Леонид Смирнов
Впрочем, о процессе вырастания сказано и другое — помните? — «Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда…» Подобно всякой максиме толковать эти слова можно расширительно и применять если даже не к чему ни попадя, то очень и очень ко многому. Вот давайте и попробуем разобраться, из чего же вырос «Последний и-чу».
Что это? Альтернативная история, где великая Сибирская Республика преспокойно соседствует с Джунгарией, Московией, Галлией, Священной Римской Империей, а также иными былыми и небывалыми государствами? Мало кого из фантастов последнего времени не коснулся соблазн ощутить себя творцом пусть квази-, но все-таки истории, тем более что занятие это — отнюдь не праздная игра ума (тезис, с блеском доказанный еще трудами сэра Арнольда Дж. Тойнби). И то сказать, поиграл Смирнов на этом поле, всласть поиграл, но все-таки это — лишь часть правды.
Тогда, может быть, это модная у нас ныне fantasy a la russe (да простится мне сей филологический зверь китоврас)? Возрожденная массовым разочарованием во всеблагости точного знания, fantasy дала в последние десятилетия столь обильные всходы, что дикие чащобы, населенные магами и монстрами, заполонили, кажется, все веси, грады и века, не говоря уже о книжных прилавках. А ежели учесть, что талантливый писатель и в этой области может добиться нешуточного (и не только коммерческого, но и литературного) успеха — примером чему служит, скажем, Николай Романецкий с его романом «Убьем в себе Додолу», — то почему бы и нет? Но снова это лишь часть правды.
Так, может, это просто лихая боевая фантастика, лишь закамуфлированная под альтернативно-историческую fantasy a la russe? Уж чего-чего, а баталий — от единоборств на мечах и поединков заклинаний до артиллерийских дуэлей и танковых сражений — в жизни младшего логика Игоря Пришвина с лихвой хватило бы на десятерых… Причем баталий, выписанных вкусно, смачно, без шокирующего натурализма (этой острой специи, которой неумелые литераторы, подобно не ведавшим холодильной техники средневековым поварам, тщатся отбить вкус тухлятинки) — словом, мастерски. И снова приходится признать, что слон — это и не змея, и не столб, и не веревка.
Все вышеперечисленное в романе спору нет, присутствует, однако никоим образом его не определяет. И слава Богу, ибо нет для художественного произведения (и шире — для произведения искусства вообще) ничего убийственнее, нежели одноприродность и однозначность, позволяющие раз и навсегда приклеить неоспоримый ярлык, после чего хладною рукой задвинуть в угол пыльной полки.
Так не складываются ли наконец элементы знакомых жанров в знакомую нее и опять-таки популярную в наши дни постмодернистскую мозаику? Не зря же любителей этого цен-тонного действа и среди авторов, и среди читателей в наши дни хоть отбавляй. Категорически нет. Потому что не конструкция тут, не делание, но мир, гармоничный в своих противоречиях, мир, рожденный писателем, взращенный им, взлелеянный и — живой. А жизнь и постмодернизм куда несовмес-тимее, чем гений и злодейство.
Вот о ней, о жизни, и поговорим.
Если бы гордым Истребителям Чудовищ, как некогда крестоносцам, присваивали гербы, то мастера геральдики, вероятно, начертали бы на щите Игоря Пришвина девиз: «Обретаю, теряя». Это будь они оптимистами. Окажись же они пессимистами, то и порядок слов поменялся бы на обратный: «Теряю, обретая». Ибо вся жизнь смирновского героя — череда то ли обретений, за которые приходится платить многими потерями, то ли бесконечных потерь, до некоторой степени компенсируемых редкими обретениями. Трагическая судьба, какая и подобает романтическому герою.
Смирнов, правда, попытался было смягчить этот трагизм запалом борьбы, о котором писал когда-то Наум Каржавин:
Последняя буря, последняя свалка, И в ней — ни врага и ни друга не жалко.
Но — жалко. И хорошо что так, ибо в противном случае эту книгу и читать бы не стоило, потому как превратилась бы она в заурядную компьютерную «стрелялку»: порезвиться-то можно, но чтобы сопереживать… Некому и незачем. А тут сопереживаешь, причем не только герою, но даже первой его потере — в три абзаца промелькнувшей, безликой, в сущности, симпатии его, Милене. Ай да автор — такое суметь ведь надо! Но это так, a propos.
Каюсь, читая роман, я все время опасался, что конечный вывод его, идейный, так сказать, посыл, выльется в старый, еще Веркором сформулированный (хотя никоим образом и не устаревший) тезис: объявляя войну тигру, сперва убей тигра в себе. А ведь сколь бы ни был прав Ницше, утверждая, что человечество ни от чего не потеряло так много, как от забвения банальных истин, все равно перспектива столкнуться пусть с самой что ни есть бесспорной, но все-таки банальностью радовать не может. К счастью, в этих своих ожиданиях я обманулся — как, надеюсь, и вы. Вывод оказался куда мудрее: цель человеческого существования — научиться в конце концов находить в нашем сложном, запутанном мире (а был бы он прост и прозрачно очевиден, так ведь и жить неинтересно!) не единственно верную дорогу, к чему столько раз призывали бесчисленные фанатики, не пресловутую «дорогу к храму», но просто-напросто путь, не ведущий в тупик. Лишь встав на него, можно с полным правом сказать — опять же пользуясь каржавинскими словами:
Увы, понять и принять это — задача, посильная не многим: одни взыскуют для себя назначения непомерно высокого, тогда как другие его попросту не ищут… Игорь Пришвин искал. И нельзя сказать, чтобы нашел. Но зато понял, что надлежит искать впредь.
Понял, правда, дорогой ценой — что ж, таков удел романтических, повторяю, героев. Но в принципе-то каждый из нас идет тою же тропой беспрестанных утрат: иллюзий, начиная с детской веры в собственное физическое бессмертие; близких — и хорошо, если только в силу естественных причин; идей, которые обманывают даже с большей легкостью, чем люди… Мы обретаем утраты, копим их, и это больно, как больно в романе Игорю Пришвину, но затем они переплавляются в опыт — главное и, может быть, единственное наше обретение. Единственное, если не считать любви. Она, впрочем, также чревата грядущими утратами…
И всякий раз, когда потерь накапливается достаточно, чтобы обернуться вышеупомянутым обретением, настает кризис, своего рода период линьки. Это неправда, будто болезненной сей процедуре подвержены лишь птицы да пресмыкающиеся. Увы, и человек, что подметил в свое время еще Бруно Ясенский. Человек тоже на протяжении жизни своей неоднократно меняет кожу, и в этот момент особенно беззащитен, хотя новая всякий раз оказывается не толще, слава Богу, но — надежнее. Через линьку мы переходим из детства в юность, затем — в зрелость и так далее; меняя кожу, выходим из потрясений, на которые так щедра жизнь… Линька — спасительное, но и тяжкое бремя, наложенное на нас природой, мирозданием, эволюцией, кем-то или чем-то еще, не знаю, и хорошо все-таки, что есть люди, в ком процесс этот протекает подспудно и неосознаваемо. Но не всем так везет. Игорю Пришвину, в частности, этого счастливого дара не досталось. Как, похоже, и его создателю.
В романе неоднократно поминается магия чисел, и потому обратиться к ней чрезвычайно заманчиво. Судите сами: эта книга вышла на тринадцатом году литературной карьеры Леонида Смирнова, если, как принято, вести отсчет от первой публикации — рассказа «Я — Пиноккио», увидевшего свет на страницах алма-атинского журнала «Заря-Арай» в мае 1990 года. В то же время «Последний и-чу» — седьмая книга автора. Согласитесь, оба числа с древности почитаются сакральными, символичными и, как теперь принято говорить, знаковыми…
Исходя из этой логики (но, впрочем, не только и даже не столько из нее), я вряд ли окажусь далек от истины, предположив, что «Последний и-чу» являет собой не просто очередную смирновскую книгу, но следствие очередного — не первого и не последнего — периода линьки: во многом роман принципиально отличается ото всего, написанного этим петербургским фантастом ранее.
А было ранее немало — и весьма достойного: сборники повестей и рассказов «Демон Кеплера» (1994) и «Ламбада» (1995), роман «Эра Броуна» (1996), сборник романов «Шарик над нами» (1998), дилогия «Венчание Хамелеона» (1999) и роман «Зона поражения» (2002). И если читать их в хронологическом порядке, примерно совпадающем, по счастью, с последовательностью написания (что в судьбах литераторов случается далеко не всегда), явственно проступает эволюция — не плавная, но ступенчатая, а каждая такая ступень непременно подразумевает все ту же духовную линьку. Прослеживать ее детально здесь не время и не место: для этого нужно писать не краткое послесловие, а монографию; как минимум — серьезную аналитическую статью. Надеюсь, когда-нибудь такая появится — поверьте, материал того более чем стоит. Но сейчас достаточно отметить главную тенденцию этой внутренней эволюции.
В одном из писем к своему брату Тео голландец Винсент Ван-Гог, перебравшись во Францию и познакомившись там с новыми веяниями в живописи, признавался: «Первым делом я высветлил свою палитру». Не знаю, сколь осознанно, но тем же самым на протяжении последних лет занимался и Смирнов. Надо сказать, даже в первых, ранних своих произведениях он видел окружающий мир без упрощений, ощущал его противоречивость, запутанность, невозможность окончательного постижения управляющих им законов. Однако поначалу это загоняло смирновских героев в тупик, во внешнюю, событийную, или внутреннюю безысходность, преодолеть которую удавалось и не всегда, и не до конца. Настоящее представлялось страшным, а грядущее жутким — настроение, чрезвычайно характерное для отечественной литературы последних полутора десятилетий. И понадобилось преодолеть немалый путь по склонам той самой потаенной, «внутренней» горы Белой Тени, чтобы осознать: в сущности, так было всегда и, наверное, всегда будет — в любом мире, будь то в реальном, будь то в сколь угодно несхожем с ним альтернативном; главное — обрести равновесие и шагать в будущее с открытыми глазами, потому что страх — порождение невидящих или зажмуренных глаз, закрытых всякому свету.
