Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Я заметил, что, когда вы упоминаете свою дочь, вы называете ее «она», или «малышка», или «ребенок». Вы никогда не зовете ее по имени?

— Какой фотоальбом?

* * *

— Я не знаю. У меня никогда не было альбома, только несколько старых снимков, которые я хранила в коробке. Фотографии Пола, когда он был маленьким. У меня не было фотоаппарата, но друзья дарили мне снимки…

Во время последней трапезы с Луизой и Джимми в том большом ресторане на Елисейских Полях, перед моим отъездом в Израиль, мы отпраздновали с шампанским назначение Джимми на полноценную роль в будущем фильме Луиса Бунюэля и их предстоящую свадьбу с Луизой. Он жил тогда в маленькой квартирке на улице Сен-Мартен с видом на сквер и башню Сен-Жак. Возможно, они переехали в более просторную квартиру, и в этом случае я надеялся, что консьержка даст мне их новый адрес. Озабоченный этими мыслями, я шел по улице Риволи, когда увидел, что навстречу мне, слегка прихрамывая и опираясь на трость, идет Джимми с сигаретой во рту. Я застыл. Казалось, он полностью погружен в себя. Не дойдя до меня двух метров, он остановился, и ему понадобилось несколько секунд, чтобы узнать меня; я увидел, что у него появился шрам под левой скулой. Он уронил трость, бросился ко мне и крепко обнял, хлопая ладонью по спине. Я слышал, как он повторяет: «Мишель, Мишель, Мишель…» Наконец он ослабил хватку, его лицо скривилось; из глаз хлынули слезы.

— А где эта коробка?

– Что случилось, Джимми?

Он удивленно посмотрел на меня:

— В моей спальне. Но это не альбом… Я не подумала об этом раньше. Все так непонятно.

– Да ведь Луиза… Луиза погибла!

— Хм… Не думайте об этом. Робби Джилл рассердится, если я расстрою вас, и больше не пустит меня, оставит одного Пола.

– Что?!

Он вытер слезы рукавом.

Улыбка мелькнула в ее старческих глазах.

– Да, старик, ее больше нет.

— Могу я хотя бы расстроиться? Мне больше нечего делать.

– Когда это случилось?

– Одиннадцатого июля.

Я засмеялся.

– В день моего отъезда!

А я ничего не знал! Джимми хотел поднять трость, но я его опередил.

— Единственное, о чем я жалею, — сказал я, — это о том, что Пол все-таки забрал книги Валентина. Он клянется, что не делал этого, но он все же должен был забрать их, потому что в доме их больше нет.

– Ты что – повредил ногу?

Доротея нахмурилась.

– Этот Джеймс Дин теперь похож на изломанную марионетку, правда? Я чудом выкарабкался, старик, ты и представить себе не можешь, через какой ад я прошел. Четыре перелома, две операции, пять недель в больнице; я думал, что никогда не выйду оттуда. Ну а потом я все-таки кое-как пришел в себя; правда, меня пока шатает – когда немного, когда сильнее, но я все-таки хожу.

Мы зашли в кафе на площади Шатле, где Джимми представил меня как своего лучшего друга и сильного игрока в настольный футбол; его обещание не брать в рот ни капли алкоголя улетучилось вместе с внешностью героя-любовника, и теперь он наверстывал упущенное.

— Нет, дорогой, Пол не брал их.

– Авария случилась почти полгода назад, но я до сих пор так и не понял, что произошло. Какое было волшебное время, я всю жизнь мечтал об этом: наконец-то мне дали настоящую роль, я думал, когда закончатся съемки, мы поженимся. Луиза собиралась дождаться твоего возвращения: ей хотелось, чтобы ты стал ее свидетелем на свадьбе. Она предложила отвезти меня в булонскую студию, где я должен был примерить костюмы, на своем «энфилде», так было проще из-за пробок. Я сидел сзади и, как всегда, прижимался головой к ее спине, поэтому ничего не видел и не слышал. Очнулся только через три дня в больнице в Гарше, там мне спасли жизнь.

— Не брал? — скептически переспросил я. — Он послал кого-то другого?

– Это была авария? Столкновение с машиной?

— Нет, дорогой. — Морщинки на ее лбу стали глубже. — Валентин хотел, чтобы эти книги достались вам, и я знаю, что он был бы в ярости, если бы их забрал Пол, потому что он не очень любил Пола, просто терпел его ради меня.

– Мотоцикл вынесло на встречную полосу, и он на полной скорости врезался в фургон. Луиза умерла мгновенно. По словам свидетелей, она совершила наезд намеренно, потому что прибавила скорость и ничего не сделала, чтобы избежать столкновения.

– Но ты что-то видел?

— Но… кто взял их?

– У меня в памяти на этом месте – черная дыра.

— Билл.

– Это невероятно! «Энфилд» – почти развалюха, у него плохо работало рулевое управление, он должен был заглохнуть!

— Кто?

– Я говорю себе то же самое, и все-таки она прибавила газу! Возможно, в тот момент ей стало плохо.

Я заказал официанту еще виски с колой. Джимми попросил оставить бутылку на столе.

— Билл Робинсон, дорогой. Он сохранит их.

– У нее не было никаких причин для самоубийства: вы собирались пожениться, у тебя карьера пошла в гору.

— Но, Доротея, кто такой Билл Робинсон, где он и почему книги у него?

– Я твержу себе это каждую ночь… И еще: в то утро Луиза сообщила мне, что беременна.

Она виновато улыбнулась.

– Какой ужас!

– Для меня это была грандиозная новость, но Луиза не выражала никакой радости.

— Понимаете, я так боялась, что Пол вернется и заставит меня отдать их. Он иногда так утомляет меня, что я делаю все, что он хочет, но, в конце концов, он мой сын, дорогой… Поэтому я попросила Билла Робинсона прийти, забрать все книги и сложить в гараже. Билл мой хороший знакомый, поэтому он пришел и забрал их, и они будут в полной сохранности. Билл — милый молодой человек, он ремонтирует мотоциклы.

– Когда женщина беременна, она не кончает с собой!.. Это был твой ребенок?

– Она не знала, твой или мой, но мне было все равно, главное – что он есть, правильно? Теперь это не имеет никакого значения.

