Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сьюзен Кельман

С высоты птичьего полета

Посвящается всем незаметным голландским героям, которые рисковали своей жизнью во время Второй мировой войны, укрывая 30 000 евреев, ондердикеров[1], в своих амбарах, чердаках и подвалах. Возможно, мы никогда не узнаем ваших имен, но наследие вашей храбрости будет жить вечно.
Но я больше смотрела в открытое окно, откуда виден почти весь Амстердам, море крыш до самой линии горизонта, которая так расплывалась в светлой голубизне, что не скажешь, где она кончается. «Пока все это существует, – думала я, – пока я живу и вижу это яркое солнце, это безоблачное небо, я не смею грустить! Анна Франк «Дневник Анны Франк»[2]
Suzanne Kelman

A VIEW ACROSS THE ROOFTOPS



Перевод с английского Альбины Драган



© Suzanne Kelman, 2019

© Драган А., перевод, 2021

© ООО «Издательство АСТ», 2022

Пролог

Голландия, апрель 1921 года



В ясном синем небе плыли элегантные белые облака, наводя тени на поля алых и золотых тюльпанов. Легкий ветерок скользил по цветочным рядам, единственный вмешиваясь в эту безмятежность. Под его бесстрашным напором цветы склоняли головки как горничные перед господином. Вдалеке, на проторенной тропинке, стояла старая мельница – одинокий страж поля. Она высилась над распускающимися бутонами, ее коричневые дощатые стены были крепкими, но потертыми, краска не выдержала испытания временем и облупилась. Выцветшие до бледно-розового красного паруса ловили ветер, и, надрываясь и поскрипывая, тянули ритмичную песню.

Направляясь к мельнице, через поля кивающих тюльпанов, молодая невеста, играючи, убегала от жениха. Сара, которой едва исполнилось двадцать два, была одета для медового месяца. Простое хлопковое платье кремового цвета свободно ниспадало с ее изящных плеч. Она бежала перед мужем, и бежевые сандалии подчеркивали ее стройные лодыжки и длинные ноги, мелькающие в утреннем свете весеннего солнца.

Всего через несколько часов после обмена клятвами, большая часть свадебного наряда невесты была аккуратно упакована в мягкие листы белой папиросной бумаги. Старшие родственницы и незамужние подруги Сары бережно сложили шелковое платье с заниженной талией, достававшее ей до середины голени и атласные туфли с застежкой на щиколотке в сундук из красного дерева, где наряд будет ждать случая порадовать вереницу других невест.

Упаковано было все, кроме одной вещи, от которой она еще не могла отказаться. Не считая золотого обручального кольца на левой руке, единственным, что выдавало в ней невесту, была струящаяся и вальсирующая на ветру старинная кружевная фата: узловатые и огрубевшие руки прабабушки расшили драгоценную ткань гирляндами маргариток и крохотными кремовыми жемчужинами.

Когда она пробегала вдоль разноцветной дорожки, поднялся ветер, вмешиваясь в игру молодоженов. Его внезапный и озорной порыв налетел на Сару, взметнул фату и, словно танцуя, закружил ее в спираль, поднимая к небесам. Йозеф догнал Сару и выпрыгнул перед ней из-за стены цветочных стражей. Он был одет в льняные брюки со стрелками и голубую рубашку, закатанные рукава которой обнажали его длинные мускулистые руки. Он выглядел гибким, но сильным, а копна волос цвета вороного крыла обрамляла лицо с пронзительными голубыми глазами, полными ожидания.

Он схватил девушку за талию и притянул к себе, игриво заложив ее руки за спину, чтобы оказаться как можно ближе. Горячее и прерывистое дыхание Сары обжигало его щеку.

– Наконец-то! – торжествующе сказал он.

Сара хихикнула в ответ и попыталась выскользнуть, когда Йозеф потянулся к фате.

– Я не сдамся, Йозеф! Буду носить ее весь первый год нашего брака!

Глаза Йозефа изумленно округлились.

– Моя матушка придет в ужас: она уже собирается использовать ее для крестильных нарядов наших детей.

– Детей? – переспросила Сара. – Да мы женаты всего четыре часа!

– Что ж, – решительно сказал он. – Нельзя терять ни минуты!

Выпустив руку Сары, он притянул к себе ее лицо, и осыпал поцелуями глаза, губы и шею пока она, хихикая, делала попытки увильнуть от его нежностей.

– Только не моя шея, Йозеф! Ты же знаешь, как я реагирую на это.

Ответив всезнающей улыбкой, он обнял ее, и их губы сошлись в страстном поцелуе. Издалека их позвал чей-то голос.

Сара ухватила Йозефа за воротник и толкнула его в яму, скрытую в тюльпанах, взметнувшаяся длинная фата обвила их обоих.

– Ш-ш-ш, – прошептала Сара. – Если будем сидеть тихо и не показываться, мама нас не найдет.

– Не возражаю, – шепнул Йозеф, стягивая налетевшую на лицо волну ткани. Он переместился, подложив руку под голову Сары, желая защитить ее от жесткой земли.

Они лежали лицом друг к другу, молча ожидая, когда стихнут шаги, их дыхание замедлилось, слилось в единое. Аромат окружающих их тюльпанов опьянял. Сара приподнялась на локте и задумчиво посмотрела на Йозефа.

– Мне понравился подарок твоего отца, – шепнула она.

Йозеф с улыбкой покачал головой.

– Мой отец – романтик и всегда им был. Он безоговорочно верит в силу слов любви, – Йозеф перевернулся на спину и, заложив руки за голову, посмотрел вверх на перистые облака. – Даже не верю, что на нашей свадьбе он читал стихи. Я ведь математик! Зачем мне нужны такие вещи? Он все еще не теряет надежды, что однажды его драгоценные стихи каким-то образом найдут отклик в моем сердце, хотя мне уже двадцать восемь лет.

