорных, нечистых миров: ни мягкий белый свет мира богов, ни мягкий красный свет ревнивых богов, ни мягкий зеленый свет мира животных, ни мягкий желтый свет мира голодных духов, ни мягкий дымный свет адского мира. Напрасно явились владыки-демоны, сияющие пятью цветами, обнимающие соблазнительных жен своих, танцующие с черепами, полными крови. Попусту извивались змеями бесчисленные да́ки́ни[10] – полуобнаженные, нестерпимо соблазнительные. Вотще заходились в сокрушительном танце, божественные воители, хранители закона, гневные божества, пьющие кровь – многоликие, многорукие, многоногие, головы их украшены высохшими черепами, тела – гирляндами из черных змей. Танец их был долог и томителен, как бессонная ночь, но не устрашился их пленник бардо, как до того не соблазнился наготой дакини.

– Это не образы, порожденные умом, – гремел голос, – но реальность, как она есть. Пойми ее и оттолкни ее, иди к другой реальности, туда, где сияет тебе соблазнительным маяком мягкий синий свет людей, свет страданий и омрачений, свет сансары. Иди туда, вернись туда, но не перерождайся!

Легко сказать – иди… Куда идти, когда кругом свет и тьма, пустота и наполненность, дрожит хаос, распыляется космос, гневные боги машут кривыми ножами и пьют, пьют кровь из черепов живых еще людей чудовищные обнаженные гау́ри[11], пожирают кишки умирающих и без конца отрывают головы мучеников, которые тут же прирастают снова – и так день за днем, век за веком, тысячелетие за тысячелетием.

Сияй, сияй обманный синий свет, мани в объятия сансары, бросай последнюю надежду, чтобы даже бодхисаттва преисполнился очарованием мира людей, вошел в него, но не так, как положено всем живым существам, а через мертвое, разлагающееся тело. Это попрание всех законов, а, значит, неизвестно, кто войдет в мир таким образом – бодхисаттва, святой или новое, невиданное еще чудовище.

Глаза пленника заволокло красным светом, белым светом, желтым светом, зеленым светом, дымным демоническим светом. Он поднял взор и увидел над собой багровое фиолетовое небо, оттуда грозил ему шестипалым кулаком тысячезубый будда, разевал пасть, в которой дрожал, разворачивался Млечный путь. Из страшного этого, не рожденного еще космоса вдруг выпрыгнул чудовищный десятиликий демон с черными волосами, желтой кожей и косыми, невидящими глазами, прыгнул, загребая руками пространство и время, наклонился над пленником, высунул истыканный когтями язык и закричал пронзительно:

– Хозяин! Хозяин, вы живы?!

Пленник захлопал глазами, десять лиц чудовища задрожали и слились в одно – очень знакомое, вот только вспомнить, кто это, было никак нельзя. Он напрягся, сделал над собой неимоверное усилие – и растворился во тьме. Легкое прохладное покрывало небытия накрыло его разум, охраняя от богов, от людей, и от демонов.

* * *

– Трудный случай, – озабоченно пробормотал лекарь-китаец, моргая глазами. – И вообще трудный, и в деталях. А тут и вовсе что-то странное…

И он потыкал пальцем в темный след на руке Загорского. Ганцзалин только вздохнул – да что ж тут непонятного: здесь когда-то было трупное пятно. Хозяин весь был покрыт ими, когда лежал в тайном зале Пота́лы и сорок монахов читали над ним «Книгу мертвых», пытаясь вернуть к жизни. При этом двое надавливали ему на грудь, чтобы сердце не останавливалось, а еще двое по очереди качали дыхательный мешок, чтобы работали легкие. И все это при мертвом, недействующем мозге.

– Ну уж и мертвом, – наверняка сказал бы Нестор Васильевич скептически, – ты знаешь, что такое кома?

