Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Белый танец, – объявила блондинка. – Дамы приглашают кавалеров! Девушки, активнее, активнее! А то не достанется! Мужчинки нынче нарасхват.

Синюгин вдруг узнал мелодию. Конечно. В Венгрии он слышал ее не раз… в костелах. «Аве Мария», гимн Богородице. В Будапеште, в королевском костеле, высокий чистый голос девушки взлетал под самый свод, расширялся в стороны. Хрустальный и хрупкий. И опускался мурашками по спине Синюгина. Капитан слушал как завороженный. Он тогда еще подумал – ну, теперь понятно, почему католиков больше, чем православных. А потом Синюгин вдруг вспомнил скрюченные черные тела русских солдат, срочников, подвешенные на деревьях, втоптанные в мостовую, брошенные в канавы, сожженные заживо. Толпа пытала их, убивала долго и сладострастно – обычные люди превратились в зверей. Синюгин сам видел, как какая-то старая венгерская фрау в шляпке и в очках, с растрепанными седыми волосами, била подвешенного за ноги солдатика зонтиком, азартно тыкала острием в лицо. Он был еще жив…

Синюгин тогда подумал, что «Аве Мария» – это плач по ним, обычным срочникам, молодым ребятам из уральской, сибирской, рязанской глубинки, которых убивали ни за что.

– Берите свечи! – снова заговорила блондинка. – Слышите?

– Потанцуем? – спросила Наташа. В ее глазах мерцало пламя свечей. Синюгин мотнул головой, отгоняя воспоминания, и шагнул вперед.

Они танцевали.

Синюгин чувствовал под ладонями ее теплое тело. Чувствовал запах ее волос, сирень и что-то еще, женское и древнее. Голова слегка кружилась. «Аве Мария» в исполнении оркестра, без голоса, плыла над теплым мерцанием свечей, над комнатой коммуналки, над всем этим живым и загадочным миром.

Миром обыкновенной жестокости и невероятной доброты.

Он не узнавал в тот, пятьдесят шестой год венгров. Добрые, щедрые и веселые люди, что во время его службы за границей лихо подъезжали на украшенных лентами бричках к воротам танковой части и звали русских на свадьбу, на гулянье, просто так. Сколько вишневой палинки было тогда выпито, Синюга? Сколько гуляша съедено, сколько танцев станцовано? Сколько тостов за русских и за мадьяр поднято? За вечную дружбу и братскую любовь?!

Они танцевали. Медленно кружились в полутьме.

Мелодия затихла на чистой, хрустальной ноте – так, что екнуло сердце. Наваждение закончилось.

Зажгли свет. Не везде, только в коридоре и на кухне, в комнате пары продолжали танцевать. Кто-то поставил другую пластинку. Синюгин отпустил талию девушки, отступил назад. Хотел что-то сказать, открыл рот… Заметив, как напряглось лицо Наташи, повернулся…

– Я смотрю, товарищ Синюгин, вы времени даром не теряете, – сказала пигалица.

Синюгин неожиданно смутился.

«И чтобы ни один волос…» – вспомнил он наказ Варравы. Черт, растяпа. На несколько минут позабыл, зачем ты здесь.

– Мари, – начал он.

– Ничего-ничего, товарищ Синюгин, – сказала насмешливо пигалица. – Не маленькая, понимаю.

«Да что ты понимаешь», – подумал Синюгин с досадой. Но пигалица уже кивнула Наташе, как старой знакомой, и говорила:

– Товарищ Синюгин хороший, но совершенно неорганизованный. До сих пор не знает по-испански «я тебя люблю» и «я достану для тебя эту звезду, моя любовь навеки». Вот приходится выгуливать этого сибирского медведя, приучать к обществу. Вы здесь откуда? Вас Боря пригласил?

– Да, но… – Наташа растерялась. Пигалица покровительственно, с апломбом шестнадцати лет, взяла Наташу под локоть.

– Пойдемте, дорогая, вы все-все должны мне рассказать!

Синюгин сделал было шаг… Пигалица резко повернула голову, глаза сверкнули:

– А вы, Синюгин, останьтесь! Это наше, девичье, комсомольское дело.

Наташа беспомощно оглянулась на капитана, но пигалица была неумолима. Утащила стюардессу за собой в другую комнату. Синюгин остался, как идиот, посреди прокуренной гостиной. Постоял. Потом сплюнул мысленно, подошел к столу и налил себе рюмку водки. «Московская особая», 56 градусов. Живут же люди, даже водка у них в Москве крепче. Залпом опрокинул. Взял кусочек ржаного хлеба, втянул ноздрями сырой, теплый запах. Хорошо. Водка пошла отлично. Намного лучше спирта, хотя согревала не хуже. Жидкий огонь.

Голоса. Приветствия. Синюгин обернулся. В дверях встречали какого-то смущенного молодого человека в плаще и в толстом шарфе. Словно сейчас осень.

– Кеша, иди к нам, – позвал толстый басом. – Иди, познакомься. Здесь люди, – сказал он значительно, словно там, где сейчас был «Кеша», были не люди, а кто-то другой. Другие животные.