Сара поджала губы и вздернула подбородок.

– Как ты можешь так говорить? Что значит жизнь без живописи, музыки и поэзии? Они помогают нам понять, как мы чувствуем, любим и живем! – она перевернулась на спину и сосредоточилась на облаке, похожем на скачущего пони.

Затем робко добавила:

– Я даже чуточку влюбилась в твоего отца, когда он читал стихи. В его взгляде на твою мать выражалась вся та любовь, что они делили так долго.

На лице Йозефа отразилось крайнее удивление.

– Не уверена, что наша любовь продлится долго, если ты не знаешь, как поддерживать ее. Я не знаю математических уравнений, которые бы меня заставляли чувствовать то же самое, – со вздохом проговорила Сара.

Перекатившись к ней, он откинул рыжий локон с ее лица-сердечка.

– Что ты имеешь в виду? Математика может быть прекрасна. Тождество Эйлера считается самым красивым уравнением в мире, – и с глубоким выражением любви продолжил – «e+ 1 = 0».

Сара прикрыла глаза, наморщила носик и покачала головой, тряхнув медными кудрями в знак недовольства.

Он снова притянул ее к себе и прошептал на ухо:

– О как держать мне надо душу, чтоб она твоей не задевала? Как ее мне вырвать из твоей орбиты?[3]

Распахнув глаза, Сара расплылась в широкой улыбке, а он продолжал декламировать «Песнь любви» современного поэта Райнера Марии Рильке. В знак благодарности она осыпала его лицо мелкими и частыми поцелуями, а затем принялась медленно расстегивать рубашку.

Он продолжал нашептывать стихотворение, уткнувшись носом Саре в шею и поглаживая ее тело.

– Хорошо, – тихо сказала она. – Можешь отцепить фату. Как мы назовем нашего сына?

Прежде чем ответить он пристально посмотрел ей в глаза.

– Сара, – ответил он с уверенной улыбкой, – если будет дочка, назовем ее Сарой.

Она собиралась возразить, но он оборвал ее, накрыв рот долгим поцелуем. Когда их занятия любовью вошли в мягкий ритм, они слышали только тихий скрип ветряной мельницы, поднимающей свои паруса к темнеющему закатному небу.

Часть первая

Глава 1

Ее глаза усталые не в силахсмотреть, как прутья рассекают свет, —кругом стена из прутьев опостылых,за тысячами прутьев – мира нет.Райнер Мария Рильке«Пантера»[4]
Амстердам, февраль 1941



Безжалостный, колючий снег ложился пеленой на истерзанные войной улицы оккупированной Голландии, сковывая кучи песчаной-серой слякоти, душа город, уже лишенный человечности. Стальные сугробы были испещрены уродливыми разводами – результат недельных холодов, грязных дорог и дорожной гальки, вылетающей рикошетом из из-под колес незадачливых водителей. Серый снег на серых улицах придавлен уныло желчным небом. Для голландцев такая гнетущая картина отражала мир, который чувствовал то же самое.

По темной жилой улице разнеслось гулкое эхо подбитых железом сапог – уже узнаваемый звук марширующей колонны нацистов. Громыхающие по мостовой чеканные шаги становились всё четче и зловещее, складываясь в сеть дурных предзнаменований. Казалось, будто кто-то неистово тряс коробку с гвоздями. За девять месяцев оккупации Третий Рейх показал себя чудовищем, не терпящим шуток, кровожадным шакалом, рвущимся в бой и готовым смести и поглотить все, что стоит на пути к завоеванию для фюрера.

Амстердам – некогда оживленный и беззаботный, сияющий алмаз, сокровище Нидерландов, имел большие надежды на победу над захватчиками, но вместо этого, как и остальная Голландия, пал в немецком блицкриге всего за четыре дня. Сердце города было разбито, изранено на века. В отличие от груды льда на земле, прежняя искрящаяся жизнерадостность Амстердама застыла и потемнела навсегда – её забрали силы зла в серой форме.

Когда звук на тихой улице стал оглушительным, испуганные лица за запертыми дверями и ставнями застыли, а глаза закрылись для беззвучной молитвы. Люди, чьи души оцепенели от страха, надеялись, что этот дерзкий жест – нераспахнутые шторы – выражает их общий крик сопротивления, позволяет им уцепиться за последние ниточки общей культуры. Шаги стихли, но страх был сильнее эха сапог. И лишь когда воцарилась полная тишина, они позволили себе роскошь вдохнуть и вернуться к выживанию. И вновь благодарили Господа – не на этой улице, не в этот день.

Часы тикали в такт марширующим по городу ногам. Профессор Йозеф Хельд вглядывался в белый анфас и острые черные стрелки не осознавая зловещий ритм, с которым отмерялось время. Часы висели высоко на стене, наблюдая за рядами студентов в просторной классной комнате. Высокий потолок подпирали декоративные карнизы, с одной стороны уступая место пыльным, но упорядоченным книжным шкафам, а с другой – элегантным рядам окон.

Профессор Хельд молча проверял работы за своим столом. Нескладный мужчина сорока семи лет, казалось, чувствовал себя неуютно в собственном теле и почти не поднимал глаза. Когда он все-таки оторвался от бумаг, на его лице проступила тень былой красоты. Она осталась в его ясных голубых глазах и блестящих черных волосах, едва тронутых сединой у висков. И хотя он провел всю свою жизнь, склонившись над этим столом, тело каким-то образом сумело сберечь подобие юношеской гибкости, более характерной для бывшего спортсмена, чем для скромного профессора математики.

