Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Страдание ничего не дает, – заметила она. – Абсолютно ничего.

– Но оно есть, – возразил он. – И что нам с ним делать?

– Значит, мы должны принимать его только потому, что оно есть?

– Принимать? – повторил он. – Не думаю. Но это вопрос точки замерзания. Чуть выше элемент еще жидкость. Чуть ниже, и он твердеет, становясь пленником самого себя.

– И что это означает? Что в любом случае надо страдать?

– Нет, я только хотел сказать, что, когда точка замерзания пройдена, застывает все вместе – страдание, наслаждение, надежда и отчаяние.

Хёутэн, подумала Роза. Хватит с меня цветов.

– У нас в семье все мономаны[34], моя мать была воплощением грусти, а я воплощение гнева, – сказала она.

– А бабушка? – спросил он.

Выходя из комнаты, она оглянулась. В обрамлении проемов синеватые хребты гор терялись в дымке солнечной погоды; тепло поднималось от земли, стирало грани и перепады высоты, покрывая мир патиной невидимой туши, полупрозрачной и мощной сепией.



В машине она повела себя как дующийся ребенок. Молчание давило на нее, но она упорно не желала его нарушить; выбранный Полем ресторан ей понравился, но она воздержалась от похвал. Они устроились в баре. Все вокруг было из белого гладкого дерева, без украшений – аскетизм хижины. Напротив них в залитой светом нише из глиняной вазы, бугорчатой, как раковина устрицы, вырывался сноп кленовых веток. Поль сделал заказ, и на столе тут же появилось два пива. Она подумала, что обед пройдет в молчании, но после нескольких глотков он заговорил:

– Хару родился в горах рядом с Такаямой. Родительский дом стоял на берегу потока, который замерзал на три месяца в году. У семьи был магазинчик саке в городе, и отец каждый день пешком спускался с горы. Хару привез меня туда, к большой скале у брода, и сказал, что вырос, глядя, как снег падает на этот камень или тает на нем. Его призвание определил этот утес с заснеженными деревьями, водопадами и льдом.

Опять лед, подумала Роза.

– В восемнадцать лет он приехал в Киото, у него не было ни денег, ни образования, но он очень быстро свел знакомство с теми, кто имел дело с материей, – гончарами, скульпторами, художниками и каллиграфами. Он сделал себе состояние благодаря их работам. У него была прирожденная деловая хватка. И сумасшедшее обаяние.

Поль посмотрел ей в глаза. В очередной раз она почувствовала раздражение и с горечью подумала о неописуемых магнолиях в прихожей.

– В то же время ни единого дня его жизни не было посвящено деньгам. Единственное, чего он хотел, это лишь свободы на свой лад почтить скалу у родной реки. А еще, с момента, как вы родились, свободы оставить своей дочери наследство, которое послужит бальзамом.

– Бальзамом? – повторила она.

– Бальзамом, – сказал он.

Она отхлебнула пива. Ее рука дрожала. Перед ними появился повар и поклонился, прежде чем достать кусочки сырой рыбы из маленькой охлаждаемой витрины, слева от кленового букета. Она не обратила внимания на то, что они сидят перед выложенной рядами сырой плотью, щупальцами осьминогов и оранжевыми морскими ежами; она слишком сосредоточилась на усилии, какого ей стоило отгородиться от жестокости и слов, – жестокости и мертвецов, сказала она себе, охваченная усталостью, вскоре сменившейся странным возбуждением, которое время от времени вызывала в ней эта страна деревьев и камней. Повар поставил перед каждым из них квадратное керамическое серо-коричневое блюдо, неровное, как тропинка в горах. Потом выложил на землистую поверхность маринованный имбирь и суши из жирного тунца, в которое она вцепилась, как в спасательный круг, спеша снова обрести тело, убежать от собственного разума, стать одним лишь желудком. Сочетание тающей рыбы и риса с уксусом умиротворило ее. С облегчением чувствуя себя вновь воплощенной, она подумала, что понимает отца, что ее спасет материя, глина мира, целебный компресс из плоти и риса. За обедом они больше не разговаривали. Прощаясь с нею возле розовых пионов в прихожей, он сказал: я вернусь за вами вечером и отведу ужинать, Канто в вашем распоряжении, если вам захочется поехать в город после полудня.

У себя в спальне она легла на татами. Я иду по крыше ада, не глядя на цветы, подумала она, и в тот же момент перед ней снова предстали огромные азалии Сисэн-до. Засыпая, она увидела также прекрасный круг, который возникал и распадался перед ее мысленным взором. Выписанный глубинно-черной, словно лаковой тушью, он парил между сном и реальностью, образуя изысканную спираль. И пока она восхищалась этой бесконечной текучестью, круг застывал, обращаясь в провал, где блуждали облака.