– Кто это? – спросил Синюгин вполголоса. Сосед обернулся, смерил капитана взглядом.

– Кто?

– Вон тот, в шарфе. Мягкий.

В первую очередь Синюгина поразила грация движений незнакомца. Словно балет. Точные и невероятно пластичные движения. Он мог бы быть опасным противником, если бы был бойцом. Или боксером. Правда, боксер с таким беззащитным смущенным лицом… мда.

– Что вы? Это же князь Мышкин!

– Князь? – Синюгин не мог сообразить, откуда взялся князь в советской Москве 1959 года. Наверное, завели. В Москве сейчас запросто заводили любую нечисть.

– Да ты что, не узнал, старичок? Это же сам Смоктуновский! Он «Идиота» играет у Товстоногова в БДТ. Будешь в Ленинграде, сходи. Но даже контрамарочку, говорят, достать невозможно. Люди в окна лезут, чтобы хоть одним глазком… А тут тебе все – даром. Сейчас он будет читать Пушкина. Он исключительно читает Пушкина.

  Духовной жаждою томим,  В пустыне мрачной я влачился, —  И шестикрылый серафим  На перепутье мне явился…

Кисти мягкого порхали грациозно, гипнотически. Синюгин засмотрелся. В табачном дыму разносился мягкий, удивительно приятный голос. Перед глазами Синюгина явился шестикрылый серафим… Ярко, как во вспышке пламени. Удивительно, никогда не любил стихов, подумал Синюгин. А тут вот в чем дело.

– То есть вы – общественник? – спрашивал бородатый у худощавого.

– Нет, конечно. Я эгоист, который больше всего боится страданий тех, кого любит.

– Вы что, серьезно никого здесь не знаете? – рядом опять оказалась та блондинка, с капризным ртом.

– Нет.

Синюгину называли имена. Андрей Тарковский. Андрон Михалков. Гена Шпаликов. Саша Гордон. Слава Овчинников, композитор. Рерберг, бабник-оператор, страшный человек. Блондинка вздохнула, кажется, неведомый Рерберг задел и ее нежное сердце.

– Тарковский? – вмешался в их разговор какой-то субъект, чуть постарше, с наглыми глазами. Он был в клетчатой рубашке и в черном пиджаке. – Кто этот вьюнош со взглядом горящим и худым лицом?

– Ромм считает его гением, – негромко сказал второй студент-вгиковец. Кажется, даже с легкой завистью.

Синюгин снова посмотрел на парня. Тот со своими дурашливыми манерами, со своим свитером, с прической, с этой дурацкой отросшей челкой, с ухмылкой и худой шеей, на гения походил мало.

Но неведомому «Ромму», видимо, было лучше знать.

– Мы с Андроном написали сценарий «Антарктида – далекая страна», – вещал пухлощекий, в очках. Синюгину он напоминал Пьера Безухова, неуклюжего, странного, но милого. – Отрывки издали в журнале «Советский экран»…

О! Наглоглазый присвистнул.

– Кто это? – спросил Синюгин вполголоса.

– Гении, – сказала блондинка. Синюгин посмотрел на нее внимательно. Нет, она не шутила. В этой компании звание гения раздавали легко, как медали за выслугу лет.

– Сейчас придут поэты, – сказала блондинка. – Женя Евтушенко, тоже придет. Представляете? Сам Евтушенко! Женечка потрясающий!

– Он тоже гений?

– Конечно!

– Понятно.

Синюгин огляделся.

– А кто этот бородатый… борец?

Пигалица посмотрела и фыркнула:

– Темнота вы, товарищ Синюгин. Какой борец, это Слава Овчинников. Композитор.

– Композитор?

Да, Синюга. Тебе лучше молчать. Сойдешь за умного.

Хотя для этого… Синюгин почесал затылок. Для этого, пожалуй, придется еще и постараться.

– Дюша, душа моя, – попросил композитор соседа, пухлощекого Андрона. – Плесни водочки до краев этого наперсточка.

В наперсточек легко поместилось бы и полбидона.

Снова зазвучала музыка. Судя по ритму, пластинка с какой-то западной модной музыкой. Очень современной. Синюгин поставил рюмку и огляделся. Было накурено. Несколько человек сосредоточенно танцевали в табачном призрачном тумане медленный танец, разбившись на парочки.

Незнакомый певец выводил мягким, каким-то кошачьим баритоном слова:

Вайз мен сей. Онли фулз лав ми.

Все это, и мелодичная музыка, и иностранные слова, и общая «икающая» манера исполнения – все это было необычным, завораживающим. Синюгин против воли заслушался. Эта музыка чем-то напомнила ему тех шарнирных негров.

Под это действительно тянет танцевать.

Он всегда умел и любил двигаться.

Стиляги. Синюгин даже в своей дремучей дивизии под Иркутском слышал это слово.

Клоуны. Преклонение перед Западом. Танцевать «стилем» и прочее.

Синюгин повертел головой. Где же пигалица? Куда она подевалась?