Ганцзалин знал, что такое кома, но у хозяина была не кома. Он был мертв окончательно и бесповоротно, в этом были совершенно уверены тибетские ламы и сам драгоценнейший владыка Тхуптэ́н Гьяцо́. Но нельзя было, чтобы Загорский умер совсем, и нельзя было, чтобы он переродился в другом теле. Именно поэтому монахи читали над его телом тайный раздел тибетской «Книги мертвых», тот самый, который известен только Далай-ламе и одному из его наставников. Раздел этот заучивается наизусть и передается от одного тибетского властелина другому. Он никогда не становится достоянием более чем трех человек одновременно – самого Далай-ламы, его учителя, и учителя его предшественника. Раздел этот принадлежит к самой темной и самой тайной тибетской магии. Магия эта способна заставить переродиться человека в том же самом теле, из которого изошла его душа, притом переродиться полностью, со всеми знаниями, умениями и навыками – и так, чтобы личность переродившегося не потерпела никакого ущерба.

Люди сторонние сказали бы, что это просто возвращение души в тело, но ламы предпочитали термин «перерождение». Может, по традиции, может, для того, чтобы было не так страшно. Кто знает, кто явится в мертвое тело из потусторонних миров, кто успеет занять его до того, как душа придет на свое законное место?

За полторы тысячи лет тибетского буддизма тайный раздел «Книги мертвых» не использовался ни разу. И на то были свои причины. Во-первых, перерождение в собственное тело доступно лишь пробужденному очень высокого порядка, проще говоря, бодхисаттве. Во-вторых, это чрезвычайно трудная магия – обычно гораздо проще устроить так, чтобы человек переродился в другом теле.

– Но с твоим господином этот метод не годится, – сказал Ганцзалину Далай-лама. – Если он переродится в другом теле, придется ждать, пока он вырастет и станет дееспособным. А у нас на это нет времени. Он должен исполнить свою задачу, причем взяться за нее как можно быстрее. У нас нет времени ждать двадцать лет, когда явится новый великий сыщик, нам нужен этот и желательно сейчас. Поэтому мы попробуем возродить его в старом теле.

– Это возможно? – спросил Ганцзалин.

Далай-лама пожал плечами – удивительно было видеть эту привычную европейскую повадку в тибетском первосвященнике.

– Кто знает, – сказал он, – кто знает… Предание гласит, что возможно, но мы будем первыми на этом пути. Трудность еще и в том, что если попытка наша провалится, Дэ Шань уже никогда не воплотится в этом мире.

– Не воплотится? Что же с ним тогда будет? – робко спросил Ганцзалин.

– Что угодно, – сухо отвечал Тхуптэ́н Гьяцо́. – Он может заблудиться в одном из нечистых миров – в адском мире, в мире демонов, в мире животных. Может застрять в бардо перехода от жизни к смерти, может создать свой мир, в котором его сознание будет разворачиваться бесконечно и бесплодно. Для нас же это будет означать, что еще одним пробужденным на земле окажется меньше.

Ганцзалин нахмурился: меньше? Это значит, что он никогда не увидит хозяина?

Наимудрейший поморщился.

– Ты и так его не увидишь, – сказал он раздраженно. – Если Дэ Шань переродится где-то и когда-то, тебя наверняка там не будет. А сейчас, говоря языком профанов, мы попытаемся вдохнуть в него жизнь. Это будет тот же самый Дэ Шань, только прошедший бардо. Впрочем, он, скорее всего, ничего не запомнит. Иногда бодхисаттвы вспоминают свои прошлые жизни, но прошлые смерти они, как правило, не помнят.

Несколько секунд Ганцзалин размышлял, потом поднял голову и посмотрел на владыку Тибета.

– Хорошо, – сказал он, – хорошо. Я согласен.

Тхуптэн Гьяцо неожиданно развеселился.

– Он согласен, – смеялся Далай-лама, – подумать только, он согласен! Да кто же спрашивает твоего согласия, когда на весах находятся судьбы мира?

– Я имею право высказать мнение, я – самый близкий ему человек, – хмуро сказал Ганцзалин.

Далай-лама неожиданно перестал смеяться, смотрел на Ганцзалина серьезно. Глаза владыки показались ему сейчас острее любого, самой острого копья, они ранили навылет. Но страшнее глаз этих оказались его слова.

– Нет, – сказал Тхуптэн Гьяцо, – ты не самый близкий. У Дэ Шаня есть человек ближе, только он об этом не знает. Это раз. И второе – ты и не человек вовсе. Ты демон, выпущенный из ада, чтобы сопровождать пробужденного.

Ганцзалин открыл рот.

– Что? Какой демон? – недоуменно спросил он. – Как я могу быть демоном?