Смирнов приводит к этому Игоря Пришвина — но не забывайте: все, чем наделяет автор героя, он предварительно должен нажить сам.
Андрей Балабуха
Пролог
Наша эмблема — орел, клюющий змею. Наш стяг — белое солнце над белым мечом на черном поле. Наш девиз: «Обороняй человека, не щадя живота своего». Наше прошлое — блистательно. Настоящее — кровь и измена. Будущего у нас нет.
Эти истории могут показаться вам странными. Слишком странными, а значит, недостоверными. Но поверьте мне на слово — все так и было на самом деле. Так и было… Так и было… Словно стучат вагонные колеса, а мы едем, едем в туманную даль, в чернильный ночной мрак, в ослепительный солнечный свет — туда, где нас пока нет, туда, где мы будем наверняка. Если нас не сумеют остановить на полдороге. А нас непременно попытаются остановить, ведь мы там не нужны, мы нигде не нужны. Мы — лишние, мы — изгои, нас любят только ближние наши, да и то не всегда. Но мы прорвемся, прорвемся во что бы то ни стало. Нас не остановить никому и ничему, потому что мы — последняя надежда этого больного, но достойного выжить мира. Надежда, как известно, умирает последней, а последняя надежда — она не умирает никогда.
История первая
КОГТИ ВЕРВОЛЬФА
Мы никогда не бываем у себя дома, мы всегда пребываем где-то вовне. Опасения, желания, надежды влекут к будущему; они лишают нас способности воспринимать и понимать то, что есть, поглощая нас тем, что будет хотя бы даже тогда, когда нас самих больше не будет…
Глава первая
Старый должок
На старике был зеленый армейский плащ. Собака вцепилась в его подол и тянула, мотая головой. Ткань трещала, но не поддавалась. Старик отбивался длинной палкой с бронзовым набалдашником. Когда он попал псу по черепушке, тот осел на брусчатку (передние лапы разъехались и больше не хотели держать), но зубы так и не разжал.
Два других пса напали спереди. Наскакивали, пытаясь вцепиться в ногу или дотянуться до живота. Набалдашник снова и снова обрушивался на их лапы, морды, ребра, но поверженные было псы тут же поднимались с асфальта, отряхивались, будто побывали в воде, и снова бросались в бой.
Помахивая полевой сумкой с учебниками, я шел из гимназии по улице Большой Блинной, Старик оборонялся на перекрестке соседней — Малой Блинной. Соединял эти улицы переулок Бастрюкова, названный так в честь купца, который в прошлом веке то ли спас Кедрин от пожара, то ли, наоборот — едва не спалил город.
Я чуть было не промахнул мимо. Старик не взывал о помощи, псы, на удивление, не рычали и не лаяли. А я задумался о своем — долгожданный чемпионат города по рукопашному бою среди юношей не давал покоя. Отец запретил мне участвовать: «Ты слишком хорошо подготовлен. Нечестно будет маслать этих детишек». И спорить с ним трудно, и согласиться невмочь.
Но, уже оказавшись за угловым кирпичным домом с вывеской «Каменские самовары», я затормозил: картинка, пойманная краем глаза, дошла-таки до сознания. Крутанулся на каблуках и кинулся обратно. В нескольких окнах я заметил лица, но никто не спешил оставить надежные стены и прийти к старику на помощь. Интересно, хоть полицию-то вызвали?
Весь переулок Бастрюкова — каких-то тридцать саженей. На бегу я прикинул свои возможности. Оружия нет. Кто мне его даст, пока не объявлена охота! Только три стальных шарика от детского бильярда; лучше, чем ничего.
Потрепанный жизнью старик отбивался из последних сил. Он взмок, задыхался и хрипел. Ноги были искусаны, штанины армейских брюк с красными лампасами превратились в кровавые лохмотья. Псы прыгали, желая впиться в горло, били передними лапами в грудь, пытаясь повалить старика на брусчатку. Еще немного — и они его разорвут.
Вот собачьи челюсти сомкнулись на лодыжке старика. Набалдашник палки крушил псу ребра, но тот не выпускал жертву. Похоже, собаки утратили не только инстинкт самосохранения, но и чувствительность к боли.
Я размахнулся и запустил первый шарик в глаз собаке, что вцепилась в старикову ногу. Вложил в бросок всю свою силу. Глаз лопнул, словно рыбий пузырь под ножом повара. Пес разжал зубы, дернул головой — и получил от меня ногой по челюсти. Хруст, сип.
Две другие собаки — бурая и пегая — как по команде переключились на меня. Они бросились справа и слева, метя в живот. На мгновение он показался мне большим, мягким и беззащитным. На самом деле у меня отличный пресс. Я не поддался на уловку и не стал прикрывать руками пузо. Псы вцепились бы в них, лишив меня всякой подвижности. Пусть кусают сквозь тужурку — авось не помру.
Одноглазая псина валялась на брусчатке; старик добивал ее палкой. Я оттолкнулся от тротуара и в прыжке ударил бурой собаке каблуком по хребтине. Острый край с металлической набойкой вошел между позвонками, и одним противником стало меньше.
Пегая прыгнула навстречу. Я уже опускался на тротуар, когда она врезалась мне в грудь. Я потерял равновесие, начал падать на спину. Испугаться не успел. Успел лишь ткнуть кулаком в собачье брюхо — не смертельно, но весьма болезненно. Выиграл две секунды. Сделав мостик, оттолкнулся руками от земли и встал на ноги. Теперь-то я покончу с третьим псом. Но тут из соседней подворотни показались четвертый и пятый. Пе-ре-бор…
Прикрываясь полевой сумкой, которую подарил мне отец (кожа добротная — попробуй прокуси), я один за другим метнул стальные шарики в новых врагов. Попал. Обычная собака, получив столь чувствительные удары, пустилась бы наутек, но только не эти выродки.
Псы, мотая ушибленными головами, продолжали трусить ко мне. На мордах читалась укоризна, мол, зря ты это — пожалеешь. И глаза были нехорошие, совсем не собачьи глаза. Акульи уж скорее. Впрочем, не видел я живых акул.
Чтобы принять боевую стойку, я выпустил из руки сумку, в которую мертвой хваткой вцепилась пегая собака. Ушибленные псы хотели взять меня в клещи. Это куда опасней. «Печень и селезенка… Нога левая, с любимой мозолью, и нога правая, толчковая… Чего сейчас лишусь?» — мгновенная дурацкая мысль и молниеносное движение.
Я поймал четвертого пса на противоходе. Он взмыл с тротуара и уже в воздухе, не в силах увернуться, встретился с моим ботинком. Хруст… Готов! Похоже, осколок ребра пробил легкое и вошел в сердце.
А в висках стучит: кинется сзади, сейчас кинется… Ведь пегая собака осталась за спиной. Нога моя отталкивается от брусчатки, и я разворачиваюсь в воздухе на сто восемьдесят градусов… Но бросок на спину не состоялся: старик, про которого псы на время забыли, добрался до пегой и размозжил ей череп ударом палки. Все-таки бронзовый набалдашник весил добрый фунт. Значит, оставался только номер пять.
А номер пять исчез. Сбежал, утратив самоубийственную жажду смерти. Из монстра о четырех ногах пес вдруг превратился в обыкновенную бездомную дворнягу — злобную, но трусливую, которая в жизни не полезет на рожон. Номер пять стремглав несся по Малой Блинной, поджав хвост.
Уф-фф! Неужто все?.. Я перевел дух, огляделся. Чисто выметенная улица, на зеленых газонах растут молодые тополя. Вокруг аккуратные домики, в глубине кварталов разбиты сады: серебристые ивы, буйно разросшиеся яблони, кусты крыжовника и смородины. У подъездов — клумбы с георгинами и японскими лилиями. Мирная, безмятежная картинка. Разве поверишь, что двоих людей едва не разорвали на куски? Если бы не четыре собачьих трупа на мостовой…
Я посмотрел на старика и обнаружил ошибку: породистый, а отнюдь не потрепанный. Это псы, а не жизнь истерзали его офицерский плащ. Армейская косточка. Бывший полковник, наверное. Неужели и он — ссыльный? Сколько же их тут?.. Глаза умные, внимательные, нос прямой, гордый, подбородок волевой, волосы седые, редкие, морщин полно, а загара нет. Домосед, не иначе.
Он тоже разглядывал меня, опершись на свою палку. Интересно, что высмотрел?
— Пошли, — сказал он вдруг, будто мы давным-давно знакомы. — Надо сделать укол. Я умею.
Повернулся и пошел, спокойно перешагивая через трупы и не оборачиваясь, уверенный, что пойду следом. Я двинулся за ним.
Кстати, об уколах. Вряд ли полковнику поможет обычная сыворотка против бешенства. Ее надо приправить хорошенько заговоренным настоем чертоголова в смеси с «песьей микстурой». А мне никакой укол не нужен. И-чу не нуждаются в сыворотке от бешенства, как и в других сыворотках, вакцинах и противоядиях. У потомственных и-чу и у половины полукровок — врожденный иммунитет ко множеству болезней. И мне показалось, старик уже понял, что колоть меня в подбрюшье нет нужды. Зачем-то я ему понадобился — вот он и сочинил подходящий предлог. А я, в свою очередь, не смог отказаться от приглашения — захотелось посмотреть на его обиталище.