Режим, марширующие солдатами – всё это казалось чем-то далеким. В его классе прилежные студенты, закатав рукава до локтей, склонились над тяжелыми дубовыми партами и были погружены в работу. Тишину нарушали только тиканье часов, редкий кашель и скрип карандаша, деловито царапающего сухую бумагу. Казалось, аудитория застыла в вечности, время тянулось бесконечно. Когда наконец стрелки часов встретились в полдень, слабые лучи солнца пробились сквозь беспросветное грифельное небо и скользнули в высокие окна.

Хельд отложил работу по математике и взял следующую. И застыл. На листе не было ни математических задач, ни ответов на них. Вместо этого было стихотворение «Пантера» Рильке – любимого поэта его покойной жены. Возмущенный, он покачал головой и вздохнул – думать сегодня о Саре не хотелось. Он снял очки в серебряной оправе – удачно подобранный реквизит для того, кто стремится отгородиться от внешнего мира. Аккуратно положил их на стол и протер глаза, прежде, чем надеть снова. По очереди цепляя изогнутые дужки Хельд вернул очки на место.

Он посмотрел на часы и покашлял:

– Все свободны. Манеер Блюм, можно вас на минуточку?

Покидая удушливо безмолвный класс, студенты тихой стайкой просочились за дверь. Одна из них, Эльке Дирксен, задержалась в дверях, наблюдая, как Майкл Блюм направился вперед. В ее красивых глазах читалось беспокойство. Своей приятной внешностью Майкл воплощал то лучшее, что могла предложить молодость: двадцатидвухлетний, живой, он был также невероятно обаятелен. Дерзкий огонек мелькнул в его глазах, когда он подмигнул Эльке в коридоре.

Профессор Хельд ждал пока опустеет класс. Сидя за столом, он складывал бумаги в аккуратную стопку. Когда дверь закрылась и стало тихо, он положил работу Майкла поверх остальных работ. Не глядя на студента, он обратился к нему:

– Господин Блюм, вы понимаете, что это курс высшей математики?

Майкл рассмеялся.

После многих лет преподавания Хельд не обижался на дерзость.

– Мы уже не впервые это обсуждаем. Вы снова в работе написали свое, а не решили формулу, как требовалось.

Майкл возмутился:

– Вы что не любите Рильке?

Профессор Хельд продолжил:

– Это не имеет никакого отношения к делу. Стихи должны быть в книгах, а не в работах по математике.

Майкл резко вдохнул, на мгновение задержал дыхание, а затем этот вдох растворился в голосе с едва сдерживаемой горечью, наполнившей его слова.

– Мне уже не так просто покупать…книги. Вы хоть знаете, кто он?

Впервые старший мужчина поднял глаза.

– Прошу прощения?

Майкл оживился, даже пришел в восторг.

– Райнер Мария Рильке. Поэт. Его считают одним из самых романтичных…

Профессор Хельд поднял руку, пытаясь остановить студента.

Лицо Майкла вспыхнуло от досады и разочарования.

– Послушайте, все это не имеет никакого значения, потому что сегодня мой последний день, – продолжил он.

Профессор Хельд опустил глаза и придвинул к себе новую стопку бумаг, а затем… протянул Майклу его работу через свой опрятный стол.

– Будьте добры, выполните задание.

Майкл покачал головой, не соглашаясь.

– Сегодня. Мой. Последний. День. Я не собираюсь сидеть и ждать, когда они придут за мной. И меня не отправят в Арбайтсайнзац[5].

Хельд мельком посмотрел на него. Многих молодых людей принуждали работать на немецких заводах, сопротивляться было опасно. Он хотел сказатьэто вслух, но вместо этого предпочел отступить и спрятаться за безопасной стеной.

– И все же вам следует выполнить задание.

Майкл схватил листок. Когда он наклонился вперед, из его сумки на стол выпала листовка. Ее уголок был оторван: очевидно, Майкл сорвал её и, видимо, в гневе. Это была инструкция, призывающая всех евреев зарегистрироваться. Мужчины застыли, уставившись на листовку. Тиканье часов и приглушенные звуки в коридоре заполнили оглушительную пропасть молчания между ними. Хельд вдруг понял, что Майкл еврей, и ощутил себя беспомощным и бессловесным. Он тут же пожалел, что был так строг, но не успел ничего сказать, поскольку Майкл взял лист с заданием, и, нарочито неспешно и дерзко скомкав его, бросил на профессорский стол.

– Вы всерьез считаете, что это важно? Мужество бороться и любить – вот что сейчас важно. И ничего из этого вы не найдете в математических формулах.

Медленно сдвинув очки на переносицу, профессор уставился на комок смятой бумаги.

Эльке распахнула дверь.

– Майкл! Скорее!

Звук чеканных шагов гулко разнесся по коридору – они приближались к классу. Майкл подбежал к двери.

Хельд открыл ящик стола и вытащил книгу. Это был потрепанный экземпляр «Новых стихотворений» Рильке. Он окликнул юношу.

– Пока вы не ушли, манеер Блюм…

Майкл обернулся и Хельдподтолкнул к нему книгу. Невольно заинтересовавшись, Майкл подошёл к столу. Прочитав название, он благоговейно открыл книгу. Хельд наблюдал, как юноша читает слова на первой странице – надпись, сделанную его отцом.

«Йозефу. Иногда самая смелая любовь в тишине говорит шепотом»


Бессмысленные слова из далекого прошлого, подумалось Хельду. Он вернулся к бумагам, и, снисходительно махнув рукой, пробормотал:

– Возьмите.

Майкл прижал книгу к груди.