– Хорошая песня, – сказал он вслух. Тягучий кошачий тембр певца. Дым в воздухе. Запах горящего воска и крепкого табака. – Мне нравится.

– Серьезно?

Может, тут в Москве принято переспрашивать. Или у товарища контузия, со слухом плоховато. Одно «но» – больно уж мерзкая ухмылка была у худомордого, словно он издевался над ним, неотесанным капитаном Синюгиным.

Худомордый закатил глаза, цокнул языком:

– Нравится музыка? И где же ваш квасной патриотизм?

– Квасной? – Синюгин с недоумением поднял брови.

Худомордый улыбнулся, так, что кожа туго обтянула костистое лицо.

– Понимаете, есть такое слово «квас». От этого слова и происходит выражение «квасной патриотизм». Или вы не знали, товарищ?

– Не знал, – сказал Синюгин. Ему вдруг стало интересно, что еще этот усатый, с худым лицом скажет.

– Какое именно слово составляет для вас тайну, товарищ военный? – из каждого слова, каждого звука, как из камней в синюгинском сне, сочилась мерзкая, язвительная слизь. – Патриотизм?

Теперь Синюгин старательно прислушался к тому, что происходило у него внутри. Внутри Синюгина стояла мертвая тишина, в которой разлетались черные хлопья ядерных осадков. Вспышка и гриб на горизонте. Потом идет ударная волна, шок. Затем тепловая волна, раскаленная. Которая выжигает все. Третьей волной – излучение. Сначала Синюгина тряхануло от слов усато-худомордого. Затем словно накрыло жаром. Это был гнев. Затем – что-то еще. Радиационное излучение, невидимые глазу лучи-убийцы. Эти последние покинули тело Синюгина и просветили тело худомордого до последней косточки.

Синюгин смотрел и видел рентгеновский снимок худомордого.

Вот здесь смещение позвонков.

А здесь, положим, будут переломы.

И Синюгину снова стало интересно. Но теперь интересно, что именно он, Синюгин, с этим усато-худомордым сделает, когда ударная волна достигнет пределов синюгинского тренированного тела – и разорвет в клочья эту тонкую металлическую оболочку. И атомный гнев выйдет наружу.

Прощай, худомордый.

Интересно, убью я его или нет? Синюгин мысленно выругался, осознав, о чем сейчас думает. Еще не хватало таких убивать. Хотя… надо бы. Хотя бы морду набить.

Он поднялся. Шагнул вперед…

– Синюгин, стойте, – произнес чей-то голос. Пигалица. – Не надо ничего делать. Я ухожу. Можешь меня не провожать. Хотя нет… проводите меня, Синюгин. Я настаиваю.

Синюгин шагнул за ней. Худомордого он просто своротил плечом с дороги. Тот хотел было возмутиться, но не стал. Возможно, ощутил своим телом ту жутковатую вибрацию металлического корпуса, что не давала капитану взорваться и разнести «товарища» на обгорелые ошметки.

– Товарищ Синюгин?

Перед Синюгиным снова оказалась она. Прекрасная из «Ту‐104». Голубой аккуратный шарфик на изящной шее. Стюардесса по имени Наташа.

– Уже уходите?

Глаза Наташи сияли лихорадочным блеском, словно она была слегка пьяна. Может, так и было. Синюгин чувствовал легкий аромат налитого солнцем винограда, сладкого крымского портвейна и ее нежной бархатной кожи.

Длинноногая. Гибкая. Опасная. Желание. «Держи себя в руках, Синюга».

– Может, останетесь?

Синюгин с усилием, словно у него заболела шея, покачал головой:

– Мне действительно нужно ее проводить.

– Я… – она запнулась. Сияние винограда и глаз. – Я понимаю. Прощайте, Синюгин.

– Прощайте, Наташа.

* * *

Ночь. Улица сияла огнями и ясным, мокрым асфальтом, вымытыми дождем камнями тротуара. Синюгин глубоко вдохнул этот сырой, свежий запах – и пришел в себя.

«Нет, я не бомба. Я человек».

– Мари, – сказал он. Пигалица обернулась:

– Что?

– Давай пройдем пешком. Прогуляемся.

Она посмотрела на него молча и странно, затем вдруг кивнула:

– Давайте.

И сбросила туфли. Взяла их за ремешки и пошла, помахивая ими, словно так и должно быть.

Надеюсь, мостовая теплая, подумал Синюгин. А потом ни о чем не думал, только смотрел, как она идет, легко и изящно, словно танцуя, а вокруг – все самое лучшее в мире.

Москва. СССР. Наша Родина. Что может быть лучше?

«Дурак этот, со своим квасом…» – запоздало подумал Синюгин. А потом выкинул квасного дурака из головы.

Они долго гуляли. Бродили туда, сюда, а люди шли им настречу и улыбались. Такого единения и покоя, мирного счастья, Синюгин не помнил, пожалуй, с детства. И даже там это было по-другому.

Ночь.

