Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Адриана Трижиани

Поцелуй, Карло!

Памяти Майкла А. Трижиани
Kiss Carlo by Adriana Trigiani



Copyright © 2017 by Adriana Trigiani





Памяти Майкла А. Трижиани



Книга издана с любезного согласия автора и при содействии William Morris Endeavor Entertainment и Литературного агентства Эндрю Нюрнберга



© Елена Калявина, перевод, 2018

© «Фантом Пресс», оформление, издание, 2019

От автора

Действие романа начинается в 1949 году, после Второй мировой войны. Америка ликовала, празднуя победу отважных мужчин и женщин из наших семей, которые бесстрашно сражались за демократию вместе с союзниками со всего мира. Отношение к вопросам личной свободы, работы, искусства, семейной жизни и религии, а также восприятие властей изображены здесь сообразно эпохе. Специфический язык, использованный для описания женщин, девушек, цветного населения и иммигрантов, ныне считается устаревшим и оскорбительным. Слова, которыми сегодня мы говорим друг о друге, изменились. Надеюсь.

Увертюра

1 мая 1949 г.

Розето-Вальфорторе, Италия



Прохладный ветерок качнул старинную ветроловку на балконе спальни посла и его жены. Хрупкие стеклянные колокольчики зазвенели, словно хрусталь на свадебном застолье.

До войны палаццо славилось своим великолепием: терракотовая черепичная крыша, мраморные полы, резные монастырские двери. Расположенное на самом высоком холме Розето-Вальфорторе, оно напоминало горделивую колокольню, разве что колокола не хватало. Величали его Палаццо Фико[1] Регале: склоны холмов, каскадом спускавшихся к дороге на Рим, были сплошь покрыты смоковницами. Летом смоквы пышно зеленели, обремененные фиолетовыми плодами. Зимой их голые сучья, обмотанные тюрбанами из мешковины, напоминали салютующих чернорубашечников Муссолини.

В спальне супруга посла, синьора Элизабетта Гуардинфанте, заботливо упаковывала мужнину парадную форму. Элизабетта была невысокой брюнеткой с темными, как чернильные отпечатки пальцев, глазами – сплошные радужки, белков почти не заметно. Хрупкость сложения и тонкие губы она унаследовала от своих французских предков, живших на севере Италии.

Она скатала красно-бело-зеленую ленту в тугой валик, похожий на раковину улитки, – когда муж развернет ее, шелк без единой морщинки ляжет наискось на его груди. Приколола орденскую ленту и золотой атласный аксельбант к ярко-синему мундиру, затем пристегнула к рукавам расшитые стеклярусом обшлага. Повесив мундир на обитую ватой вешалку, уложила его в мягкий муслиновый чехол, словно младенца в кружевной конверт. Теперь брюки. Элизабетта перекинула их через перекладину деревянной вешалки и тщательно разгладила лампасы на каждой штанине, прежде чем упаковать в отдельный чехол из муслина.

Бетти поместила мундир в открытый одежный кофр, произвела ревизию содержимого и добавила шесть пар носков, включая те три пары, что она заштопала, перед тем как собирать мужа в дорогу. Осмотрела черные лаковые туфли, каждая из которых лежала в отдельном замшевом мешочке, и вынула левую. Углядев на носке пятнышко, Элизабетта до блеска отполировала ее краешком передника. Потом завернула деревянную чашку для бритья, помазок, круглый кусочек мыла и опасную бритву в льняную салфетку, после чего засунула сверток в отполированную туфлю и спрятала обувь в кофр.

Элизабетта осмотрела безупречные стежки на подоле сорочки мужа: ей пришлось сделать обтачки из собственной шелковой рубашки, чтобы подшить обветшалую ткань. Довольная тем, что у мужа есть все необходимое для предстоящего путешествия, она подвесила внутри кофра маленькие сетчатые мешочки, наполненные душистыми бутонами лаванды и кедровой стружкой, тщательно завязав их на два узла. Эти мелочи останутся незамеченными, но она все равно сделала их для мужа, потому что знала, как они важны.

Она защелкнула крышки на нескольких обитых бархатом шкатулках, в которых хранились форменные золотые запонки Итальянской армии, зажим для галстука и две медали, полученные отцом посла во время Первой мировой, al valor militare и merito di guerra[2]. Массивную золотую медаль aiutante[3] времен Второй мировой она оставила на ночном столике. Это подарок предыдущего посла, который был рад-радехонек от нее избавиться: на одной стороне медали – чеканный профиль Бенито Муссолини, на другой – эмблема, соответствующая званию майора армии Италии.

Такой ужасной зимы, какая выдалась в 1949 году, никто не мог припомнить. Селевой оползень, случившийся из-за ливневого паводка на реке Форторе, на несколько месяцев отрезал жителей высокогорных районов от прочего мира. Военные отправили спасательную группу, чтобы доставить бедствующим провиант и лекарства, но подводы не смогли добраться до городка, поскольку Виа-Капелла-делла-Консолационе – единственную дорогу туда – смыло начисто. Вместо того чтобы спасти розетанцев, военные чуть не погибли сами, соскользнув по крутому склону в мрачное и глубокое озеро грязи, в которое превратилась долина.

Жители Розето-Вальфорторе утратили всякую надежду на помощь до самой весны. Солнце, прятавшееся почти всю зиму, внезапно выплеснуло на город белые струи, словно золотые лучи на дароносице в нише церкви Санта-Мария-Ассунта.

– Пора, Бетти.

Карло Гуардинфанте стоял в дверях спальни, одетый в свой единственный коричневый шерстяной костюм с широкими лацканами и лучшую бледно-голубую сорочку. Жена поправила мужу узел на бежевом в розовую полоску галстуке и опустила в нагрудный карман пиджака билет в оба конца и телеграмму, подтверждающую его прибытие на место.

Карло родился на юге Италии, и темперамент у него был типично южный, однако внешностью он отличался от своих земляков. Обладая свойственной им страстностью, он не унаследовал насыщенной средиземноморской смуглости и темной масти. Веснушчатое лицо селянина с севера, широкие ладони пахаря, а росту отмерено целых шесть футов два дюйма – генеральская стать, никак не меньше. За широкий размах в плечах его прозвали Спадоне – Меч.

– Все готово, милый.

Бетти заглянула мужу в глаза. В ярком утреннем свете они были как тихие морские волны в порту Генуи, больше зелени, чем синевы. В рыжеватых волосах уже виднелись белые блики, слишком ранние для мужчины тридцати восьми лет, – напоминание о пережитом. Последние несколько лет Карло провел в заботах о жителях своей провинции, разочарованных отсутствием всякого развития, движения вперед. Их тревоги и печали очень сильно сказались на нем. Карло так исхудал, что Элизабетте пришлось пробить две лишние дырки на ремне и самой установить пистоны. Она укрепила маленький медный наконечник на длинном конце петли, и стало совсем незаметно, что ремень укоротили.