– Это мне, правда? Спасибо. Большое спасибо!

От такой яркой реакции Хельду стало не по себе. Он задрал повыше очки и кивнул, неловко перекладывая бумаги.

Майкл уже собирался выйти, но внезапно остановился у двери.

– Думаю, теперь можно спокойно признаться вам, что я ненавижу математику. Хельд усмехнулся, а потом пробормотал, больше себе, чем Майклу:

– Я так и полагал.

Когда Майкл дошел до двери, Эльке быстро втащила его за руку в коридор.

Хельд рассматривал пустое место, на котором много лет лежала так ни разу и не открытая книга. Глубоко вздохнув, он закрыл ящик стола и уже собирался вернуться к работе, но заметил кое-что. Профессор осторожно поднял со стола листовку, оброненную Майклом.

Дверь в кабинет снова открылась и Хельд уже начал обращение:

– Манеер Блюм, вы забыли…Но его удивлению, вместо Майкла там стояла Ханна Пендер – новый университетский секретарь. Это была привлекательная женщина с тонкими скулами и задумчивыми голубыми глазами, редко покидающая приемную. Сегодня на ней была темно-синяя юбка А-силуэта, облегающая бедра и подчеркивающая стройные ноги, и блузка цвета слоновой кости с кружевным вырезом. Заходя в аудиторию, она говорила на идеальном немецком с сопровождающим её серьезным офицером.

Кроме него была также небольшая группа солдат: они остались за дверью, на страже. Строгая серая военная форма резко выглядела неуместно в уютном коридоре с деревянными панелями и высокими окнами в изящных рамах…

– Это профессор Хельд, – сказала Ханна. – Он преподает высшую математику. Она подошла к его столу.

– Здравствуйте, профессор. Мы просто проверяем ваших студентов.

Хельд озадаченно переспросил:

– Моих студентов? Но в аудитории никого нет.

Под столом он сжимал список присутствующих на занятиях. Ему совсем не хотелось отвечать почему тот у него оказался и зачем был спрятан.

Ханна выдавила нервный смешок и кивнула.

Майор целеустремленно бродил по классу, отмечая каждую его деталь.

У больших арочных окон он остановился, загипнотизированный пауком, плетущим свою паутину в верхнем углу. Паук, вращаясь, сплетал снаружи тонкие нити, а легкий ветерок подхватывал его творение, раскачивая, как гамак в море. В аудитории было слышно только тиканье часов, наполняющих комнату возрастающим напряжением с каждым движением стрелок. На переносице профессора под оправой очков проступила капелька пота, и он быстро вытер ее свободной рукой. Майор медленно повернулся к Хельду.

– Профессор Хельд? Интересное имя.

Профессор слегка кивнул.

Офицер подошел к столу и сказал по-немецки:

– По-моему, ваша фамилия и с голландского, и с немецкого переводится как «герой». Надеюсь, вы не собираетесь им становится.

Хельд снова сдвинул очки на нос, посмотрел на майора и ответил по-голландски:

– Боюсь, что я уже.

По лицу военного скользнуло любопытство, сопровождаемое натянутой улыбкой. Он нахмурил брови, оценивая слова профессора.

Хельд продолжал свое умелое наступление:

– Я преподаю гуманитариям, а они предпочитают алгебре литературу.

Военный понял, что профессор шутит, и громко и фальшиво рассмеялся, словно разыгрывая представление перед незримым, но взыскательным наблюдателем. Он резко остановился и, неспешно кивнув, принялся долго и тщательно изучать стол профессора.

Хельд поерзал на стуле и взглянул на часы на стене.

– Что-нибудь еще? Мефрау Пендер, если вы не возражаете, я бы хотел подготовиться – у меня скорос ледующее занятие.

Не обращая внимания на его слова, майор подошел к окну и еще раз взглянул на морозный пейзаж: в слабых лучах солнца вновь начал падать мокрый снег. Мефрау Пендер неловко улыбнулась профессору. Минуты ожидания, казалось, сжимали воздух между ними…

Наконец офицер обернулся.

– Думаю, быть учителем – прекрасно, и пока вы будете совершать подвиги в алгебре, у вас все будет хорошо.

Кивнув, майор вышел из комнаты, а вслед за ним и мефрау Пендер. Хельд выждал, пока затихнут шаги, и только потом тяжело выдохнул. Он скомкал лист и бросил его в корзину для бумаг.

Он встал и потянулся, а затем подошел к стоявшему в конце аудитории шкафу, вынул из нагрудного кармана жилета крохотный ключ и отпер дверь. Шкаф был совершенной пуст, если не считать старомодного, богато отделанного красным деревом, радиоприемника. Хельд протянул руку и покрутил шкалу настройки. Лампочки замигали, и, издав треск, приемник ожил. Классическая мелодия, прорезав спертый воздух, заполнила пустое пространство класса. Снова усевшись за стол, Хельд снял очки, прикрыл глаза и сделал глубокий медленный вдох.



В конце дня, подготовив назавтра новое уравнение на доске, Хельд плотно обмотал шею шерстяным шарфом и надел пальто. Со шляпой и портфелем в руке он вышел из класса. Молча двигаясь по коридорам опустив глаза, он выглядел демонстративно отчужденным. Из-за этого, с ним никто не разговаривал и даже не замечал. Он был словно невидим. Направляясь к главному университетскому столу, он заметил Ханну Пендер – она разъясняла молодой женщине ее обязанности.

Мефрау Пендер повернулась и произнесла, обращаясь к девушке:

– А вот и профессор Хельд! – и добавила: – Добрый вечер, профессор. Хотите забрать вашу почту?

Хельд утвердительно кивнул.