Стрекот кузнечиков. Воздух пах сладостно и пьяняще. Что-то было в этом воздухе, что настроение Синюгина изменилось еще раз. Нет, это был не родной Урал. Но свое, родное – и тут квасной дурак был не прав. Видимо, у того дурака совсем атрофировалось, отвалилось, как дурной хвост, чувство Родины.

Трамвай загремел, словно жестяная коробка с леденцами, зазвякал, прокатил мимо Синюгина и пигалицы, обдав их теплой волной. Синюгин глубоко потянул воздух носом. Единый запах мазута, электричества и металла ворвался в его голову, заполнил капитана без остатка.

И света, и молодости.

И лета. Прощального мирного лета.

Это был синий трамвай с передними окнами водительской кабины, наклоненными назад, словно крошечные глаза под мощными набровными дугами – но при этом казался не громилой-неандертальцем, а скорее задумчивым очкастым студентом-ботаником.

Из трамвая лился яркий электрический свет. Трамвай ехал по пустой в этот час ночной улице, сверкая словно электрическая елка. Похоже, он возвращался в парк. Окна были раскрыты. Жара.

Синюгин увидел одного из пассажиров – молодого парня, который стоял у окна и махал им с Маринеллой. Просто так махал, от радости и свободы, от молодости и доброты. От душевной щедрости. Парень (Синюгин знал это наверняка) не завидовал ему – что, мол, идет такой с босоногой красавицей по ночной Москве, а радовался за них обоих. Больше даже за Синюгина радовался.

Синюгину опять стало страшно. Он представил, как такой же парень махал гуляющей парочке вечером 21 июня 41‐го, за несколько часов до начала войны. Он так же был полон молодости и доброты к миру…

И он, возможно, погиб еще в первых числах сентября того страшного года.

Как его, Синюгина, отец.

«Это война, Синюга, – сказал Варрава. – Поэтому надо жить сейчас».

Надо жить. Надо. Жить.

Синюгин вдруг запрокинул голову и увидел звезды над Москвой.

Их было много. Целый миллиард.

Целый миллиард других миров. И, возможно, где-то там, за тысячи световых лет от Земли, на далекой планете инопланетный парень ехал в светящемся в ночи трамвае и махал кому-то рукой.

Напротив парня в трамвае сидела девушка-кондуктор и улыбалась, глядя на парня. Красивая. Почти как… почти как Мари. Мари-Маринелла. «Посвященная морю». Босоногая моя печаль.

– На что ты смотришь? – спросила вдруг пигалица. Она держала туфельки в руках за ремешки. Тоненькая, хрупкая, гибкая. Талию пальцами можно обхватить. Синюгин улыбнулся:

– Не знаю. На людей. На тебя.

Пигалица задрала нос:

– И что же вы видите, товарищ капитан Синюгин?

Синюгин молчал улыбаясь.

Он хотел вобрать взглядом эту тоненькую фигурку в платье, чтобы, когда придет пора умирать – а это время, возможно, скоро наступит, – ему было что вспомнить. Было за что умирать.

Пигалица вдруг посерьезнела.

– Почему вы так смотрите, Синюгин? – на последнем слове ее голос дрогнул.

Это все еще была ирония. Все еще защитный слой, в который одеваются современные люди, чтобы не подставлять под чужие режущие взгляды живую плоть и кровь. Но сейчас эта стеклянная толстая корка трескалась, давала сбой. Ломалась, как подтаявший лед под ногами.

– Почему ты так смотришь?

Над головой Синюгина открылась где-то высоко на этаже форточка и чей-то голос закричал:

– Да целуй ты ее уже!

Маринелла засмеялась. Синюгин с досадой пожал плечами.

Он почти не пил сегодня, но чувствовал себя пьяным.

«Потому что ты самое прекрасное, что есть на земле», – хотел он сказать, но не сказал.

Кто он такой, чтобы говорить такие слова?

Поэт, что ли? Как те, из Политехнического? Роберт Рождественский? Андрей Вознесенский? Евтушенко? Нет. Он даже не гений, как молодые парни из ВГИКа.

Он пожал плечами, с усилием. Дернул головой. Он не поэт. Он всего лишь пехота, махра. «Солдат апокалипсиса». Чужие слова, чужая мысль, не его. «Солдат конца мира».

– Так, – сказал он. Глаза Маринеллы, только что сиявшие, как звезды над Кремлем, погасли.

– Эх, Синюгин, Синюгин.

Расстояние между ними стало меньше.

Синюгин смотрел в сияющее, красивое, неправильное лицо Мари-Маринеллы. В эти сияющие звездами глаза цвета казахстанского неба.

Повеление было столь сильным, что Синюгин наклонился. И поцеловал эти губы.

«Гори все синим пламенем, дальше никакого мира не будет».

Ракеты взлетали в черное небо, вспыхивали между звезд отделяемые ступени, сполохи реактивного огня раскаляли воздух до невозможности дышать, сверкающий металлом спутник уходил в полет вокруг Земли, посылая сигналы «бип-бип-бип», а он все не мог оторваться.

Усилием воли оторвался. Голова кружилась.

– Наконец-то, Синюгин, – сказала пигалица мягко, словно давно этого ждала. – Наконец-то.