Старик шел быстрым шагом. У него была не по возрасту прямая спина. Точнее сказать, у него была выправка. Породистого старика в растерзанной одежде люди провожали удивленными взглядами. Повстречавшийся нам городовой выпучил глаза, вытянулся и отдал честь, когда он проходил мимо. Вот так так…
Особняк размещался на южном, пологом, склоне безымянного холма, выпершего из мать-сыра земли посреди Кедрина. В городе называют его просто Холм. Здесь издавна селилась имперская знать, высланная за провинности из столицы. А подлинный центр с Думой, комендатурой и банком находится на краю города — в районе набережной и под стенами старой крепости, давшей начало Кедрину.
Некогда роскошный особняк, выстроенный в стиле городской помещичьей усадьбы начала прошлого века, ныне представлял собой жалкое зрелище: обвалившиеся куски штукатурки, почерневшие от копоти колонны, ржавая крыша, донельзя запущенный сад. И при этом было в нем нечто романтическое: увитая ядовитым плющом боковая стена, позеленевшие от времени мортиры у парадного входа, заменявшие традиционных гранитных львов, балюстрада вдоль затянутого ряской пруда, ажурная беседка в зарослях сирени.
Старика на потрескавшихся ступенях парадной лестницы встретил старый слуга в потертой кожаной тужурке — седой пух на голове будто пылью присыпан. Наверняка служили вместе. Этакий пожизненный денщик, не раз спасавший своего любимого барина и сам не раз им спасенный.
— Вашродие! Разрешите доложить?
— Валяй.
— Пришло письмо от губернатора.
— Чего он хочет?
— Прощения просит. — В голосе слуги не звучало ни нотки удивления. (А у меня глаза на лоб полезли.) — Так и пишет: «Милостивый государь! Прошу прощения за назойливость, однако дело не терпит отлагательства…» — начал было он цитировать по памяти. И тут только разглядел, в каком виде пребывает его хозяин. — Батюшки-светы! Алексей Петрович! — всплеснул руками. — Где же вас угораздило?!
— На Малой Блинной, — буркнул тот.
— Опять с хулиганами дрались… Ну сущий мальчишка! Вот и ваш покойный батюшка… Как сейчас помню…
— У нас гость! Не видишь? — прервал хозяин его кудахтанье. — Принеси смену белья в кабинет и нагрей воды…
— Слушаюсь, вашродие! — Слуга с удивительной прытью понесся исполнять приказ.
— Стареет Кузьмин… — Хозяин печально вздохнул. — Ну, милости прошу в мои хоромы… — Губы его тронула улыбка, легкая — легче ангельского дыхания.
Стариковские хоромы были «логовом льва зимой». Здесь царило ни с чем не сравнимое истинно аристократическое запустение. Правда, в нескольких комнатах его сменял строгий армейский порядок. Как видно, хозяин был един в двух лицах: израненный отставник, прошедший и огонь и воду, и опальная персона ультраголубых кровей.
Он провел меня сквозь анфиладу обитаемых и заброшенных комнат в свой кабинет, усадил в старинное, все еще мягкое, хотя и сильно вытертое кресло, сам уселся напротив и принялся сооружать огромную цигарку. Насыпал на обрывок газетного листа горсть отборного ямайского табака, испускавшего недурственный — даже для меня, некурящего, — аромат, потом начал как-то особенно его сворачивать. Я молчал, ожидая, что будет дальше.
В кабинете был пяток застекленных шкафов с книгами, обтянутый кожей диванчик и письменный стол из мореного дуба. На столе царствовали письменный прибор из яшмы с бронзой (тигр, валящий лося) и бронзовая лампа, инкрустированная пластинами слоновой кости, — наверняка с Востока. Ее зеленый абажур из синского шелка, как видно, пережил на своем веку не одну бурю и был заштопан в дюжине мест.
На стенах висели золотое георгиевское оружие, пробитая пулей кираса и шлем с серебряным орлом вместо плюмажа, два перекрещенных маузера с синскими иероглифами на рукоятках и множество пожелтевших фотографий в рамках. Группы офицеров — на фоне орудий, крепостных стен, развернутых знамен, на конях, на броне… И среди прочих непременно он — молодой красавец, отчаянный рубака, отец-командир… Судя по снимкам, хозяин участвовал во всех войнах, которые вела Империя за последние полвека. И которые не вела — тоже.
Дед мой и отец никогда не воевали. И-чу на войну не берут — таков неписаный закон. Во-первых, они не станут стрелять в своих, то бишь в Истребителей с той стороны. Гильдия — одна на весь мир, и братство и-чу свято. Во-вторых, во время войны и-чу нужнее всего в тылу. В лихую годину выжженные пустыни и степи, дикие леса и горы, бездонные омуты и болотные топи рождают чудовищ намного больше, чем в мирное время. Так что работы у нас — непочатый край. В-третьих, каждый и-чу по-своему уникален, лучше прочих умеет бороться с каким-то конкретным видом чудовищ (ученые говорят: генетически предрасположен). И-чу — золотой фонд любой страны, и слишком расточительно подставлять их под обычные, человеческие пули и снаряды. Есть еще и в-четвертых… Многие властители просто-напросто боятся давать и-чу современное оружие, меря нас по своей мерке. Они уверены, что мы попытаемся отобрать у них трон.
Не спеша раскурив наконец свою самокрутищу, хозяин заговорил:
— Я не хочу этого делать, но… — Разозлился на себя за эти слова. — Мне жалко с ним расставаться, но надо отплатить тебе за добро. Сегодня я в восьмой раз заново родился. А может, в девятый — сбился со счета. К тому же должок за мной. Старый-престарый. Долгонько я…
Я с нетерпением ждал, когда он доберется до сути. Старик встал, подошел к стене, снял с гвоздя пейзаж Ветренского (затянутая дымкой излучина реки и голый лес на холмах). Под ним обнаружился небольшой стальной сейф со «штурвалом». Хозяин открывал мне одно из своих потайных мест. Высокое доверие, которое надо оправдать.
Поворот на три деления вправо. Щелчок. Теперь два — влево. Снова щелчок. Я старался не следить за его манипуляциями и все равно запомнил последовательность — ничего не поделаешь: отцовские гены… Восемь вправо. Щелчок. И наконец, три влево. Зазвучала нежная мелодия, сыгранная на хрустальных бубенцах. Хозяин рванул дверцу на себя.
В сейфе на двух полках лежали плоские коробочки, похожие на орденские, и стопки бумаг. На нижней помещалась малахитовая шкатулка работы кандальника Быстрецова. Впрочем, я мог и ошибиться.
Старик достал шкатулку, открыл, что-то вынул из нее, положил на ладонь и стал разглядывать. Я понял — прощается.
— Было это очень давно, — медленно, будто с трудом, заговорил он. — Меня послали на Восток с особым заданием. Сначала я побывал у фаньцев, затем попал на Тибет… Словом, бежал из плена. Нужно было пересечь пустыню Такла-Макан и выйти к караван-сараю в Кашгаре. Там меня дожидался проводник.
Старик по-прежнему держал вещицу на ладони.
— У меня был неутомимый верблюд, способный преодолеть сотни верст, но песчаная буря застигла нас в двух переходах от цели. Я имел достаточно воды и пищи, чтобы переждать самум. — Речь его становилась все более плавной. — Но если за час я не отыщу надежное укрытие, никто и не узнает, где белеют наши с бактрианом косточки.
По счастью, я помнил: поблизости есть скальные выходы с пещерами, вырубленными еще во времена Великого шелкового пути. Мне повезло: когда солнце уже пропало в пылевом облаке, я обнаружил полузасыпанный вход в рукотворную подземную галерею. Недавний ураган сдул часть песка.
О том, как я выберусь из песчаной ловушки, когда стихнет самум, в те минуты я не думал. Стал яростно отгребать песок, но времени, чтобы как следует расширить вход в пещеру, уже не осталось. Верблюд не сумел протиснуться в отрытую мною щель. Мир его праху…
Сам я пробрался внутрь ползком. Миновав заваленную песком и камнями горловину, смог встать во весь рост. Воздух здесь был сухой и чистый. Первым делом я обследовал помещения. В одной из комнат обнаружил скелет иноходца. А в самом конце галереи, на ветхом мараканд-ском ковре, под тремя истлевшими халатами и попоной лежал труп тибетского и-чу. Я абсолютно уверен: это был и-чу. Не зря меня так долго и тщательно готовили в…
Старик умолк, подозрительно глянул на меня. На моем лице была маска невозмутимого спокойствия, хотя он сумел меня заинтриговать. Старик продолжил:
— В жарком сухом воздухе он превратился в мумию. У ног лежали котомки и конская упряжь. На груди покоился бронзовый талисман. Когда я вернулся на родину, мне пришлось изрядно порыться в Императорской Публичной библиотеке, пока не нашел описание того талисмана и его свойств в старинной книге с длиннющим названием… Я решился перебить старика:
— Это был «Свод магических предметов и снадобий, найденных в руинах разрушенного землетрясением дома и-чу в Бейпине и сложенных к ногам Богоподобного Властителя Мира его недостойными слугами».
— Хм… Возможно. Амулет назывался так: «Главный оберег от стратега зверей». Но, даже прочитав комментарий, я, честно говоря, ничего не понял. — Хозяин вдруг недобро прищурился. — Может быть, я зря тебе рассказываю? Ты лучше меня знаешь…
— Я не держал этой книги в руках — только наслышан о ней. Северное крыло тибетской касты и-чу погибло при штурме Лхасы синскими воинами. Погибло до последнего человека. И вместе с этими и-чу сгинуло множество уникальных секретов. А их атрибуты позже исчезли из императорских хранилищ при странных обстоятельствах.
