Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Сначала отсутствие, – снова заговорил он. – Потом долг и крест быть счастливым без Клары.

– Долг? – повторила Роза. – Перед вашей дочерью?

– Нет, – сказал он, – перед собой.

Она замолчала в смятении.

– Чувствуешь, что больше не говоришь на одном языке с остальными. И понимаешь, что это язык любви.

– Я никогда на нем не говорила, – сказала она.

– Почему вы так думаете?

– Потому что считаю, что нельзя что-то дать, ничего не получив, точно так же, как не верю в этот вздор о том, что способность давать возвращает к жизни. Иначе какой смысл давать, если ты уже умер?

– Вы начинаете понимать природу его жертвы, – ответил он.

– Весь этот фарс бесполезен, – заявила она.



Машина остановилась на улочке в центре города. Они поднялись по наружной лестнице на последний этаж небольшого унылого бетонного строения и попали в зал с большими застекленными проемами, выходящими на восточные горы. Вдоль всего помещения тянулась барная стойка, но обстановка из матовых, словно песчаных перегородок и светлого дуба скрадывалась роскошью гор, открываясь в таинства ночи, в туманную поэму хребтов. В баре никого не было. Когда они усаживались, из неприметной двери справа появилась молодая японка.

– Саке? – спросил Поль Розу.

Она кивнула:

– Мне хочется выпить.

– И не вам одной.

Она почувствовала благодарность за неожиданное сопричастие, расслабилась. После первой выпитой в молчании чашечки он заказал еще, и ее потянуло на разговор.

– Где ваша дочь?

– На острове Садогасима, в Японском море, с подругой, – ответил он. – Они там разгуливают повсюду целыми днями, сегодня она сказала мне, что забыла свой бэнто[42] в корзинке велосипеда, а ворона утащила его, но больше всего ее возмутило, что никто не приготовил бэнто для вороны.

Нежность в его голосе, возникшие в ее воображении картины, рассказ про ворону причинили Розе боль.

– Почему вы решили учить японский?

– Потому что его учила Клара.

Внезапно она почувствовала, что протрезвела, хотела что-то сказать, чтобы опьянение вернулось, но дверь открылась, и кто-то с шумными возгласами ввалился в бар. Поль обернулся и заулыбался. Вошедший – старый японец, морщинистый, как черепаха, – был пьян в стельку. На голове у него было нечто вроде твидового борсалино[43] с продавленной тульей и какими-то нашивками. Одна пола рубашки вылезала из штанов. Льняной пиджак явно видал виды. Заметив их, он в знак ликования воздел руки к небу и растянулся на полу. Поль предупредительно помог ему подняться, тот разразился потоком веселых слов и сразу же устремился к стойке.

– Кейсукэ Сибата, художник, поэт, каллиграф и гончар, – сообщил Поль Розе.

И алкаш, подумала она. Кейсукэ Сибата склонился к ней и в упор принялся разглядывать ее, дыша в лицо перегаром саке. Поль мягко потянул его назад и усадил на табурет.

– Он говорит только по-японски, – сказал Поль.

– Хвала Господу, – обрадовалась Роза.

Кейсукэ отчетливо рыгнул.

– Думаю, перевод не потребуется, – заметила она.

– Увы, – сказал Поль, – он неисправимый болтун.

И действительно, японец принялся стрекотать, как сорока, обращаясь то к Полю, то к кому-то невидимому в глубине зала. Роза осушила несколько чашечек. А тот продолжал болтать, опрокидывая в себя саке, Поль отвечал односложно, иногда смеялся. Наконец беседа замедлилась, когда пьяница, упершись обеими ладонями о барную стойку, стал тихонько присвистывать себе под нос.

– Он когда-нибудь бывает трезвым? – спросила Роза.

– Иногда.

– И какова история его жизни?

– Он родился в Хиросиме в сорок пятом году. Его семью уничтожило атомным взрывом. В семьдесят пятом во время землетрясения он лишился жены и дочери. В восемьдесят пятом его старший сын погиб, неудачно нырнув. Одиннадцатого марта две тысячи одиннадцатого года его второй сын, биолог, находился в командировке на побережье, в префектуре Мияги, в двадцати километрах от Сендея[44]. Он не успел подняться на возвышенность.

Она поскоблила ногтем невидимое пятнышко на стойке. Откуда-то надвигалась неясная угроза. Она выпила еще саке.

– На похоронах Нобу шел дождь, и Кейсукэ упал в кладбищенскую грязь. Хару поднял его и прижимал к себе на протяжении всей церемонии. Кто-то подошел с зонтом, но он отослал его. Они стояли вместе, неподвижные, под дождем, и мало-помалу мы все тоже закрыли свои зонты. Помню, я почувствовал тяжесть и жестокость воды, а потом забыл и то и другое. Мы вступили в мир призраков. У нас больше не было плоти.

Он умолк, и у Розы вдруг замерзли ноги. Она попыталась сосредоточиться на черном небе, на приветливых горах. Угроза бродила вокруг. Она различила тени, ливень, пену на земле. Нет, с усилием подумала она, – но дождь лил, она стояла на коленях, не было больше ни гор, ни людей, и в этом мире исчезнувшей плоти, в пучине закрытых зонтов, она тонула в грязи, и все кладбища собрались перед ней, а она только скиталась от одного к другому, обреченная на падение, на трясину, на потопы.