«И чтобы ни один волос…»

– Нам пора домой, – сказал Синюгин. Отстранился, замотал головой. «Что творишь, Синюга?!» Он попытался отстраниться, но она не дала.

– Синюгин…

– Домой.

* * *

– Иди спать, Мари, – сказала Мария Ивановна мягким, грудным голосом. И стало ясно, что ослушаться этого голоса невозможно.

– Но, мама! Я…

– Спать.

…А вот «фельдмаршал Машенька» была непростая.

Когда у Синюгина закончилось терпение ждать Кубы, его начало тянуть на странные подвиги. Спрыгнуть с моста над Москвой-рекой – ранним утром, когда туман белой пеленой заволакивает поверхность воды и все кажется призрачным и смутным. Смутно было в такие моменты на душе у Синюгина. Иногда, просыпаясь посреди ночи, он лежал в темноте гостевой комнаты – ему выделили диван, – слушал мерное биение маятника на огромных напольных часах, тиканье стрелок – и не мог понять, где оказался. В каком жутком и потустороннем месте…

(маска красной смерти)

Тут было все гигантское и искаженное. Эту неправильность Синюгин во сне ощущал физически, хотя не мог бы сказать, в чем она выражается. Нагромождение темных плит, заросших мхом и сочащихся зеленой слизью, – оно отвращало и привлекало, как привлекает что-то запретное, вроде курения в детстве. Впрочем, в его деревне все курили – и мальчишки начинали рано смолить, а потом началась война и все, кто постарше, ушли на фронт. А мальчишка Синюгин пошел «робить», попыхивая самокруткой в зубах и сплевывая желтую махорочную слюну, как взрослый. Это была осень 41‐го. Через месяц пришла похоронка на отца…

И ни точного дня, ни места смерти. Только «скончался от ран».

Впрочем, он отвлекся.

Синюгин открывал глаза в своем сне и пытался разглядеть нечто, что находилось рядом, за этим нагромождением чудовищно обработанных камней неправильной формы. Там явно что-то было. Оно ворочалось в темноте, которая никогда не знала солнечного света, и вздыхало. И от этих ворочаний, от этих камней, покрытых странной слизью, от вздохов и чего-то еще, мрачного и тяжелого, как тамтамы дикарей-каннибалов, Синюгину становилось жутко. Сердце билось как заведенное, лихорадочно, торопливо, болезненно, словно с тяжелейшего похмелья. В «Группе 30», куда он попал после Корейской войны, о снах было положено рассказывать. Это было как «Отче наш», назубок. Проснулся, иди к Дормидонтычу, рассказывай, что снилось. Даже если бабы голые. Или там глупости с глотанием ежей или падением со скал.

Или ходишь во сне без штанов на центральной площади.

Дормидонтыч слушал тебя, кивал, поддакивал, подсказывал и потом ставил галочку. Или что-то писал. «Интересно, что бы он сказал по этому поводу?»

– …Закончили шекспировские паузы, – произнесла Мария Ивановна. – А ну-ка, девица, марш спать! И без разговоров. А мы с Синюгиным будем пить чай. С малиновым вареньем.

Синюгин украдкой вздохнул.

Пигалица фыркнула и удалилась, сверкая голыми пятками. Синюгин проводил пятки взглядом, поднял голову и встретился глазами с Марией Ивановной.

– Пойдем на кухню, – сказала она. – Чай стынет.

«Фельдмаршал Машенька» рассусоливать не стала:

– Позволь мне намекнуть, Синюгин. Такое сокровище, как моя взбалмошная девица, на дороге не валяется. Ей пятнадцать, тебе ближе к тридцати…

– Тридцать один, – сказал Синюга. Хотелось буркнуть что-то недовольное, но больше – провалиться сквозь землю. Впрочем, провалиться сквозь землю – для «Группы 30» эта народная шутка была совсем не шуткой. «Группа 30» знала, как проваливаться сквозь землю… И что провалившегося там ждет.

– Тридцать один, – сказала «фельдмаршал Машенька». – Совсем мальчишка.

Синюгин чуть не поперхнулся, но смолчал.

– Да, я знаю, что говорю. Ты должен понимать, Синюгин, я ничего против тебя не имею – ты хороший человек, мужчина, офицер и, возможно, удержал бы ее в руках, будь у тебя время… Но у тебя его не будет. Потому что скоро тебя все равно пошлют куда-нибудь очень далеко и надолго. Совсем. А она ждать… – Мария Ивановна помедлила, – …не умеет. Не в том смысле, что скоро перестанет ждать. Нет. Просто она… будет ждать по-другому.

Больше всего я боюсь, что сейчас она в тебя влюбится и у нее просто не хватит времени тебя разлюбить. Она может. У нее вспыхнет этот романтический огонь, пламя… И оно ее выжжет дотла. А ты так и не вернешься. Не потому, что тебя могут убить… еще как могут. Или еще что. Ты станешь другим там. Ты заведешь кого-то еще – взрослую умную женщину с мягкими руками, которая будет обнимать тебя во сне, когда ты будешь лежать в душной тропической темноте, курить и слушать звон москитов за сеткой, и смотреть на далекую голубую Венеру и блеск звезд над южными морями. Ты забудешь Маринеллу, потому что решишь – ну, она выросла, нашла любовь, семью… У нее все будет хорошо.