Ханна повернулась к своей протеже, чтобы проинструктировать в каком ящике почта. Пока она крутилась за столом, Хельд делал вид, что сосредоточен на учебнике математики в своих руках, а сам украдкой смотрел на нее. Она очень красива, думал он, намного красивее, чем ее уволившаяся предшественница. Та была крепкого телосложения, с жесткими волосами, вечно недовольным взглядом и пробивающимися усиками над губой. Эта секретарша, эта Ханна Пендер, была абсолютно другой.

– Прощу прощения за сегодняшнее вторжение, профессор. – Она повернулась, и он тут же перевел взгляд на свои руки. – У нас столько забот, и еще нужно отчитываться перед немецкой армией. Как будто у меня мало работы! И вот теперь у меня появилась помощница, Изабель, и это все, чем мне помогли, а ведь ее еще надо всему научить, а я сама, как вы знаете, здесь всего несколько недель…

Пока она щебетала, Хельд ждал, аккуратно разглядывая ее, стараясь не подавать виду, что изучает овал ее лица и мягкие каштановые кудри.

Изабель, похожая на мышь девушка с тонкими каштановыми волосами, собранными в пучок, вынырнула за Ханной и протянула той пачку писем, а секретарша вручила их Хельду. Пока она продолжала щебетать о погоде, своей нагрузке и сокращении студентов, он тихонько перебирал письма. Когда она наклонилась вперед, ожидая его указаний, он уловил запах ее духов: пахло сиренью или, возможно, фиалками. Он не хотел, чтобы она заметила, как сильно она его отвлекает, и, торопливо вернув на стол пару писем, а остальные отправив в сумку, повернулся и проговорил:

– Всего доброго, Мефрау Пендер.

Ханна забрала оставшиеся письма и улыбнулась:

– Всего доброго, профессор.

Хельд кивнул, надел шляпу и поспешил к выходу.

К вечеру на улицу вернулся утренний морозец. На улице вечерело, об этом напоминала утренняя прохлада. Поглубже натянув шляпу на голову, он молча зашагал домой по знакомой дороге. Купив продукты к ужину, он свернул на Стаалстраат, где его встретили возмущенные и сбивчивые голоса: молодая пара ругалась с немецким офицером. Прохожие останавливались, наблюдая за конфликтом с безопасного расстояния. В воздухе висело беспомощное отчаяние, такое же плотное, как окружавшая их холодная пелена. Хельд вгляделся в лица людей: ужас и трепет, и страх, что кто-то из них окажется следующим.

Солдат что-то кричал про identiteitsdocumenten[6], а молодая женщина расплакалась, причитая, что идет к врачу и просто забыла их взять. Хельд поменял направление и побрел, не поднимая головы, намеренно не смотря в сторону женщин-еврейки, когда та начала кричать. Он уверял себя, что все это скоро закончится. Это должно закончиться. Свернув на свою улицу, он ускорил шаг. Отзвуки женского крика все еще доносились до него, он поднял шарф до самых ушей, чтобы их заглушить.

У каменных ступенек, ведущих к простой коричневой двери его трехэтажного дома, он достал ключ. Позади раздались шаги двух солдат, и он торопливо отпер замок и вошел внутрь.

Хельд опустив портфель и небольшую хозяйственную сумку на пол и включил свет, освещая аккуратное и практичное, но лишенное тепла, жилье. Навстречу ему с нескончаемым мяуканьем в прихожую выбежал молодой серый кот.

Хельд оживился:

– Привет, Кот. Я тебе кое-что принес из магазина. Как прошел твой день? Мой – довольно интересно.

Кот проводил хозяина из коридора на кухню, где пристально следил за тем, как Хельд кладет в миску кусочки рыбы и заваривает чай.

Мужчина взглянул на настенные часы.

– Пора, – сообщил он коту. – Интересно, что нас ждет сегодня.

Он открыл тяжелые ставни над кухонной раковиной и широко распахнул окна. Шаг за шагом он выполнил свой ночной ритуал: осторожно развернул стул к окну, сел с чаем в руке, накрыв ноги шерстяным пледом, и стал ждать.

Кот запрыгнул ему на колени. Последние слабые лучи закатного солнца блеснули в темноте и озарили лицо Хельда. И сразу начался долгожданный концерт. Чарующие звуки соседского пианино полились в окно.

Поглаживая гибкое кошачье тело, он сообщил Коту:

– А это Шопен, один из ноктюрнов.

Он закрыл глаза и глубоко вздохнул.

Глава 2

Майкл рассматривал Эльке; ее глаза закрыты, темные мягкие ресницы сомкнуты. Каскады длинных каштановых волос, с влажными от пота кончиками, густо спадали вниз, прикрывая обнаженную грудь. Он наклонился и поцеловал ее в губы. Отстранившись, он накрыл ее простыней до подбородка, она застонала.

– Хватит, Майкл! Я устала.

Запустив руки под простыню, он начал поглаживать ее тело кончиками пальцев.

– Прекрати! – ее глаза гневно сверкнули. – Разве ты не знаешь, что сейчас идет война? Мы должны поберечь наши силы.

Майкл мягко приподнялся над ней, наслаждаясь близостью и тяжестью их обнаженных, прижатых друг другу тел, и прошептал ей в волосы:

– Именно поэтому мы и должны заниматься любовью. Кто знает, сколько нам еще осталось.

Она игриво оттолкнула его и снова прикрыла грудь простыней. Затем села, запустила руки в растрепанные волосы и спросила:

– Хочешь кофе?

Майкл вздохнул, перевернулся на спину и кивнул.

– Если это все, что ты можешь предложить.