– Глядя на Хару и Кейсукэ, зная, что вскоре вернусь на то же кладбище, я думал: мы все пленники адских печей, – сказал Поль.

Рядом с ним рыгнул японец.

– На похоронах бабушки тоже шел дождь, – сказала она. – Я не помню про грязь, только про дождь. Все сказали, что это бред, но я знаю, что он был черным.

Она помолчала, постаралась собраться с мыслями, плюнула на связность.

– Позже я читала, что после атомного взрыва на Хиросиму и Нагасаки падал черный дождь.

Ей хотелось придерживаться логики, но та ускользала.

– Бабушка любила ирисы. Она любила дождь над садом, – сказала она, подумав: я совсем пьяна.

Внезапно перед ее внутренним взором предстало лицо Паулы. Она услышала, как та говорит: пора рассадить ирисы, снова увидела ее в саду, в белом платье, грациозно склонившейся над цветами, исполненную тишины и любви.

Рядом ожил Кейсукэ.

– Он спрашивает, кто вы, – сказал Поль.

– И кто я? – поинтересовалась Роза.

Последовал короткий обмен японскими фразами, и Кейсукэ насмешливо хлопнул Поля по плечу.





– Он говорит, что вы выглядите еще более мертвой, чем ваш отец, – перевел Поль.

– Как мило, – пробормотала она.

– Совершенно замороженная, – уточнил он.

Глядя на нее, тот хохотнул, дохнув вонючим перегаром.

– Он полагает, что это хорошая карма, что нужно умереть в первый раз, чтобы родиться по-настоящему.

– Он находит свои сентенции в печенье с предсказаниями?

Поль перевел, и японец хлопнул в ладоши.

– Он говорит, что вы не знаете, кто вы.

Японец звучно ударил по столу и крикнул: ха!

– Он говорит, это нормально, потому что вы еще не родились.

– И когда я должна родиться, по мнению Великого Пропойцы перед Господом?[45] – спросила она.

– Я не Будда, сами разбирайтесь, – перевел Поль, а японец в этот момент, громко пукнув, рухнул под стойку бара и захрапел, пристроив голову на руки.

Роза повернулась к застекленным проемам. В звездной ночи восточные горы, заснувшие под чернильным саваном гиганты, говорили на внятном ей языке. Где-то внутри ее трепетал родник, но она знала, что понимает и чувствует его, потому что пьяна, а назавтра стихи и струи светлой воды будут мертвы.

– Что вам здесь нравится? – спросила она.

Наступило молчание, потом Поль ответил:

– Поэзия и ясновидящие пьяницы.

– Этого достаточно, чтобы жить?

Пока он вставал, не ответив, она осознала, что он хотел сказать: существует только любовь, а потом смерть; но он сдержался, потому что она была уже мертва. Позже, среди ночи, она проснулась. Было жарко. В окно сквозь неподвижные ветви деревьев она увидела луну, огромную и золотистую, и вспомнила свой сон. Сидя в поле диких ирисов, на нее смотрела лисица.



5

Во времена самураев на острове Садо в Японском море жил отшельник, который с утра до вечера смотрел на горизонт. Он дал обет посвятить свою жизнь этому созерцанию, погрузиться в него целиком, познать упоение оттого, что стал лишь линией между морем и небом. Однако он всегда вставал за сосной, которая перекрывала ему полный обзор, и когда у него спросили, почему он так поступает, он ответил: потому что я ничего так не боюсь, как преуспеть.


За сосной


Утром шел дождь. На фоне прозрачного неба восточные горы курились поднявшимся туманом, река отяжелела от ливня. В бледном утре, в непроницаемой серой картине, где мелькали призраки, небо и вода сливались и изничтожали друг друга в едином устремлении. Эта пустотность терзала Розу, но вырваться из нее она не могла; в адских печах люди закрывали свои зонты; не прозревающая свою жизнь, она скиталась в землях пустынных и бесплодных, как сама смерть. Эту линию фронта никогда не покинуть, подумала она, невозможно бороться с бесплотным. Вчерашние гвоздики сменили букетики ирисов в белой, как яичная скорлупа, вазе. Вид цветов отвлек ее от дождя, она приняла душ, оделась, отправилась в комнату с кленом. На мгновение ей показалось, что его ветви слагаются в крест, и на фоне черного неба она разглядела все распятия мест и времен, память о которых ненавидела. Потом виде́ние исчезло, и дерево стало мерцать. В нем больше не ощущалось голгофы, и она залюбовалась, как чудесно его усыпали кристальные жемчужины, прозрачные и дрожащие, словно застывшие на листьях. Через какое-то время она удивилась, что по-прежнему одна, и внезапная мысль об отце на кладбище заставила ее выйти из дому. Влажность обволокла ее, как слишком узкое кимоно.



Она вернулась в дом и обнаружила Сайоко в платье и плаще, с небрежно распущенными волосами и сумочкой в руках.

– Breakfast soon[46], – сказала японка.

Она исчезла. Вскоре зазвонил телефон, а затем японка вновь появилась с привычным подносом.

– Paul san meet you at temple[47], – сказала она. – Today very busy. When Rose san finish, drive with Kanto san[48].