Старик почесал скулу и продолжил:
— Я не удержался, взял в руки оберег и уже не смог вернуть его на место. Я знаю, что совершил кощунство, осквернил прах. Правда, я поклялся… памятью матери поклялся вернуть его наследникам мертвеца, как только подвернется случай. И оттягивал этот момент вплоть до сего дня. А с тех пор минуло почти сорок лет.
Дальше откладывать нельзя. Сердце стало пошаливать; в любой день могу отправиться на свидание с предками. Теперь я снимаю грех с души. Ты ведь — и-чу, к тому же из хорошей семьи. Значит, можешь считаться наследником тибетского и-чу, хоть он и пролежал в каменной могиле не один век. — Это был вопрос, а не утверждение. Хозяин замолчал, ожидая ответа.
— Вы узнали его имя? — с замиранием сердца проговорил я, отвечая вопросом на вопрос.
— При нем не было бумаг, или же они истлели. Я не обнаружил надписей на одежде и упряжи. А татуировок на ссохшейся коже было не разглядеть.
Я лихорадочно соображал, что ответить, пока не вспомнил одну из наших традиционных клятв; я лишь слегка изменил ее:
— Я готов взять на себя груз наследования от безымянного и-чу. Вместе с наследством я беру все права и обязанности, сопутствующие ему. И обязуюсь закончить все незаконченные покойным дела, связанные с талисманом, чего бы мне это ни стоило.
«Об этом я тебя не просил», — читалось во взгляде хозяина. Он протянул мне талисман, похожий на обломок кованой решетки — семь неровных отрезков концентрических окружностей, странным образом соединенных между собой. Я дотронулся до него и отдернул руку — талисман был раскаленным.
Лишь уговорив себя, что это только кажется, я смог взять его, не обжегшись, и засунул в нагрудный карман. Кто бы знал, зачем он мне нужен? В ту минуту сам господь бог вряд ли мог предположить, что древняя вещица очень скоро пригодится Игорю Пришвину.
Разговор был закончен. Мы молча двинулись к выходу из дома. Хозяин так и не предложил гостю поужинать или хотя бы выпить чаю, что по любому этикету было верхом неприличия. Вести меня в «операционную» он, само собой, тоже не собирался.
— Как вас зовут? — уже на площадке парадной лестницы особняка решился спросить я.
— Генерал-майор от артиллерии в отставке, граф Алексей Петрович Паншин-Скалдин. — Он коротко кивнул, щелкнув каблуками. — Твое имя мне известно… — И протянул для пожатия руку. — Прощай, молодой и-чу. Тебе предстоит нелегкий путь.
— До свидания, господин генерал, — произнес я, спускаясь по разбитым ступеням. «Нелегкий путь». Что бы это значило? Больше мы никогда не встречались.
Глава вторая
Девичье пророчество
Разве можно верить предсказаниям морщинистых цыганок? Разве можно верить болтовне смазливых школьных подружек, мечтающих затащить тебя в постель? А черт его знает!.. В тот год (понятное дело, в свободное от охоты и учебы время) я был столь же безалаберным, как и все мои одноклассники — нормальные оболтусы шестнадцати лет от роду, не обремененные семейными традициями и суровыми законами Гильдии.
Надо отдать отцу должное: хоть и не нравилась ему моя безответственность, ох как не нравилась, он не пытался меня стреножить, обуздать, а значит, что-то сломать во мне. Только бурчал перед сном, прежде чем пожелать спокойной ночи: «В твои годы я уже кормил семью!» или — еще лучше: «В твои годы меня брал на охоту сам великий Платонов. Я сидел в засаде по двенадцать часов и думал лишь о звере. А у тебя ветер в голове».
Впрочем, это была его, Федора Пришвина, идея — на пару лет послать меня учиться в нормальную городскую гимназию. Чтобы я, в отличие от большинства молодых и-чу, окончательно и бесповоротно не оторвался от обычных людей. Хоть и не похожи мы на них и Гильдия закрыта для посторонних, и-чу должен чувствовать себя частью сибирского народа, находить общий язык с мирянами. Отец был уверен: это умение мне очень пригодится. Он оказался прав.
Разве могут миряне предсказать что-нибудь дельное и-чу, которых они отродясь не понимали и боялись? Даже смешно слушать. Однако я с готовностью протягивал свою крепкую, мозолистую ладонь косматой, звенящей монистами ведьме или взволнованным дурочкам с влюбленными глазами — томительно пахнущим шоколадом и дешевыми духами.
Девчонки вокруг меня так и вились. Парни завидовали, но ни разу не пытались намять мне бока — робели перед и-чу.
Моя линия жизни была длинна и кончалась странной загогулиной — то ли перекрестьем, то ли многоточием. «Что это значит?» — всякий раз требовал я ответа. Говорили мне разное, путались в объяснениях, не желая пугать недобрым пророчеством. Наверное, на старости лет мне предстоит сделать какой-нибудь кульбит или выкинуть номер. Жуткий кульбит. Смертельный номер. Доживем — увидим…
У отца линия жизни была гораздо короче. Он, правда, не верил ни уличным гадалкам, ни маститым прорицателям. У него с жизнью и смертью были свои счеты. Меня он в них не посвящал. Равно как и маму.
В том памятном 1928-м году отец исполнял в Гильдии и-чу скорее хлопотные, чем почетные обязанности кедрин-ского Воеводы, и дома мы видели его совсем мало. Каждый раз, возвращаясь поздним вечером с работы, он был слишком усталым, чтобы всерьез заниматься детьми. Спросит, как дела в гимназии, рассеянно выслушает ответ, пожелает спокойной ночи… Вся тяжесть домашних дел и воспитания легла на маму.
Наша мама… О ней особый разговор. Такие женщины рождаются раз в сто лет и на всю жизнь делают счастливым мужчину, с которым делят кров и постель. Я всегда — порой даже против воли — сравнивал с нею моих подружек, и сравнение, ей-богу, было не в их пользу. Огромные глазищи, милые мордашки, стройные ножки, острые грудки и упругие попки — все при них, и даже умные мысли порой рождаются в их кукольных головках, если только посильней наморщить лобик. Пустышек никогда не терпел, а от умных — натерпелся… Одного у них нет как нет — маминой доброты, терпения и особенной, женской мудрости.
Мама всю себя посвятила семье. Взятая в дом Пришвиных из семейства бедных шишковецких рыбаков, она возродила к жизни обитель десяти поколений славных Истребителей Чудовищ. До ее прихода это был временный лагерь воинов, готовых в любую минуту без сожаления бросить ветшающее пристанище ради другого бивака и уверенных, что именно так им и предстоит кочевать весь свой век. Теперь же он стал настоящим домом и-чу.
Некогда славный и грозный род, казалось, был обречен прерваться. Двое мужчин жили здесь тогда: рано овдовевший дед и отец, успевший потерять любимую. Отец никогда не рассказывал нам, своим детям, как погибла Оленька. Но я слышал краем уха, будто вервольф целился в Федора Пришвина, а попал в его невесту.
И дед, и отец уже не помышляли о продлении рода — слишком страшно вводить в свою полную опасностей жизнь хрупкую, беззащитную женщину; чересчур легко лишиться самого дорогого, чего не вернуть никогда.
Дом Пришвиных был обиталищем суровых мужчин, и поначалу ох как несладко пришлось молоденькой девушке в его мрачных и скорбных стенах. А от порой случавшихся здесь яростных загулов и вовсе хоть в петлю лезь. Победить запустение гораздо легче, чем изгнать тоску и скорбь, которые воцарились в доме после трагической гибели бабушки, Марии Николаевны Пришвиной.
И-чу редко доживают до старости — такова природа Гильдии. Марию Николаевну зарезал на рынке сумасшедший, которому казалось, будто все беды в Сибири идут от и-чу. Отец хотел зарубить его, но дед не дал — скрутил убийцу и собственноручно доставил в лечебницу для буйных.
…Одного за другим мама рожала Федору Пришвину здоровых и красивых детей, и дом наполнялся младенческим гуканьем и щебетанием, детским смехом и плачем. Он ожил, будто вернувшись с того света.
Только благодаря маме мы чувствовали себя детьми — шумными и веселыми непоседами, которым многое позволено, которых любят, о которых заботятся, — а не бойцами-недоростками, вечно виноватыми в том, что слишком медленно растут и так мало умеют. Испокон веку присущее семейству спартанское воспитание теперь чудесным образом сочеталось с теплотой семейного очага, с домашним уютом и каждодневным счастьем. Ибо с тех самых пор в старом доме на берегу реки Колдобы обитало счастье.
На сей раз гадала мне по руке синеглазка с пушистыми ресницами. Пунцовая от смущения (морозный румянец на мраморных щеках), по-мальчишески стройная, с едва намеченной грудью, одетая в белое с голубыми волнами платье и белые босоножки. Каштановые волосы были собраны в тугой пучок, но она их вдруг выпустила на волю, как-то незаметно выхватив дюжину длинных шпилек. И эта роскошная, сверкающая на солнце грива могла вскружить голову и увести на край света любого кедринского парня, но только не меня. Я ведь был Истребителем Чудовищ и ощущал себя на голову выше любого мирянина.
Руку мою гадалка вскоре отпустила и стала пристально — как окулист на медкомиссии — разглядывать глаза. Радужка, дескать, о многом говорит. Прямо-таки просверливала меня насквозь. Выражение лица внезапно изменилось — появилась в нем какая-то отстраненность и глубокая печаль, да и постарела она будто лет на десять, став женщиной, кое-что повидавшей на своем веку. Скажете, не бывает таких превращений с молоденькими девушками? И я так считал до того дня.