Мы разговаривали два часа, обсуждали эту историю со всех сторон, пытаясь найти ей объяснение.

– С тех пор я почти не сплю, все время думаю о Луизе, ночью разговариваю с ней. Ты помнишь ее и можешь меня понять. А знаешь, я по тебе скучал. Что, если мы сходим в клуб, пропустим по стаканчику?

– Уже поздно, тебе лучше вернуться домой.

– Ты же не бросишь меня!

– Куда ты хочешь пойти?

– Давай пойдем к Кастелю.

– Нас не пустят.

ГЛАВА 11

– Я член клуба, а ночи такие длинные. В моем несчастье мне немного повезло: продюсер «Тьерри-Сорвиголовы» оказался очень славным малым, он нашел оправдание моему отсутствию и, когда я начал ходить, вернул меня на роль коварного англичанина, только теперь я не езжу верхом. Я стал чем-то вроде звезды: поначалу люди меня оскорбляли, а теперь похлопывают по плечу: из-за моей фамилии и британского акцента они уверены, что я англичанин, и просят у меня автограф; к сожалению, я погибну в предпоследнем эпизоде, стрела пронзит мне сердце, но еще секунд десять я потрепыхаюсь… Я подписал контракт на драму времен Революции, и у меня есть еще два предложения, но только на телевидении. Лучше, чем ничего, правда?

Я улегся спать после полуночи, подумав, что хотя меня не убили сегодня, но сейчас уже завтра.

Джимми подозвал официанта, чтобы расплатиться, но я достал бумажник.

– Предоставь это мне.

Нэш и я поужинали вместе в полном согласии относительно завтрашней сцены в паддоке, где его жокей будет в синем, тогда как жокей Сиббера — в зеленом с белыми полосками.

– Ты шутишь? Когда меня выписали из больницы, я еще месяц провел в санатории, отрезанный от всего мира, и однажды в приемной ревматолога, замечательного врача, мне на глаза попалась обложка «Пари-матч» с перевернутым автомобилем и деревом над ним; я читал статью с этими необыкновенными фотографиями и думал: «Как чувак сумел снять такое? Он же сильно рисковал: взять хоть фото на мосту со стволом дерева, которое прошило магазинчик насквозь, или с механиком, отмывающим свои отвертки, – они просто невероятны!» И вдруг я увидел твое имя и просто глазам не поверил. Ты обалденный фотограф, старик! Я спросил у дока, можно ли мне забрать журнал, он не хотел отдавать, но я сказал, что имею полное право его прихватить – при такой цене за консультацию. Кому только я не показывал твои снимки! Теперь ты знаменитость!

Был уже час ночи, когда мы оказались на улице Принцессы, у входа в клуб. Охранница, сидевшая в стеклянной будке, не позволила войти троим мужчинам в смокингах, однако пропустила нас, расцеловавшись с Джимми, который сказал: «Югетт, это Мишель, мой лучший друг». Потом повернулась к подошедшему высокому мужчине добродушного вида, с залысинами на висках и галстуком, повязанным на манер шейного платка. Мужчина пожал Джимми руку.

После вечерних приготовлений к сцене с дознанием в Жокейском клубе Нэш, не сказав этого прямо, дал мне понять, что предпочитает репетировать все вдвоем со мной, так что во время общих сцен, когда ему почти не надо было спрашивать или отвечать на вопросы, в его сознании уже была отчетливая схема исполнения. Я не знал, репетировал ли он таким образом с каждым режиссером, но у нас эта работа получалась замечательно плодотворной, выражаясь в его полной готовности к каждой сцене. Мы экономили время и опережали график, и это главным образом была его заслуга.

– Жан, познакомься с Мишелем Марини, это его фотографии наводнения во Флоренции ты видел в «Пари-матч», он мне как брат.

– Добро пожаловать, Мишель, чувствуйте себя как дома, – ответил тот.

Как обычно, последние два вечерних часа я провел с Монкриффом, вместе с ним вычерчивая план расстановки камер и освещения в паддоке, а также для съемок повседневной подготовки к скачкам — как седлают лошадей, выводят их из стойл, ведут в паддок, снимают попоны, как жокеи садятся верхом. Дополнительные камеры обходились недешево, но тоже сберегали время; позднее мне предстояло склеить воедино множество кусочков и кадров из нескольких длинных лент, чтобы дать полное представление о напряженной подготовке к заездам. Щелканье пряжек на кожаных ремнях, блеск масла, которым смазывают копыта, крупным планом — мускулы, переливающиеся под лоснящейся шкурой. Требовалось только две секунды визуального изображения, чтобы создать впечатление спешки и деловитости, но, чтобы ухватить эти секунды, порой нужны были долгие минуты съемки.

Мы поднялись на второй этаж; Джимми ужинал здесь почти каждый вечер в интерьере бель-эпок[166], перегруженном позолотой и десятками фотографий в рамках на стенах; он знал большинство клиентов – в том числе нескольких знаменитостей кино и сцены, а также официантов и все блюда в меню. Он спросил, голоден ли я.

Для создания хорошего фильма требовалось терпение. Это вам не щелк-щелк — и готовы эпизоды, придуманные кем-то, а это медленное, вдумчивое прояснение их глубинного значения.

– Да, немного.

Ну… я надеялся.

Джимми заказал две порции говяжьей грудинки и бутылку шабли. Рядом с нами какой-то американский актер пытался сказать на ломаном французском несколько слов бледной манекенщице с непроницаемым лицом. Официант откупорил бутылку вина и налил мне на донышко, чтобы я его продегустировал. Джимми не терпелось чокнуться за нашу встречу, и мы быстро «уговорили» всю бутылку.

И вдруг мне почудилось, что я схожу с ума: на лестнице, словно сияющий ангел, возник Клод Франсуа – да, сам Кло-Кло, – он направился прямо к нам, со словами: «Как дела, Джимми?» Они расцеловались – здесь все целовались при встрече, – и Клод сел с друзьями за столик недалеко от нас. Так я узнал, что наша национальная звезда не пропускает ни одной серии «Тьерри-Сорвиголовы» – своего любимого фильма.