Как в армии, насмешливо подумала Роза. С сегодняшней рыбой она справилась с трудом, чай показался отвратительным. Она встала, подошла к двери, за которой исчезла Сайоко, открыла ее.

– Could I get some coffee?[49] – спросила она.

В комнате с матовыми стенами нависал над очагом – простой квадратной дырой, откуда поднимался жар от углей, тесно лежащих в золе, – чугунный чайник, подвешенный к потолку на цепи, пропущенной через длинный ствол бамбука. Над центральной частью очага стоял треножник. Все вместе располагалось в центре небольшого помоста с татами. Вдоль стен шли большие полки с посудой. Чуть дальше под окном находились раковина, газовая плита, рабочие поверхности из мягкого камня и шкафчики с фасадами из светлого дерева. Наконец, огромное каллиграфическое изображение, написанное тушью на стене, заполняло пространство следами промчавшейся кометы. Чайник посвистывал, комната повествовала о былых ощущениях, о том обжитом, но ином мире, в котором Роза терялась; в бежевом хлопковом платье, с простой повязкой на волосах, Сайоко выглядела моложе, немного уязвимей, и Роза задумалась о ее жизни, была ли она замужем и как давно служила у отца.

– I prepare coffee[50], – сказала японка.

Роза жестом поблагодарила, хотела уже закрыть дверь.

– Monsoon is here[51], – добавила Сайоко. – I give you an umbrella later[52].

Только муссона не хватало, подумала Роза. Потом, повинуясь порыву, добавила:

– You take care of people[53].

Сайоко улыбнулась. На светлом гладком лице расцвел цветок. Роза в страхе отпрянула. Я схожу с ума, подумала она, но не смогла избавиться от виде́ния распускающегося венчика. Она прислонилась лбом к холодному стеклу; дождь не прекращался, клен ронял капли на мох; улыбка Сайоко уносила ее в другой мир, который шептал ей, что она дома.



Она не доела свой завтрак, не поднимая глаз на Сайоко, выпила кофе. У двери в сад японка протянула ей прозрачный зонтик. Роза раскрыла его, и ей понравилось смотреть на мир сквозь капли воды. В машине ей показалось, что они едут долго, сначала на запад, потом на север, до огромного паркинга перед стеной с большими деревянными воротами.

– Paul san coming soon[54], – сказал шофер, – Rose san waiting inside or outside?[55]

– Outside[56], – сказала она.

От звука падающего на зонт дождя ей стало лучше и на мгновение захотелось жить в полной и замкнутой капле, где нет «иных мест» и «иных времен», нет перспектив и желаний. Она подошла к воротам; мощенная камнем дорожка вилась меж стен храмов; она повернула обратно. Через несколько минут рядом с ней остановилось такси, оттуда вышел Поль с прозрачным зонтиком в руке.

– Простите, – сказал он, – у меня этим утром была важная сделка.

Он раскрыл свой зонт, на него опустился заблудившийся листок.

– Вы немного прогулялись?

– Нет, – сказала она. – Где мы?

– В Дайтоку-дзи, – ответил он. – Это комплекс дзен-буддистских храмов.

– А что за важная сделка? – спросила она, пока они шли по дорожке к тому месту, где та под прямым углом сворачивала направо. – Большие деньги?

– Постоянный клиент, – сказал он.

– Что вы продали?

– Ширму. Большую ширму, расписанную одним из крупнейших ныне живущих художников Японии.

– Сколько она стоит?

– Двадцать миллионов йен.

– Вижу, денежные затруднения вам не грозят.

– Речь идет, скорее, о вас, – сказал он.

Она остановилась посреди дорожки.

– Я не хочу денег.

Он тоже остановился.

– Вы понятия не имеете о том, чего хотите.

Она не уловила в его голосе ни осуждения, ни упрека, хотела ответить и сделала нетерпеливый жест: с меня довольно. Они двинулись дальше.

– Почему вы прихрамываете? – спросила она.

– Несчастный случай в горах.

Дождь прекратился. Она осознала, какая царит тишина, тишина горизонтальная, чистая и непостижимая – вот бессмыслица, подумала она. Однако эта тишина парила над дорожками, Роза чувствовала, как при каждом шаге взрезает ее где-то на уровне середины бедра и та образует слой невидимых волн между камнем и воздухом. По обе стороны шли стены, серые крыши, сады, видневшиеся сквозь деревянные порталы. Она напоминала себе, что она всего лишь марионетка, которую водят по воле мертвеца, но тишина этих мест изливалась на нее, погружая в необычные мысли. Они остановились перед входом в храм. На деревянной табличке справа она прочла Kōtō-in[57]. Прямо перед ними короткая мощеная дорожка с бамбуковыми перилами и череда сосен вели к охряным стенам; в глубине слева выгибалась арка большого портика под серой черепицей; от того, что явно служило лишь преддверием, исходило ощущение границы, благоухание другого мира.

Роза ступила на дорогу.