А хорошо не будет, Синюгин. – Мария Ивановна покачала головой. И Синюгин снова поразился, сколько силы и стали в этой невысокой хрупкой женщине. Недаром, говорят, она командовала целым военным госпиталем во время войны… – Нет, не будет.

Маринелла… – «фельдмаршал Машенька» помолчала. – Она будет ждать. Она будет стремиться к тебе. И сожжет себя – дотла, до последней былинки. Ее любовь – фанатична, такая любовь требует жертв и служения, предельного, на грани… Ты будешь ее любить вечно, Синюгин? Не уверена. Не знаю.

Сейчас она еще маленькая. Но уже женщина. Это вы, мужчины, до старости мальчишки. И умираете мальчишками в девяносто шесть, пытаясь вскочить в очередной раз на коня и выхватить шашку. А мы, женщины, женщины сразу, без перехода. И тогда в девяносто шесть умирает один двенадцатилетний мальчишка и остается ждать одна женщина ста сорока шести лет.

Это старость, Синюгин. Быть женщиной – это преждевременная и безжалостная старость, Синюгин.

Поэтому я не хочу Маринелле такой судьбы.

Молчание. Он не знал, что ответить.

– Пейте чай, Синюгин, – сказала наконец «фельдмаршал Машенька». Поднялась из-за стола. Синюгин вскочил. – Нет-нет, пожалуйста, сидите. Доброй ночи.

Она ушла. А Синюгин остался.

* * *

Когда в 1945‐м советская военная разведка получила доступ к уцелевшим архивам гестапо, которые не успели вывезти союзники, был обнаружен любопытный документ – несколько листов из рукописного доклада некоего капитана Генриха Майнера, следователя крипо по особым делам, по поводу убийства двух немецких курьеров в Париже. Они везли что-то очень важное.

Настолько важное, что дело передали на особое рассмотрение Вальтера Шелленберга. А потом оно шло уже под штампом «личный контроль Гитлера».

И как-то это дело о курьерах было связано с некоей чудовищной тварью, обитающей в глубине океана. Спящей. К сожалению, доклад уцелел частично, поэтому до сих пор не было известно, нашел ли капитан Майнер убийц курьеров и похищенную вещь. Одно было ясно – вещь эта невероятно важна. Словно это яйцо с Кащеевой смертью.

– Но интересней сам Кащей Бессмертный, – закончил Варрава задумчиво.

Фашисты пытались найти подход к этой… Синюгин мысленно запнулся, вспоминая слово, что использовал Варрава. Пошевелил пальцами, помогая себе думать. «Сущности», вот.

– Как только фрицы ее не называли, – сказал Варрава. – «Немецкий дух», «Выразитель воли к власти» и даже «Древний арийский призыв к управлению народами», тот, что «вдохновил Вагнера», и прочая ерунда. Но ясно одно: тот, о ком говорилась вся эта высокопарная чушь, действительно существует. И с этим придется считаться.

В странное и хрупкое мировое равновесие, на котором с трудом балансировали Советский Союз и Америка, вот-вот норовил вмешаться кто-то третий.

Именно тогда маршал Жуков приказал создать особую группу для работы по объекту «Дед». Хрущев, поколебавшись, нехотя завизировал. Он вообще ревниво и подозрительно относился ко всем инициативам Маршала Победы.

Синюгин вздохнул. Зачем ему, простому капитану, такие знания? Но ведь пришлось узнать. Прежде чем его, Синюгина, выкинули из «Группы тридцать», а саму группу расформировали «за ненадобностью», они успели многое раскопать. Такое, что спать после хотелось всегда с открытыми глазами. Синюгин сам себе казался пылинкой в гигантских масштабах космической пустоты и холода. Там, где «Объект Дед» обитал миллионы лет назад.

«Группа 30».

А у англичан есть коммандо 30 – группа специального назначения. Интересное совпадение.

На самом деле группа «Тридцать» изначально называлась «Завуалированный ответ». Совершенно секретно и все такое. Но секретарша Зиночка с допуском неправильно поняла, когда перепечатывала приказ начисто. И перепечатала как приказ по «группе ЗО».

Так они и стали тридцатыми.

Синюгин усмехнулся. Иногда такие мелочи и ошибки и создают историю, ага. Он лежал на кушетке в кабинете генерала, на крахмальных чистых простынях, и смотрел в темноту, в ровный смутно белеющий потолок.

Мы бьемся как мухи в бронестекло, подумал он. Стекло бэтээра забрызгано жидкой грязью и раздавленными телами комаров и мошек, БТР‐152 прет, взревывая моторами, через залитую дождями дорогу к полигону, где Синюгина ждет родная рота и… Он вдруг потерял нить, образ уплыл в темноту, растворился там. О чем я думал? – Синюгин напряг внимание, пытаясь вспомнить. Но нет, только что бывшая ясной мысль разлеталась осколками, дробилась в яркие конфетти, словно на Новый год. Год? Новый год? Гурченко? Пять минут, пять минут… Что, о чем я?! Ззззз. Зззз. Что мелькнуло в темноте, словно бы глубоко под водой… какая-то гигантская тень… Что, где?