Далай-лама сурово отвечал ему, что только демоном он и может быть. Согласно традиции, переродившихся бодхисаттв и арха́тов обычно сопровождают свирепые существа, они должны оберегать пробужденных. Существа эти – хранители, только потому им и позволено переродиться в нашем мире. Иногда они выглядят как люди, иногда – как дикие звери.

– Ты наверняка видел изваяния архатов, сопровождаемых тиграми, – сказал Далай-лама. – Это и есть демоны-хранители.

Оказалось, что независимо от формы, принимаемой хранителями, они всегда надежные спутники пробужденного и готовы отдать за него жизнь. Ведьмы, узнав об этой традиции, решили обзавестись своими демонами, которых они называют фамилья́рами. Обычно это кошки, совы, вороны и так далее. Но, разумеется, до настоящих демонов им так же далеко, как ведьмам – до бодхисаттв.

– Неужели ты никогда не удивлялся своей поистине нечеловеческой ярости и свирепости? – Далай-лама смотрел на Ганцзалина с неожиданным интересом.

Помощник Загорского поморщился: он не всегда был яростен и свиреп.

– Разумеется, – усмехнулся первосвященник. – Человеческая плоть – могучий сосуд, он подчиняет любой дух. Чтобы пробудить истинную твою природу, понадобились особенные обстоятельства. Давай-ка угадаю: когда ты был молод, погиб человек, которого ты любил больше жизни…

Ганцзалин заскрежетал зубами: никто не смеет об этом говорить! Никто, перебил его Драгоценнейший, никто, кроме твоего господина. Его слова не вызывают у тебя ярости. А знаешь, почему? Потому что благодаря этой трагедии пробудилась твоя истинная природа и ты начал исполнять свою миссию.

Ганцзалин сначала кивнул угрюмо, потом немного подумал и все-таки возразил. Если все так, как говорит Наимудрейший, то демон из него никудышный: господин гораздо чаще спасал Ганцзалина, чем Ганцзалин – господина.

Тхуптэн Гьяцо отвечал, что речь идет о вещах более сложных, чем простая защита. Демон-хранитель оберегает в первую очередь от сверхъестественных атак. Самый простой случай – появление возле пробужденного мага или колдуна, который может навредить ему теми или иными способами. И в этот момент на защиту хозяина становится хранитель, иногда сам того не ведая. Его нечеловеческая ярость и жестокость отпугивают врага. Но за преданность свою хранитель вынужден платить: как человек он обычно одинок и несчастлив.

Глава вторая. Купец второй гильдии

Сорок дней и сорок ночей ламы-заклинатели читали над Загорским тибетскую «Книгу мертвых» – и мертвый вернулся к жизни. Когда-то в древней Иудее такие чудеса совершал один человек, и голыми руками притом, одной только верой, без всяких технических приспособлений. Однако с тех пор много воды утекло: чудотворство перестало быть приватным занятием и стало делом больших коллективов. Как всякое подлинное искусство, оно изо всех сил сопротивлялось переводу на промышленные рельсы, но не устояло и было заменено наукой и техническими фокусами, которыми можно сколько угодно восхищаться, но которые, однако, не одолевают законов природы. Несмотря на все сказанное, некоторые чудотворные методы сохранились еще от древних времен и дошли до нас в тайных книгах и в устной передаче.

Итак, Загорский вернулся к жизни. Но, однако, вернулся не совсем, не окончательно. Он мог самостоятельно дышать, сердце его билось, внутренние органы работали. Однако, как сказал Далай-лама, яд был слишком силен, и некоторые естественные функции организма так и не восстановились до конца. Нестор Васильевич, вероятно, понимал, что происходит вокруг, но говорить и двигаться пока не мог: между духом его и телом стояла слишком серьезная преграда.

– И что же теперь? – терзался Ганцзалин – он, как легко догадаться, был в отчаянии. Может быть, он был неправ, может быть, не следовало отдавать хозяина в руки лам? Так или иначе, дело было сделано, и единственное, что ему оставалось – задавать вопросы, ответы на которые, похоже, не знал не только человек, но и существа более высокого порядка.