Музыка сосен обволокла ее, как литургия, погрузила в когтистые ветви, чьи изгибы оканчивались мягкими иглами; в воздухе витали отголоски духовных песнопений, мир обострялся, она теряла ощущение времени. Снова пошел дождь, мелкий и частый, она раскрыла прозрачный зонт – в поле ее зрения что-то шевельнулось. Они миновали портал, еще один поворот вел направо, и перед ними простерлась аллея. Длинная, узкая, обсаженная кустами камелий, с бамбуковыми перилами над серебристым мхом по обеим сторонам и высокими серыми стволами бамбука за перилами, укрытыми кленовыми сводами, эта аллея вела к воротам под крышей из соломы и мха, на которой росли ирисы и распласталось кружево листьев. На самом деле это было нечто большее, чем аллея; путешествие, сказала себе Роза; дорога к концу или к началу. Они двинулись по аллее и, как в первый день, ее пронзило давнее страдание, омытое взрывами радости, вырванными из небытия. Еще два поворота, и они оказались перед входом в храм. Пройдя по коридорам до галереи, возвышающейся над обширным пространством, заросшим мхом, Роза почувствовала себя дома. Здесь тоже росли бамбук и клены, стоял каменный фонарь, но главным была необычная свобода, гибкое сочетание, в котором солома и деревья, казалось, играют с ветром. Она дышала легко, охваченная ощущением возможности, влекомая к линии чудесного излияния – более свободная, несовершенная и живая. Им принесли по пиале зеленого пенистого чая, на который она глянула с неуверенностью.

– Чай матча, – сказал Поль, посмотрев на нее.

А поскольку она по-прежнему колебалась, добавил:

– Давайте-давайте, жизнь для того и существует, чтобы пробовать.

Она неохотно поднесла сосуд к губам. В привкусе зелени, в натиске листьев и травы, ряски и кресс-салата она узнала землю риса и гор, куда ее занесло, – землю, где из всего убирали сахар и соль, оставляя лишь привкус без всякого привкуса, привкус ничего, обтекаемый и бесцветный концентрат леса до появления человека. Вкус ничего, вкус всего, подумала она. Эта страна меня убивает.

– Эта страна меня убивает, – произнесла она.

Он засмеялся – а она даже не поняла, было это одобрением или насмешкой. Она попыталась определить то ощущение, которое сейчас испытывала.

– Это что-то из детства, – добавила она.

– Вам не нравится? – спросил он.

– Я не понимаю, что в детстве такого хорошего.

– Но его нельзя из себя вырвать.

– Это ваш вечный аргумент; значит, нужно покориться и жить с ним? – сказала она.

– Я не призываю к смирению. Я только стараюсь понять, в чем поражение и в чем мудрость.

– Поражение? – спросила она. – В таком случае где победа?

Он огляделся вокруг.

– Жизнь есть преображение. Эти сады – преображение меланхолии в радость, скорби – в наслаждение. То, на что вы смотрите здесь, – это ад, ставший красотой.

– Никто не живет в садах дзен, – возразила она.



Они покинули храм по аллее чудес и снова оказались в сосновом преддверии. Она вспомнила о садах серебряного павильона, вычерченных с неумолимой точностью и словно клинком меча; потом о только что покинутых гибких и беззаботных садах Кото-ин – подумала, что точно так же бродила по первым, как по стране детства, и поняла, что в каждом саду есть отзвук невинности и стали лезвия, что и по ним ходили, как по крыше ада, любуясь деревьями, что поиск равновесия между чистотой счастья и жестокостью желания и есть сама жизнь. На мгновение она загляделась на сосны. Дождь пошел сильнее, и они раскрыли зонты.



Позже шофер высадил их у моста, по которому она шла накануне. Дождя уже не было, Поль остановился, облокотившись на перила, лицом к северным горам. Темно-синие на фоне темно-серых туч, они выбрасывали в сторону невидимого свода тяжелые залпы дымки. По мосту у них за спиной двигалась густая толпа – праздно шатающаяся молодежь, туристы, обыкновенные мужчины и женщины, озабоченные поддержанием своего существования, которое Роза находила непостижимым и беспощадным. Мимо с серьезным взглядом и сосредоточенным видом прошла майко[58].

– Мост Сандзё всегда надрывает мне сердце, – сказал Поль, проследив за ней взглядом.

Роза посмотрела на белый затылок[59] женщины, представила себе жизнь, полную секретов и слез по вечерам.

– Это не мои слова, а Кейсукэ, – добавил он.



     Мост Сандзё всегда надрывает мне сердце,
     как нежное зернышко риса, и превращает его в муку на затылке майко.



Она последовала за ним к той же торговой галерее, где уже бывала, но на этот раз они свернули влево и оказались в ресторане с длинной барной стойкой из позолоченного дерева. Поль поздоровался с официанткой и двинулся к задней комнате, занятой единственным большим столом. Свет обволакивал их шелковистым дыханием, Роза видела и ощущала его как единое прикосновение и к глазам, и к коже. На протяжении всего обеда, состоявшего из чередования маленьких изысканных и странных блюд, они молчали. Под конец Поль заказал кофе, и ей захотелось поговорить.

– Утренний чай был почти безвкусен и в то же время обладал вкусом всего, – начала она.

– Это хорошее определение Японии, – сказал он.

Она продолжила свою мысль:

– Бабушка говорила, что все давило на мою мать, что она воспринимала жизнь как гранитную глыбу, как одну непереносимую тяжесть.

– Есть одно императорское поместье в западной части города, оно называется вилла Кацура, – сказал он.

И умолк.

– И что? – спросила она.