– Ну как тебе ремень? – Она потянула за петлю.

Карло погладил медную насадку и улыбнулся. У него была щербинка между передними резцами, и среди односельчан это почиталось признаком удачи, поскольку теоретически туда можно просунуть монетку, а это значит, что фортуна будет благоприятствовать всю жизнь. Но Карло не чувствовал себя везунчиком, и все надежды на процветание оказались смыты напрочь вместе с дорогой на Рим.

И Карло стал пытать счастья, где только выйдет.

– Может, прикинуться, что это новый итальянский шик?

– А почему бы и нет?

Карло поцеловал жену в щеку, достал бумажник, открыл его и пересчитал лиры.

– Тут больше. Ты что, священника пристукнула?

– Умная жена откладывает деньги, не посвящая в это мужа.

– Твоя мать хорошо тебя обучила.

– Не моя, – усмехнулась Бетти, – а твоя.

Карло погладил жену по попке.

– И дуче тоже упакуй.

– Ох, Карло. Американцы его ненавидят.

– А я переверну медаль майорской эмблемой вверх. Пусть его faccia[4] смотрит мне в сердце. Может, эта сволочь хоть на что-то доброе сгодится.

– Лучше всего было бы переплавить ее и продать.

– Чем больше золота я на себя нацеплю, тем важнее буду смотреться. Грудь у меня должна звенеть, как тамбурин.

Карло захлопнул шкатулку и подал ее жене.

– La bella figura.

– Va bene[5].

Элизабетта взяла медаль с ночного столика и, положив к остальным, закрыла на замок в сейфе внутри кофра. Карло крепко прижал к себе жену.

– Когда я вернусь, мы покрасим виллу.

– Тут покраской не обойтись, – вздохнула Элизабетта, беспомощно оглядывая комнату. Штукатурка растрескалась, на потолке ржавые потеки, парчовые шторы прохудились, но больше всего огорчали квадратные фанерные заплаты, что заменяли оконные стекла, разбившиеся из-за сильных ветров. Элизабетта снова вздохнула. Узорчатые окна были самой ослепительной деталью жилища, их доставили из самой Венеции, а теперь пустые рамы смотрелись как выбитые зубы в некогда прекрасной улыбке. – Нашему дому поможет только чудо.

– Добавь его в список, Бетти, – обнял ее Карло.

– Нам жизни не хватит починить все, что нуждается в ремонте.

Нельзя сказать, что Карло легкомысленно воспринял свое назначение в качестве Ambasciatore da Provincia di Foggia e Provincia di Capitanata da Apulia[6], и он вовсе не считал эту должность формальной. Он хотел творить добро, но к почетному титулу не прилагались никакие ассигнования, а о поддержке и говорить нечего. По всей Италии – от Средиземного моря до Адриатики, от севера до юга – репарации пошли на восстановление береговых линий, электростанций, важнейших заводов и фабрик. Это почти не имело отношения к Розето-Вальфорторе и прочим деревушкам. Оказавшись в бедственном положении зимой, Карло был не в состоянии добраться до Рима и молить о помощи, а на все письменные просьбы получал вежливый ответ, что где-то еще есть нужды куда более срочные и насущные.

Святая Католическая церковь рекомендовала ему собрать жителей города, дабы те сами поработали на общее благо, но в Розето-Вальфорторе почти не осталось молодежи. Кто-то умер в войну, многие уехали в Неаполь искать работу на побережье Амальфи или на восток Адриатики, чтобы наняться на торговые суда. Большинство розетанцев, впрочем, эмигрировали в Америку, где было море работы на сталелитейных заводах, фабриках и стройках. Те, кто остался, были слишком бедны, чтобы отважиться уехать, и слишком стары, чтобы этого хотеть. Жизнь, куда ни глянь, стала унылой и беспросветной. Так и не дождавшись признаков перемен к лучшему, Карло предпринял последний шаг для спасения своего городка.

Солнце омывало городишко белым светом, когда Карло в костюме и фетровой шляпе и Элизабетта в соломенной шляпке, льняном пальто и парадно-выходных черных туфлях появились на пороге своего дома. Блестящая пара внушала уверенность на фоне послевоенной разрухи: дырявые черепичные крыши многих строений были наспех залатаны первыми попавшимися досками, древние каменные стены лежали в руинах, мощенные булыжником улочки щерились глубокими выбоинами.

Следом вышел старый слуга. Опустив голову, он жевал табак и нес на плечах дорожный кофр Карло с такой легкостью, будто багаж для него не тяжелее пуха, а сам слуга по-прежнему молод.

Горожане, высыпавшие на извилистые улочки, чтобы проводить посла, махали, как флагами, длинными зелеными ветками кипариса. Карло приподнимал шляпу и кланялся людям, их приветствия и восторги были словно глотки студеной воды для его жаждущей души. Женщины продирались вперед, протягивая запечатанные конверты, которые Элизабетта собирала, обещая, что муж передаст весточки лично в руки каждому адресату, как только прибудет на место.

Слуга погрузил кофр на повозку, недавно выкрашенную в ярко-желтый цвет – отчасти для того, чтобы отвлечь внимание от запряженного в нее дряхлого ослика. Животное тоже принарядили в честь такого важного пассажира: к уздечке привязали розовые и зеленые ленты. Карло улыбнулся, размышляя о том, что украшение на ослике смотрится точь-в-точь как новая шляпка на старухе – попытка хоть на время отвлечься от неизбывного.

Посол взобрался на открытое сиденье. Эхо всеобщего ликования прокатилось по улицам, когда Элизабетта, высоко подняв стопку писем, вручила ее мужу. Карло склонился к жене, чтобы поцеловать на прощанье. Толпа расступилась, когда повозка покатилась по мостовой и Элизабетта пошла за ней следом. Розетанцы воссоединились у нее за спиной, провожая посла. Стайка девочек бросала розовые лепестки и кричала: «Поцелуй, Карло!» А их матери бежали рядом с повозкой и тянули к нему руки. Женщины трепетали, когда Карло наклонялся к ним, пожимал руки, целовал их.

Падре Де Ниско, облаченный в черную сутану, стоял на белых мраморных ступенях церкви. Он осенил крестом проезжающую мимо повозку. Возница и Карло склонили головы и перекрестились.

На выезде из города молодая мать выступила вперед и подала Карло свое новорожденное дитя. Карло протянул к младенцу руки и нежно принял белый сверток. Он прижал малыша к груди и поцеловал в щечку.

Глядя на мужа с ребенком на руках, Элизабетта смахнула слезинку. Перед ней возникло видение ее самой заветной мечты.

Когда-то на улицах Розето-Вальфорторе было полно колясок, перед войной в городке родилось не меньше сотни младенцев. А теперь они такая редкость. Как этот вот малыш. Мысль о детях заставила Карло еще сильнее желать осуществления своего плана.

Когда повозка проехала через городские ворота, толпа остановилась с прощальными возгласами.

– Народ вас любит, – заметил возница.