4

Когда-то в период Хэйан[35], во времена, когда Киото был столицей затерянного в одиночестве архипелага, одна маленькая девочка на рассвете принесла рис божествам в святилище Фусими Инари, в часе ходьбы от города. Когда она приближалась к алтарю, то увидела на склоне, где ночью распустились цветы, маленькие бледные ирисы с синими пятнышками, оранжевыми тычинками и фиолетовой сердцевиной.

Сидя среди цветов, ее ждала лисица.

Поглядев на нее мгновение, девочка протянула лисице рис, но та грустно покачала головой, и тогда растерянная девочка сорвала ирис и поднесла к мордочке лисицы. Та взяла цветок, деликатно его прожевала и заговорила с ней на понятном девочке языке – увы, память о ее словах с тех пор была утеряна. Зато известно, что маленькая девочка стала самой великой поэтессой[36] традиционной Японии и всю свою жизнь писала о любви.


Она срывает ирис


Роза какое-то время пребывала в полусне, убаюканная пьянящим разомкнутым кругом, но вскоре это ощущение исчезло. В нерешительности она встала. В окно увидела воды реки, взяла свою полотняную шляпу и вышла из спальни.



В большой комнате с кленом никого не было. Она положила руку на прозрачное стекло, услышала за спиной шелестящие шажки Сайоко. Обернулась, снова увидела прозрачную рисовую бумагу опущенных век. Мгновение они смотрели друг на друга в молчаливом понимании листьев, потом очарование пропало, и Роза кашлянула.

– I’m going out for a short stroll[37], – сказала она.

Через секунду добавила:

– Прогулка.

Она прошла через комнату, но в последний момент вернулась обратно.

– Volcano ice lady? – спросила она.

Сайоко взглянула на нее, а затем сделала ей знак немного подождать. Она исчезла, потом появилась вновь с белым бумажным прямоугольником в руке. Роза осторожно взяла его, перевернула.

– Daughter of father[38], – произнесла Сайоко.

На пожелтевшей фотографии был мальчик лет десяти, наполовину развернувшийся к объективу; позади него – поток застывшей белой воды между заснеженными скалами; еще выше – горные сосны, другие покрытые льдом камни, сумрачный подлесок.

– Same look, – сказала Сайоко. – Ice and fire[39].

Роза устояла перед желанием встать на колени, склонить голову и позволить миру обрушиться ей на затылок. Она вгляделась в глаза мальчика. Напряженность его взгляда превращала снег и белую воду на картинке в колодец мрака. Она отдала фотографию Сайоко, развернулась и убежала. В саду она остановилась. Я похожа на него. Она прошла в бамбуковую калитку, обогнула дом и двинулась по песчаной тропинке вдоль реки. Я рыжая, и я похожа на него. Она сделала еще несколько шагов, погруженная в силу черных глаз, в мощь горного потока. Линия, разделяющая воду и землю, и линия между водой и небом колебались, очерчивая нетронутую территорию без ветра и жары, безо льда и птичьего пения – некий анклав, где материя растворяется в пустоте. Ее едва не задел велосипедист, она вздрогнула, поняла, что сжимает кулаки, вернулась в реальность. Погода стояла прекрасная, большая цапля лениво расположилась в бухточке, защищенной тростником, мимо проходили гуляющие. Вскоре берег раздался вширь, песчаная тропинка закончилась, дикие травы под ветерком приобрели грациозность перьев. Что-то не давало ей покоя. Она подумала: случалось ли когда-нибудь кому-то узнать своего отца через ребенка, которым тот некогда был? Удивленная и взволнованная, но и возмущенная тоже, она почувствовала, что ей стало лучше.



По большому мосту перед ней двигались толпы народа. Она поднялась по каменной лестнице, оказалась в людской гуще, и ее, как веточку, понесло к западу. Улица вела к крытой галерее, по обеим сторонам которой теснились лавочки, рестораны, массажные салоны. Она шла долго и оказалась далеко от дома, без денег и телефона. Свернула направо и чуть дальше заглянула в писчебумажный магазин, пахнущий чернилами и тушью, заинтересовалась рулонами чистой бумаги, подвешенными к одной из перегородок, поняла, что бумага предназначается для каллиграфических картин, выписанных на картонных квадратиках, белых и высоко ценимых; их уголки были вставлены в пазы из тонкой хлопковой ткани. Каждый день новая греза, запечатленная тушью. Рядом предлагались сухая тушь, чернильницы для ее смешивания, кисти, различная тонкая бумага, коробочки с цветочными или растительными узорами; ей захотелось, чтобы этот мир стал ее миром, чтобы она могла раствориться в нем, в разнообразии душистого дерева, в грезах лепестков и облаков. Поглаживая кончиком пальца кисть с темно-красным черенком, она ощутила чье-то присутствие и, обернувшись, оказалась лицом к лицу с англичанкой из серебряного павильона.