Зззз… зззз… – проклятый звук. Откуда это?

Синюгин не заметил, как уснул.

* * *

Его толкнули в плечо:

– Р‐рота, подъем! Синюга, одевайся. Только тише, тише.

Синюгин мгновенно открыл глаза.

Это был генерал Варрава. При полном параде, словно сейчас – в Кремль.

С Синюгина слетел весь сон. Он выстрелил собственным поджарым тренированным телом вверх, вскочил на ноги. Пол толкнулся в пятки. Синюгин мгновенно оделся. В этом ему не было равных. Даже спичку зажигать не надо.

– Что случилось? – спросил он, поправляя ремень.

Генерал помедлил. Синюгин с удивлением понял, что даже железные люди, вроде Варравы, прошедшие две (да что там две! Четыре-пять войн) войны, могут выказывать некое подобие колебания. Красивое лицо дрогнуло на долю секунды, снова закаменело. Воля, впечатанная в черты дворянского лица ударной волной, на мгновение отступила, обнажив человека. Глубокий шрам на щеке казался ущельем.

Генерал кивнул решительно, сам себе. И снова стал былинным богатырем. Стальным человеком. Павкой Корчагиным.

– Плохо дело, Синюга. Получен сигнал от лодки.

«Какой лодки?» В следующее мгновение Синюгин пошатнулся. Показалось на мгновение, что пол под ним исчез. Провал в бездонную пропасть. И запах гнили и плесени накрывает его с головой…

– Этой лодки?!

Атомная подлодка, отправленная к полюсу, чтобы сделать один-единственный выстрел. «К‐3». Наш единственный шанс против чудовищного нечто, залегшего на полюсе.

Варрава кивнул. Потом медленно произнес, словно вынося кому-то смертельный приговор:

– Они промахнулись.

Тишина. Утро. Где-то в комнатах жужжит муха – Синюгин слышал ее тоненький, надоедливый «жжж».

Такой уютный «жж». Может, даже мух не останется.

Все это лето за окном, вся эта чудесная Москва. Синюгин испытал странное ощущение: словно все то, что вокруг, – все это было давным-давно. Мира больше нет, все уничтожено. Вечные сумерки, дует ледяной, пронизывающий ветер, пахнущий гнилью и чем-то тяжелым и страшным, вроде нефти. Черный, мертвый океан вздымает безжизненные волны и набегает на опустевший пляж. Трупы, скрючив пальцы, лежат, полузасыпанные песком. А он, Синюгин, озлобленный, оборванный, голодный и раненый, забился в какую-то темную нору, чтобы пережить этот час.

Потому что ночь больше никогда не закончится.

У него пистолет с одним патроном, похожий на «ТТ», но не «ТТ», бутылка воды, в которой осталось всего полстакана мутной жидкости, и обрывок какой-то старой картины. Рана на бедре. Бедро синее и вздувшееся. Рана плохая, грязная.

Дует ветер. Издалека доносится рев – чудовищный, невыносимый рев гигантского, невозможного существа. А Синюгин сидит в развалинах, держа пистолет в дрожащей от холода руке, и вспоминает последнее московское утро, когда генерал Варрава сказал: «Они промахнулись», а где-то рядом утреннее солнце нагревало Котельническую набережную, и в комнатах уютно жужжала сонная муха.

Синюгин моргнул. И вернулся.

Холод разлился по позвоночнику. Мерзкий, противный холод. Словно ничего этого вокруг нет. Все это – всего лишь воспоминание. Может, он откуда-то из страшного будущего вспоминает этот момент? Обреченность.

– Что с тобой, Синюга? – Варрава смотрел на капитана в упор. Синюгин встряхнулся и выпрямился. «Как бы там ни было, я сделаю все, чтобы это будущее – с мертвым океаном и пляжем с трупами – не наступило». – Страшно?

– Страшно, товарищ генерал, – честно ответил Синюгин. – Что нужно делать? Я готов.

Варрава кивнул. Красавец, настоящий солдат. Такого никакие «объекты» не испугают. Даже тот мертвый пляж…

– Молодец, Синюга. Полчаса тебе на сборы. Ты летишь на Кубу.

– Есть.

Глава 10

Человек-дерево объявляет забастовку

Эндрю Гобарт, все еще числящийся офицером запаса морского флота США, услышал стук в дверь своего дома утром, в 6 часов 5 минут, 19 июня 1959 года.

Стук разносился по притихшей улице, среди белых, словно собранных из конструктора идеальной американской мечты, домов. На улице было пусто. Даже молочник еще не проезжал.

Зеленые аккуратные лужайки пребывали в безмятежности – до момента, когда раздался стук.