– Любят, пока нужен.

– А когда станете не нужны?

– Найдут себе новую любовь. – Посол надвинул шляпу на глаза. – Как дорога?

– Если осторожно, то доедем.

– Вовремя?

– Наверное. В Фодже вас ждет машина.

– А бензина-то хватит? – спросил Карло с усмешкой.

– Зависит от того, сколько заплатили шоферу.

– И вам, – улыбнулся Карло.

– Я не ради удовольствия работаю, амбашьяторе.

– Как и все.

– Италия забыла о нас. Все деньги идут в Рим, Милан. Даже Болонья отхватила кусок от репараций.

– На железную дорогу. – Карло не собирался вести политические дискуссии с кучером, он слишком хорошо знал, что его город просто позабыли. – Болонья – важный железнодорожный узел.

– Конечно, но мы-то ведь тоже важны. Мы, крестьяне, кормим народ, а народ нас же голодом морит. Забросили деревню и спасают города.

– Можете ехать чуть быстрее?

– Нет, если хочу остаться при всех четырех колесах. Таких дрянных дорог, как у вас, я еще не видал.

– Благодарю за высокую оценку, – сказал Карло, глядя на карманные часы. – Мне надо успеть на корабль в Неаполе.

– Как у вас насчет везения?

– Ну, солнце сияет, хотя я уже и не надеялся, так что, думаю, у меня с везением все отлично.

Посол был на пути в Америку и отчаянно нуждался в удаче.

Карло обернулся, чтобы бросить прощальный взгляд на свое селение. Склоны холмов казались кучами мокрой грязи, на которых кое-где пробивались робкие, но обнадеживающие зеленые ростки. Хилые стволы смоковниц чудом выжили, настырно уцепившись за землю, и сами по себе олицетворяли надежду.

Каменные домики сгрудились на вершине горы, словно щербатые миски на полке. Не все еще потеряно, но того, что осталось, не хватит, чтобы спасти его дом.

Карло глядел, как его жена пробирается сквозь толпу, чтобы в последний раз посмотреть вслед повозке. Карло помахал ей. Элизабетта прижала руку к сердцу, и он еще сильнее, до боли в подвздошье, ощутил груз необходимости вернуться победителем.

Лицо Элизабетты – последнее, что запечатлелось в памяти Карло. Оно будет сопровождать его всю дорогу до Неаполя и на борту корабля, который отвезет его в Америку, на всем пути в маленькую деревню в Пенсильвании, где, он был уверен, хранился ключ к спасению Розето-Вальфорторе. Он слышал, что в Америке все разорванное можно заштопать, там находится решение для любой проблемы, деньги там текут, как сладчайшее вино на пиру, и не иссякают.

Посол Карло Гуардинфанте скоро своими глазами увидит, правда ли это, на самом ли деле земля упований и надежд станет таковой и для него, чтобы он мог спасти свое селение и людей, которых любит.

Пролог

1 мая 1949 г.

Филадельфия



Philadelphia est omnis divisa in partes tres[7].

Все в Филадельфии было разделено на три части, потому что Дом Палаццини и его брат Майк не разговаривали друг с другом с 1933 года (или около того, дата весьма размыта и разнится по обе стороны вендетты). В результате конфронтации братья разломили надвое прибыльный семейный бизнес – компанию «Такси Палаццини», а с ней и город, который компания обслуживала.

Hoc est bellum[8].

Дом востребовал Монтроуз-стрит и все кварталы южнее, а Майк взял себе Фицуотер, Центр-Сити и на север от них. Было решено, что Брод-стрит – с севера на юг – останется нейтральной территорией. Подбирать и высаживать пассажиров можно по обе стороны без ограничений. Подброшенная монетка рассудила, что Дому останется семейное имя «Такси Палаццини», а Майк наречет свое новое коммерческое предприятие «Пронто: такси и лимузины».

Братья побили горшки из-за денег. Деньги – причина всех раздоров в любой итальянской семье со времен этрусков, однако подробности ссоры зависели от того, кто вас в них посвящает и по какую сторону от Брод-стрит он живет.

Клочок земли на Монтроуз-стрит отец пообещал оставить Дому, это на словах, а на деле – в завещании – указал наследником Майка. Майк собирался продать участок брату, который уже выкупил Майкову половину семейной усадьбы сразу после смерти отца, но Дом и так чувствовал себя законным наследником этой земли и считал, что она просто должна быть включена в его долю без дополнительных расходов с его стороны. В конце концов, именно Дом жил с отцом в фамильной усадьбе и именно жена Дома заботилась об отце до самой его кончины.

Увы, к предполагаемому подарку приложился счет на оплату. Посыпались оскорбления. Дом обозвал Майка неблагодарным, а Майк обвинил Дома в воровстве. Куда делись наличные на непредвиденные расходы в 1932 году, а? Кто их взял? Почему это всплыло сейчас? Однажды вечером произошел инцидент, когда не удалось сдать выручку в банк. Что случилось с деньгами? Годами вызревавший гнойник вскрылся – истинные чувства прорвались наружу. Майк назвал Дома «скупердяем, по дешевке отхватившим дом». А Дом нарек Майка «сусальным Чарли». Майк и в самом деле был любезен до приторности, что называется, куда угодно без мыла пролезет, или с мылом – тем самым, что разводили в ведрах, когда драили таксомоторы и натирали их до блеска. Дом не делал скидок и вообще был весьма негибок по части оплаты, так что клиентура уходила к конкурентам, а Майк, который ладил с людьми и куда лучше умел договариваться, сидел тихо под пятой твердолобого старшего брата-всезнайки.

Упреки посыпались один за другим, как куски слоеной свадебной выпечки на венецианский стол. Перешли на личности. Майк дни напролет играл в карты и резвился в Атлантик-Сити, пока Дом прикрывал его и вел все дела. Дом – старомодный наивный иммигрант-итальяшка, а Майк – дешевый америкашка, забывший свои корни. Майк понабрал займов под залог бизнеса, отгрохал дом на Фицуотер с бассейном и мраморным фонтаном во дворе и вообще жил на широкую ногу. А Дом, в жизни не бравший ни цента в долг, жил сугубо по средствам и обходился корытом, которое наполнял из садовой лейки. Скандал, да и только.

Но это были цветочки. Потом пошли ягодки.

К сваре подключились жены.

Домова жена Джо и жена Майка Нэнси были друг дружке как сестры. И вдруг все оборвалось. Мученица Джо заботилась о свекре до последнего его вздоха, кормила-поила-обстирывала и каждое воскресенье безропотно накрывала обеды для обеих семей, пока Нэнси выпендривалась, наряжалась в леопардовые пальто на красной атласной подкладке и грезила о шикарной жизни на Мейн-Лайн в окружении слуг и служанок. Джо носила простое драповое пальто, сама шила себе одежду и шторы на окна, зато Нэнси шастала к портнихе, заказывала портьеры в «Уонамейкере» и разъезжала на кобальтовом «паккарде».