Он не ответил. Задумался.

– При входе перспектива сада и прудов скрыта сосной, так что их невозможно охватить одним взглядом, – снова заговорил он. – Возможно, жизнь – это всего лишь картина, на которую мы смотрим из-за дерева. Она предлагает нам себя целиком, но мы воспринимаем ее только через последовательную смену угла зрения. Депрессия ослепляет, не давая сменить угол зрения. И цельность жизни становится непосильным грузом.

Она выбросила из головы настойчиво возникающие картины, сосредоточилась на деревьях Кото-ин, на мшистом и лиственном ложе, в которое врос фонарь; она затерялась среди ветвей, впитывая их каллиграфию, их безмолвные тексты. Деревья в плену у земли, подумала она, и все же они – возможность жизни, сотворенные, чтобы воплотить корни и полет, тяжесть и легкость, могущество воли к действию вопреки плену. Потом мрачное настроение вновь взяло верх.

– Жизнь все равно в конце концов раздавит нас. Зачем пытаться, если мы в плену?

– А чем мы рискуем? – спросил он. – Самим фактом жизни мы уже приняли на себя весь риск.



Снова оставшись одна в доме отца, она праздно бродила между своей спальней и комнатой с кленом. Двери вдоль коридора манили ее, но, когда она протягивала руку к одной из них, ею овладевало ощущение святотатства. Воспоминание о серьезном взгляде майко заставило ее присесть перед деревом в его стеклянной клетке. Мысли разбегались, время текло в ледяной неподвижности. Мне страшно, внезапно подумала она, и из небытия возникла картина. Когда? – спросила она себя, увидев всплывающий в памяти свежий венчик, лежащий рядом с ботаническим атласом с размытыми контурами. Лепестки боярышника мягко колебались, она видела себя записывающей что-то в тетрадь; обстановка от нее ускользала; где-то внутри ее трепетал цветок. Я училась, готовилась к профессии. Она попыталась вспомнить тот момент, потом ее поразила бесполезность этой попытки – как и любой попытки вообще. Тогда картинка сменилась другой, и за разорванной завесой памяти возникло улыбающееся лицо матери. В дрожащем контуре воспоминания мать показалась ей более реальной и настоящей, чем когда-то, и ирония этого воплощения вызвала у нее сухой смешок. Сколько улыбок за тридцать пять лет? – с горечью спросила себя она, и все внезапно вернулось – кухня Паулы, цветок и атлас на столе, стоящая перед ней Мод, сияющая, вышедшая из тени, которая улыбается ей и спрашивает: это боярышник? Сколько лет мне было? – подумала Роза. Двадцать? Наверняка сто. И еще: какой траур тяжелее? По тому, что потерял, или по тому, чего никогда не имел? Потом неожиданно она вспомнила о сосне на вилле Кацура, которая не давала увидеть целостность жизни, и подумала: я не боюсь потерпеть неудачу, я боюсь преуспеть.



6

В Киото есть один почитаемый храм, обделенный красотой знаменитых сокровищ города, но весьма ценимый благодаря его саду из двух тысяч сливовых деревьев, куда весь город стекается на прогулку в последние дни февраля. Несмотря на это, Исса, замечательный поэт, ходил туда, только пока деревья стояли еще черными и голыми, лишенными цветов, которые позднее благоухали на всю округу. Едва появлялся первый бутон, Исса покидал сад, в то время как его коллеги приходили насладиться чудом лепестков, появлявшихся на зимних ветвях. Когда, бывало, кого-нибудь беспокоила подобная странная привычка, лишавшая поэта самого прекрасного цветения в году, в ответ он смеялся и говорил: я долго ждал в полной наготе; теперь сливовый цветок во мне.


Сливовый цветок во мне


Мод, мать Розы, выросла в меланхолии и цеплялась за нее с поразительным упорством, чем бы потом ни занималась в жизни. Время омывало жизнь дождем, озаряло солнцем, над ней сияла луна, но Мод пребывала во мраке. В сущности, она обитала в своей печали, как лисица в норе; если она и выбиралась в лес, то лишь для того, чтобы вернуться обратно в неизменном состоянии; какие только уловки ни испробовала Паула, ее мать, но всякий раз утыкалась в твердокаменные скалы. Через какое-то время, устав от войны и разбив себе сердце, Паула сдалась. Шли годы, тонущие в сером вязком тумане, Мод работала, путешествовала, возвращалась, неколебимо замкнувшись в своем сумрачном замке. Поэтому, когда она приехала из Киото беременной от мужчины, которого сразу же бросила, Паула впала в совершенное отчаяние. Она хотела, чтобы Мод пообещала, что новорожденный будет знать своего отца, но натолкнулась на бурю неслыханной ярости – единственное возмущение тихой глади моря привычной меланхолии, которое когда-либо позволила себе дочь.