– Киото не такой уж большой, рано или поздно здесь все равно встречаешься снова, – сказала женщина.

И протянула руку, представилась:

– Меня зовут Бет. Как ваши дела, все хорошо?

На ней было платье из белого шелка, а поверх него элегантный длинный пиджак.

– Чудесно, – ответила Роза, – развлекаюсь как сумасшедшая.

– Я сразу заметила, – сказала Бет, и было непонятно, прозвучала ли в ее словах ирония.

– Вы здесь живете? – спросила Роза.

– Более-менее, – ответила та. – А вы? Что привело вас в Японию?

Роза заколебалась, потом, сама себе удивляясь, точно бросилась со скалы:

– Я приехала услышать завещание отца.

Повисло молчание.

– Отца-японца? – спросила Бет.

Роза кивнула.

– Вы дочь Хару? – снова спросила англичанка.

Новая пауза. Дочь ли я Хару? – задалась вопросом Роза. Я дочь маленького мальчика с ледяных гор.

– Вы его знали?

– Да, – ответила Бет, – я очень хорошо его знала.

Она бросила взгляд за плечо Розы.

– За вами следят, – сказала она.

Роза заметила Канто, стоящего перед палочками туши.

– Возьмите, – сказала Бет, протягивая свою визитку. – Позвоните мне, когда будет время.

Легким жестом она насмешливо поприветствовала шофера и вышла из магазинчика. Роза подошла к Канто.

– Shall we go back home?[40] – спросила она.

Он, казалось, почувствовал облегчение, поклонился и знаком пригласил ее следовать за ним. В галерее они свернули направо и вскоре оказались под открытым небом на широком проспекте, где он поймал такси. Ее позабавили белые кружева на сиденьях, белые перчатки и опереточная каскетка шофера. Она чувствовала себя язвительной – да, язвительной, если это имеет смысл, я хочу язвить, я хочу жить, чтобы язвить. В садике перед домом изысканно увядали сиреневые азалии, их скомканные лепестки покрывались прелестными морщинками, ветви были усыпаны умирающими звездами. Она миновала прихожую, на ходу коснувшись пальцем пиона. В комнате с кленом она обнаружила Поля, тот сидел на полу, вытянув скрещенные ноги и прислонившись спиной к стеклянной перегородке, и читал. Он поднял на нее глаза.

– Я готова к следующим «американским горкам» с сентиментальными виражами, – сказала она.

– Сарказм вам идет, – ответил он.

Она замолчала, сбитая с толку.

– Ребенком вы были озорницей, – добавил он, вставая. – Это видно по фотографиям.

Его слова задели ее. Чтобы сменить тему, ока указала на книгу.

– Что вы читаете? – спросила она.

– Стихи.

Иероглифы на обложке складывались в набросок колышущегося на ветру тростника; внутри идеально очерченного тушью круга неслись птицы и облака.

– Чьи?

– Кобаяси Исса, – ответил он.

– А, ну да, ад, цветы.

– Крыша ада, – уточнил он.



Розе показалось, что они миновали вчерашний ресторан с шашлычками возле серебряного павильона, свернули на улицу, где она обедала с шофером. И правда, ресторан располагался прямо напротив столовки из детства, и она снова оказалась в затерянной стране, в снах дерева, в грезах об ушедшей жизни. Справа, на приподнятом помосте с бумажными перегородками, посетителей ждали татами и низкие столики. Слева стойка преграждала проход в служебное пространство, а над ней – полки, заставленные изумительной посудой. Все было коричневым, серым, охряным и теплым; на шероховатых, присыпанных песком стенах – работы каллиграфов, свитки; повсюду фонарики из изящно смятой бумаги; она чувствовала, что могла бы затеряться в этом подобии исчезнувшей жизни. Они присели возле барной стойки. Над головой в подвешенной корзине вспыхивали, как блуждающие огоньки, речные ирисы.

– Iris japonica, – сказала она, глядя на цветы, и добавила: – Здесь красиво.

– Пиво? – спросил он.

– И саке.

Принесли пиво – холодное, изумительное. Повар встал за стойку и принялся собирать на узком блюде с лежащими поперек креветками горную гряду из незнакомых овощей, золотистых волокон, клубней, похожих на маленькие луковки, аккуратно укладывая их в череду холмиков.



– Дайкон, лук, коренья, имбирь, местные ростки, – пояснил Поль в тот момент, когда повар водружал свою скульптуру перед ними, а официантка дополняла ее мисками с дымящимся бульоном, блюдом с крупной белой лапшой и маленькой емкостью с жареным кунжутом и деревянной ложечкой.

Он указал на миску:

– Положите туда три ложечки кунжута, несколько разных овощей, немного удона[41], съешьте и повторите снова.