Вот и Тхуптэн Гьяцо ничего ему не ответил. Разговор проходил в летней резиденции Драгоценнейшего – Норбулинке. Вокруг царил подлинный рай: с нестерпимо-синего неба тепло сияло солнце, цвели редкие растения, порхали яркие экзотические птицы. Но первосвященника рай этот не радовал, и он сидел мрачнее тучи – обряд, на который возлагались такие надежды, себя не оправдал, или, во всяком случае, оправдал не совсем. Да, Загорский вернулся к жизни, но толку от него сейчас было не больше, чем от новорожденного младенца. Но если новорожденный хотя бы мог вырасти и стать дееспособным, дальнейшая судьба Нестора Васильевича в этом смысле оставалась темной. Придет ли он в себя окончательно, а если придет, когда это случится? Будет ли он в силах исполнять все те задачи, которые исполнял раньше, или смерть непоправимо поразила его человеческую оболочку? Эти и другие вопросы терзали сейчас Тринадцатого Далай-ламу, именно потому лицо его было мрачным, как никогда.

Наконец он поднял взгляд на Ганцзалина, который смотрел на него с робкой надеждой, не смея прервать медитации владыки.

– Теперь, – медленно проговорил Далай-лама, – теперь пришло время хранителя.

Ганцзалин не понял, что это значит. Тхуптэн Гьяцо объяснил.

– Все, что можно было сделать, мы уже сделали, – сказал он. – Дальше в игру вступает природа и ее главные факторы – пространство и время.

Значение времени было понятно Ганцзалину: можно было надеяться, что со временем природа возьмет свое и хозяину станет лучше. Но при чем тут пространство?

Как выяснилось, и пространство имело значение. По словам его святейшества, следовало перевезти Загорского на родину. Душа и тело человека связаны с родиной кармически, от него они берут силу. Далай-лама припомнил русскую сказку про богатыря, который, когда его отрывали от земли, терял всю свою мощь. Но стоило ему стать ногами на родную землю, сила его возвращалась. Так должно было случиться и с Нестором Васильевичем.

– Впрочем, только на это одно я бы не уповал, – заметил Тхуптэн Гьяцо. – Тебе придется поискать врача на родине Дэ Шаня, да притом не всякого врача, а такого, который способен совершить чудо.

Ганцзалин лишь кивнул в ответ. Он готов был искать, он и сам готов был совершить любое чудо, лишь бы господин вернулся окончательно…

Все это и много еще чего Ганцзалин мог бы рассказать китайскому лекарю, стоявшему перед ним, но не стал. Незачем было посвящать в тайну посторонних людей, история и без того выходила слишком диковинная. Удивительно тут было все, вплоть до того, что китайского лекаря, который взялся за лечение Загорского, нашел он не в Китае и даже не в Тибете, а в самом сердце России, на берегу Волги, а именно, в Самаре.

Три года возил Ганцзалин хозяина по разным докторам – от знаменитых профессоров с европейской славой до темных бабок-ведуний. Результат если был, то такой ничтожный, что рассмотреть его невооруженным глазом не представлялось возможным. Однако Ганцзалин не отчаивался.

Демон, говорил он сам себе в тяжелые минуты, ты – демон, и, значит, нет для тебя недостижимого. Услышали ли Ганцзалина небеса, ад, или просто мать – сыра земля очнулась от вековечного своего сна, но врач нашелся. И нашелся он, повторюсь, в городе Самаре. Звали его Чан Бин, или, попросту, Чан-да́йфу, говоря по-русски, доктор Чан. По иронии судьбы имя доктора – Бин – совпадало по звуку с китайским словом «больной», хотя иероглиф был другой. Видимо, по этой же самой иронии сам он больным не стал, но взялся лечить больных и в лекарском своем мастерстве достиг невероятных высот.

Итак, в самый разгар августа 1917 года по Рождестве Христовом к платформе самарского вокзала, пыхтя, свистя и извергая белый пар, медленно подкатил московский поезд. Громыхнули вагоны, оживилась беспризорная молодежь, засуетились средней руки дамы и господа, несколько пообтрепавшиеся за полгода беспрерывной революции, революционные же матросы, побросав пахучие самокрутки прямо на заплеванный перрон, вразвалочку двинулись встречать состав.

Из темно-зеленого, несколько облупленного вагона третьего класса первыми попытались вырваться базарные торговки – бабы мясистые, пестрые, бойкие и крикливые. Однако они были решительно оттеснены железного вида немолодым китайцем, который легко отодвинул их в сторону. Вслед за тем с помощью проводника он вытащил из вагона кресло, в котором, закрыв глаза, сидел импозантного вида седоволосый господин с черными бровями. Господин сидел, как живой, но совершенно не шевелился.