Роза родилась и своим именем была обязана Пауле, которая любила цветы и хотела, чтобы ее внучка чувствовала свое с ними родство. Вскоре Мод бросила работу и проводила дни в гостиной, глядя на застекленные стены и не обращая внимания на лилии. Время от времени она плакала, но вкладывала в это, как и во все остальное, не слишком много чувства – в такие моменты Паула уводила Розу в сад, не строя иллюзий, что действительно сможет ее защитить. Однако в течение десяти лет она, затаив дыхание, хотела верить в чудо; по правде сказать, Роза росла прелестным ребенком: она читала, исследовала мир и дни напролет смеялась; потом как-то вечером слезы матери сгубили и ее, хотя с десяток лет она их будто не замечала. Паула отправила последнюю фотографию Розы перед тем, как у нее помрачился разум, некоему Хару Уэно, чье имя и адрес значились на письме, присланном Мод. На обратной стороне она просто подписала Паула и так никогда и не узнала, дошло ли ее послание, попытался ли он ответить, несмотря на запрет, и ей это долго не давало покоя.



В своем письме к Мод Хару Уэно написал только: Я подчинюсь твоему желанию и не буду искать встреч со своей дочерью, я не причиню тебе боли. Однажды, когда Роза праздновала свое двадцатилетие, Паула поняла, что внучка читала письмо.

– Когда? – спросила она, хотя заранее знала ответ.

– И ты молчала все десять лет? – добавила она.

Роза кивнула, и следующие полтора десятка лет они об этом не говорили. В тот год, как-то июньским вечером Мод, набив карманы камнями, пошла к реке и утопилась, предварительно насладившись величественной тишиной и полюбовавшись отражением деревьев в зеркале недвижной воды.

– И всё ради этого, – с яростью сказала Роза.

– Теперь ты можешь познакомиться с отцом, – тихо проговорила Паула.

– Я могла бы и раньше сделать это, – ответила Роза, – письмо было адресовано не мне.

Потом вернулось молчание, чтобы снова лишить их жизнь звуков. Два года спустя умерла и Паула. В тот же вечер Роза отдалась своему тогдашнему любовнику с безразличием столь беспощадным, что не почувствовала, как он вышел из нее, не услышала, как он покинул спальню, а назавтра не вспомнила, что принимала его в своей постели, в своем теле, в своей отныне обескровленной жизни. Прошло несколько месяцев, и Роза больше не знала, кто она. Из полного разгрома рождалось некое успокоение, и она перестала хотеть счастья; впрочем, это желание уже давно и без того было столь зыбким, что безропотно уступило. Три года протекли в этой аморфной бесчувственности. И наконец она села на самолет в Киото.

Она проснулась с ощущением беды и дождя. Мир в шуме воды казался мимолетным и далеким. Она дошла до комнаты с кленом и увидела, что ее заливает странный прозрачный свет. Из мерцающей тьмы ливня брызнула вспышка радости.

Сайоко вышла из кухни.

– Paul san coming[60], – сказала она. – Rose san want tea?[61]

– Coffee, please[62], – ответила она.

Розе хотелось задержать ее, спросить, кто она, почему говорит по-английски. Японка почувствовала ее колебания, ненадолго задержалась, но, поскольку Роза так ничего и не сказала, ушла. Она вернулась с красной чашкой неправильных очертаний и изящества макового цветка и посмотрела, как Роза пьет.

– Rose san beautiful[63], – сказала она.

Удивленная Роза поставила чашку. Японцы всегда считают европейцев красивыми, подумала она.

– Japanese people always find Western people beautiful[64], – вслух произнесла она.

Сайоко засмеялась:

– Not always. Too fat[65].

Они услышали, как раздвинулась дверь прихожей.

– I remember your mother[66], – сказала Сайоко. – Very sad[67].

И в тот момент, когда Поль входил в комнату, исчезла.

– Куда мы отправимся на этот раз? – спросила Роза.

– В Синнё-до.

– Удивите меня: это буддийский храм?

– Буддийский храм.



В машине у нее возникло ощущение, что течение ее жизни следует линиям серых улиц.

– Дождь надолго? – спросила она.

– Нет, но вы еще пожалеете о свежести муссона, когда придет летняя жара.

– Похоже, в здешнем климате не забалуешь.

– Привыкнуть можно, – сказал он.

– Япония – страна, где много страдают, но не обращают на это внимания, – вспомнила она.

Похоже, он удивился.

– Это еще в первый день мне сказала ваша подруга Бет Скотт.

– У Бет романтическое представление о Японии, – заметил Поль, – она из тех людей, кто живет в саду дзен.

Автомобиль остановился перед мощеной аллеей, которая вела к красному портику, а потом поднималась к храму и пагоде из темного дерева. Дождь прекратился, они оставили зонты в машине, вышли и окунулись в ароматы влажной земли и незнакомых цветов. Роза ступила на аллею и обернулась, ощутив некое присутствие. Никого. Большой храмовый двор в отдалении тоже был пуст, но ощущение нарастало. Мы здесь не одни. Из-за этих невидимых и безмолвных существ, о которых она ничего не знала и чье присутствие наделяло мир новым сиянием, ей казалось, будто она дрейфует в толще времени. Она огляделась вокруг: клены, деревянная пагода; посмотрела на большой темный храм, стоящий на одиноком холме, – ни туристов, ни посетителей. С чего она взяла, что они не одни, что их окружают духи, увлекая в тайные убежища? В то же время она ощущала что-то озорное; ничто не настаивало на особом смысле, и все было проникнуто смыслом; что здесь такое? – подумала она.

– Что здесь такое? – спросила она вслух.

– Храм, куда Хару каждую неделю приезжал погулять.

– Как здесь людно, – сказала она, сознавая, что несет невесть что.