Подали саке, холодное и изысканное, Роза бросила семечки кунжута в бульон, ощутила их трепет, и ее это взбодрило. Осторожно добавила лепестки имбиря, редиса, разные ростки. Попробовала вывалить туда же лапшу, неловко подцепила ее с деревянной стойки, в конце концов выловила одну пальцами, продолжила борьбу и, запыхавшись, сдалась.

– Это чтобы вымотать клиента, прежде чем он начнет есть? – спросила она.

Огляделась вокруг, увидела, что другие едоки наклоняют голову к самым мискам и шумно втягивают в себя лапшу. Она решилась, ухватила одну, та угрем выскользнула из ее палочек и с брызгами шлепнулась ей на блузку.

– Понимаю, – сказала она, – это издевательство над новичком.

Поль улыбнулся. Cо следующей порцией она схитрила, заставив лапшу скользнуть из одной миски в другую и используя палочки сбоку, как пинцет.

– Я встретила в городе ту англичанку из серебряного павильона, – сказала она. – Она была знакома с Хару.

Он заинтересованно вскинул бровь.

– Дама в возрасте, очень изысканная?

– Да, и прекрасно говорит по-французски.

– Бет Скотт, – сказал он. – Старая подруга. О вашем существовании она узнала на похоронах, как и половина города.

Роза отложила палочки.

– Никто не знал?

– Почти никто.

– А кто был в курсе?

– Сайоко и я.

– А еще кто?

– Больше никто.

– Даже ваша жена?

– Моя жена умерла, – сказал он.

Повисло молчание. Она хотела сказать мне очень жаль, но не смогла.

– Она была японка? – спросила она.

– Она была бельгийка, как и я.

Он отложил палочки, сделал глоток пива.

– Когда она умерла? – спросила Роза.

– Восемь лет назад.

Она подумала: его дочь сирота. В тишине, прерываемой глотками пива, где-то, в месте огромном и разреженном, невидимом, как небо, что-то изменило свое расположение. Она уловила приход дождя, запах жаждущей земли, траву под ветром. Потом новое перемещение, запах подлеска и мха. Она заплакала крупными слезами, брызнувшими, как сверкающие жемчужины. Она чувствовала, как они наливаются, текут и выплескиваются в мир, напоенные светом. Она ненавидела себя. Наклонила голову, продолжая рыдать. Из носа текло. Поль протянул ей носовой платок. Она взяла и зарыдала еще сильнее. Он ничего не говорил, спокойно допивая свое пиво. Она была ему за это признательна, поток иссяк, она взяла себя в руки.

– Поедем, выпьем саке, – сказал он, вставая.

В темноте машины Роза почувствовала себя лучше. Слезы и саке меняли город, придавая ему новую текстуру, патину ртутного зеркала.

– Что было труднее всего? – спросила она.

Он не ответил, и она решила, что допустила бестактность.

– Простите, – сказала она, – это было бестактно.

Он отрицательно покачал головой:

– Я подыскиваю верные слова.

Голос его звучал как-то издалека, приглушенно.

– Сначала отсутствие, – снова заговорил он. – Потом долг и крест быть счастливым без Клары.

– Долг? – повторила Роза. – Перед вашей дочерью?

– Нет, – сказал он, – перед собой.

Она замолчала в смятении.

– Чувствуешь, что больше не говоришь на одном языке с остальными. И понимаешь, что это язык любви.

– Я никогда на нем не говорила, – сказала она.

– Почему вы так думаете?

– Потому что считаю, что нельзя что-то дать, ничего не получив, точно так же, как не верю в этот вздор о том, что способность давать возвращает к жизни. Иначе какой смысл давать, если ты уже умер?

– Вы начинаете понимать природу его жертвы, – ответил он.

– Весь этот фарс бесполезен, – заявила она.



Машина остановилась на улочке в центре города. Они поднялись по наружной лестнице на последний этаж небольшого унылого бетонного строения и попали в зал с большими застекленными проемами, выходящими на восточные горы. Вдоль всего помещения тянулась барная стойка, но обстановка из матовых, словно песчаных перегородок и светлого дуба скрадывалась роскошью гор, открываясь в таинства ночи, в туманную поэму хребтов. В баре никого не было. Когда они усаживались, из неприметной двери справа появилась молодая японка.

– Саке? – спросил Поль Розу.

Она кивнула:

– Мне хочется выпить.

– И не вам одной.

Она почувствовала благодарность за неожиданное сопричастие, расслабилась. После первой выпитой в молчании чашечки он заказал еще, и ее потянуло на разговор.

– Где ваша дочь?