Хихикая, она вскочила с кровати, и сдернув простыню, завернулась в нее, как в тогу, оставив Майкла лежать голым.

Двигаясь к корме своего плавучего дома, она, поглядывала, как он лежал, вытянувшись во всю длину кровати, притворившись, что нагота его не заботит.

– Я буду лежать здесь до тех пор, пока ты, покоренная моим видом, не попросишь меня снова заняться с тобой любовью, – сообщил он ей.

Она покачала головой, и перед тем, как приготовить кофе на кухне, в ожидании, когда закипит чайник, окинула критичным взглядом свою последнюю картину – незаконченную вазу с подсолнухами. Майкл заметил, что она дрожит, ее тело, реагирует на ночь, в которую плеснули жгучего холода. Услышав, что чайник закипел, он встал и надел ее оранжевый халат, найденный за дверью в спальню. Он схватил с тумбочки томик стихов, тот самый, что отдал профессор Хельд, и присоединился к возлюбленной в ее крошечном камбузе.

Эльке усмехнулась его наряду, но потом встревожилась, заметив, что он держит в руках.

– Будь начеку. Ты же знаешь, вам запрещают иметь книги.

Майкл надул щеки и полистал страницы.

– Пусть только попробуют забрать. Они могут отнять мою свободу, но не могут заглушить мой разум и мысли! Ни того, ни другого я им не отдам.

В ее голосе зазвучало беспокойство:

– Ну а что ты теперь будешь делать? Эти новые правила запрещают выходить на улицу после девяти вечера, читать книги, учиться…

Задумавшись, Майкл захлопнул книгу.

– Я еще не рассматривал этот вариант, но может, я останусь здесь и буду целыми днями писать стихи и готовить еду. Только вообрази, какая это роскошь – прятаться и писать изо дня в день стихи.

– Нет, я серьезно. Ты не думал уехать? Не знаю, как сложно будет выбраться, но, может, тебе стоит попытаться?

– И куда идти? Я же еврей. И хотя после смерти бабушки я перестал соблюдать все традиции, для наших новых немецких гостей я все еще еврей. Для меня теперь нигде нет места. К тому же, я ни за что не расстанусь ни с любимым Амстердамом, ни с тобой.

Она улыбнулась и вложила свои пальцы в его руку, сплетая их.

– Впервые слышу, как ты говоришь о своей вере. Тебя не волнует, что я не еврейка?

Он удивленно посмотрел на нее.

– Я и сам едва чувствую себя евреем. Да, у меня в роду все евреи. И да, я в детстве ходил в синагогу. И, наверняка, мне нравилось, как раввин читал Тору, но, когда Бог отнял у меня семью, я перестал в него верить… – с трудом сдерживая горечь в голосе, он продолжил: – Как ты знаешь, мой отец воевал в Первой Мировой, поэтому его смерть от ранения меня не потрясла, но когда спустя год моя мать скончалась от туберкулеза, и я видел, как она боролась за каждый вдох, а затем и бабушка умерла через несколько недель – после этого я понял, что никогда больше не смогу поверить в справедливого и доброго Бога. Тем более, война все идет и идет, а мой народ преследуют.

Его голос стих из-за с пробудившегося волнения: он снова почувствовал уже пережитые изоляцию и одиночество из-за потери всех близких перед началом войны.

– Ты всегда можешь на меня рассчитывать, – прошептала Эльке. – И если наши отношения перерастут во что-то более… – она слегка покраснела, – постоянное, тогда, если ты захочешь, я готова принять твою веру.

– Более постоянное? – повторил он с притворным удивлением, обнимая ее. – Звучит мило. Хотя я очень удивлюсь, если сыщется раввин, который нас благословит. Наверняка они все попрятались.

Он наклонился вперед и тронул поцелуем ее холодные губы.

– Не переживай так сильно. Все это скоро закончится, а мы пока продолжим бороться с ненавистью любовью.

Он снова попытался обхватить ладонью ее грудь, но она взяла его блуждающую руку и вложила в нее кружку с кофе.

– Ты неисправим.

Глава 3

В тот же с вечер Ханна Пендер возвращалась после работы в университете домой, одетая в темно-синюю фетровую шляпу, пальто и кожаные перчатки, широкий лакированный пояс подчеркивал тонкую талию. Она быстро двигалась сквозь ледяную дымку собственного дыхания, на ходу сковывающую ее лицо. Вопреки холоду, она остановилась на углу своей улицы, вглядываясь в небо., Несмотря на мороз, сумерки были прекрасны: она залюбовалась стаей перелетных птиц, возвращающихся домой, длинные темные ряды тянулись над ней в красном мраморном небе.

«Если небо красно к вечеру, моряку бояться нечего» – проговорила она себе по нос и засмеялась. Прабабушка Ханны была англичанкой, и она много раз слышала от нее эту поговорку. Она все еще смотрела на небо, когда, к ней подбежал мальчик.

– Ханна, Ханна, он выпал! – радостно улыбаясь, завопил ребенок. Он показал на зияющую дыру во рту, где еще вчера был зуб.

Она улыбнулась и опустилась на корточки, чтобы быть с ним вровень.

– Дай-ка посмотрю, – сказала она, ее глаза заблестели.

Даже с широко открытым ртом он продолжал говорить.

– Я нашел стювер[7] у себя под подушкой сегодня утром!

– Молодчина, Альберт. – Ханна поднялась на ноги. – Тебе пришлось его расшатать?

Альберт отрицательно затряс головой – пожалуй, слишком усердно… Почувствовав ее сомнения, он с неохотой добавил:

– Но только чуть-чуть.

Ханна пригладила мальчику волосы, и он убежал сообщить о своем достижении кому-то еще.