Когда фирма стала преуспевать, Джо продолжила экономить, а Нэнси начала транжирить. Джо по-прежнему носила свое простое золотое обручальное кольцо, а Нэнси пошла в гору. Зубцы ее помолвочного кольца расширили, чтобы место скромного четвертькаратного брильянтика мог занять сверкающий брильянтище в три с половиной карата. Изящную золотую цепочку на шее Нэнси сменила толстая, как лапша папарделле, цепь, а на ней болтался новый роскошный медальон, которому позавидовал бы сам папа римский.

Джо хозяйствовала по старинке, храня традиции своей сицилийской семьи. Она с удовольствием сидела дома и нянчилась с мальчиками Нэнси наравне со своими собственными, а Нэнси в новенькой шляпке от «Мистера Джона» уезжала в город и прохлаждалась на вечеринках, где более-менее итальянскими, кроме нее самой, были разве что кружева на скатерти. Нэнси лезла наверх, и вскарабкалась она туда прямо по добросердечной Джо, оставив после себя синяки и ссадины. Дом встал на защиту Джо, а Майк вступился за Нэнси.

Дом и Майк настолько ожесточились друг против друга, что выплеснули свой раздор на улицу, чего не делала ни одна итальянская семья с тех пор, когда Ромул и Рем называли волчицу мамой; о скандале прознала вся округа. Доброхоты-наблюдатели не преминули подлить маслица в огонь, разжигая распрю сплетнями и напраслиной, и трещина становилась все глубже.

Правда обросла шипами кривды и превратилась в разрушительный стенобитный шар, начисто разобщивший два семейства.

Каждый итальянец знает: если подливка подгорела, то уже ничто не поможет. Единственный выход – вылить ее, выскоблить до капли, выбросить вместе с горшком. Доминик и Майк выбросили друг друга окончательно и бесповоротно.

Семейные разлады не были внове в Южной Филадельфии. Району Саут-Филли всего досталось вдвое, так что он был приспособлен к любому семейному разрыву. Семья могла расколоться и выжить, заселив полдома в новом особняке для двух семей, платить десятину другой церкви, отправить детей в другую школу и даже стричься в конкурирующих парикмахерских, чтобы никак не пересекаться. Жизнь могла себе течь своим чередом, вполне нормально, если считать нормальным состояние многолетней вражды между кровной родней.

Vincit qui patitur[9].

Майк и Дом зажили на соседних улицах, не знаясь друг с другом, и жены их тоже не общались. Их дети – крошечное мальчишечье войско – поначалу были озадачены разрывом между командованием двух семейств, но быстренько усвоили, что лучше отказаться от всякой связи с кузенами, чтобы угодить родителям. Раз уж кузенов угораздило оказаться по ту сторону, то не стоит сердить тех, чье расположение гораздо ценнее. Годы спустя ядовитый цветок распустился и в душах новых членов семей, юных новобрачных, которые восприняли семейную вражду как часть клятвы верности и доказательство любви к своим молодым мужьям. Муж и жена – одна сатана.

Разрыв, похоже, не слишком тревожил Дома и Майка, несмотря на то что их осталось всего двое на белом свете – тех, кто помнил Неаполь пасмурным утром 29 апреля 1901 года. Тогда двенадцатилетний Доменико и одиннадцатилетний Микеле стояли рядышком на борту корабля, который должен был доставить их в Америку, к отцу, эмигрировавшему в Филадельфию и работавшему сварщиком на военно-морской верфи. Их мать скоропостижно скончалась от лихорадки, и ни у кого из родственников в Авелино не нашлось ни места, чтобы приютить их, ни средств, чтобы о них заботиться. Так что отец оплатил путешествие сыновей через океан.

Мальчики отчаянно тосковали по матери. Они были убиты горем и напуганы. Цепляясь друг за друга, братья крепко держались за руки (чего не делали с тех пор, как одному исполнилось три, а второму – четыре) на палубе «Арджентинии», сказав последнее arrivederci[10] родному дому и даже не представляя, что ждет их впереди. Только Дом будет знать, что Майк плакал у него на плече, и только Майк будет знать, что Дом прошептал: Non ti lascero mai[11]. Может, Дом и поклялся никогда не покидать брата, но все разом позабылось годы спустя, когда один брат решил, что другой брат обжуливает его с клочком земли, которому грош цена в базарный день и который никому из них даром не был бы нужен, если бы отец не завещал его Майку, то ли бездушно предпочтя одного сына другому, то ли по совершенно иной, ему одному известной причине.

Их отец Доменико Микеле Палаццини был талантливым слесарем-монтажником, а еще он был игроком и всю свою жизнь превратил в соревнование, на которое мог сделать ставку, побиться об заклад. Особое удовольствие он получал, стравливая сыновей между собой. Лишенный мягкого воздействия жены, он был настоящим задирой и громилой, и сыновья знали, что выжить рядом с ним можно, только угождая ему.

После смерти старика всем правило золото, а Дом и Майк стали его верными вассалами. Дом не желал вспоминать об отце, а Майк хотел занять отцовское место. Их королевство, включая процветающее дело – такси и весьма скромную недвижимость, теперь было разделено пополам, как выигрыш в покере.

Братья усвоили, что половина чего-то прекрасного – это лишь половина, но озлобление их было таким глубоким, что мешало тужить об утраченном. Они жили через улицу друг от друга – достаточно близко, чтобы Майк мог унюхать аромат воскресной подливки Джо, а Дом – услышать пение Синатры из колонок первоклассного проигрывателя Майка в предрассветный час, но достаточно далеко, чтобы не позволить гневу воспалить честолюбие и попытаться одержать победу над врагом. Долгих шестнадцать лет прошло, но рана была все еще свежа.

Alea iacta est[12].

Акт I

Тот забракован, кто вступает в брак! У. Шекспир. Все хорошо, что хорошо кончается[13]
1

2 мая 1949 г.

Филадельфия



Эльза Палаццини обегала рынок на Девятой улице: продавца рыбы, зеленщика, булочника, мясника и фруктовую лавку. Торговки добродушно переругивались с мальчишками-разносчиками, их голоса то и дело перекрывал стук деревянных ящиков, сброшенных на землю, скрип обрезиненных колес на тележках с товаром, когда те утыкались в прилавки, или оглушительный грохот льда, ссыпаемого в металлические бидоны. Перед одной из лавок продавец с покупателем вели дела с глазу на глаз, sotto voce[14], и лишь язык тела выдавал согласие или недовольство.