Нагадала она мне черт знает что. Будто стану я сподвижником императора. А где она его видала? В каком дурном сне? Будто поймаю наиглавнейшего оборотня на Земле, но вместо того, чтобы казнить его и получить великую награду, отпущу на все четыре стороны. Будто один я буду как перст и каждый, кого приближу к себе, вскоре падет замертво. Нагадала и сама перепугалась. Понесла чепуху: мол, не бери в голову, напридумывала я всякого, чтоб смешней было, фантазия разыгралась…
Но я чувствовал: не зря все это, не просто так, дыма без огня не бывает. Впрочем, испугать меня было нелегко. Молодости свойственно верить, что смерти нет, а впереди — вечность. Забывал я быстро обо всем плохом, не напрочь правда, — в дальний конец сознания откладывал, словно про запас.
Девушка Мила была милой девушкой, но не более того. Я и не собирался крутить с ней любовь, как тогда выражались, — вообще ничего серьезного не затевал. Погулять по вечернему, пахнущему сиренью городу, поболтать, обсмеять сытого городового с новомодной электрической дубинкой на ремне, угостить девушку газировкой и мороженым в павильоне на обрывистом берегу Колдобы — и больше ничего.
Еще на стадионе она битый час строила мне глазки, сидя неподалеку на трибуне. Мешала смотреть решающий матч чемпионата Сибири по лапте: кедринская команда принимала тюменцев, которые в то лето претендовали на «золото».
Я дотерпел до конца игры, которую, кстати говоря, наши выиграли на последней минуте. А потом взял да и подошел к Миле. Познакомились. Слово за слово… Завожусь я с полоборота, язык что помело — не остановишь. Поначалу мне с ней было неплохо, но часа через два стало скучно. Уж больно серьезные суждения она имела обо всем — чуть ли не планы переустройства общества вынашивала. И почему-то считала, что и-чу непременно должны желать перемен.
Много говорила о политике и мало — о развлечениях, которых городская молодежь наизобретала в тот год, словно спеша отдохнуть и поразвлечься напоследок — пока еще вокруг тишь да благодать. Кроме нового колеса обозрения и турнира по джиу-джитсу освоили мы, безуспешно пытаясь угнаться за столичной модой, слалом на долбленках (верхние пороги к тому времени еще не были затоплены рукотворным морем), горный самокат и прыжки с парашютом с Бараньей Головы.
Моим шуткам Мила смеялась редко, хотя чувством юмора ее бог не обделил. Альбионского юмора, похоже. На самом деле ее звали Милена, Милена Кропацки. Ее деда выслали в Кедрин после поражения второго Судетского восстания. Отсюда и твердокаменная враждебность сибирским властям, отсюда и мысли недетские. Слушал я ее — и вдруг подумал: мозги у нее повернуты. А я терпеть не мог фанатиков, какие бы благородные идеи те ни исповедовали; на дух не выносил.
Мила видела меня насквозь. Колдуньей не была — просто умненькая девочка. И чем прикажете таким вот умным заниматься в Кедрине? В библиотекарши податься или преподавать в женской гимназии курс популярной истории? Скорее всего выйдет замуж за шибко головастого и ни на что в реальной жизни не годного ссыльного из числа вечных студентов, которых в любом большом городе пруд пруди. Будет рожать ему детей, стирать носки, варить окуневую уху да похлебку из свиных потрошков, ведь ничего лучше на ссыльное пособие не купишь.
Она разочаровалась во мне. Она обиделась. Она ушла домой. Ушла одна. Я предложил проводить, но без особого интереса — приличия ради; она сразу почувствовала и отказалась. Если б я знал, чем этот вечер кончится…
Среди ночи зазвонил телефон в родительской спальне. Тревожный, дребезжащий звук разнесся по дому — пронзительная трель разбудила всех. Был третий час — самая темень. Отец снял трубку. Тоже проснувшись, я вскочил с постели, прокрался босиком по коридору к двери родительской спальни, опустился на корточки, прижав ухо к замочной скважине. Шестое чувство подсказало: это по мою душу.
Из детской доносились голоса, но, даст бог, пронесет. Застань меня сейчас здесь — от позору хоть вешайся.
— О господи! — сказал отец, и у меня мурашки побежали по спине. Голос отца было не узнать.
Я сразу подумал о Миле. Бог знает отчего. Может, вину свою чувствовал или ее пророчество задело за живое?
— Что там? — послышался встревоженный голос матери.
— Сейчас его позову, — глухо сказал в трубку отец, не отвечая жене.
— Я тут! — закричал я из-за двери, и голос сорвался, дал петуха. — Я войду?
— Входи.
Родители сидели на постели, укрытые одеялом до пояса. На матери была ночная рубашка, отец спал без одежды. Его мускулистый, в шрамах, торс кое-где покрывали черные с проседью волосы.
Огромная резная кровать из мореного дуба (фамильная — предмет семейной гордости) была для меня в детстве центром вселенной, да и позже вызывала во мне трепет. Она высилась в спальне этаким мавзолеем, и казалось, рядом с ней я становлюсь ниже ростом.
Отец протянул мне черную пластмассовую трубку. У нас был старинный, много на своем веку повидавший, но безотказный аппарат довоенного выпуска. Трубка была горячей — так крепко отец ее сжимал.
— Я слу… слушаю. — Голос мой снова сорвался. Стыд какой!
— Здравствуйте, Игорь Федорович. Извините за беспокойство. С вами говорит инспектор криминальной полиции Бобров. Не могли бы вы подъехать к нам в префектуру? Мотор через пять минут будет ждать у дверей. — Тон вежливый, но непреклонный.
— Что случилось, инспектор? — Я наконец взял себя в руки.
Треть минуты из трубки доносились только шорохи.
— Несчастье, Игорь Федорович, — произнес Бобров изменившимся голосом. — Большое несчастье… На месте узнаете. — И повесил трубку.
Я посмотрел на отца. Он покачал головой, вздохнул тяжко:
— Что ж ты, сынок…
На меня будто гранитную плиту положили. Я не стал его расспрашивать. Только хуже будет. Сам все узнаю. Сам справлюсь. Хватит с меня! Надежд не оправдываю, честь семьи то и дело роняю, а теперь вот и того хуже…
Я быстро оделся и умылся. Машина действительно ждала меня у парадного крыльца. Знаменитый черный «воронок» с решетками на окнах — бронированный «пээр», собранный из индеанских деталей на заводе имени Павла Рамзина. Распахнутая настежь дверца не делала его гостеприимнее.
Мать, наспех одетая и причесанная, провожала меня, стоя в дверях дома. Она помахала мне рукой, и я вдруг подумал: уж не прощаемся ли навсегда? Нет, вздор. Иначе отец не остался бы в комнате.
Отродясь я не ездил на полицейском моторе. Черные сиденья в кабине «пээра» оказались мягкие — вопреки моим ожиданиям. В кабине нас было трое: мрачный водитель, в кожаной тужурке и таких же галифе, молодой белобрысый опер, в клетчатом пиджаке и картузе, улыбчивый, но отнюдь не добрый, и ваш покорный слуга, напуганный и бледный.
Водитель мягко тронул с места, и «пээр» стремглав понесся по нашей узкой, извилистой улице, спеша поскорее вырваться на широкий и прямой как стрела проспект Демидова.
Вересковая улица да и весь квартал Желтый Бор, где вместе с полутора тысячами обычных мещан жили два десятка семейств и-чу, вызывали у городского начальства острое желание сделать ноги. Начальникам здесь становилось душно. Нам тоже не хватало воздуха на забитых машинами центральных площадях и проездах, не говоря уж о невыносимо пахнущих пылью коридорах и кабинетах чиновных учреждений.
— Да ты не боись — разберемся, — сказал опер и поправил пиджак, оттопырившийся на груди, — под мышкой у него висела кобура с безотказным наганом.
Короткие сапоги его были как будто чем-то испачканы — временами он непроизвольно начинал тереть нога о ногу. Спохватывался, прекращал, но хватало его ненадолго. Всю дорогу он с любопытством поглядывал на меня. У него был неприятный взгляд. Опер предвкушал удовольствие. Давняя жажда отплатить и-чу скоро будет утолена.
Машина миновала аляповатое здание Центрального телеграфа, впереди показались колонны и атланты Торгово-промышленного банка. Сейчас въедем в центр. Молчаливый водитель впервые открыл рот и процедил сквозь зубы:
— Им что чудище убить, что девочку — один черт…
Это он об и-чу говорил. У меня язык присох к гортани. Я вдруг понял, что есть люди, которых никогда ни в чем не убедишь. И что люди эти сплошь и рядом могут получить над тобой власть, по крайней мере обязательно попытаются. И тогда тебя не спасут ни железная логика со здравым смыслом, ни христианские заповеди, ни освященная веками мораль Домостроя. Нам нельзя оказаться слабее, нас тут же растопчут. Желающих найдется предостаточно — можно не сомневаться.
— Думай что говоришь! — буркнул опер. — Где и с кем… — И тут я понял еще одну важную вещь: он отнюдь не порицал водителя и скорее всего был согласен с ним.
При этом опер на меня не смотрел — отвернулся, будто что-то важное в окне высматривал. Боялся, что загляну ему в глаза. И я впервые порадовался, что нас, и-чу, боятся. Эта радость помогла мне превозмочь злость и тревогу, и я был почти спокоен и готов ко всему, когда «пээр» затормозил у ворот префектуры.
Опер привел меня в кабинет и передал с рук на руки. Инспектор Бобров радушно предложил мне сесть и распорядился, чтобы принесли кофе со сливками и булочки.