– Здесь место духа.

Она сама поразилась собственной раздражительности.

– Вам еще не надоело быть таким напыщенным и сентенциозным? – спросила она.

Впервые с момента их знакомства он казался раздосадованным.

– Вы не оставляете мне никакой возможности для чего-то другого, – сказал он.

– Вы слуга мертвеца, это и делает вас таким скучным и скованным, – продолжила она.

– Я душеприказчик человека, которым восхищался, и по его просьбе выгуливаю его зануду-дочь, водя ее из храма в храм. Вы этого добиваетесь? Чтобы мы затеяли вашу любимую депрессивно-агрессивную игру?

И, оставив ее, он ушел, обогнув храм справа и исчезнув из виду. Она на мгновение замерла, разозлившись на себя, что поступила глупо и ранила его, но испытала облегчение при мысли, что он оказался самым обыкновенным. Хренов великий мудрец, громко сказала она и рассмеялась. Мысль, что придется просить прощения, была приятна. Озорство местных духов ее очаровало. Что вы такое? – опять вслух спросила она. Ками? Призраки? Она пошла по аллее, по которой удалился Поль, оказалась позади храма под аркой безнадежно грациозных кленов, свернула вправо, вдоль высоких стен. Вдали перед собой заметила могилы – кладбище, подумала она, только этого не хватало. Затаила дыхание, ступая между захоронений, фонарей и нандин[68]. Везде возвышались камни в форме безликих фигур и длинные деревянные палки, постукивавшие под ветром; украшенные компактными письменами, они окружали могилы – простые мраморные цоколи с чуть более узкими стелами; некоторые были изъедены временем и покрыты лишайником. С каждой стороны стояли вазы из того же мрамора с изящно подобранными цветами. Повсюду расходились волны мха, отбрасывая нежные голубоватые отсветы, повсюду фонари в своих шляпках с крылышками добавляли в атмосферу лукавые нотки. В молчании мертвецов вольготно потягивалась жизнь, и все вокруг посверкивало и потрескивало. Высокие стойкие деревья шумели под ветром, что-то еще шелестело в мерцании неизвестной магии, в очертаниях могил, храмов, в перестуке палок, в криках медленно круживших над крышами ворон. Розе нравился их нестройный призыв – на грани срыва, подумала она, и, однако, какой покой. Потом: какое место. Она продолжила путь и добралась до вершины холма. Справа в своей вогнутой чаше лежал город. В конце прохода ее ждал Поль, сидя на первой ступени спускающейся к другим могилам и храмам длинной лестницы и глядя на Киото. Она присела рядом.

– Мне очень жаль, – сказала она.

– Ничего вам не жаль, – сказал он. – Вы профессиональная зануда.

Она рассмеялась.

– Так куда лучше, а то я устал демонстрировать понимание.

На другом конце города, чуть затененные подступающими сумерками, слабо поблескивали западные горы. С облаков падал темный наэлектризованный свет; ливень прошелся лаком по крышам храмов, и они переливались муаровыми бликами. Ни одного небоскреба не было видно, бетонные контуры стирались в скучноватом единстве. Поль встал, и она пошла по ступеням вслед за ним. Ветер стих, было тепло и влажно, ей казалось, что она спускается вдоль длинного ряда духов, исчезнувших и не оставивших о себе памяти лет. Почти в самом низу они свернули налево, в короткую аллею, заканчивающуюся у задней стены храма. Там Поль остановился перед одной из могил.

– Мы в Куродани, – сказал он, – где покоится прах Клары, Нобу – сына Кейсукэ – и Хару.

Она посмотрела на могилу отца.

– И что я должна чувствовать? – спросила она.

– Представления не имею, – ответил он.

Она глянула наверх, на ступени лестницы.

– Это необыкновенное место, но я не знаю почему, – сказала она.





Что-то в ней трепетало, как стрекоза. Невыразимые присутствия, небесный бамбук, веселье камней слились в странной заупокойной мессе, и на мгновение у нее закружилась голова. Случайный порыв ветра в вечернем покое заставил ее вздрогнуть, по телу прошел озноб. Могила не вызывала никаких чувств, но словно забрасывала в нее невидимые крючки, и, хотя ничего особенного не случилось, под банальностью ситуации она ощущала происходящие внутри перемены, – ничего зрелищного, сказала она себе, если только из меня не вырастут сучья. Внезапно она опустилась на колени и прикоснулась ладонью к влажной земле перед могилой. Материя. Здесь покоится мой отец, подумала она. Встала. Все было по-прежнему, все переменилось. Она почувствовала себя опустошенной, измученной. Посмотрела на Поля. Он плакал.



Пока они шли обратно и спускались на тихую улицу, к Канто, который ждал их в темноте у машины, разразился короткий ливень. Ощущение земли пьянило Розу, пространство расширилось, в воздухе витал аромат фиалок. Поль молчал, но между ними установилась новая близость – это лучше, чем секс, подумала она. В машине она на мгновение взяла его за руку. Он сжал ее, не глядя на Розу.



В ресторане, больше похожем на бар, где выпивали, закусывая шашлычками на гриле, они некоторое время молчали. Мягкая подсветка бросала на предметы и лица теплые светотени, чуть подвижные, отливающие всеми цветами радуги. В освещенной нише на композиции из обнаженных ветвей плясали искорки. Саке продлило их близость, Роза чувствовала себя воздушной и в меру пьяной.