Она стояла, очарованная, напоминая себе, что еще не все потеряно в эти страшные времена; еще существовали невинные вещи: ласточки по весне вили гнезда, а у детей выпадали молочные зубы.

Завернув за угол Ханна заметила энергично машущую ей из дверного проема женщину – это была давняя подруга ее матери, мефрау Оберон, которую с детства все соседи называли «Ома», то есть «Бабушка». Маленькая и сухонькая старушка была закутана в шаль с бахромой и темную тяжелую юбку. На ногах толстые черные чулки и клоги – традиционные деревянные башмаки. Пока Ханна поднималась к ней по тропинке, женщина вернула прядь выбившихся седых сальных волос обратно под поношенный платок и потеребила коричневый бумажный сверток, крепко сжимаемый морщинистыми руками. Высокая, в сто семьдесят сантиметров и туфлях на высоком каблуке, Ханна возвышалась над ней.

– Шерсть для твоей мамы, – беззубо улыбнулась мефрау Оберон, протягивая сверток. – Я бы и сама отнесла, но у меня тушится мясо.

Ханна наклонилась, чтобы обнять старушку.

– Благодарю вас, мефрау Оберон. Не стоило утруждать себя. Мама будет так рада!

Ома отмахнулась от благодарности.

– За все эти годы Клара так много сделала для меня, особенно после смерти мужа. И это такая мелочь. К тому же, мне все равно пришлось стоять в очереди.

Она горячо расцеловала Ханну в обе щеки. Когда Ханна вернулась на дорогу, Ома крикнула ей вдогонку:

– Поцелуй ее за меня!

Ханна помахала в ответ.

Она только собиралась перейти улицу, когда перед ней резко затормозил грузовик. Яростное облако копоти с вонючим запахом бензина заставило Ханну отступить назад. Грузовик был немецкий. В кузове громоздились груды велосипедов.

Ханна вздохнула, думая об ущербе. Металл и резина, вероятно, нужны для военных нужд, однако все понимали, что это всего лишь очередная уловка, придуманная врагом, чтобы подавить их, лишить любого проявления свободы и независимости.

Когда грузовик тронулся с места, что-то отлетело назад и с грохотом упало на землю. Это была педаль: расшатавшись, она оторвалась с нависшего велосипеда. Ханна непроизвольно наклонилась и подобрала ее. Спрятав педаль в карман, она направилась домой.

По обе стороны от тропинки, пробивая себе путь через мерзлую почву, поднимались крокусы, восхищающие Ханну своим неукротимым бесстрашием. Красно-синий молочный бидон у двери её дома стал прибежищем для нарциссов.

Она повернула ключ в замочной скважине, и как только вошла внутрь, оказалась окутана волной теплого домашнего уюта. Прихожая была выкрашена в мягкий и приглушенный лимонный цвет, а расписанные вручную синие тарелки гордо красовались на высоких полках. Как только она закрыла за собой дверь, дедушкины часы из красного дерева, хозяева прихожей, словно обнимая и приветствуя ее дома, мягко и глубоко пробили пять часов.

Хриплый, старческий голос окликнул ее из гостиной:

– Привет, родная!

Ханна сняла пальто и повесила на деревянный крючок.

– Привет, мама, – отозвалась она.

Мать сидела в своем кресле, склонившись над вязанием. Ее, похожие на пушистую пряжу волосы обрамляли морщинистое лицо, расплывшееся в широкой улыбке, схожей с улыбкой дочери. Она подняла на Ханну задумчивые глаза того же оттенка синего.

– Все еще так холодно, – сказала она, недовольно качая головой.

– Да, – кивнула Ханна и, подняв соскользнувшую на пол толстую шерстяную шаль, накинула ее на плечи матери, а затем подбросила дров в камин.

– Что у тебя там новенького? – спросила Клара, заметив сверток, который дочь поставила у ее ног, пока занималась камином. – Мефрау Оберон кое-что тебе передала.

Клара опустила вязальные спицы на колени, в ее глазах заплясали огоньки предвкушения. Ханне нравилось видеть маму такой оживленной.

– Ну что, – нетерпеливо спросило Клара, – я могу развернуть?

Ханна прошла через комнату и вручила сверток в протянутые руки матери. И хотя те были скручены артритом, каким-то образом они сумели справиться с бумагой за короткое время. От радости женщина хлопнула в ладоши:

– Зеленый! Великолепно! Он так подойдет для новой шапки Петера, если я заставлю этого негодяя носить шапки!

Ханна разглядывала мягкие мотки шерсти мшисто-зеленого цвета, пока искусные пальцы Клары разглаживали их на коленях.

– Мама, – засмеялась она, – остались ли в Голландии еще дети, которые ходят без связанных тобой вещей?

Клара усмехнулась про себя и вернулась к отложенной работе.

– Это мой личный акт сопротивления, – призналась она. – Я собираюсь согреть всех голландских мальчишек, даже если не смогу их уберечь.

Ханна кивнула и пошла на кухню ставить чайник. Вернувшись в гостиную, она заметила, что руки матери вцепились в подлокотник кресла.

– Я хочу встать, совсем одревенела, – объявила она, и, уклонившись от попыток дочери помочь, медленно поднялась. Чтобы разогнуться ей потребовалось время, и она, ковыляя, сделала несколько шагов. Затем выпрямилась, и опираясь на трость, направилась к окну.

– Как дела в университете, дорогая?

Ханна задумалась – она не знала, как много можно рассказать матери, а потому остановилась на следующем:

– Все по-прежнему. Меньше студентов, больше правил.