Солнце еще не взошло – единственным источником света на рынке под открытым небом были фары фургонов да голые лампочки, болтающиеся под красными в белую полоску торговыми навесами. Эльза проталкивалась сквозь толпу, пока не нашла разносчика, торговавшего свежими цветами. После дождя, шедшего ночь напролет, в воздухе висела зябкая изморось. Эльза продрогла и застегнула жакет на все пуговицы. Одинокая лампочка лениво раскачивалась под ветерком, выбрасывая полосы света на выставку серых ведер, наполненных свежими цветами. Эльза любовалась охапками фиолетовой сирени, желтых нарциссов, розовых пионов, клубами голубых гортензий и букетиками маргариток, пока наконец не нашла то, что искала. Она вытащила пучок перевязанных бечевкой шиповниковых розочек из набитого букетиками ведра. Ледяная вода потекла в рукав, когда она подняла розочки повыше, чтобы осмотреть. Поставив пучок обратно, вытащила другой, потом еще один, пока не отыскала тот, где лепестки были сомкнуты так плотно, что бутоны напоминали розоватые язычки пламени.

– На Майский праздник? – догадался продавец, заворачивая цветы в вощеную бумагу.

Эльза кивнула.

– Вчера все белые розы раскупили. Церковь Богоматери Доброго Совета в этом году выбрала все белое.

Эльза улыбнулась ему:

– Повезло мне. Все мои девочки одеваются в розовое. Кроме Королевы и статуи Девы Марии. И я уже сделала им венчики из белых розочек.

Эльзина речь – правильный английский с легким польским акцентом, – стройная гибкая фигура и врожденное изящество придавали ей толику аристократизма.

– Царица Небесная прежде всего, – сказал продавец.

– Конечно.

Эльза расстегнула кошелек для мелочи и выудила семьдесят пять центов. Пока она расплачивалась, к ним подошла женщина.

– До чего хорошенькие, – сказала покупательница, глядя на розы, которые цветочник передавал Эльзе.

– Благодарю. Здесь всегда самые лучшие и свежие цветы на всем рынке, – подмигнула Эльза продавцу.

– Тогда, может, посоветуете, что выбрать – пионы или нарциссы?

– А что за повод?

– Свадьба.

– Тогда почему бы не взять и то и другое? Да прибавить к ним веточки лавра. – Эльза указала на лоснящиеся зеленые ветки, перевязанные бечевкой.

– Это было бы очень красиво. Вот только не знаю, что скажут женщины в синагоге.

– А какую синагогу вы посещаете?

– Б’Най Абрахам, – ответила женщина. – Слыхали о такой?

– На Ломбард-стрит? – Эльза услышала гудок мужниной машины и помахала ему, а потом снова повернулась к собеседнице: – Мазел тов[15] невесте и жениху. Шалом.

– Шалом. – Женщина проводила Эльзу заинтересованным взглядом.

К тому времени, когда Эльза подошла к машине, Доминик Палаццини III уже выскочил и распахнул перед нею дверцу ярко-желтого такси. Он был высок, под стать супруге, и красив, как кинозвезда, – черноглазый жгучий брюнет, римский профиль, как у Роберта Тейлора[16], и выразительные темные дуги бровей. Эльза чмокнула его в щеку.

– Ну, нашла, что искала?

– Точь-в-точь!

Доминик усадил жену на переднее сиденье такси.

– Чтобы найти то, что нужно, сюда надо приезжать засветло, – заметил он, закрывая за ней дверцу.

И забрался на водительское сиденье.

Эльза придвинулась к мужу и взяла его под руку.

– Давай прокатимся на реку? – предложил он. – Дорога вся наша будет.

Эльза взглянула на часики:

– Малыш скоро проснется.

– Там же Ма.

– Я не люблю пропускать утро с ним.

– Ты ничего не любишь пропускать, Эльза.

Эльза улыбнулась и положила голову на плечо мужу. Так они и ехали до самого дома.



А неподалеку, всего в нескольких кварталах, низкий туман цвета розового шампанского клубился над Монтроуз-стрит.

Южная часть Филадельфии сверкала. Неопрятный ряд домишек покрылся патиной, как морские ракушки, а серый портал швейной фабрики засеребрился в утреннем свете. Разверстые траншеи, пугавшие улицу, недавно перекопанную для прокладки труб, стали не просто канавами, полными грязи, а крепостными рвами с водой, реками, защищающими королевство, которое градостроители нарекли Bella Vista[17].

Ники Кастоне, сжимая под мышкой пакет с завтраком, стоял на ступенях дома 810 по Монтроуз-стрит, где он жил с дядей Домом, тетей Джо и их сыновьями с тех пор, как ему исполнилось пять. Первая на сегодня сигарета болталась в уголке рта, свободной рукой он застегивал медные пуговицы на форменной куртке. Свежая ментоловая струя сигареты «Лаки Страйк» кольнула гортань, наполнила легкие, помогая Ники проснуться. На плече у Ники висел тубус на широком кожаном ремне. Он пристроил его на боку, как винтовку. Ники не просто смотрел, как солнце восходит, озаряя округу, он упивался его безмятежным сиянием. Он видел красоту мира даже там, где ее и в помине не было. Ему казалось, что вот такой особенный свет похож на фату невесты у алтаря, невесты, выдаваемой замуж по расчету, – фата скрывает все недостатки, но сулит чудесную тайну. Ничего плохого в этом нет.

Воздух полнился нежными ароматами базилика, лимона и влажной земли. Братья Спатуцца – деревенские кузены Ники со стороны матери, живущие за рекой, в Джерси, – уже совершили свою ежегодную ночную доставку, привезя все необходимое для весенне-посадочных работ. Изобилие это разместилось на ступеньках крыльца, точно статуи в древнеримском атриуме, – горшки с кустиками томатов, урны с саженцами фиговых деревьев, лимонов и самшита. Ящики с проклевывающейся овощной рассадой обступили деревянные поддоны с побегами зеленых трав. Не иначе, тетя Джо заказала по экземпляру всего, что произрастает на Восточном побережье. Бирки трепетали на ветру, как лепестки. Официальные названия, начертанные на латыни, пробуждали память о том, как в детстве Ники прислуживал у алтаря во время мессы. Nasturtium Gloria. Aster laevis. Specularia perfoliata…

Лавируя между густой листвой, Ники восхищался эстетикой братьев Спатуцца. Итальянцы что угодно превратят в искусство, даже доставку навоза.

Скоро под мудрым руководством тети Джо и задний дворик, и плоская площадка на крыше, и каждый клочок земли, прилегающий к парадному крыльцу, возделают и засадят. Через несколько недель здесь будет mille fiori[18], все буйство красок, когда расцветут клумбы вдоль дорожки. Придет август, и урожай из огорода заполнит их стол al fresco[19] итальянским перцем, руколой, фенхелем и огурцами. Ники прямо-таки почудился вкус цветков цукини во рту.

Помидоры – основной элемент любой трапезы в доме Палаццини – приумножатся под спудом, в огородике на крыше. Там, поближе к солнцу, они вырастут красные, мясистые и сладкие-сладкие, когда поспеют. Потом женщины сорвут их и сложат в берестяные корзины, которые мужчины спустят в подвал – на кухню. И тут уж все итальянское семейство примется за работу: помидоры будут вымыты, перетерты, их закатают в банки, и запасов томатного соуса хватит на всю долгую серую пенсильванскую зиму.