— На пустое брюхо мы с вами ни черта не наработаем. Давайте подождем немного, — произнес, приятно грассируя, и надолго замолк.
Он был больше похож на купца первой гильдии, чем на служилого человека. Круглолицый, лысеющий, с рыжеватыми бакенбардами, пушистыми бровями и усами, в чуть потертом черном сюртуке с клетчатым галстуком (булавка с жемчужиной) и серых брюках. Но когда я присмотрелся как следует, его маленькие, глубоко запрятанные в череп глазки показались мне хорошо замаскированными электронными приборами, с помощью которых любого подозреваемого можно вывести на чистую воду.
На стене висел портрет Рамзина; великий государственный муж взирал на меня с сочувствием. В дальнем углу кабинета я обнаружил пыльного стенографиста в очках. Он склонился над маленьким столиком и то и дело встряхивал головой, стараясь не задремать.
Бобров сидел за письменным столом с богатым письменным прибором из бронзы и малахита и в ожидании секретарши точил карандаш ножичком с перламутровой ручкой. Порой он бросал на меня короткие испытующие взгляды и этим был похож на опера. «Все они одним миром мазаны, хоть повадки и разные, — с неприязнью подумал я. — Крысы…»
Посреди стола стояла деревянная рамка. Инспектор вдруг протянул руку и повернул ее ко мне. Это была фотография Милены. В груди у меня похолодело.
На голове у Милы был венок из полевых васильков и ромашек. Она была прекрасна. Я смотрел на нее, и кабинет тускнел, растворялся, выветривался — в никуда. И даже сам инспектор словно утекал сквозь открытую форточку, сквозь вентиляционную решетку, сквозь дверную щель и замочную скважину.
И неожиданно я понял, что люблю ее и такой девушки уже никогда не встречу, поскольку второй такой нет на Земле. И что самой Милены больше нет. Нет на этом свете.
Потолок не обрушился, пол не ушел из-под ног, да и в глазах не потемнело. Со мной ничего не случилось, мир ни капельки не изменился от этой потери. Просто не стало одной умной и замечательной девушки, которая могла бы сделать меня на всю жизнь счастливым.
Поднос с ранним завтраком принесла симпатичная секретарша в полувоенном кителе и юбке цвета хаки. Чашки были большие, не кофейные — скорее кружки, а румяные булочки грудились в глубокой суповой тарелке.
— Как умерла Милена? — спросил я, когда девушка вышла.
— С чего вы взяли? — отхлебнув кофе, осведомился инспектор. Казалось, глаза-щупы стали еще пронзительней.
— Не валяйте дурака, инспектор, — сказал я так, будто это он — шестнадцатилетний мальчишка, а я — взрослый мужчина при исполнении. — Я уже прошел испытание и теперь считаюсь полноправным и-чу.
— А-а-а… — протянул он. — Тогда понятно. Я тут навожу тень на плетень, а вы меня видите насквозь. Впрочем, мне выбирать не приходится — есть определенная процедура.
Тело Милены обнаружили в полночь в двух кварталах от ее квартиры. Вернее, то, что от него осталось. Городовому показалось, что девушку растерзала стая волков. Полиция нашла при ней ученический билет и рьяно взялась за дело. Сыщики начали будить и допрашивать ее родных и друзей. Кто-то из гимназисток вспомнил, что видел ее вечером вместе с юношей на набережной у Соборной Горки. А подружка рассказала о нашей с Милой встрече на стадионе. Там я представился, и найти и-чу Игоря Пришвина не составило труда.
Дыхание перехватило, слезы навернулись на глаза и высохли, не успев скатиться. И девушку было жалко, и себя. Такой уж я был тогда… Я тотчас поверил, что она умерла, — знал я это с той самой минуты, как в нашем доме зазвонил телефон. Боль потери нередко запаздывает — сначала надо ощутить возникшую вокруг тебя пустоту. Но сейчас эта боль нахлынула.
У меня вырвали часть души, и осталась нестерпимая боль в груди. Я не видел и не слышал Боброва. Эта боль пыталась поглотить меня, и, чтобы не утонуть в ней, я до крови прокусил нижнюю губу и лишь тогда всплыл на поверхность. Сделав над собой огромное усилие, я переключился на следователя.
— Почему вы не спрашиваете, где я был во время убийства? — осведомился я вибрирующим от напряжения голосом. Инспектор дожевывал третью по счету булочку.
— Пора прижать и-чу еще не настала? — Кажется, я перегнул палку, но в Гильдии не смолкают разговоры о противостоянии мирских властей и Истребителей Чудовищ. Большинство и-чу убеждены, что предстоят трудные времена.
Бобров посмотрел на стенографиста. Стенографист смотрел на инспектора.
— Последнюю фразу… — Инспектор не договорил.
— Это об алиби? — пропел пыльный стенографист на удивление тонким голосом.
— Правильно, — с облегчением произнес Бобров.
Они были довольны, что понимают друг друга с полуслова. Зато я не понял ни черта. Наконец инспектор соизволил ответить юному нахалу — то бишь мне:
— Вас никто не подозревает, молодой человек. Повторяю: никто. — И вдруг заорал: — Хватит строить из себя жертву палачей-полицейских!
Я опешил. Что за истерика?
— С меня шкуру спустят, если за три дня не раскрою убийство! Из полицейского департамента уже звонили префекту. Ее троюродный брат — министр просвещения Моравии. Вы поняли? Министр! А следов — ни-ка-ких.
Плевать мне было, кто чей министр. Милена умерла! Девушка, которая могла сделать меня счастливым…
Что-то во мне оборвалось в то прохладное утро в кабинете следователя по особо важным делам. Понял я вдруг: с играми покончено, началась взрослая жизнь. И еще я решил: мое будущее — мое, и только мое, ни одной душе не позволю его подсмотреть. А потому руку свою больше никому для гадания не давал и глаза разглядывать не позволял.
— Я вам помогу, — произнес я веско и в эту секунду был очень горд собой. Я чувствовал себя мужчиной: ведь я был готов нарушить Устав Гильдии, который запрещает без разрешения Воеводы сотрудничать с мирскими властями.
— Вы понимаете, что говорите? Думаете, что ваш отец?.. Вы ляпаете глупость за глупостью, а я должен их слушать и черкать в протоколе.
— Я серьезно. Я…
Лицо инспектора зачерствело и стало похоже на маску. Голос тоже изменился. Теперь это был голос нашего учителя теологии, который то и дело — из-за нас, шалопаев, — впадал в ярость, но всякий раз удерживал себя в руках, не переходя на крик. Все свои клокочущие чувства ухитрялся передать одной лишь интонацией.
— Вам, Игорь Федорович, придется заниматься партизанщиной. Если вас застукает кто-нибудь из и-чу, исключения из Гильдии не избежать. Каковы бы ни были заслуги вашего папаши… Благородный порыв, я полагаю, начисто отшиб вам память.
— Нет, я все знаю и все помню. Вы держите меня за капризного ребенка, но я уже научился отвечать за свои слова. — Я сам поймал себя в ловушку, и с каждой новой фразой муха все сильнее запутывалась в липкой паутине. Я понимал это, но остановиться не мог.
— Значит, по рукам.
Бобров протянул мне поросшую густым рыжеватым волосом кисть. Рукопожатие было крепким. Я чувствовал: энергия из него так и брызжет.
— Мой помощник, Игорь Федорович, очень вовремя перестал стенографировать. — Улыбка инспектора была солнечной, он довольно потер руки. — И еще одно… Надо придумать правдоподобную версию для ваших родных. Ну, скажем, так: мы хотим с вашей помощью выяснить круг знакомых Милены, потом состоятся опознания, очные ставки и все такое прочее. Словом, несколько дней часа по два-три вы на законном основании будете в нашем распоряжении. Я в свою очередь гарантирую, что эта же самая легенда пойдет и моему начальству. Я слишком боюсь утечки информации. Если скажу, что боюсь за вас, вы все равно не поверите. — Он подмигнул. — Боюсь провалить дело и лишиться головы — это вернее.
В это я верил.
— А теперь вас отвезут домой. Не то ваш отец здесь камня на камне не оставит. Встретимся в павильоне на Соборной Горке завтра в восемь утра, ведь сегодня вам будет не вырваться. Время вас устроит?
— Вполне, — с удивлением ответил я. Почему Бобров знает о сегодняшнем дне гораздо больше меня?
— Отлично. Мотор у подъезда. Вот ваш пропуск. До встречи, Игорь Федорович.
Глава третья
Делегация
Бешеных собак в городе пристреливали быстро, и редко когда приходилось вызывать снайперов — чуть ли не в каждом доме есть охотничье ружье или хотя бы детская мелкашка. Появлялись псы в наших местах регулярно, я бы даже сказал, сезонно — с наступлением изнуряющей июльской жары. Каждый год нашу губернию на месяц, а то и на два накрывает огромная плотная подушка сухого, раскаленного воздуха. На суховей, который дует из пустыни Гоби, не действуют ни заклинания лучших магов, ни военная авиация со всякими метеорологическими штуковинами. Урожай зачастую сгорает на корню, лесные пожары превращают жизнь в ад, сердечников косит костлявая, а тихо помешанные начинают буйствовать, бросаясь на соседей и прохожих.
Я отвлекся. Итак, бешеные псы. Псы, псы, псы… В окрестных лесах бродячих собак за зиму выедали обычные серые волки, а в городе свирепствовала ветеринарная инспекция, мечтавшая вовсе истребить любимых хозяевами шариков и мухтаров, так что взяться бешеным собакам было просто неоткуда. Но они появлялись в городе — словно из воздуха, сладковато-горького, слезоточивого, насыщенного гарью тлеющих торфяников.