Раздвинув занавески, Клара всмотрелась в сумерки за окном и задумалась. – Так много уныния, всем этим трудно будет дышать любому. Иногда я рада, что сижу дома. Не уверена, что смогу это выдержать. Наверняка, если когда-нибудь выйду отсюда, то меня запрут в камере в первый же день: скажут, что передавала секреты британцам или ударила тростью одного из фрицев.

Ханна двигалась по комнате, наводила порядок и посмеивалась – Вот уж кто, а ты самое секретное наше оружие, мама. Кто бы стал подозревать седую старушку-рукодельницу в шпионаже? Не сомневаюсь, что будь у тебя возможность, ты в одиночку уничтожила бы всю немецкую армию.

Клара согласилась, шутливо погрозив воздуху тростью. Потом подошла к другой занавеске и решительно задернула ее.

Ханна сняла кипящий чайник и заварила чай. Затем, развернув оберточную бумагу, достала тонкий кусок мяса, добавила черный хлеб и фрукты и они поужинали у камина. Ханна вышла в коридор и достала из сумки подпольную газету «Хет Парол» – ее передал для Клары один из преподавателей в университете. Роясь в кармане пальто в поисках ручки на случай, если мать захочет пометить статьи для Ханны, она обнаружила в нем подобранную на улице педаль. Забрать педаль – было каким-то естественным решением, желанием отбить у немцев хоть что-то, принадлежащее им самим. Но сейчас, когда она смотрела на педаль, ее осенила идея.

– Я иду в папину мастерскую, – крикнула она через плечо, сунув газету в нетерпеливую руку матери.

Клара придвинулась ближе к камину, и принялась просматривать заголовки, одобрительно кивая головой.

Накинув пальто, Ханна прошла через заднюю дверь и по узкой каменной дорожке спустилась в их крошечный садик. Обычно дома в Голландии не имеют задних садов, но их дом граничил с небольшим лесом, и отец при покупке выторговал им клочок земли. Открыв две массивные деревянные двери в отцовскую мастерскую, она перенеслась в прошлое. Тот же запах пыли и масла встретил ее, как в детстве. Протянув руку за дверь, она включила свет. Одинокая лампочка качнулась взад-вперед, и, лязгнув металлической цепью, осветила все помещение. На свет прилетел заплутавший мотылек, его крылья с резким шелестящим звуком забились о лампочку. Она огляделась, глубоко вдохнула, позволяя убаюкивающим воспоминаниям наполнить ее трепетом, охватывающим ее каждый визит сюда. Присутствие отца, большое, но смутное, все еще ощущалось, заполняя все пространство. Она посмотрела на свои руки и затем, по одному разжала пальцы, предлагая педаль мастерской.

По щекам потекли слезы, и Ханна удивилась им. Из-за времени, в которое они живут, из-за этой войны, воспоминания об ушедших муже и отце переживались острее, тоска, спрятанная глубоко, теперь вышла наружу.

Закрыв глаза, она представила себе, как большая, медвежьярука отца тянется к ней и забирает педаль, его густые темные брови хмурятся, когда поверх очков для чтения он видит, что она ему дает. И тогда своим низким раскатистым голосом он бы спросил: «Что это ты мне принесла, Ханна-медвежонок?». Он осторожно покрутил бы педаль в своей огромной ладони, рассматривая, как сокровище из неведомой страны. А потом, несмотря на пустяковый подарок, заключил бы ее в объятия и сказал: «Спасибо, дорогая».

Ханна смахнула слезы и прошла дальше, к верстаку, так и не тронутому после смерти отца. Она положила педаль на стол рядом с последним проектом, над которым он когда-то работал – трехколесным велосипедом для одного из соседских детей.

Расхаживая по мастерской, она поежилась и плотнее закуталась в пальто. Отец обожал велосипеды: на стенах висели цепи и поникшие, сдутые камеры, в углу громоздились колеса со спицами, лежали стопкой снятые кожаные сиденья. Все стены были увешаны пожелтевшими плакатами и афишами велосипедных мероприятий; шаткие темно-зеленые полки забиты банками с краской, смазочными маслами и клеем для седел.

Она ходила кругами по комнате, и вдруг остановилась, завороженная ярким плакатом: на нем усатый мужчина в коротких штанишках и котелке опасно балансировал на элегантном пенни-фартинге[8]. Слова на афише гласили: «То, что ему нужно!». Ханне внезапно пришла в голову идея, от которой по телу прошлась приятная дрожь.

Она подошла к пыльным, но аккуратным отцовским книжным полкам и стала искать нужную книгу. Улыбнувшись самой себе, Ханна сняла ее с полки, и, довольная, смахнула с обложки пыль. Повернувшись, она вышла из мастерской и погасила свет.

Может еще и есть кое-что, что поможет ей справиться с этой тоской.

Глава 4

На следующий день, в субботу утром, Хельд вышел из дома, запер дверь и направился в центр Амстердама. По выходным он обедал со своей племянницей Ингрид. Она – единственная дочь его покойного брата, Маркуса, и он считал своим долгом участвовать в ее жизни. На ее долю выпало столько несчастий!. Сильнейшим потрясением в детстве стала потеря родителей, умерших от гриппа.

Добрые родственники матери отправляли ее в порядочные школы, только за тем, чтобы ей там говорили, что она не совсем подходит, когда она обычно забрасывала учебу, нисколько не заботясь о своем образовании. Все свое бурное детство она изо всех сил старалась обрести друзей и найти место в мире. Теперь, когда ей исполнилось двадцать, вся эта отверженность выстроилась внутри в грубый и жесткий панцирь. Однако Йозеф еще лелеял надежду, что в один прекрасный день она станет мягче и милее, больше похожей на его дорогого, кроткого брата.