Если бы сослуживцы Нестора Васильевича увидели бы его сейчас, нет сомнения, что они потеряли бы дар человеческой, да и любой другой речи. Действительный статский советник, который был сделан, казалось, из металла и которому по этой причине не было сносу, сдал явно и бесповоротно. Да что там сдал – он находился на грани жизни и смерти. Это было совершенно ясно, стоило только взглянуть на бледное его, как у древних вампиров лицо, на безжизненные тонкие руки и на хмурую физиономию его верного слуги. Слуга был хмур, потому что все предыдущие попытки привести хозяина в чувство закончились крахом, а грядущие перспективы выглядели все более туманными.

* * *

За завтраком младший сын купца второй гильдии Поки́дышева Евгений вел себя принужденно. Молодой человек глаз от стола не поднимал, при этом безотчетно поглаживал правой рукой белую скатерть, а серебряная вилка в левой руке чуть заметно подрагивала.

Ливерий Николаевич делал вид, что ничего не происходит, и благодушно беседовал с дочерью Марией о последней книге господина Северянина, называвшейся «Поэзоантракт». Северянин Покидышеву-старшему не нравился:

– Помилуй, – говорил он, – что это такое значит: «у матерей созрел дюшес грудей?» Что за фривольное садоводство?

– Ах, папа, – сердилась Мария, – это лишь образ. У него не все такое. Есть множество гениальных стихов. Чем плохо, например, «В березовом коттэдже» или «Ананасы в шампанском»?

– Не то что бы плохо, но, на мой вкус, несколько вульгарно, – осторожно, стараясь не задеть дочь, замечал Ливерий Николаевич.

– Папа, вся современная поэзия такова, а Северянин гений, и с этим невозможно спорить…

Вилка в левой руке Евгения начала уже выстукивать дробь, так что пришлось воленс-ноленс разговор прервать и посмотреть на сына. Тот наконец решился.

– Отец, – сказал Евгений, по-прежнему глядя в стол, – отец, нам нужно поговорить.

Ливерий Николаевич промолчал – он знал, о чем хочет говорить сын, и тема эта была ему категорически не по душе. Но Евгений не унимался, сегодня он решил сказать все, что считал нужным.

– С твоего позволения давай перенесем беседу на другое время. Деловые разговоры за завтраком вредят пищеварению, – хмуро сказал Ливерий Николаевич.

– Никак невозможно, – дерзко отвечал Евгений. – Мы только за трапезой и встречаемся, остальное время вы заняты.

– Милые мои, не будем ссориться… – начала было Анна Яковлевна, но перехватила взгляд мужа и умолкла. Молчали и старшие дети – Мария и Владимир.

В самом деле, нужно решить вопрос раз и навсегда, подумал Ливерий Николаевич. Ради такого случая можно и пищеварением пожертвовать.

Покидышев-старший промокнул рот салфеткой, отложил нож и вилку, посмотрел на сына в упор. За последние три-четыре года тот сильно изменился. Недавний круглолицый бутуз стал интересным молодым человеком, оформившиеся усики придавали его лицу нечто офицерское. От мальчишки-подростка остались только пухлые губы и высокий фамильный лоб. Занятия лаун-теннисом оформили его тело, сделали его крепким и одновременно изящным, барышни таких молодых людей отмечают особо. Но Евгению, увы, было не до барышень. Пару лет назад завелась у него одна идэ́фи́кс, с которой он носился. «Как дурень с писаной торбой», – в сердцах добавлял про себя Покидышев, но вслух, конечно, не говорил, чтобы не ожесточать сына.

– Ты, разумеется, опять о войне, – сказал Ливерий Николаевич сухо.

– Разумеется, – Евгений смотрел исподлобья. – Если вы думаете, что я переменю свое решение, то…

– Такие решения не принимаются самостоятельно, – хмуро заметил Покидышев-старший. – И ты знаешь, что я твою идею не благословляю.

Сын заерзал на стуле, засопел, потом заговорил неожиданно высоким, срывающимся голосом.