Ники перешел на другую сторону улицы – к гаражу, отпер раздвижные ворота под красной вывеской «Такси Палаццини и телеграф “Вестерн Юнион”» и толчком отодвинул створку вбок. Потом вытащил металлический шток из углубления над дверью, набросил крюки и развернул над тротуаром тент, нежно разгладив латаную-перелатаную материю, истончившуюся там, где дожди сражались с опорами; некогда парадно-яркие полоски поблекли. Он помнил те времена, когда полог был новым. Восемь лет спустя мы выиграли войну и все изменилось, причем не на шутку: семьи поредели, кто-то не вернулся с войны, будущее остальных было туманно. Были, конечно, и всякие приятные мелочи – в обиходе снова появились шелковые чулки и сахар. Некоторые стороны повседневной жизни в тылу завершили свое существование, включая государственные облигации внутреннего займа, благодаря коим такие любимцы публики, как Джимми Дуранте[20], засылались в места вроде «Палумбо» в Филли – чтобы подсобрать денег «на общее дело». Больше не надо было жертвовать всем ради победы, собирать металлолом на нужды армии, чтобы потом из него отливали колесные спицы и бомбы. Все это осталось в прошлом.

Провожая парней на фронт, Монтроуз-стрит излучала патриотизм и гордость. Флаги развевались на каждом здании, все витрины украшали фотографии солдат, чьи семьи проживали по соседству. Полог Палаццини, яркое красное пятно с широкими синими полосами на девственно-белом поле, смотрелся как знамя. К тому времени, когда Ники вернулся, краски успели вылинять до серого, розовато-лилового и бежевого – стариковские цвета, под стать пожилым мужчинам и женщинам, стоявшим под ними. Как-то в разговоре с дядей Домом Ники заикнулся о том, чтобы заменить материю, но тот ни в какую.

– Не протекает – и ладно. Холстины нынче кусаются! – рявкнул он.

Дядя Дом знал цену красоте, и, сколько бы она ни стоила, цена всегда оказывалась слишком высока.

Ники жалел, что дядя Дом не очень похож на отлученного теперь дядюшку Майка, который всегда заботился о внешнем виде. Тенты «Пронто-такси» менялись ежегодно, независимо от их состояния. Красные, белые и зеленые полосы сверкали как новенькие и в снег, и в дождь, и в зной. И даже более того: отворот полога, глядевший на улицу, искрился шикарными, вышитыми золотом вензелями в виде буквы «П», а латунные столбики, поддерживающие полотно над тротуаром, были отполированы до блеска. Дядя Майк и сам был роскошен, как шелковое покрывало от Мариано Фортуни[21]. Он носил костюмы итальянского покроя, шелковые галстуки и кирпично-красные мокасины, а дядя Дом одевался как владелец похоронной конторы, независимо от повода и погоды. У Дома имелся один черный шерстяной костюм и один костюм черной саржи. Оба компоновались с простой белой рубашкой из хлопка и черным галстуком. Свои черные кожаные туфли на шнурках он не менял с эпохи «ревущих двадцатых».

Когда дядя Майк входил в комнату, женщины трепетали, настигнутые ароматом экзотических пачулей и освежителя дыхания «Сен-Сен». Когда появлялся дядя Дом, он приносил с собой совершенно иной букет: от него несло дегтярным мылом и полоскателем для рта «Листерин» с легкой ноткой хлорного отбеливателя.

Ники было всего двенадцать, когда ему навсегда запретили общаться с дядей Майком, тетей Нэнси и их сыновьями Ричардом, Майклом и Энтони, которым их отец придумал прозвища – Рики, Мики и Трики. Ники скучал по своим кузенам, но из уважения к дяде Дому и тете Джо никогда даже не заикался, как сильно их ему недостает.

В гараже Ники проинспектировал автопарк, который перемыл вчера вечером. Даже в утреннем сумраке машины сверкали под светом дежурных ламп, как молочные ириски. Доминик III уже взял машину № 1, так что оставалось еще три авто. «Двойку» водил Джио, а «тройка» досталась Нино.

Ники водил «четверку». Он погладил свою машину по капоту по пути к лестнице. Жемчужина автопарка, сверкающий черный «бьюик-роудмастер» 1947 года, четырехдверный седан, покрытый бежевым замшевым чехлом, уединился в нише-алькове. Черный седан смотрелся нарядной лаковой туфлей в окружении будничных башмаков. Ники поправил на нем чехол, а потом продолжил свой путь по лестнице к диспетчерской – алюминиевой будке с окошком, сквозь которое хорошо просматривался весь гараж внизу.

Из-за открытой двери наверху доносилось отчетливое стаккато азбуки Морзе в исполнении диспетчера Гортензии Муни, отправляющей телеграмму. Ники знал, что сейчас ее рука лежит на рычажке, пересылая морзянку по проводам, голова опущена, глаза прикрыты. У миссис Муни всегда угрюмое лицо, независимо от содержания послания – будь то официальное сообщение или шуточная телеграмма. Осторожно, чтобы не побеспокоить Гортензию, Ники на цыпочках прокрался в диспетчерскую, повесил ключ от ворот на медный крючок, тихонечко положил сверток с ланчем на стойку и снял с плеча тубус. Он открутил колпачок на одном конце и вытащил из тубуса длинный рулон, развернул новейшую карту дорог Пенсильвании и прикнопил ее к пробковой доске прямо поверх устаревшей версии.

Распорядок Гортензии Муни был неизменен. С понедельника по субботу она являлась на работу к четырем утра, автобус довозил ее от дома до Честнат-стрит, взбиралась по металлической пожарной лестнице позади гаража, отпирала дверь запасного выхода, заходила внутрь и по мостику на верхней галерее проходила в диспетчерскую, снимала зеленую фетровую шляпку с длинным коричневым фазаньим пером, прятала ее в ящик стола и вешала свое бурое вельветовое полупальто на крючок за дверью. Пакет с ланчем помещался в ее личный ящик в картотечном шкафу, а термос с горячим кофе ставился на стол. Кроме членов семейства Палаццини только у Гортензии имелся собственный ключ от гаража. И дело было не просто в удобстве. Дом доверял Гортензии свой бизнес, что означало – Дом доверял ей свои деньги, а это, в свою очередь, означало, что он доверял ей свою жизнь.

Гортензии Муни исполнилось шестьдесят три. Ее наняли диспетчером, еще когда Майк работал в компании, и она осталась здесь и после его ухода, хотя это решение далось ей нелегко, потому что она прекрасно ладила с обоими братьями. Майк предложил ей точно такую же должность в «Пронто», но у Гортензии были свои причины остаться работать на Монтроуз-стрит. И она решила трудиться здесь до пенсии. На ее гладкой коже цвета темного шоколада не было ни морщин – спутниц преклонного возраста, ни прочих отметин каких-либо трагедий. Улыбалась она широкой и белоснежной улыбкой – все зубы свои, как частенько сообщала Гортензия в ответ на очередной комплимент. А безупречная прическа «паж» каждую субботу профессионально освежалась в парикмахерской «Миссис Джонсон & Ко» в негритянском квартале на северо-западе Джермантауна.