Утром, пока молчаливый молодой водитель вез меня в Хантингдон, я думал о книгах Валентина, спасенных Доротеей, и о неуверенности, пробивавшейся сквозь задиристость Пола. Он не пытался прервать мой визит к больной: пять обещанных минут растянулись до десяти, пока я сам не решил, что Доротее пора отдохнуть.

– Клод, познакомься с моим другом Мишелем Марини, это он снимал наводнение во Флоренции для «Матч».

– Да-да, ужасное бедствие. Расскажите, что вы видели.

Пол вместе со мной прошел от двери ее палаты до выхода из больницы, дыша неровно и глубоко, словно желая что-то сказать, но никак не решаясь. Я дал ему время и возможность, но он, в отличие от своего дяди, не созрел еще для исповеди.

Мы проговорили целый час; похоже, Клод был потрясен масштабом разрушений, причиненных городу. Он тоже увлекался фотографией, захотел посмотреть на мой фотоаппарат, засыпал меня техническими вопросами о регулировке объектива, о диафрагме, об управлении глубиной резкости, о выборе объективов, потом даже спросил, не продам ли я его, но я отказался. Меня так и подмывало в свою очередь спросить, нельзя ли сделать несколько снимков, пока он наслаждается лососем по рецепту Брийя-Саварена[167], но я не решился. Люди приходили сюда выпить, пообщаться с друзьями, а не для того, чтобы стать добычей алчного фотографа. Если я хотел стать своим в этом клубе, нужно было соблюдать правила вежливости.

Доротея сказала, что Пол кричал на нее. Ради нее самой я молил Бога, чтобы это было ошибкой.

Часа в три ночи Клод изъявил желание размять ноги, и мы спустились в подвальчик клуба, где царила довольно непринужденная атмосфера. Клод познакомил меня со своими друзьями, и тут я очертя голову бросился в атаку: «Клод, можно я вас щелкну несколько раз?» Я ждал, что он сразу перестанет улыбаться и откажется.

– Это большая честь для меня, но лучше спросить разрешение у Иоланды, супруги Жана. Они ненавидят, когда у них в клубе фотографируют.

Еще не было восьми часов утра, но ворота Хантингдонского ипподрома уже были широко открыты, чтобы впустить местных жителей. Бесплатный завтрак, обещанный всем, кто придет поучаствовать в съемках фильма, выражался в бесконечных хот-догах, раздаваемых с фургона с откидным бортом. Погода, невзирая на холод, оставалась ясной. У меня не было повода волноваться, что горожане заскучают и не явятся снова: «устное радио» сработало отлично, и сегодня у нас была толпа куда больше, чем за день до того. Рекламный отдел кинокомпании приготовил пятьсот футболок, чтобы подарить по одной каждому помощнику из местных (к моему изумлению, на груди каждой футболки красовалась надпись большими буквами «НЕСПОКОЙНЫЕ ВРЕМЕНА», однако, если присмотреться поближе, становились видны буквы помельче, так что все вместе читалось «НЕСПОКОЙНЫЕ во все ВРЕМЕНА»), но я уже начал думать, что футболок на всех не хватит.

Мне не пришлось просить дважды.

– Если Клод согласен, то мы не против.

Руководство Хантингдонского ипподрома было неизменно любезно и услужливо, нам был обеспечен неограниченный доступ ко всему, что нам было нужно. Я настолько сильно не желал злоупотреблять их гостеприимством, что заставил О\'Хару нанять целую армию уборщиков, чтобы вычистить весь мусор, который останется после нас.

Я подготовил свою «Лейку», выставив диафрагму на 32 и фокусное расстояние 28 мм, чтобы снимать крупным планом. И пошел искать Клода в толпе виляющих бедрами танцоров. В этот момент «Бич Бойз» уступил место неизвестной мелодии, неистовому и ритмичному бурре[168], чередующемуся с отрывками в томном южноамериканском духе.

— У них есть своя команда мусорщиков, — запротестовал он. — В конце концов, мы им платим.

– Что это за музыка?

– Бостелла! – пояснила Иоланда, как нечто очевидное.

— Доброе отношение дороже денег.

Танцоры то подпрыгивали, хлопая в ладоши над головой; то с воплями катались по полу, барахтались в куче, потом помогали друг другу встать и исступленно начинали все сначала. Я отснял целую пленку, запечатлевая Клода, который прыгал выше остальных, широко раскинув руки, словно хотел охватить неоновое небо, абсолютно счастливый посреди этого коллективного безумия.

Он проинструктировал менеджера, дабы после нас на ипподроме не было ни пятнышка.

Вторая пленка, третья…

Теперь я должен покаяться, отречься от тех глупостей, которые наговорил о Клоде Франсуа; я всегда говорю второпях, не задумываясь, воспроизводя чужие штампы. Я давал Клоду уничижительные оценки и теперь хочу отречься от них, потому что с этого дня я постоянно встречался с ним и он оказался приветливым и дружелюбным человеком; правда, иногда его подводил слишком бурный темперамент, но бывают ли звезды другими? В последующие десять лет я сделал сотни его фотографий, все необычные; он всегда с готовностью исполнял мои требования, убежденный, что я великий фотограф, в то время как это он был потрясающей моделью.

Естественно, весовая и раздевалка тоже были не заперты, когда я пришел. Костюмеры раскладывали яркие жокейские рубашки рядом с брюками и ботинками для верховой езды.

Мы вышли из клуба. В пять часов утра Париж еще спал, но у меня сна не было ни в одном глазу. Джимми предложил пойти в Ле-Аль, поесть лукового супа[169], но Клод предпочел вернуться домой, сказав на прощанье: «Дай мне номер твоего телефона на случай, если мне понадобится фотограф». Я еще не успел обзавестись телефоном, и он оставил мне свой номер. Потом я проводил Джимми до дому. Он спросил, не хочу ли я пойти вместе с ним в кино на проспекте Мак-Магона посмотреть еще раз «Бунтаря без причины». «Конечно, с удовольствием!» – сказал я. А после фильма, памятуя о том, что фотографии – товар скоропортящийся, пошел на улицу Реомюр и стал ждать в ближайшем кафе, когда откроется агентство. Филипп Морж появился в восемь часов. Я положил ему на стол три пленки.