– Я взрослый человек, и я патриот России! Я не собираюсь отсиживаться в тылу, пока моя страна истекает кровью на фронтах!

– Ах, какой слог, – насмешливо заметил отец, – ты стихов, случайно, не сочиняешь? Может быть, с нами за одним столом сидит еще один Игорь Северянин?

Евгений неожиданно покраснел. Ливерию Николаевичу стало и досадно, и жалко сына. Конечно, если говорить о чести, достоинстве и патриотизме, он, безусловно, прав. Вот только патриотизм и достоинство тут совершенно ни при чем…

– Почему же ни при чем? – не выдержал Евгений.

– Потому что, – отвечал Покидышев-старший решительно, – потому что война эта – не отечественная, как в двенадцатом году. Война эта империалистическая, то есть несправедливая с обеих сторон.

Евгений поднял брови: с каких это пор отец стал поклонником Ульянова-Ленина? Тот отвечал, что он ничей не поклонник, но даже и социал-демократы способны иногда говорить трезвые вещи.

– Так может быть, вы по такому случаю выйдете к городской думе с красным флагом и вместе с работниками ваших магазинов будете петь «Марсельезу»? – язвительно полюбопытствовал сын.

– Мон анж[12], что за дерзости? – нахмурилась Анна Яковлевна. – Все же ты разговариваешь с отцом, прошу, не забывайся!

Но муж остановил ее движением ладони. Очень трудно опровергать благородные порывы у детей, особенно если ты сам занимался их воспитанием. Но сейчас Ливерий Николаевич готов был на крайние меры. Он точно знал, что нельзя отпускать Евгения ни на какую войну, он чувствовал это, как говорил его знакомый доктор, спинным мозгом.

Конечно, он боялся, что сына ранят или даже убьют. Но дело было не только в этом. Ливерий Николаевич полагал, что война в принципе противоречит человеческой природе. В природе цивилизованного человека – договариваться, а не воевать. И даже коммерческие выгоды, которые непременно получали негоцианты во время боевых действий, не могли, с его точки зрения, оправдать войну. Исключение составляла война защитительная, отечественная – но это был не тот случай. Идущая сейчас мировая война представляла собой кровавую бойню, и он не собирался отправлять на фронт сына только потому, что кому-то пришло в голову помахать шашкой.

– Понимаете ли вы, что мне стыдно смотреть в лицо людям? – запальчиво продолжал Евгений. – Я – здоровый, сильный молодой человек – сижу в тылу, в то время, как тысячи моих сверстников гибнут на фронтах…

– Господи, да ты просто начитался патриотических прокламаций! – не выдержал отец. – Ты закончил коммерческое училище – кем ты собираешься служить в армии? Бухгалтером? Счетоводом? Маркитантом, может быть? Ах да, чуть не забыл – ты еще умеешь тачать сапоги.

– Отец, вы оскорбляете меня… – голос у Евгения задрожал.

– А ты оскорбляешь здравый смысл! – Ливерий Николаевич не выдержал, ударил все-таки ладонью по столу. Зазвенели серебряные вилки, упал на пол и разбился хрустальный бокал. – У тебя молоко на губах не обсохло, ты не понимаешь, что такое жизнь и смерть! Я не позволю своему сыну покончить с собой только потому, что ему вожжа под хвост попала!

– Папа! – умоляюще проговорила Мария, но мать сжала ее руку.

Воцарилось тягостное молчание. Стало слышно, как на окне жужжит вялая августовская муха.

– В таком случае, – слова давались Евгению с трудом, но он преодолел себя, – в таком случае не нужно мне ваше благословение. Я немедленно отправлюсь на призывной пункт и запишусь в действующую армию добровольцем.

– Ты уже записывался в армию, – язвительно отвечал Покидышев-старший, – ты помнишь, чем это закончилось?

Евгений вспыхнул и посмотрел на отца сердито.

– Я уеду в другой город, в другую губернию, туда, где нет ваших шпионов – и меня все равно запишут…

Евгений бросил вилку, поднялся из-за стола и пошел вон из столовой.

– Постой, – устало сказал Ливерий Николаевич ему вслед, – погоди.

Евгений остановился на пороге, но на отца не смотрел.