Сегодня должны были быть выступления, так что Гобарт подумал, что это стучит кто-то из недовольных. Всегда находились люди, готовые назвать его лжецом и прохиндеем, и даже безбожником – такова судьба гения в Новой Англии. С его лицом – рыжим, лоснящимся, с раздвоенным подбородком – Гобарт выглядел мошенником и знал это. С таким лицом в лучшем случае можно было стать продавцом подержанных машин. Возможно, другой бы на его месте сдался. Эндрю Гобарт превратил недостаток в достоинство. Конечно, люди видели, что он выглядит как мошенник. Но когда он начинал говорить о вещах, таких дерзких и наглых, что захватывало дух, с таким апломбом проповедника в негритянской церкви, что поверить ему было нельзя… Они смотрели на него и думали: не может так прямо обманывать человек с таким лицом.

Порог дерзости. Все дело в пороге дерзости.

Стук в дверь повторился. Гобарт поднялся и на цыпочках двинулся к окну, выходящему на задний двор. Аккуратно отодвинул занавеску. Нет, никого. Задний двор свободен. Никаких людей в серых плащах и мятых шляпах. Слава богу! Халат болтался при каждом движении, цеплялся за голые ноги.

Стук. Эндрю Гобарт, бывший коммандер ВМФ, ныне – учитель истины и ученый, как он себя называл, создатель науки наук, – двинулся через гостиную к входной двери. Можно было бы, конечно, сбежать сразу – но прошли те времена, когда он боялся своей тени, потому что она могла оказаться посланным за ним агентом ФБР. Сейчас он уже не боится. «Нет, сэр. Совсем не боюсь».

Хотя, конечно, не только ФБР могло взять его на заметку – особенно после выхода его книги «Искусство промывания мозгов». Конечно, он же раскрыл там все секреты. Самое интересное, какова была реакция публики. Он фактически в лицо сказал людям, как правильно «промывать мозги», как он это делает на своих лекциях и выступлениях, больше похожих на цирковые… А они тебя за это обожают. Ты говоришь – да, я мошенник, смотрите, сейчас я вас оболваню, а они сами несут свои денежки. И возводят тебя на пьедестал – человек, который знает все.

Возможно, тут имеет место «эффект фокусника». Люди на самом деле стремятся быть обманутыми.

Или – что смешнее – он действительно нащупал то, что управляет этим миром.

Гобарт прошел к входной двери и, откинув занавеску, выглянул наружу. На крыльце стоял офицер в белой военно-морской форме. Парадной. Офицер терпеливо подождал, сдержанный и холодный, – фирменный знак флотских, – затем снова поднял руку и аккуратно постучал. Звук вышел чуть более резким.

Я могу и разозлиться, прочитал в этом звуке Гобарт.

Зачем он здесь, этот флотский?

Неужели придется открывать? Гобарт отпустил занавеску, помедлил. Стук повторился. «Зачем я нужен флоту?»

Возможно, ему опять хотят доверить корабль. Хотя кто доверит ему боевой корабль после тех событий? Гобарт покачал головой. Не так уж он был виноват, если подумать. Но все-таки… кто-то мог решить, что вина за инцидент с кораблем береговой обороны полностью лежит на командире. Ох уж эти морские порядки.

Это интересный вопрос.

Не знаю, подумал Эндрю Гобарт, офицер флота в отставке. Зачем я снова понадобился дядюшке Сэму?

Он решился, прошел к двери твердым (почти) шагом и откинул защелку. Дверь скрипнула.

Офицер повернулся. Увидел его. Словно выточенное из мрамора идеально красивое и ледяное лицо даже не дрогнуло. Знаменитая выдержка океанского флота. Словно не ему открыл дверь человек в роскошном халате с вышитыми золотом цитатами из книг «Тщательное промывание мозгов» и «Наукология».

Над левой бровью у офицера был заросший шрам.

– Коммандер Гобарт? – козырнул офицер. Белая морская форма, летний вариант. Сидит идеально. В такие моменты ты вспоминаешь, за что ненавидишь этих флотских. «На мне форма никогда так не сидела».

– Я в отставке. А в чем дело…

– Сэр, – офицер произносил слова с ледяной, пугающей вежливостью. Гобарт поежился. Это только формально звучит как просьба, на самом деле – насилие над личностью. Чтобы это понять, не нужно быть специалистом по промыванию мозгов. – Не могли бы вы одеться и поехать со мной?

– Не думаю, что мне это понравится, – сказал Гобарт, хотя прекрасно понял, что выбора нет.

– В таком случае, сэр, – офицер выпрямился. Белоснежная, даже глазам больно, звенящая струна. – Я вынужден настоять на своем приглашении.

* * *

Майями, в то же время

Его срочно вызывали в Вашингтон, а он только привык к местному палящему солнцу. До вылета оставалось еще два часа, и он попросил Торча остановить машину. Хотелось посмотреть на океан. Розовая дымка над неспокойной – океан редко бывает тихим – водой.

– Там, за горизонтом – Куба, – сказал Торч небрежно. Громила подошел неслышно, встал рядом. Выплюнул сигарету, почесал подбородок.