Не только рубашки, вся одежда была сшита специально для фильма. Все, кроме скаковых седел, взятых напрокат, принадлежало компании.

* * *

Психоаналитик обводит бесстрастным взглядом кушетку, смотрит на часы, встает, потягивается; проходя мимо зеркала, проводит рукой по волосам, поправляет свой синий вязаный галстук. Он берет журнал, устраивается на кушетке и начинает читать. Спустя несколько дней он получает конверт от Сесиль Вермон с чеком и двумя нервно нацарапанными строчками на листке, вырванном из блокнота со спиралью: «Я знаю, что мы не закончили, но у меня нет времени ждать. Я должна принять свою жизнь».

На скамье было разложено двадцать полных комплектов обмундирования, поскольку костюмы всегда шили про запас, к тому же в то время, когда все это подготавливали, не было известно, сколько лошадей будет занято в фильме. В раздевалке не было никого из жокеев — им было велено прийти к девяти, — и поэтому без всяких помех я взял то, что мне было нужно, и в одиночку заперся в умывальной.

Он терпеть не может, когда пациенты из-за какой-то прихоти внезапно отказываются от лечения, не думая о последствиях: это все равно что прыгнуть с парашютом, а в последний момент решить его не открывать. Никто не измерил разрушительное действие прерванного лечения – это своего рода психический рак, который незаметно будет пожирать их и заставит страдать до конца дней. Для него же это настоящий провал, ему не удалось вывести Сесиль на путь выздоровления. Он снова берет блокнот, просматривает свои заметки, отчеты о сеансах, ищет, когда он упустил важную деталь, нащупывает, как сыщик, малейшие зацепки, роется в воспоминаниях. Кажется, он уже близок к разгадке, но нет, ему не удается найти просвет в этом хаосе – пациентка оказалась трудной, много труднее, чем другие, и на нее требовалось больше времени. Все-таки от него ускользнули нюансы, которые прояснили бы картину, будь у него верное чутье.

Я взял два защитных костюма, созданных для предохранения жокея от худших последствий падения. Раздевшись до нижнего белья, я надел первый костюм и застегнул его на «молнию».

Например, когда Сесиль сказала, что не любит смотреть на дочь или что ей тяжело находиться с ней рядом, надо было попросить ее прийти вместе с ребенком. Хотя бы один раз. Пусть даже девочке нет еще и трех лет. Но психоаналитик не видел в этом никакой пользы. И потом, это не принято. Жаль, иначе он сразу понял бы, что девочка – вылитая Сесиль. Анна и ее мать были похожи как две капли воды: одно и то же лицо с тонкими чертами и своенравным выражением, тот же легкий мальчишеский силуэт, те же каштановые волосы – короткие у Сесиль и собранные в конский хвост у малышки, та же моторика. Анна – это уменьшенная копия Сесиль. Если бы он увидел их вместе, возможно, терапия пошла бы по другому пути.



В сущности, защитный костюм — это жилет из синего хлопка, мало весящий, между двумя его слоями зашиты плоские полистиреновые пластины, примерно шесть дюймов на четыре, в полдюйма толщиной. Жилет закрывает тело от шеи до таза, сзади имеется дополнительный кусок для защиты копчика, от него широкий мягкий ремень продевается вперед между ног и пристегивается, чтобы защитный костюм не смещался. Также дополнительные пластины свисают с плеч, как эполеты, прикрывая руки сверху, и застегиваются на «липучку».

Сесиль никогда не отличалась хорошим аппетитом, но теперь она почти совсем перестала есть, ограничиваясь кофе с молоком и сухим печеньем. Ей плохо. Вот уже три года она плывет против течения, борясь со своей нелюбовью, с отсутствием чувства вины, прибегая к скальпелю психоанализа, но ее попытка спастись психотерапией стала еще одним источником разочарования. Она, как Сизиф, обречена всю жизнь вкатывать на гору огромный камень, который, едва достигнув вершины, раз за разом скатывается вниз. И она приходит к выводу, что эта отчаянная попытка установить полноценные отношения с дочерью закончилась полным провалом: «Я играю в дочки-матери, но ничего не чувствую. Мне нечего ей дать – даже улыбку, так кто я для нее?..» Она спрашивает, как точнее себя назвать – «самозванка» или «обманщица»?

А впрочем, какая разница? Она не любит Анну, не испытывает к ней никакой привязанности. Это чужой человек, может быть, даже враждебный ей, – значит, нужно наконец смириться с тем, что ей никогда не полюбить свою дочь.

Хотя я взял самый большой размер, жилет был мне в обтяжку. Когда я надел поверх него второй, то «молния» на груди не сошлась; я частично решил проблему, натянув поверх обоих жилетов свои брюки и стянув потуже ремень, чтобы прижать их друг к другу. Я чувствовал себя, как хоккейный вратарь в пластиковых доспехах, но, надев поверх жилетов свой обычный свитер и синюю штормовку, я не выглядел в зеркале намного толще, чем всегда.

И точка. Единственная услуга, которую она может оказать Анне, заключается не в любви, а в том, чтобы избавиться от нее. Она не видит иного выхода, раздумывает, примут ли ребенка органы опеки, не решается зайти в кабинет инспектора по социальным делам, всю ночь лежит без сна, перебирая эти подлые мыслишки.

И вот однажды утром, на рассвете, у Сесиль возникает идея. Отличная идея. И она засыпает. Наконец-то.

Я понятия не имел, насколько жокейский защитный жилет может устоять против ножа, но психологически дюйм полистирена и четыре слоя плотного хлопка были лучше, чем ничего. Я не мог проводить весь рабочий день, беспокоясь о том, что может и не произойти.

* * *

Два дня назад я радостно мчался по ипподрому верхом на лошади, преодолевая препятствия, без всякого защитного жилета, рискуя своей шеей. Я был бы счастлив проделать это снова. Удивительно, насколько разные обличья может принимать страх.

После отъезда Леонида Игорь нашел нового друга. Илья Каров уделял ему много внимания: постоянно звонил, интересовался его делами, звал на ужин или на футбольный матч команды «Маккаби», за которую страстно болел. Как-то вечером Игорь встретился с Ильей в местном ресторанчике, где в это время бывали только завсегдатаи. Игорь извинился за опоздание – день выдался более загруженный, чем обычно, – и спросил:

– Почему ты не пошел к врачу?