В юности Гортензия славилась длинными красивыми ногами, зауженными в лодыжках, хотя по всем стандартам они были худоваты. Ступни ее тоже были длинными и донельзя узкими, и эти ступни, прикрепленные к длинным худым ногам, делали Гортензию, стоящую на остановке в ожидании автобуса, похожей на удвоенную букву «L». Нынче утром ступни бездумно притоптывали, пока Гортензия трудилась. Они будто отбивали ритм какой-то мелодии, слышной лишь ей одной.

Отослав телеграмму быстрым триольным стаккато рычажка и развернув свое кресло на колесиках к пишущей машинке, Гортензия принялась печатать, без труда дотягиваясь длинными пальцами до любой клавиши. Ники с удовольствием наблюдал, как работает Гортензия. Печатала она проворно, и звон каретки означал, что вот-вот ее с силой сдвинут в сторону. Ники это движение казалось уморительным – будто Гортензия с размаху давала оплеуху Джимми Кэгни[22] в сцене драки.

Ники расчистил место на столе, открыл бумажный пакет, вынул из него содержимое, расстелил пакет вместо салфетки, прижав его стеклянной банкой с холодным яблочным сидром, и выложил свою трапезу.

Гортензия мельком глянула на Ники, когда тот открывал банку и скрип крышки отвлек ее. Ники виновато улыбнулся, а потом тихонько развернул вощеную бумагу, в которую был упакован его бутерброд, – так вор разворачивает бархат, внутри которого спрятаны изумруды.

Сэндвичи тете Джо всегда удавались на славу. Мяса в меру. Три тоненьких ломтика острой капиколы, слой сливочного масла на свежем сдобном хлебе и маринованный огурчик, завернутый отдельно, чтобы не размок весь сэндвич. Ничто так не насыщало Ники, как тетушкин сэндвич, и, перед тем как съесть его, он прошептал молитву, закладывая крахмальную льняную салфетку за воротник форменной куртки. В уголке салфетки синим ирисом были вышиты его, Ники, инициалы.

Тетя Джо до сих пор собирала сверток с ланчем для Ники, стирала и чинила его одежду и намеревалась заботиться о нем, как заботилась о родных своих сыновьях, до самой свадьбы. Ники был единственным сыном ее сестры. Джо любила и баловала его, потому что он потерял мать совсем малышом, – бедный сиротка. Она даже представить боялась, что было бы, случись ее мальчикам пережить такую утрату, поэтому постаралась восполнить ее для Ники. Вдобавок Джо не могла устоять перед своим итальянским племяшкой, который мастью был настоящий американец: густая рыжевато-каштановая шевелюра и синие глаза, да еще улыбка, вспыхивающая, как лучи дальнего света фар «кадиллака», когда он проезжает по односторонней улочке глубокой ночью. К тому же Джо уже растила троих мальчишек. Одним больше – ну и что такого? Особенно если он такой хороший мальчик.

С Ники Кастоне не было никаких хлопот. Совершенно.

Ники откусил кусочек мягкого треугольника, зажмурился и медленно начал жевать, смакуя сладковатую ветчину, натертую острыми приправами. Он никогда не был одним из тех сирот, что жадно пожирают или ныкают еду. Наоборот – он не торопился, словно искушая сотрапезников забрать его порцию, ибо есть он ее будет до второго пришествия. Казалось, пища его вообще не интересует, но это было ошибочное впечатление, просто он не делал из еды культа. Съев свою долю, он никогда не просил добавки. Ему было неловко за тех, кто не умел вовремя встать из-за стола.

Потягивая сладкий сидр из банки, Ники опять задумался о времени. Он уже давно о нем думал, с тех пор как осознал, что годы пролетают, унося его с собой, как унесли когда-то его родителей. К двадцати восьми годам Ники пережил уже обоих. Поскольку отец с матерью были лишены роскоши планировать будущее сына и видеть, как он растет, Ники решил строить жизнь самостоятельно, пока еще не слишком поздно.

Настало время назначить дату свадьбы с Терезой Де Пино по прозванию Пичи, добрых семь лет ходившей в его невестах. Ники уже порядком надоели прожигающие насквозь взгляды Пичиного папаши, стоило Ники ненароком обнять его дочку, и мамочкины чрезмерно участливые расспросы, когда он заходил за невестой или провожал ее домой после свидания. От родителей невесты его бросало то в жар, то в холод, из-за чего у него развилась особая «южнофиллийская» лихорадка, излечить которую мог лишь отец Скифалакуа, сделав запись в книге при церкви Лоретанской Божьей Матери сразу после венчания.

Пичи не давила на него, не требовала немедленно назначить дату свадьбы, но Ники знал, что она переживает. Когда бы они ни приехали поужинать и потанцевать в Эхо-Лейк, стоило ей высосать через трубочку пару коктейлей «Май-Тай» из скорлупы кокосового ореха, она начинала забавляться с пластмассовой обезьянкой, украшавшей коктейль, и мечтать о собственном доме с фигурной алюминиевой буквой «К» на дверях. Ей страсть как хотелось собирать крохотные зонтики и цирковых зверюшек, украшавших напитки, приносить их домой своим деткам, возвращаясь после вечеринки, проведенной с их отцом, чтобы показать им, что она никогда не забывает о любимых крошках.

Ники знал о ее мечтах. Но еще он знал, что, прежде чем дать Пичи то, чего она хочет больше всего на свете, он должен был бы признаться ей как на духу, где проводит время, когда не крутит баранку такси семейства Палаццини. Ему пришлось бы сделать это. Ники почитал честность наиважнейшей добродетелью, и вовсе не потому, что собирался стать праведником, но потому что честность облегчает жизнь. Он видел, что сделала непреодоленная ложь с его дядями, и поклялся, что подобное никогда не случится в семье, которую он однажды создаст со своей собственной женой.

Внизу Доминик III легонько посигналил три раза, въезжая в гараж, и машина № 1 вплыла на свое место. Ники встал и выглянул в окошко диспетчерской. Он смотрел, как его кузен открывает дверцу для своей жены, как она появляется из машины с букетом.

– Эльза раздобыла-таки свои розы, – сообщил Ники. – Вчера вечером оказалось, что их не хватает для праздника, и она даже расплакалась.

Гортензия пожала плечами:

– Может, она снова ждет ребенка.

– А может, она плакала, потому что старикашка Сабетти не все шипы удалил со стеблей и у нее на руках остались стигматы. – Ники наблюдал, как Доминик берет Эльзу за руку. – Доминик и Эльза до сих пор влюблены.

– До чего эти двое подходят друг другу.

Доминик помахал Ники.