– На острове Садогасима, в Японском море, с подругой, – ответил он. – Они там разгуливают повсюду целыми днями, сегодня она сказала мне, что забыла свой бэнто[42] в корзинке велосипеда, а ворона утащила его, но больше всего ее возмутило, что никто не приготовил бэнто для вороны.

Нежность в его голосе, возникшие в ее воображении картины, рассказ про ворону причинили Розе боль.

– Почему вы решили учить японский?

– Потому что его учила Клара.

Внезапно она почувствовала, что протрезвела, хотела что-то сказать, чтобы опьянение вернулось, но дверь открылась, и кто-то с шумными возгласами ввалился в бар. Поль обернулся и заулыбался. Вошедший – старый японец, морщинистый, как черепаха, – был пьян в стельку. На голове у него было нечто вроде твидового борсалино[43] с продавленной тульей и какими-то нашивками. Одна пола рубашки вылезала из штанов. Льняной пиджак явно видал виды. Заметив их, он в знак ликования воздел руки к небу и растянулся на полу. Поль предупредительно помог ему подняться, тот разразился потоком веселых слов и сразу же устремился к стойке.

– Кейсукэ Сибата, художник, поэт, каллиграф и гончар, – сообщил Поль Розе.

И алкаш, подумала она. Кейсукэ Сибата склонился к ней и в упор принялся разглядывать ее, дыша в лицо перегаром саке. Поль мягко потянул его назад и усадил на табурет.

– Он говорит только по-японски, – сказал Поль.

– Хвала Господу, – обрадовалась Роза.

Кейсукэ отчетливо рыгнул.

– Думаю, перевод не потребуется, – заметила она.

– Увы, – сказал Поль, – он неисправимый болтун.

И действительно, японец принялся стрекотать, как сорока, обращаясь то к Полю, то к кому-то невидимому в глубине зала. Роза осушила несколько чашечек. А тот продолжал болтать, опрокидывая в себя саке, Поль отвечал односложно, иногда смеялся. Наконец беседа замедлилась, когда пьяница, упершись обеими ладонями о барную стойку, стал тихонько присвистывать себе под нос.

– Он когда-нибудь бывает трезвым? – спросила Роза.

– Иногда.

– И какова история его жизни?

– Он родился в Хиросиме в сорок пятом году. Его семью уничтожило атомным взрывом. В семьдесят пятом во время землетрясения он лишился жены и дочери. В восемьдесят пятом его старший сын погиб, неудачно нырнув. Одиннадцатого марта две тысячи одиннадцатого года его второй сын, биолог, находился в командировке на побережье, в префектуре Мияги, в двадцати километрах от Сендея[44]. Он не успел подняться на возвышенность.

Она поскоблила ногтем невидимое пятнышко на стойке. Откуда-то надвигалась неясная угроза. Она выпила еще саке.

– На похоронах Нобу шел дождь, и Кейсукэ упал в кладбищенскую грязь. Хару поднял его и прижимал к себе на протяжении всей церемонии. Кто-то подошел с зонтом, но он отослал его. Они стояли вместе, неподвижные, под дождем, и мало-помалу мы все тоже закрыли свои зонты. Помню, я почувствовал тяжесть и жестокость воды, а потом забыл и то и другое. Мы вступили в мир призраков. У нас больше не было плоти.

Он умолк, и у Розы вдруг замерзли ноги. Она попыталась сосредоточиться на черном небе, на приветливых горах. Угроза бродила вокруг. Она различила тени, ливень, пену на земле. Нет, с усилием подумала она, – но дождь лил, она стояла на коленях, не было больше ни гор, ни людей, и в этом мире исчезнувшей плоти, в пучине закрытых зонтов, она тонула в грязи, и все кладбища собрались перед ней, а она только скиталась от одного к другому, обреченная на падение, на трясину, на потопы.

– Глядя на Хару и Кейсукэ, зная, что вскоре вернусь на то же кладбище, я думал: мы все пленники адских печей, – сказал Поль.

Рядом с ним рыгнул японец.

– На похоронах бабушки тоже шел дождь, – сказала она. – Я не помню про грязь, только про дождь. Все сказали, что это бред, но я знаю, что он был черным.

Она помолчала, постаралась собраться с мыслями, плюнула на связность.

– Позже я читала, что после атомного взрыва на Хиросиму и Нагасаки падал черный дождь.

Ей хотелось придерживаться логики, но та ускользала.

– Бабушка любила ирисы. Она любила дождь над садом, – сказала она, подумав: я совсем пьяна.

Внезапно перед ее внутренним взором предстало лицо Паулы. Она услышала, как та говорит: пора рассадить ирисы, снова увидела ее в саду, в белом платье, грациозно склонившейся над цветами, исполненную тишины и любви.

Рядом ожил Кейсукэ.

– Он спрашивает, кто вы, – сказал Поль.

– И кто я? – поинтересовалась Роза.