Снаружи Монкрифф уже установил свою передвижную камеру для съемок первой сегодняшней сцены: выход жокеев из весовой в паддок перед заездом. На полпути к ним должен броситься ребенок-статист, протягивая блокнот для автографов актеру-жокею. Эд, стоявший у второй камеры, должен был снять крупным планом добродушную реакцию жокея, его лицо, синий цвет рубашки, общее впечатление славного парня, пока на заднем плане кадра мимо него проходят остальные жокеи.

– Я страшно занят, и, честно говоря, меня немного беспокоит необходимость проходить обследование. Стоит попасть в больницу, и уже не знаешь, выйдешь ли оттуда.

– Ты должен сделать электроэнцефалограмму, сдать анализы, но прежде всего похудеть.

Мы сделали два дубля, хотя благодаря репетициям все получилось гладко с первого же раза. Однако я полагал, что страховка никогда не помешает.

– Ты прямо как моя жена – она тоже повторяет это каждый день.

Илья вздохнул, утер клетчатым платком лоб и шею. Сняв пиджак, положил его на стул, и тут стала видна его татуировка с шестизначным числом на левом предплечье. Они сделали заказ подошедшему официанту.

Между двумя дублями я поговорил с жокеями, присоединившись к ним, когда они стояли в весовой. Я поблагодарил их за вчерашний блистательный заезд, а они отнекивались, шутили. Вся настороженность испарилась без следа. Они называли меня Томасом. Они сказали, что кое-кто из них в понедельник участвует в настоящих скачках, но это будет старое «сели-поехали», а не радость творения достоверного чуда. Если я буду делать еще один фильм о скачках, с типичным соленым юмором высказывались они, то они в панике сбегут на другой конец страны.

– Видишь, я питаюсь правильно – рыба, жаренная на гриле, и салат. Проблема в том, что я всегда был толстым, как и мой отец, это у нас семейное. И это же спасло мне жизнь. Во время войны в лагере есть было нечего, и благодаря жировым запасам я продержался дольше других. Я снова запишусь к врачу.

– Ты должен ходить. Час в день.

Когда их вызвали во второй раз пройти в паддок, я вышел вслед за ними и встал рядом с Монкриффом; потом Монкрифф после окончания второго дубля перетащил камеру в самый паддок, где ее установили на вертлюг, чтобы можно было снять лошадей, ходящих по кругу. Я стоял рядом с камерой в центре, наблюдая за происходящим.

– Игорь, я вешу больше ста тридцати килограммов, мне тяжело ходить. Я говорил по телефону с главврачом больницы, они очень довольны тобой, ты без проблем получишь врачебную лицензию. В министерстве меня спрашивали о твоем побеге из Ленинграда в девятьсот пятьдесят втором году. Я не смог ничего ответить… Как тебе удалось выбраться оттуда живым?

Игорь задумчиво поставил бокал на стол, отдаваясь воспоминаниям прошлого.

Как всегда, больше всего времени заняли размещение маленькими группами статистов, играющих тренеров и владельцев, статистов, играющих служащих и распорядителей ипподрома и горожан, заполнивших зрительские места вокруг паддока, наставления жокеям, чтобы каждый подошел к соответствующему владельцу, напоминания о том, что жокеи двух заклятых врагов должны появиться в паддоке одновременно, и о том, как намеренно выделить при этом две группы, в одной из которых стоит Нэш, а в другой Сиббер.

– Это было мрачное время, «чистки» следовали одна за другой; никто не знал, кого арестуют следующим и за что. Люди просто исчезали. И о них больше не говорили. Наступил безмолвный террор. В молодости, еще до войны, я свято верил в советскую власть, но потом мне стало ясно, что партия сошла с ума, что надо контролировать каждое свое слово и никому нельзя доверять, и тогда я сосредоточился на работе. Когда главного врача нашей больницы Этингера арестовали, его обвинили в том, что он участвовал в заговоре группы врачей, разумеется, зловредных евреев, которые убивали своих пациентов, видных партийцев, и планировали покушение на товарища Сталина. Обвинение нелепое и бредовое, однако предполагаемые заговорщики во всем признались, и газета «Правда» предоставила так называемые «неопровержимые доказательства». Я знал профессора, это был замечательный человек, и я не сомневался, что он невиновен, что признания его выбиты под пытками, а доказательства сфабрикованы; он стал жертвой коллективного антисемитского безумия. А потом мне позвонили и предупредили, что завтра арестуют меня.

– Кто тебя предупредил?

Два главных телохранителя Нэша, одетые как владельцы лошадей, носили бинокли так, словно это были пистолеты. Леди, казавшаяся самой старшей и представительной в этой группе, на самом деле была двадцативосьмилетней чемпионкой боевых искусств с повадками львицы.

– В тот момент я не узнал голос, но потом понял, что это мой младший брат Саша. Мы были не слишком близки. Он служил в органах, участвовал в репрессиях и очень этим гордился. Но, несмотря на то что мы оказались противниками, он решил помочь мне. Я вмиг принял решение: вернулся домой, собрал чемоданчик и попрощался с Надей, моей женой. Никогда не забуду этот ужас. В одиночку я мог пробраться в Финляндию. Но с женой, двумя малолетними детьми, да еще посреди зимы, это было невозможно, нам пришлось расстаться. Я до сих пор помню, как Надя рыдала, как умоляла, цеплялась за мои ноги, чтобы не дать уйти, и мне пришлось ее оттолкнуть. Я сбежал, как вор, даже не поцеловав детей – Петьку и Людочку, спавших в соседней комнате. Я хорошо знал Карельский перешеек, знал, как добраться до Финляндии, тамошняя граница охранялась не так тщательно, так что мне, можно сказать, повезло.

– А что стало с твоей женой?