– И никаких цветов, – заметила она, указывая на вазу в алькове.

– Ветви сливового дерева, – сказал он. – Японцы любят их даже больше, чем вишневые.

– Но сейчас ведь не сезон.

– Возможно, это дань почтения Иссе. Он гулял в сливовом саду только до цветения, а когда у него спрашивали почему, он отвечал: цветок во мне.

Она сделала глоток ледяного, почти белого саке.

– Кладбище не значилось в сегодняшней программе, – сказала она.

Он поставил чашечку, задумчиво посмотрел на Розу.

– Хару об этом не просил, – добавила она.

– Я не часто бываю в Куродани, – сказал он, помолчав. – А когда оказываюсь там, то думаю не о моих мертвецах, а об их похоронах.

Моих мертвецах, повторила она мысленно. А у меня есть мертвецы, которых я могла бы назвать моими?

– На самом деле самое тяжелое не в том, чтобы быть счастливым без другого, – продолжил он, – а измениться, перестать быть тем, кем ты был с другим.

– У вас ощущение, что вы предаете свою жену? – спросила Роза.

– У меня ощущение, что я предаю самого себя, – ответил он.

Они ушли из ресторана, когда ненадолго распогодилось. В рассеявшейся пелене туч блестела огромная рыжеватая луна.

– Мы недалеко от дома, – сказал он, – не хотите пройтись?

Он отослал Канто, и они пошли вдоль реки по освещенному луной берегу, слегка касаясь диких трав, гибких, как балерины. Иногда мимо них проходили гуляющие, их лица были выбелены ночным светилом; похолодало, Поль отдал ей свою куртку. Он был погружен в свои мысли, она пребывала в необычайном возбуждении. Кладбище говорило с ней, могила отца звала, она чувствовала в себе работу смерти, что вовсе не тяготило ее; эта работа превращалась в некий хоровод, куда втягивались веселые духи, смутные и знакомые силуэты; воспоминание о пустынном храме покрывалось серебристым налетом, который выявлял истинное обличье невидимых присутствий. Бесенята, – прошептала она, – о веселые бесенята, приходите ко мне, как раньше, – и она улыбнулась неожиданно всплывшей в памяти озорной нечисти из давным-давно слышанных старинных сказок. Они дошли до дома, и перед раздвижной дверью Поль попрощался с ней. Она хотела было задержать его, он сделал шаг назад, улыбнулся. Луна исчезала за тучами, она его больше не видела, только слышала, как хлопнула калитка и удалились его спокойные, неровные шаги.



Ночью ей снилось, как она гуляет с отцом по сливовому саду рядом с храмом из темного дерева. Позади них вышагивали бесенята из детских сказок. Перед цветком необычайной красоты с лепестками бриллиантового отлива и тычинками, словно нанесенными светлой тушью, Хару протянул ей руку со словами: ты примешь риск страдания, дара, неизвестности, любви, поражения и преображения. И тогда как цветок сливы остается во мне, так и моя жизнь целиком перейдет в тебя.

Глядя на цветы

7

Во времена великих сёгунов, в конце эпохи Средневековья, случилась зима такая суровая, что замерзли реки архипелага и животные не могли пить из ручьев. Однажды февральским утром маленький мальчик, выйдя из дома, заметил хорька. Хочешь пить? – спросил мальчик после того, как они некоторое время приветливо смотрели друг на друга. Хорек наклонил мордочку, и ребенок подвел его к кустику фиалок, которые ночью пробились сквозь ледок. Там он сказал: пей из цветков, и хорек стал жадно лизать сиреневые соцветия. Что мы знаем сегодня о том мальчишке? По правде говоря, очень мало – но все же известно, что он стал одним из основателей Пути Чая и однажды создал поэму, говорящую о фиалках во льду.


Фиалки во льду


Роза проснулась и посмотрела в окно. Необъятные туманы окутывали склоны, подымаясь ритмичными выдохами к прозрачному небу. Дождя больше не было, от реки тянуло благоуханием отяжелевшей земли. Поль, подумала она, потом: все ускользает от меня.



В комнате с кленом Сайоко в затканном цветами глицинии черном кимоно подала ей завтрак.

– Paul san in Tōkyō today[69], – сказала она. – Rose san go to temple with Kanto san[70].

– In Tōkyō?[71] – переспросила она. – It was planned?[72]

– Very important client[73], – сказала японка.

– When is he back?[74]

– Day after tomorrow[75].

Бросили на обочине, подумала Роза. Карканье вороны за окном ударило по нервам, она нетерпеливо встала, пошла в свою спальню, вернулась с визиткой Бет Скотт.

– Can you call her?[76] – спросила она.

Кристаллический призвук в конце фраз Сайоко только добавил неудовлетворенности, и она почти вырвала трубку у японки из рук.

– У вас найдется сегодня немного свободного времени? – спросила она у англичанки.

– После полудня, – ответила Бет. – Я скажу Сайоко, где мы встретимся.

Сайоко взяла телефон, послушала и повесила трубку с чуть заметной неодобрительной гримасой. Она ее не любит, подумала Роза с недобрым удовлетворением.