Последовал короткий обмен японскими фразами, и Кейсукэ насмешливо хлопнул Поля по плечу.





– Он говорит, что вы выглядите еще более мертвой, чем ваш отец, – перевел Поль.

– Как мило, – пробормотала она.

– Совершенно замороженная, – уточнил он.

Глядя на нее, тот хохотнул, дохнув вонючим перегаром.

– Он полагает, что это хорошая карма, что нужно умереть в первый раз, чтобы родиться по-настоящему.

– Он находит свои сентенции в печенье с предсказаниями?

Поль перевел, и японец хлопнул в ладоши.

– Он говорит, что вы не знаете, кто вы.

Японец звучно ударил по столу и крикнул: ха!

– Он говорит, это нормально, потому что вы еще не родились.

– И когда я должна родиться, по мнению Великого Пропойцы перед Господом?[45] – спросила она.

– Я не Будда, сами разбирайтесь, – перевел Поль, а японец в этот момент, громко пукнув, рухнул под стойку бара и захрапел, пристроив голову на руки.

Роза повернулась к застекленным проемам. В звездной ночи восточные горы, заснувшие под чернильным саваном гиганты, говорили на внятном ей языке. Где-то внутри ее трепетал родник, но она знала, что понимает и чувствует его, потому что пьяна, а назавтра стихи и струи светлой воды будут мертвы.

– Что вам здесь нравится? – спросила она.

Наступило молчание, потом Поль ответил:

– Поэзия и ясновидящие пьяницы.

– Этого достаточно, чтобы жить?

Пока он вставал, не ответив, она осознала, что он хотел сказать: существует только любовь, а потом смерть; но он сдержался, потому что она была уже мертва. Позже, среди ночи, она проснулась. Было жарко. В окно сквозь неподвижные ветви деревьев она увидела луну, огромную и золотистую, и вспомнила свой сон. Сидя в поле диких ирисов, на нее смотрела лисица.



5

Во времена самураев на острове Садо в Японском море жил отшельник, который с утра до вечера смотрел на горизонт. Он дал обет посвятить свою жизнь этому созерцанию, погрузиться в него целиком, познать упоение оттого, что стал лишь линией между морем и небом. Однако он всегда вставал за сосной, которая перекрывала ему полный обзор, и когда у него спросили, почему он так поступает, он ответил: потому что я ничего так не боюсь, как преуспеть.


За сосной


Утром шел дождь. На фоне прозрачного неба восточные горы курились поднявшимся туманом, река отяжелела от ливня. В бледном утре, в непроницаемой серой картине, где мелькали призраки, небо и вода сливались и изничтожали друг друга в едином устремлении. Эта пустотность терзала Розу, но вырваться из нее она не могла; в адских печах люди закрывали свои зонты; не прозревающая свою жизнь, она скиталась в землях пустынных и бесплодных, как сама смерть. Эту линию фронта никогда не покинуть, подумала она, невозможно бороться с бесплотным. Вчерашние гвоздики сменили букетики ирисов в белой, как яичная скорлупа, вазе. Вид цветов отвлек ее от дождя, она приняла душ, оделась, отправилась в комнату с кленом. На мгновение ей показалось, что его ветви слагаются в крест, и на фоне черного неба она разглядела все распятия мест и времен, память о которых ненавидела. Потом виде́ние исчезло, и дерево стало мерцать. В нем больше не ощущалось голгофы, и она залюбовалась, как чудесно его усыпали кристальные жемчужины, прозрачные и дрожащие, словно застывшие на листьях. Через какое-то время она удивилась, что по-прежнему одна, и внезапная мысль об отце на кладбище заставила ее выйти из дому. Влажность обволокла ее, как слишком узкое кимоно.



Она вернулась в дом и обнаружила Сайоко в платье и плаще, с небрежно распущенными волосами и сумочкой в руках.

– Breakfast soon[46], – сказала японка.

Она исчезла. Вскоре зазвонил телефон, а затем японка вновь появилась с привычным подносом.

– Paul san meet you at temple[47], – сказала она. – Today very busy. When Rose san finish, drive with Kanto san[48].

Как в армии, насмешливо подумала Роза. С сегодняшней рыбой она справилась с трудом, чай показался отвратительным. Она встала, подошла к двери, за которой исчезла Сайоко, открыла ее.

– Could I get some coffee?[49] – спросила она.