Рядом с Сиббером стояла Сильва, одетая, как и подобает жене члена Жокейского клуба: шерстяное пальто прекрасного покроя, ботинки высотой по колено и меховая шляпка — красиво и служит хорошей защитой от пронизывающего ветра. «Тренер» Сиббера, естественно, стоявший тут же, знал дзюдо. Все эти предосторожности были приняты О\'Харой. Мой собственный бодигард, навязанный мне вчера вечером, с сумрачным видом стоял рядом со мной на кругу. Предполагалось, что он обладатель черного пояса, но я больше надеялся на полистирен.

– Я больше ничего о ней не слышал. Ты же знаешь, после ареста мужа жена должна была отречься от него, выступить с осуждением на собрании и немедленно подать на развод, иначе ее сочли бы сообщницей, лишили бы работы, квартиры, а детей отправили бы в детский дом. Ей не оставили другого выбора. Она должна была начать жизнь заново.

– Ты поддерживал связь с еврейской общиной?

Позже днем мы снимали крупные планы раздражения и ярости Сиббера от того, что приходится терпеть присутствие на таком непереносимо близком расстоянии Нэша, любовника его жены; крупным планом — любовные взгляды Сильвы на Нэша, от которых Сиббер разъярялся еще сильнее; крупным планом — Нэш проявляет хорошие манеры, нейтрально ведет себя с Сиббером, осторожно — с Сильвой; и все эти короткие в сущности сцены мы снимали, казалось, сто лет. Тем временем лошади были подведены к паддоку, все расставлены по местам, и мы сняли выход жокеев. Чудесным образом все они подошли к нужным группам, поприветствовали владельцев, коротко поговорили с ними, указывая на лошадей, — все вели себя так, как ведут жокеи. Актер-жокей в синем подошел к Нэшу, в зеленом с белыми полосами — к Сибберу. Никто не споткнулся о кабели, никто не забрел не вовремя в кадр, никто не ругался.

— Аллилуйя, — выдохнул Монкрифф, утирая пот со лба, когда Эд крикнул «стоп!».

– Я отмечал большие праздники, больше по привычке, чем по убеждению – я агностик; просто это давало возможность побыть среди своих, вспомнить свои корни. Общественная жизнь свелась к минимуму, на триста тысяч ленинградских евреев осталась всего одна синагога; религиозные обряды власти открыто не запрещали, но и не одобряли. Только старики осмеливались бросать им вызов, продолжая посещать синагогу. Накануне войны коммунисты практически уничтожили религию; наше поколение считало ее настоящим «опиумом для народа», но Холокост открыл нам глаза. Я видел концлагеря, когда Шестидесятая армия освобождала заключенных Освенцима; мы с тобой могли бы там встретиться. После войны я изменился: ходил раз в год на Йом-Кипур в синагогу, когда тысячи людей заполняли улицу; это была скорее манифестация самоидентичности, чем проявление религиозных чувств, – древний инстинкт сопротивления и осознание своей миссии. Моя мать и жена соблюдали обряды, они зажигали свечи каждую пятницу, отмечали все еврейские праздники, но над нами постоянно висела скрытая угроза, каждый таился в своем углу; евреи почти не знали друг друга и всегда держались настороже. А если кто-то забывал о своем еврействе, партия тут же о нем напоминала.

— Берем, — добавил я. — И снимаем еще раз.

* * *

Мы сделали перерыв на ленч. Нэш, стоя в центре паддока, один за другим подписывал автографы. Люди, подходившие к нему, вели себя тихо, но шли бесконечным потоком. Один из помощников Эда приглядывал за ними, словно пастух за стадом. О\'Хара, телохранитель и «львица» живой стеной загораживали суперзвезду со спины.

В тот день я хотел запечатлеть нашу встречу с Камиллой на сумрачной платформе Северного вокзала. Я спокойно дождался прибытия поезда из Лилля; пассажиры вышли, я искал ее взглядом в толпе спешащих людей. Наконец я увидел ее. И побежал навстречу. А она побежала ко мне, уронив по дороге рюкзак. Нам казалось, что мы герои фильма Лелуша[170], разве что нет переливов скрипки и вертящейся волчком камеры; я сжал ее в объятиях и, отстранив, покружил, а потом мы поцеловались.

Мы — Нэш, О\'Хара и я — снова поели наверху, в ложе распорядителей.

Стоп, снято!

Если не считать угроз фильму, утро прошло вполне удовлетворительно; все мы знали, что сцены сняты хорошо.

О\'Хара сказал:

Через несколько секунд мы как будто вернулись на два года назад, словно и не было никакого перерыва после нашей прогулки по Люксембургскому саду. Потом зашли в кафе напротив вокзала, чтобы выпить кофе.

— Вы знаете, что Говард здесь?

– Так что ты там увидел, во Флоренции?

— Говард?! — с отвращением воскликнул Нэш.

– Конец света. В пятницу вечером мы остались без электричества, без телефонной связи, без водопровода; жили как на необитаемой планете и, ложась спать, думали, что завтра нас затопит окончательно; но страха не было. А на следующий день увидели вокруг только грязь да мазут.

А Камилла рассказывала мне о своей работе, которая ей очень нравилась, она хотела заниматься этим серьезно; коллега дала ей телефон дома отдыха, который нанимал аниматоров на лето, и она послала туда заявление. Слушая ее, я снова испытывал радость и понимал, что если нам суждено быть вместе, то за этим не будет обдуманного решения или расчета.

— Очень тихий Говард, — с мрачным весельем подтвердил О\'Хара. — Говард — глина в наших руках.

Я привел Камиллу в свою квартиру на улице Сансье; она сразу заметила, что я оставил в ванной комнате одну полку пустой, а выглянув в окно, восхитилась видом на церковь Сен-Медар. Мы пошли ужинать на улицу Муфтар, и Камилла немного рассказала мне о своей жизни в Израиле, о разочаровании родителей, которых один за другим покидают их дети:

– Знаешь, я не хочу жить в иллюзиях, как они, думая, что можно создать семью на всю жизнь, а потом смотреть на то, как она распадается.

— Я не думаю, что он изменил свои взгляды, — отозвался я. — Он был напуган. Он будет держать рот на замке. Я сказал бы, что это затычка в вулкане. Нет сомнений, что он испытывал именно то, о чем сказал Элисон Висборо. Он растрогал ее так, что она передала его жалобы своей подруге из «Барабанного боя», и он продолжает питать прежние чувства.