Я ненавижу это время года. Мой любимый Кедрин превращается в душегубку и лазарет. Кареты «скорой помощи», завывая сиреной, то и дело проносятся по улицам, людей силком не выгонишь из дому, и они маются в наглухо закупоренном жилье, раздевшиеся догола и покрытые липким потом.
Эти псы были не похожи на больных «нормальным» бешенством собак — ни висящих из пасти жгутов слюны, ни водобоязни, да и глаза их смотрели иначе — пристально, изучающе. Увидев в руках оружие, псы прятались, подкрадывались к жертве неслышно, всегда заходили со спины и стремительно бросались, норовя прокусить икру или лодыжку. Смерть наступала через пятнадцать минут после укуса.
Помочь могла только свежая сыворотка из крови укушенной свиньи. А хрюшек бешеные твари обходили за версту. Хитрые, черт бы их побрал! Приходилось отлавливать собак, что совсем не просто, и запускать в свинарник… Однако полученная с таким трудом сыворотка быстро утрачивала полезные свойства. Даже холодильники не помогали.
В любом другом месте натворили бы собаки делов, согнали бы людей с насиженных мест, а потом эскадрильи бомбардировщиков поливали бы напалмом пустые улицы, сжигая все, что нажито веками. Но у нас народ тертый, ко всему привычный, а потому быстро разобрался, что к чему, нащупал подходящую тактику, и дальше только гильзы успевай набивать… Когда псина наметила жертву и крадется, бдительность ее слабнет. Забывает она обо всем на свете. Вот тут-то ее и можно подстрелить, как куропатку на снегу. Но не раньше и не позже.
До нынешнего, поистине тропического лета горожане находились, что называется, на самообслуживании. Это вполне устраивало губернатора, пообещавшего избирателям мир и процветание. Лишняя шумиха ему была не нужна.
Но последнее лето оказалось уникальным, и собаки появились совсем другие. Морды у них были длинные, как у гавиалов, пасти утыканы десятками желтых шильев — тонких и чрезвычайно острых зубов длиной в палец. Повадки у них тоже изменились. Охотились они теперь группами по три: две загоняют, а одна поджидает в засаде. И самое главное — было их во много раз больше прежнего. Просто тьма-тьмущая.
Впервые на памяти старожилов пересохло Щучье озеро, обнажив илистое дно, напичканное в Степную войну неразорвавшимися снарядами. Да и по непролазным топям Обложных Мхов собиратели морошки могли ходить в домашних тапочках. Уровень воды в свирепой, никогда не прогревающейся реке Колдобе упал на три метра, и вода стала как парное молоко — значит, на Водораздельном хребте истаяли ледяные шапки, из которых питаются горные ручьи. Замученные жарой жильцы выбрасывались из окон раскаленных бетонных муниципалок-высоток, домашние животные дохли от жары, а неистребимые пасюки прятались в прохладных катакомбах, боясь нос высунуть наружу.
Опять я отвлекся… Итак, город попал в осаду. Выставленные на дальних подступах кордоны добровольцев из охотничьего общества палили картечью во все, что движется. На ближних подступах собак караулили разъезды конной жандармерии, которой выдали автоматы «петров» с разрывными пулями дум-дум. Окраины денно и нощно патрулировал особый полк пожарной охраны, вооруженный ранцевыми огнеметами, которые были взяты со стратегических складов. Наряды городской полиции, перешедшей на казарменное положение, готовы были по первому сигналу блокировать и зачистить собакоопасный квартал.
Но эти новые псы таинственным образом проникали в город сквозь несчетные заслоны, просачивались между густо расставленных постов — то ли пролезая через канализационные коллекторы, то ли перелетая по воздуху. Иных объяснений не мог придумать никто, включая коменданта гарнизона. Позже мы разобрались, в чем было дело.
Гильдия и-чу никогда не занималась собаками: мы слишком уважали свою профессию, да и время наше ценилось порой на вес платины. (Золото мы не берем еще со времен царя Мидаса.) Теперь пришлось. Я имею в виду четвероногих, а не презренный металл. Гильдию вынудили нарушить ее неписаное правило.
Городской голова, военный комендант, полицмейстер, главный санитарный врач и даже сосланный из столицы сановник — они заранее сговорились, оделись в парадные мундиры и под вечер заявились к нам домой. С муаровыми лентами через плечо, с золотыми эполетами и лакированными ремнями, увешанные от горла до пупа орденами. Зрелище…
Позже выяснилось, что отец третий день ждал этого визита, уже терпение начал терять. Зато мы — младшее поколение — были ошарашены и тотчас прониклись законной гордостью. В кои-то веки к нам, Пришвиным, переписью сибирской нелепо зачисленным в мещане, явились на поклон первые лица города.
Отец прогнал детей наверх, как нашкодивших щенков. Прогнал одним грозным взглядом. Было обидно. Особенно мне — старшему сыну, наследнику, полноправному и-чу. Злость душила меня целых полторы минуты, а потом я вспомнил о системе упражнений по самоконтролю и прочитал то, что под номером три. Я называл его «Они еще локти будут кусать».
Разговор отца с первыми лицами затянулся. Мать трижды носила в гостиную подносы с горячим кофе. Она умеет варить какой-то особенный арабико. Дед успел выкурить добрую дюжину трубок, в которые он набивает лишь отборный «Капитанский» табак. К слову сказать, у него лучшая в городе коллекция трубок из верескового корня; он ею очень гордится и, получив новый экземпляр, радуется, как ребенок. Набивая и раскуривая трубку, Иван Пришвин демонстративно кряхтел и охал, словно собирался помереть в страшных ревматических корчах.
Примолкнувшие было, младшие дети утомились вести себя прилично и то и дело принимались шумно выяснять отношения. Мать и сестрица Сельма, которой на днях стукнет шестнадцать, принимались наводить порядок, но, по правде сказать, не слишком яро. И потому громкая возня вскоре начиналась снова. Мать не боялась, что чада и домочадцы доведут отца до белого каления, — «слуховое» заклятие напрочь отрезало гостиную от остального дома.
У нас большая семья. Как и у многих и-чу. Гильдия должна непрерывно крепнуть и иметь людской резерв на случай вселенских катастроф. У меня три младших брата и две сестры. Не помню, когда я чувствовал себя просто ребенком. С трех лет я непременно за кого-то отвечал, нянчил, кормил, выгуливал. Я был при исполнении, и меня не оставляло ощущение: не все дела переделаны, наверняка я что-то недодал, недостаточно помог матери.
С нами жили и двое детей покойной тети — старшей сестры отца, которая погибла вместе с мужем от руки белого татя. («Он был не самым удачливым и-чу», — однажды донеслось до меня из родительской спальни.) Двоюродные братья носили фамилию Хабаровы. Одному было двенадцать, другому — четырнадцать. Они так и не стали мне родными — слишком горды, слишком обидчивы, слишком красивы (этакой холодной, северной красотой). Зато младшие дети давно признали их своими. Почему? А кто их разберет. По крайней мере, в доме не проводили черты между «своими» и «чужими». И я тоже строго соблюдал правила, а мои мысли — мое личное дело.
Уж заодно несколько слов скажу и о нашем «особняке» — восьмикомнатном каменном домишке о двух этажах, выстроенном сто лет назад на крутом берегу Колдобы, там, где излучина реки делит пополам реликтовую рощу мамонтовых деревьев. Сложен этот домишко, согласно преданию, из осколков цельной гранитной скалы, которую разорвал на куски природный катаклизм. Камни были скреплены знаменитым яичным раствором, смешанным по старинному рецепту Гильдии каменщиков. А потому дом наш мог выдержать настоящую осаду, что нам и предстояло вскоре проверить. Впрочем, в тот вечер ничто не предвещало такого поворота событий.
Снаружи дом напоминал изрядно осевший под тяжестью прожитых лет замок — закопченный от вспыхивающих в округе лесных пожаров; в отметинах оплавленного камня от серебряной «паутины», летящей из Мертвой Рощи в каждое десятое бабье лето; с аистиным гнездом на тележном колесе, многоквартирным резным скворечником и позеленевшим от времени флюгером с фигуркой трубочиста, как на старых ратушах. А еще в нашем доме водились привидения, они были ненавязчивые и добрые, а потому наше семейство давным-давно оставило их в покое. Привидения заменяли нам отравленного газами домового — в Степную войну, когда мы были в эвакуации, возле дома упал снаряд с зарином.
Насчет привидений могу сказать с уверенностью: враки, будто они не водятся в сибирских городах. Просто бледнее они, прозрачнее своих европейских собратьев. Меньше в них плотность «тонкой» материи. Дух наших сограждан истово рвется в небеса, редко горюя о бренной плоти. Чаще, легче и скорее отрывается он от грешной земли, чтобы навсегда покинуть родные леса, поля, города и веси.
Что за благообразные старичок и старушка бродили во тьме по темным коридорам дома, пугая полуночников? Мы этого не знали. В семейном архиве не нашлось похожих фотографий, а от давних поколений остались лишь бесценные Рукописные книги, потемневшие от времени ордена, промасленное оружие, ветхие вышивки с изображениями диковинных зверей и ни единого портрета — не дворянского мы рода, увы, нет.
Время шло. В гостиной продолжалась беседа. Я устал терпеть и тихонько спустился вниз. Мать не стала гнать меня назад, а отец заседает — ему не до меня. Спустился я и тут же нырнул в сад, забрался на свой наблюдательный пункт, устроенный, в ветвях старого дуба с отломанной ураганом верхушкой.