В комнате с матовыми стенами нависал над очагом – простой квадратной дырой, откуда поднимался жар от углей, тесно лежащих в золе, – чугунный чайник, подвешенный к потолку на цепи, пропущенной через длинный ствол бамбука. Над центральной частью очага стоял треножник. Все вместе располагалось в центре небольшого помоста с татами. Вдоль стен шли большие полки с посудой. Чуть дальше под окном находились раковина, газовая плита, рабочие поверхности из мягкого камня и шкафчики с фасадами из светлого дерева. Наконец, огромное каллиграфическое изображение, написанное тушью на стене, заполняло пространство следами промчавшейся кометы. Чайник посвистывал, комната повествовала о былых ощущениях, о том обжитом, но ином мире, в котором Роза терялась; в бежевом хлопковом платье, с простой повязкой на волосах, Сайоко выглядела моложе, немного уязвимей, и Роза задумалась о ее жизни, была ли она замужем и как давно служила у отца.

– I prepare coffee[50], – сказала японка.

Роза жестом поблагодарила, хотела уже закрыть дверь.

– Monsoon is here[51], – добавила Сайоко. – I give you an umbrella later[52].

Только муссона не хватало, подумала Роза. Потом, повинуясь порыву, добавила:

– You take care of people[53].

Сайоко улыбнулась. На светлом гладком лице расцвел цветок. Роза в страхе отпрянула. Я схожу с ума, подумала она, но не смогла избавиться от виде́ния распускающегося венчика. Она прислонилась лбом к холодному стеклу; дождь не прекращался, клен ронял капли на мох; улыбка Сайоко уносила ее в другой мир, который шептал ей, что она дома.



Она не доела свой завтрак, не поднимая глаз на Сайоко, выпила кофе. У двери в сад японка протянула ей прозрачный зонтик. Роза раскрыла его, и ей понравилось смотреть на мир сквозь капли воды. В машине ей показалось, что они едут долго, сначала на запад, потом на север, до огромного паркинга перед стеной с большими деревянными воротами.

– Paul san coming soon[54], – сказал шофер, – Rose san waiting inside or outside?[55]

– Outside[56], – сказала она.

От звука падающего на зонт дождя ей стало лучше и на мгновение захотелось жить в полной и замкнутой капле, где нет «иных мест» и «иных времен», нет перспектив и желаний. Она подошла к воротам; мощенная камнем дорожка вилась меж стен храмов; она повернула обратно. Через несколько минут рядом с ней остановилось такси, оттуда вышел Поль с прозрачным зонтиком в руке.

– Простите, – сказал он, – у меня этим утром была важная сделка.

Он раскрыл свой зонт, на него опустился заблудившийся листок.

– Вы немного прогулялись?

– Нет, – сказала она. – Где мы?

– В Дайтоку-дзи, – ответил он. – Это комплекс дзен-буддистских храмов.

– А что за важная сделка? – спросила она, пока они шли по дорожке к тому месту, где та под прямым углом сворачивала направо. – Большие деньги?

– Постоянный клиент, – сказал он.

– Что вы продали?

– Ширму. Большую ширму, расписанную одним из крупнейших ныне живущих художников Японии.

– Сколько она стоит?

– Двадцать миллионов йен.

– Вижу, денежные затруднения вам не грозят.

– Речь идет, скорее, о вас, – сказал он.

Она остановилась посреди дорожки.

– Я не хочу денег.

Он тоже остановился.

– Вы понятия не имеете о том, чего хотите.

Она не уловила в его голосе ни осуждения, ни упрека, хотела ответить и сделала нетерпеливый жест: с меня довольно. Они двинулись дальше.

– Почему вы прихрамываете? – спросила она.

– Несчастный случай в горах.

Дождь прекратился. Она осознала, какая царит тишина, тишина горизонтальная, чистая и непостижимая – вот бессмыслица, подумала она. Однако эта тишина парила над дорожками, Роза чувствовала, как при каждом шаге взрезает ее где-то на уровне середины бедра и та образует слой невидимых волн между камнем и воздухом. По обе стороны шли стены, серые крыши, сады, видневшиеся сквозь деревянные порталы. Она напоминала себе, что она всего лишь марионетка, которую водят по воле мертвеца, но тишина этих мест изливалась на нее, погружая в необычные мысли. Они остановились перед входом в храм. На деревянной табличке справа она прочла Kōtō-in[57]. Прямо перед ними короткая мощеная дорожка с бамбуковыми перилами и череда сосен вели к охряным стенам; в глубине слева выгибалась арка большого портика под серой черепицей; от того, что явно служило лишь преддверием, исходило ощущение границы, благоухание другого мира.

Роза ступила на дорогу.