Ее рюкзак, как всегда, был набит книгами. Она дала мне почитать «В дороге» и «Голый завтрак»[171] – причем первую книжку она считала бесподобной и уверяла меня, что это два лучших романа современности, две главные книги нашей эпохи, которые вызывают у нас мечты о безоблачном счастье, дышат воздухом свободы, впускают в свои бескрайние миры, оставляя другие тексты пылиться на полках.

— Но ведь он не хочет, чтобы съемки прекратились, не так ли? — высказал протест О\'Хара.

– Литература и жизнь – это одно и то же, понимаешь? Одно переходит в другое; мы живем в повседневности, в мире, который открываем и быстро пролистываем; каждый наш день – это и жизнь, и эксперимент.

И Камилла взяла с меня обещание, что я без промедления сяду их читать.

— Все деньги, причитающиеся ему за сценарий, были полностью перечислены в первый же день начала основных съемок — первый день нашей работы в Ньюмаркете. Это, конечно, в порядке вещей, и это есть в его контракте. Будет фильм закончен или нет, Говарду он не принесет больше никаких доходов, разве что соберет какие-то невероятные миллионы. И я думаю, Говард по-прежнему хочет, чтобы меня вышвырнули. Он считает, что я зарезал его бестселлер.

Наша первая ночь была не просто наслаждением от занятий любовью; мы становились одним целым, и должен признаться, что, глядя на нее, спящую рядом со мной, я испытывал такое счастье, которого до сих пор не знал. Во время завтрака я задал злополучный вопрос:

— Что вы и сделали, — улыбнулся Нэш.

– Какие у тебя планы?

– Попробую встретиться с менеджером дома отдыха, а потом уеду – может, в Африку или в Индию. Одна моя подруга задумала отправиться в Непал. Я вернусь, когда кончатся бабки или, наоборот, когда у меня их будет достаточно. Поедешь со мной?

— Да. Хорошего мяса не получишь без хорошего мясника.

– У меня работа, я же тебе говорил! Я только что устроился в фотоагентство, получить такое место в моем возрасте – неслыханная удача. На следующей неделе у меня репортаж – буду освещать турне Сильви Вартан[172] по Испании и Португалии.

О\'Харе это понравилось.

– Я никогда не поеду в страну, где царит диктатура.

— Я скажу это Говарду.

– Ехать туда – не значит поддерживать Франко или Салазара, я просто делаю свою работу фотографа. Меня посылает туда мой босс. Я не могу отказаться. А если исходить из твоего принципа, то в Африку нельзя, в Азию и Латинскую Америку тоже и вообще никуда нельзя, кроме Швейцарии.

— Лучше не надо, — попросил я, зная, что он все равно скажет.



Мобильный телефон О\'Хары зажужжал, и он поднес его к уху.

В почтовом ящике я обнаружил листок, на котором было написано: «Жду тебя там же, где всегда, в 15 часов». Я мгновенно узнал этот косой, почти неразборчивый почерк и неизменные фиолетовые чернила. После долгих лет молчания Сесиль наконец-то объявилась. В своей обычной манере. И у меня не было ни малейшего сомнения относительно того места, где она назначала встречу. Я надел рубашку в красную клетку, которую Пьер когда-то подарил Франку, – пусть она об этом узнает, – дошел пешком до Люксембургского сада и направился к фонтану Медичи. Из-за сильного холода, обычного в начале января, там было почти пусто; прохожие торопливо, не замедляя шага, проходили через сад. Я сел на один из стульев, поскольку пришел слишком рано. И снова, в который раз, меня зачаровало спокойное зеркало воды в бассейне. Здесь Полифем влюбляется в Галатею[173]. Не в эту ли минуту он принял решение убить прекрасного Ациса и похитить ту, к которой пылал страстью, хотя она не желала одарить его даже взглядом? Эта скульптура дышала такой любовью и такой угрозой, что невозможно было понять, кто из них двоих больше достоин жалости.

— Что? Что вы сказали? Я вас не слышу. Помедленнее. — Он послушал еще секунду, а потом протянул аппарат мне. — Это Зигги. Поговорите с ним. Он болтает чересчур быстро для меня.

В три часа появилась Сесиль; я сразу узнал стройный силуэт; она шла энергичным шагом, держа одну руку в кармане расстегнутого плаща с поднятым воротником, а в другой дорожную сумку. В трех шагах позади нее, стараясь не отставать, плелась девочка. Девочка с темными волосами, собранными в хвост, в зеленом свитере и пальтишке гранатового цвета. Я встал; Сесиль подошла ко мне, и я убедился, что она совсем не изменилась. Ее взгляд скользнул по клетчатой рубашке, и в нем мелькнуло удивление, но она кивнула и попыталась улыбнуться: «Хорошо, что ты пришел». Девочка остановилась сзади, чуть поодаль.

– Может, выпьем что-нибудь горячее в баре? – предложил я.

– Не стоит, здесь хорошо.

— Где он? — спросил я. О\'Хара пожал плечами.

– Это твоя дочь?

— Вчера утром он отбыл в Норвегию. Я объяснил агенту, что нам нужно, и он немедленно взялся за дело.

Сесиль не ответила и повернулась к ребенку.

Голос Зигги в телефоне был отрывистым, как автоматная очередь, и столь же быстрым.

– Ее зовут Анна.

– Вылитая ты! Просто чудо.

– Это дочь Франка.

— Эй, — сказал я через несколько секунд, — я правильно понял? Ты нашел десять диких норвежских лошадей, и они прибудут немедленно.

– Что?!

Я наклонился к девочке и впился глазами в ее личико, как будто надеялся увидеть в нем черты моего пропавшего брата.

— Они не могут приехать через двадцать четыре часа или через тридцать восемь. Они при деле. Они свободны только на следующей неделе, когда нормальный прилив. Их привезут в понедельник на пароме из Бергена в Иммингам.

– Здравствуй, Анна, меня зовут Мишель, я твой дядя.

Девочка не отвечала, глядя на меня во все глаза.

— В Ньюкастл, — поправил я.