– Ма готовит завтрак, – крикнул он. – Тебе всмятку или вкрутую?

– Да не надо. – Ники улыбнулся, помахал им в ответ, после чего снова уселся за стол и откусил маленький кусочек огурца и чуть-чуть сэндвича.

Гортензия скорчила гримасу:

– Нет бы перейти через дорогу, чтобы миссис Палаццини накормила тебя как следует. Какой смысл есть ланч на завтрак?

Она распрямила спину, сидя на стуле. Стол ее был усыпан разрозненными листками бумаги, там же находились стопка бухгалтерских книг в черных кожаных обложках, счетная машинка, а посредине – телефонная система, состоящая из темно-вишневой трубки, коммутатора с четырьмя мигающими кнопками, кнопки удержания и кнопки отбоя. В диспетчерской Гортензия была единственным объектом, который не светился и мог передвигаться.

– Странная у тебя манера питаться. Все остальные мальчики Палаццини едят трижды в день, как положено. А ты почему не берешь с них пример?

Ники пожал плечами:

– Наверное, потому что я – Кастоне.

– И на все-то у тебя есть ответ. Ты скажи мне вот что. – Она скормила бумагу ролику телеграфной машины. – Если ты съедаешь обед на завтрак, то что ты ешь на обед?

– Ничего.

– Ничего не ешь с шести утра до шести вечера?

Ники кивнул.

– Это вредно.

– Кто сказал?

– Да все – от доктора до командования армии США. И как ты только выиграл войну, с таким-то ужасным режимом?

– Смелостью.

– Скорее, везением. Трехразовое питание – вот что требуется здоровому организму.

– Только не моему.

– Это для тебя плохо кончится, помяни мое слово.

– Не волнуйтесь за меня, миссис Муни. Телу гораздо сложнее соблюдать навязанный ему распорядок, чем вообще отказаться от одного приема пищи.

– Ты ешь, как четырехлетка. Пора бы уже питаться по-мужски.

– Наверное, мне нужна жена. Будет заботиться обо мне.

– Что-то тебе точно нужно. Это все, что я знаю.

– С тех пор как женился Нино, дом набит, как голубец фаршем. И все пухнет. Мэйбл на сносях. У Эльзы маленький Дом, который вот-вот пойдет, да и Лина может в любую минуту объявить, что ждет прибавления. Мои кузены пополняют народонаселение Земли. Им нужно пространство.

– И куда ты подашься?

– На Уортон-стрит сейчас строится новый район, целый квартал домов на две семьи. И действительно славные дома. Два этажа. Линолеум на кухне, деревянный паркет в гостиной. Эркерное окно на фасаде. И крыльцо свое, и задний дворик, и подвал. А на улице перед входной дверью – место для стоянки.

– У тебя же нет машины.

– Пока нет. Но будет.

– А где же ты найдешь средства, чтобы купить все это?

– Я экономил. И тетя Джо откладывала мою плату за жилье с тех пор, как я вернулся с войны. У меня уже хватит на первый взнос, а на остальное возьму ссуду в банке. В Первом национальном – для ветеранов скидки на проценты.

– Надо же.

– Хорошая сделка, правда?

– Твоя тетя Джо просто умница. Копила для тебя деньги. Не каждая тетка станет оплачивать первый взнос за дом для племянника.

– Она копила их не для того, чтобы я съехал. Она надеялась, что я приведу Пичи к нам. Но Пичи ни за что не станет жить с Палаццини. Она ведь единственный ребенок и не представляет себе, как это – жить в подвале. Пичи мечтает о собственном доме.

– Так, значит, все уже решено.

– Как только мы объявим день свадьбы.

– Ты так долго женихаешься, что твое предложение уже почти развеялось, как дым из трубки. Знаешь, я даже сомневалась, что свадьба вообще когда-нибудь состоится.

– И все же она состоится. Пичи Де Пино станет моей женой.

– Меня это не касается.

– Мне важно ваше мнение, миссис Муни.

– Тогда вот тебе мой совет: работа отдельно, а удовольствие отдельно. Ты когда-нибудь встречался с мистером Муни?

– Один раз только.

– И то случайно.

– Потому что у вас работа отдельно, а удовольствие отдельно. – Ники приподнял банку в шутливом тосте за здоровье Гортензии Муни и глотнул яблочного сидра.

– Уже учишься. Но ты бы мужа моего никогда и в глаза не увидел, если бы я тогда не упала в обморок и ему не пришлось забрать меня домой. Я, наверное, так и валялась бы на грязном полу, если бы не ты.

– Кто-то обязательно вас хватился бы, – сказал Ники.

– Может быть, – сказала Гортензия, уверенная в обратном. – В конце концов кто-то заметил бы, что телефон не отвечает, телеграммы не приходят и не отсылаются и все такое, и только тогда они, наверное, и бросились бы искать мое бренное тело.

– Мистер Муни был очень любезен.

– Это он умеет, – сказала Гортензия, хотя давно уже прошли те времена, когда она испытывала к мужу теплые чувства. Тогда он был неплохим и даже хорошим, но со временем стал брюзгливым, а порой даже злым. Гортензия научилась не замечать его, как звук радиоприемника в диспетчерской, если парни в гараже меняли ее любимую блюзовую станцию на поп-волну.

– Мистер Муни изменился?

– Любой муж поначалу милый и добрый, если ты об этом. Все прекрасно и замечательно, пока ты не возразишь ему или не начнешь задавать неудобные вопросы, которых у тебя раньше и в помине не было. Так что если у вас все гладко, пока вы планируете свадьбу и медовый месяц, то это не достижение, просто человек ведет себя так, чтобы получить от тебя желаемое. Истинное его лицо проявляется со временем.

– Но мы с Пичи начали встречаться еще до войны, – сказал Ники, переставляя карандаши в стакане на свободном столе. – Мы уже семь лет верны друг другу.

– Это не значит, что ты должен жениться на ней.

– Не должен – а хочу!

Он вытащил бумажник из заднего кармана, раскрыл его на фотографии невесты. Гортензия нащупала очки для чтения, висевшие у нее на шее на серебряной цепочке, поднесла их к глазам и критически оглядела этот «лакомый кусочек», стройняшку Пичи – чересчур костлявую, на взгляд Гортензии, – позирующую на пляже Уайлдвуд-Креста. Пичи была такой худой в этом своем цельном купальнике, висевшем на тощих бедрах, что ноги ее напоминали две соломинки, торчащие из ванильного молочного коктейля.

– Вот она, моя Пичи, – сказал Ники с гордостью.

– Помню ее. Как-то заходила сюда, несколько лет назад, с родителями. Брали у нас седан.

– Да, точно. Они навещали родню в Нью-Хейвене. Хотели произвести впечатление.

Гортензия кивнула.

– Своеволия ей не занимать. Всем указала, куда садиться в машине.

Ники спрятал бумажник в карман.

– А я люблю напористость.

– До поры.

– Это как?

– Когда устаешь от всего, что любишь в ней.