– Я предлагаю тебе уговор, – продолжал Покидышев-старший. – Сегодня – 14 августа 1917 года. Подождем до Рождества. Если ничего не изменится, быть по-твоему. Я отпущу тебя в армию и дам свое благословение. Но до Рождества ты обещаешь ничего не предпринимать. Согласен?

– До Рождества, может быть, война уже закончится, – хмуро произнес сын.

– Уверяю тебя, она не закончится, – отвечал Покидышев-старший. – Так ты согласен?

Несколько секунд Евгений молчал. Потом, так ничего и не сказав, вышел вон.

Легко понять, почему настроение у Покидышева в этот погожий летний день было отвратительное. После начала войны торговые дела шли все хуже, но гораздо больше его беспокоила горячность сына. Он действительно вырос, и уже нельзя было просто запретить ему или запереть дома. Дело зашло слишком далеко, Евгений готов был пойти даже против отеческой воли. Конечно, в купеческой семье со старым укладом такое нельзя было даже представить. Но Ливерий Николаевич был человек прогрессивных взглядов, он воспитывал своих детей как людей благородных, интеллигентных. И вот теперь пожинал плоды этого воспитания.

Почему Покидышев-старший попросил сына подождать до Рождества, он и сам не знал. По меньшей мере, казалось ему, удастся выгадать несколько месяцев, а там видно будет. Но нет, даже этого не случилось. Все, все что было таким ясным, устойчивым и незыблемым, распадалось и рушилось буквально на глазах. Главным импульсом, конечно, стало отречение государя-императора. Временное правительство Львова-Керенского оказалось никуда не годным и с управлением огромной страной справиться не могло – во всяком случае, во время войны. Возможно, адвокаты способны управлять государством в мирное время, но в трудные минуты людям жизненно необходим не просто правитель, а помазанник Божий. А помазанника мало что отправили под арест, так еще и звали теперь на совершенно дурацкий манер «гражданином императором».

Однако огорчения огорчениями, а дело стоять не могло. Покидышев-старщий отправился на вокзал – встречать пришедший из Москвы вагон с товарами для его галантерейного магазина. Конечно, можно было поручить все дело управляющему. Однако, во-первых, даже народная пословица гласит: свой глазок – смотрок. Во-вторых, времена пошли смутные, ненадежные, и за важными вещами лучше было приглядывать самому. До прибытия поезда Ливерий Николаевич успел заглянуть к начальнику станции и только потом отправился на перрон, где его уже ждал управляющий со смешной украинской фамилией Дружи́на, то есть «жена». Сам управляющий, правда, утверждал, что фамилия эта старославянская и означает не жену никакую, а княжеское войско. Впрочем, работник он был хороший, так что Покидышеву совершенно было безразлично, украинец он или кто еще. Да хоть древний римлянин, лишь бы работал на совесть!

Отдав последние распоряжения по разгрузке и доставке товара, Ливерий Николаевич собирался уже покинуть вокзал и ехать в магазин. Но тут перед ним вырос печальный желтолицый человек с косыми, как у черта, глазами. Человек толкал перед собой инвалидную кресло-коляску. В коляске полулежал седовласый господин с черными бровями и удивительно молодым лицом. Глаза у седовласого были закрыты, был он бледен, как мертвец, но тонкие неживые черты лица источали какое-то странное очарование.

Спящий красавец, невольно подумал Покидышев. Любопытно, есть ли на свете принцесса, которая разбудит его к жизни поцелуем… От дальнейших романтических размышлений отвлек его желтолицый. Почтенный вид Ливерия Николаевича, вероятно, вызвал у него доверие, и он обратился к купцу с вопросом, не знает ли тот, где расположен дом Покидышева, угол Панской и Дворянской.

Азиат говорил на очень приличном русском языке, но не был похож ни на башкира, ни на калмыка, ни на другого какого родного русскому человеку эскимоса. Более всего походил незнакомец на японца или китайца.

– Дом Покидышева? – переспросил Ливерий Николаевич. – Вы, наверное, в магазин?

– Нет, – отвечал японец или китаец. – Нам нужен доктор Чан. У него там врачебный кабинет.

– Да-да, – кивнул Покидышев, – доктор Чан мне хорошо знаком.

Да и как, скажите, было ему не знать доктора Чана, если тот несколько лет назад вылечил Ливерия Николаевича от довольно сложной болезни, с которой не знали, что делать, наши, европейские врачи. Помещения на втором этаже сдавались внаем предприятиям и частным лицам, в одном из них и практиковал китайский доктор. В благодарность за излечение Покидышев сдавал ему кабинет с большой скидкой.