Уже три с половиной часа гости разговаривали с отцом. Наконец один появился на крыльце. Это был опальный сановник. Он вышел из дверей, совсем по-домашнему потянулся, раскупорил пачку «Алтая», достал швейцарскую зажигалку «Зиппо», неспешно высек искру и вдруг с досады швырнул эту редкостную штуковину в заросли крыжовника, смял пальцами папиросу, скрежетнул зубами.
Опишу я вам столичного изгнанника. Породистый аристократ — из тех бешеных, черногривых, горбоносых терцев, что любили жениться на статных, неприступных сибирячках с пшеничной косой до колен, смелых, верных и нежных. Правда, с женитьбой он с первого раза крупно промахнулся, зато во второй раз попал в точку… Среднего роста, жилистый, с офицерской выправкой, бровастый, с высоким лбом, пронзительным взглядом и иронично изогнутыми губами. Одет он был в элегантный черный, с пепельными отворотами сюртук, пепельные же брюки и черные, идеально начищенные туфли. На груди его блестело шесть крестов и восьмиугольных звезд. Вряд ли он прицепил их сегодня по своей охоте.
Звали его Виссарион Удалой. Происходил опальный сановник из древнего и славного рода, верно служившего еще Ермаку Тимофеевичу. Был он князь, хотя денег больших не имел: президентская компенсация за отнятые фамильные поместья изрядно усохла из-за инфляции да еще приходилось платить солидные алименты. Был он бывший профессор Технического университета, бывший член Президентского совета, бывший помощник канцлера Поленова и наконец, бывший министр просвещения в знаменитом кабинете Рамзина.
Взлеты и падения, внезапные возвращения в Белый Дом и столь же неожиданные отставки, неудачные покушения, домашние аресты, тюрьма и амнистия. И наконец — после проигранных выборов шестнадцатого года, — ссылка в таежный город Кедрин, в Тмутаракань (так он видится из столичных чиновных кресел). Тут князь и осел, женился во второй раз.
Первая жена не захотела бросать модный салон мадам Гуффи, где проводила вечера, своих портных, куаферов, массажистов и поездки на карлсбадские воды. Впрочем, было время, когда Удалой мог вернуться в столицу. Не пожелал. А нынче вряд ли пришелся бы там ко двору. Такая вот интересная биография.
На крыльце рядом с князем вдруг оказалась наша мать. Только что возилась на кухне — тушила в духовке индюшку с винной ягодой и морошкой. Это ее коронное блюдо. Мать неслышно вышла из дому и взяла Удалого за локоть, будто он — сват или брат. Встав на цыпочки, шепнула что-то на ухо, погладила пальцами руку — от локтя до самого плеча. Видел бы ее отец!.. Но он по-прежнему был в гостиной. Сановник чуть наклонил лобастую башку, что-то прошептал ей в ответ. Она молча кивнула и тотчас ушла в дом. Я скатился с дерева и беззвучно прокрался следом.
— Что ты ему сказала? — спросил я у матери, вновь воцарившейся на кухне.
— Кому? — с хорошо сыгранным удивлением глянула она и лукаво улыбнулась. — Когда же они закончат? Индюшка готова. Еще немного — и перестоит.
Мать моя — очень красивая женщина. Я только недавно осознал эту простую истину и перестал кипятиться, видя, какими глазами на нее глядят посторонние мужчины. Ее длинные темно-русые волосы, собранные в тяжелый пучок, лучистые карие глаза и тонкие черты лица подошли бы скорее античной богине, чем дочери рыбака. Добавьте сюда проницательный ум и острый язык… Неудивительно, что мать царит на любом гильдийном празднике.
— Князю, мамочка. Князю. Не держи меня за дурака и не заговаривай зубы. — Я начал злиться. — По-моему, вы знакомы. Хорошо знакомы… — Последнюю фразу я постарался произнести зловеще.
Мать посмотрела на меня совсем по-другому — пристально и даже, черт возьми, с жалостью! Как будто вдруг обнаружила какую-то сыпь или язву, которую я сдуру принимаю за боевой шрам или татуировку инициации. И вылечить она меня — против моей воли — никак не сможет. У отца тоже иногда бывает такой взгляд. И это значит, что я изрядно обгадился и надо срочно спасать положение.
— Я сказала князю одно волшебное слово, которого ты пока не знаешь. Зато отец сразу поймет. И тогда индюшка будет спасена. — Она снова улыбалась; вот только улыбке не хватало радости. Морщинок у глаз стало больше, и лет сразу прибавилось, и накопившаяся усталость была теперь заметна со стороны.
Я поднял руки, мол, ладно — сдаюсь и начал пятиться к двери. Чего-чего, а ссориться с матерью не хотелось.
— Скажи Сельме, чтобы накрывала в саду. Стол раздвинь, оботри, стулья принеси из спален и кабинета, и вот что еще… — Мать замолкла на секунду, а затем добавила прежним тоном — я поначалу даже не сообразил, о чем речь: — Он — муж моей сестры.
— А разве у тебя?.. — Почувствовал, как отвисает челюсть. Только и выдавил из себя: — Бегу. — И ринулся вверх по скрипучей винтовой лестнице, перескакивая через две ступеньки. Словно от чумы спасался.
То, что у мамы куча братьев и сестер, я, конечно же, знал. Однако не гостили они у нас никогда и разговоров о них отец с матерью не вели (по крайней мере, при детях). Но вот новость так новость… Что же за семейство у них такое, если одна дочь выходит замуж за аристократа, другая — за и-чу славного рода? А прочие? Неужто так и прозябают в своем Шишковце, день от дня ловят язей и судаков или стирают исподнее рыбарям да плодят обреченных на нищету детей?
Через четверть часа гости повалили из дверей все разом. Они жаждали прохлады и ринулись в сад. Громкие голоса, смех раздавались теперь повсюду. Можно подумать, они пришли на благотворительный бал, а не решать судьбу Кедрина.
Я перехватил оч-чень странный взгляд, которым отец, вышедший из гостиной последним, адресовал матери, и тут же унесся за очередной партией стульев. Младшие сунулись было мне помогать, но Сельма поймала их на лестнице, и пришлось бедолагам делать крутой разворот.
Отец вышел на крыльцо, утомленно привалился плечом к косяку, вздохнул тяжело, поднял к закатному, залитому багрянцем и чернилами небу печальные синие глаза. Век бы не видел эту шумную компанию. Редкий случай, чтобы отца кому-то удалось так измочалить…
Я мало похож на отца. Материнская и отцовская кровь причудливо перемешалась во мне.
Федор Пришвин, когда был помоложе, удивительным образом напоминал покойного премьера Рамзина: тот же высокий лоб, густые брови, латинский нос и пушистые усы, которые почти скрывают тонкие губы. Лишь небольшой подбородок чуть портил картину. Зато добрая улыбка освещала и удивительно преображала его лицо. Теперь, когда густые отцовские кудри поредели и на висках проступила седина, стало ясно: Федор Иванович пошел в своего деда — Сергея Пришвина. Со старинной фотографии на нас смотрел отец — только был он непомерно грозен да еще отпустил бороду, пряча страшный шрам на подбородке.
Позднее, когда делегация убралась восвояси, отец собрал семейный совет и подробно пересказал свою беседу с отцами города. Где он взял на это силы, ума не приложу.
А сейчас эта шатия-братия громко шутила, поздравляла друг друга с грядущим спасением города и предвкушала сытный ужин под «белую головку». Отец их немножко остудил, громко, на весь сад, сказав:
— Теперь дело за малым — уговорить Гильдию. — Произнес таким тоном, что всем стало ясно: предстоит не легкий бой, а тяжелая битва.
Первым опомнился городской голова. Привык он и к неудобным вопросам, и к неудобным ответам — как-никак не одни выборы за спиной. Расправил пышные пшеничные усы, прищурил глаза и замурлыкал:
— Не преуменьшайте собственный вес, глубокоуважаемый Федор Иоаннович. Уж мы-то прекрасно осведомлены о нынешней расстановке сил в Гильдии. Уж мы-то…
Отец перебил его грубо, чего обычно себе не позволяет (видно, стало невтерпеж):
— Пока что вы чуть не профукали город!
Воцарилось замогильное молчание. Лица гостей стали каменные, и на меня ощутимо повеяло холодом. Обстановку разрядила мать. Она подошла к мужчинам и дважды хлопнула в ладоши, требуя внимания:
— Ужин подан, господа! Прошу к столу.
— Я бы хотел помыть руки, — произнес Виссарион, быть может подыгрывая ей.
И все потянулись в умывальную комнату.
…Ужин прошел благопристойно. Индюшка была великолепна, а ледяная самодельная можжевеловая настойка шла на ура — графин за графином. Но жажда была неутолима. В конце концов домашние запасы можжевеловки оказались исчерпаны, и отцу пришлось выставить на стол «женскую» брусничнику.
Мать с легкой грустью проводила глазами четыре запыленные бутылки прошлогоднего урожая. Она не испытывала особой любви к спиртному, но своих немногочисленных подруг всегда угощала с огромным удовольствием. Брусничника была одним из ее фирменных угощений, а порой — когда надо было утолить чьи-то женские печали — и вовсе гвоздем программы.
Стемнело, зажглись лампочки, развешенные на ветвях раскидистых лип. Подул ветер. Их кроны, подсвеченные снизу, качались и шумели над головой; шелестели листвой корявые яблони, кусты крыжовника и смородины, ничуть не разрушая царившую возле стола атмосферу праздника. Тихие непонятные звуки доносились с улицы — словно далекий скрип тележных осей. Порой мне начинало казаться, что все мы — вместе с домом и садом — зависли в воздухе, а окружающий мир незаметно для глаз движется, Земля крутится под нами, не касаясь подошв. И когда мы, покончив с застольем, выйдем за ограду, окажемся совсем в другом месте и времени.