Музыка сосен обволокла ее, как литургия, погрузила в когтистые ветви, чьи изгибы оканчивались мягкими иглами; в воздухе витали отголоски духовных песнопений, мир обострялся, она теряла ощущение времени. Снова пошел дождь, мелкий и частый, она раскрыла прозрачный зонт – в поле ее зрения что-то шевельнулось. Они миновали портал, еще один поворот вел направо, и перед ними простерлась аллея. Длинная, узкая, обсаженная кустами камелий, с бамбуковыми перилами над серебристым мхом по обеим сторонам и высокими серыми стволами бамбука за перилами, укрытыми кленовыми сводами, эта аллея вела к воротам под крышей из соломы и мха, на которой росли ирисы и распласталось кружево листьев. На самом деле это было нечто большее, чем аллея; путешествие, сказала себе Роза; дорога к концу или к началу. Они двинулись по аллее и, как в первый день, ее пронзило давнее страдание, омытое взрывами радости, вырванными из небытия. Еще два поворота, и они оказались перед входом в храм. Пройдя по коридорам до галереи, возвышающейся над обширным пространством, заросшим мхом, Роза почувствовала себя дома. Здесь тоже росли бамбук и клены, стоял каменный фонарь, но главным была необычная свобода, гибкое сочетание, в котором солома и деревья, казалось, играют с ветром. Она дышала легко, охваченная ощущением возможности, влекомая к линии чудесного излияния – более свободная, несовершенная и живая. Им принесли по пиале зеленого пенистого чая, на который она глянула с неуверенностью.

– Чай матча, – сказал Поль, посмотрев на нее.

А поскольку она по-прежнему колебалась, добавил:

– Давайте-давайте, жизнь для того и существует, чтобы пробовать.

Она неохотно поднесла сосуд к губам. В привкусе зелени, в натиске листьев и травы, ряски и кресс-салата она узнала землю риса и гор, куда ее занесло, – землю, где из всего убирали сахар и соль, оставляя лишь привкус без всякого привкуса, привкус ничего, обтекаемый и бесцветный концентрат леса до появления человека. Вкус ничего, вкус всего, подумала она. Эта страна меня убивает.

– Эта страна меня убивает, – произнесла она.

Он засмеялся – а она даже не поняла, было это одобрением или насмешкой. Она попыталась определить то ощущение, которое сейчас испытывала.

– Это что-то из детства, – добавила она.

– Вам не нравится? – спросил он.

– Я не понимаю, что в детстве такого хорошего.

– Но его нельзя из себя вырвать.

– Это ваш вечный аргумент; значит, нужно покориться и жить с ним? – сказала она.

– Я не призываю к смирению. Я только стараюсь понять, в чем поражение и в чем мудрость.

– Поражение? – спросила она. – В таком случае где победа?

Он огляделся вокруг.

– Жизнь есть преображение. Эти сады – преображение меланхолии в радость, скорби – в наслаждение. То, на что вы смотрите здесь, – это ад, ставший красотой.

– Никто не живет в садах дзен, – возразила она.



Они покинули храм по аллее чудес и снова оказались в сосновом преддверии. Она вспомнила о садах серебряного павильона, вычерченных с неумолимой точностью и словно клинком меча; потом о только что покинутых гибких и беззаботных садах Кото-ин – подумала, что точно так же бродила по первым, как по стране детства, и поняла, что в каждом саду есть отзвук невинности и стали лезвия, что и по ним ходили, как по крыше ада, любуясь деревьями, что поиск равновесия между чистотой счастья и жестокостью желания и есть сама жизнь. На мгновение она загляделась на сосны. Дождь пошел сильнее, и они раскрыли зонты.



Позже шофер высадил их у моста, по которому она шла накануне. Дождя уже не было, Поль остановился, облокотившись на перила, лицом к северным горам. Темно-синие на фоне темно-серых туч, они выбрасывали в сторону невидимого свода тяжелые залпы дымки. По мосту у них за спиной двигалась густая толпа – праздно шатающаяся молодежь, туристы, обыкновенные мужчины и женщины, озабоченные поддержанием своего существования, которое Роза находила непостижимым и беспощадным. Мимо с серьезным взглядом и сосредоточенным видом прошла майко[58].

– Мост Сандзё всегда надрывает мне сердце, – сказал Поль, проследив за ней взглядом.

Роза посмотрела на белый затылок[59] женщины, представила себе жизнь, полную секретов и слез по вечерам.

– Это не мои слова, а Кейсукэ, – добавил он.



     Мост Сандзё всегда надрывает мне сердце,
     как нежное зернышко риса, и превращает его в муку на затылке майко.



Она последовала за ним к той же торговой галерее, где уже бывала, но на этот раз они свернули влево и оказались в ресторане с длинной барной стойкой из позолоченного дерева. Поль поздоровался с официанткой и двинулся к задней комнате, занятой единственным большим столом. Свет обволакивал их шелковистым дыханием, Роза видела и ощущала его как единое прикосновение и к глазам, и к коже. На протяжении всего обеда, состоявшего из чередования маленьких изысканных и странных блюд, они молчали. Под конец Поль заказал кофе, и ей захотелось поговорить.

– Утренний чай был почти безвкусен и в то же время обладал вкусом всего, – начала она.

– Это хорошее определение Японии, – сказал он.