Ливерий Николаевич, после недавнего разговора с сыном чувствовавший настоятельную необходимость как-то развлечься, решил сам проводить китайца, представившегося Ганцзалином и его тяжело больного хозяина, действительного статского советника Нестора Васильевича Загорского, до места. По дороге выяснилось, что живший в столице Ганцзалин прекрасно знал тамошний, санкт-петербургский магазин Покидышева, куда регулярно заглядывал его господин, бывший изрядным франтом.

Покидышеву надо было с кем-то поделиться своей тревогой относительно сына, да и общего состояния дел в государстве. Не все можно сказать близким людям, а пришлому китайцу, которого, может быть, видишь первый и последний раз в жизни, язык странным образом сам выбалтывает самое важное. В приступе неожиданной откровенности Покидышев жаловался на строптивость сына, рвавшегося на войну, а Ганцзалин слушал и кивал сочувственно.

Сам у себя он спрашивал в этот миг, для чего он слушает излияния постороннего и совсем чужого ему, хоть, вероятно, и доброго человека. Ведь семейные проблемы – самые сложные на свете, и разве может он ему чем-то помочь? Но потом почему-то вспомнил слова, сказанные Загорским незадолго до смерти: «Нельзя воевать со всем миром. Надо искать союзников где только возможно».

Тут мысли китайские приобрели неожиданный оборот. Если бы на его месте был хозяин, думал Ганцзалин, он бы наверняка понял, как помочь Покидышеву. Может быть, и Ганцзалин тоже сможет – не зря же он столько лет жил рядом с величайшим сыщиком в мире.

– Значит, на войну рвется, – повторил китаец неожиданно. – Это плохо.

– Мало сказать – плохо, – кивнул купец. – Это ужасно, и мне как отцу просто нестерпимо такое слышать. Ведь я его знаю, сколько его ни удерживай, все равно сбежит. И убьют его там, убьют, я сердцем чувствую. А как прикажете его удержать – ведь взрослый же человек и характер имеет весьма самостоятельный!

– Мы вот что, – сказал Ганцзалин, подумав самую малость, – давайте-ка вот как поступим. После приема у доктора заедем к вам домой. Я, кажется, понял, как остудить вашего добровольца…

Глава третья. Новый китайский друг

Чем дольше осматривал доктор Чан Загорского, тем более озабоченным становился. Напоследок он выслушал ему пульс в нескольких местах и лицо его помрачнело окончательно.

– Можно что-нибудь сделать? – не выдержал Ганцзалин.

Доктор Чан был из Гуанчжоу, пекинского, а тем более сианьского диалектов не знал, так что два китайца говорили между собой по-русски. При этом у Ганцзалина неожиданно прорезался отчетливый китайский акцент.

– Можно, – после некоторой паузы отвечал доктор, – но болезнь тяжелая. Нужны золотые иглы.

– Хорошо, – сказал Ганцзалин.

– Болезнь необычная и тяжелая, – задумчиво продолжал лекарь. – Нужно будет много игл.

– Хорошо, – повторил Ганцзалин.

– Это будет дорого, – сказал доктор Чан.

– Ничего, можно, – сказал Ганцзалин.

Однако сумма, которую назвал китайский эскулап, неприятно поразила клиента. Конечно, по старым временам такие деньги для Нестора Васильевича ничего не значили. Но сейчас были не старые времена. Загорский три года лежал в глубокой коме, все наличные были потрачены на многочисленных врачей, а к банковскому счету хозяина, как легко догадаться, Ганцзалин доступа не имел.

При этом лечение должно было начаться уже завтра, а, значит, деньги нужны были тоже завтра. Где взять такую сумму в такие короткие сроки, Ганцзалин положительно не знал. В глубочайшей задумчивости вывез он хозяина на улицу, где увидел Покидышева, который стоя на тротуаре, говорил с директором Северного банка. Заметив Ганцзалина, Покидышев распрощался с собеседником и направился к китайцу. Тот с некоторым недоумением воззрился на Ливерия Николаевича.

– Что? – спросил Ганцзалин, но тут же и вспомнил: – Ах да, сын!