Я обернулся к Сесиль:

— Нет. Бергенский паром обычно ходит в Ньюкастл, но с лошадьми придет в Иммингам. Они говорят, так для нас лучше. Это на реке Хамбер. Он отплывет из Бергена в воскресенье. Там тренер и восемь грумов. Лошади прибудут в больших фургонах. Еще привезут корм для лошадей. Они могут работать в среду и в четверг, а в пятницу они должны вернуться в Иммингам. Все устроено, Томас. Хорошо?

– Почему ты молчала все эти годы?

– Я больше не могу заниматься ею, я сделала все, что в моих силах, но теперь мне надо уехать. Это далеко, и со мной ей ехать нельзя, прошу – забери Анну к себе.

— Блестяще, — отозвался я.

– Ну, если это тебе поможет…

Он весело засмеялся.

– Я собрала ее вещи: они в этой сумке вместе с документами.

— Хорошие кони. Они могут бегать без поводьев, как дикие, но они обучены. Я скакал на одном без седла, как ты хотел. Это было чудесно.

Эти последние слова меня удивили. Сесиль поставила сумку на землю. Я попытался осознать то, что она мне сказала.

– Взять на какое время?

– На несколько месяцев… может, больше.

— Фантастика, Зигги.

– Я могу ее взять только на несколько дней, у меня работа, я скоро уеду в Испанию.

– Ну, придумай что-нибудь.

— Тренер должен знать, куда мы направимся из Иммингама.

– Но это невозможно. Я…

– У нее нет другой родни, кроме вас. Иначе мне придется отправить ее в приют. Без вариантов. Так что ей в любом случае будет лучше с тобой и твоей семьей.

– Что происходит, Сесиль? Я ничего не понимаю.

— Э… ты хочешь сказать, что плывешь с ними?

– Я положила деньги во внутренний карман сумки. Ребенок спокойный, не будет тебя раздражать, надоедать, она никогда не плачет, здорова, у нее есть карта прививок – те, что сделаны, и предстоящие. Мне пора идти.

– Почему так быстро? Ты застала меня врасплох. Нам надо поговорить. Согласись, нам есть что сказать друг другу… ведь столько времени прошло, разве нет?

— Да, Томас. Эту неделю я работаю с тренером. Я учусь его методам работы с лошадьми. Они должны привыкнуть ко мне. Я буду упражняться в белокуром парике и ночной рубашке. Я все достал. Лошади не должны их пугаться. Хорошо?

– У вас есть какие-нибудь новости о Франке?

Я совершенно не находил слов. «Хорошо» — это было не то слово.

– Никаких.

– Тогда мне нечего тебе сказать.

— Зигги, ты гений, — сказал я.

– Как тебя найти, если возникнет необходимость?

Он скромно подтвердил:

– Я потом сама тебе позвоню.

— Да, Томас, я такой.

Сесиль запахнула плащ и, не попрощавшись со мной, не поцеловав дочь, которая не отрывала взгляда от фонтана, направилась в сторону улицы Вожирар. Я подошел к Анне, протянул ей руку, но она ее не взяла.

— Я устрою, куда отвезти лошадей. Позвони в субботу снова.

– Пойдем, Анна, я не знаю, что мы будем делать, но не волнуйся, я позабочусь о тебе.

Он немедленно распрощался, не сказав мне номера телефона, на который можно ему позвонить, но я полагал, что в случае чего агент сможет нам помочь. Я пересказал новости Зигги Нэшу и О\'Харе и сообщил, что мы должны будем пересмотреть график работы на следующей неделе, но с этим не должно быть особых проблем.

Подхватив сумку, я снова протянул руку Анне – безуспешно. Я сделал несколько шагов вперед – она пошла следом за мной. Так мы и шагали – я впереди, она в двух метрах сзади.



Сесиль, спрятавшись за деревом на улице Медичи, провожала их взглядом: Мишель без конца оборачивался, протягивал девочке руку, но та ее не брала. Сесиль думала: «Я не чувствую никаких угрызений совести, не ищу никаких оправданий, потому что ни в чем не виновата, у меня не было выбора. Так сложилась моя жизнь. Искра не вспыхнула. Я жила надеждой четыре года, прилагала усилия, убеждала себя, повторяла тысячу раз, что люблю Анну, прошла курс психотерапии. Все напрасно. Любви к ней у меня так и не возникло. Не знаю, почему я такая бездушная, как мне хотелось бы мне быть нормальной женщиной, которая обожает своего ребенка – обнимает его, играет с ним. Но эта девочка мне чужая. Завтра я о ней забуду. Я вовсе не желаю ей зла и приняла решение расстаться с ней ради ее же блага, чтобы у нее, если это еще возможно, началась нормальная жизнь, в нормальной семье. Я не чувствую никакой привязанности, никакой любви к этому ребенку, но это не значит, что я чудовище, я просто одинокая женщина. Одинокая и бездетная».

— На следующей неделе мы работаем с актрисой, играющей повешенную жену, — напомнил О\'Хара. — Мы должны полностью уложиться с ее сценами в четырнадцать дней.

* * *

Я отвезу ее на побережье, думал я. Пусть прозрачное одеяние развевается на рассветном ветру. Она будет стоять на берегу, просвеченная солнцем, а Зигги будет скакать на лошади. Невещественно, нереально. Все в ее мечтах.

После окончания рабочего дня в министерстве Франк шел по улице Мазагран, собираясь сделать покупки у Хасана; тот работал без оглядки на других: начинал день до восхода солнца и ждал своего французского друга до самого закрытия лавки. Хасан уступил ему свой стул, сам сел на табуретку, предложил чай, сигарету, наслаждаясь тишиной заснувшего города и болтая ни о чем, а скорее обо всем сразу, о добрых старых временах, когда Франк служил у него приказчиком, прежде чем стать важным господином. С тех пор как Франк перестал работать в лавке, Хасан повидал с десяток бездельников, которые хотели зарабатывать, не напрягаясь; им трудно было вставать рано утром, а таскать мешки с рисом или кускусом они и вовсе не желали. Кроме того, все они нагло позволяли себе курить, обслуживая покупателей, или устраивать перерыв на целый час. Так что теперь Хасан работал один и был вынужден самолично пополнять запасы, заниматься складом, документацией и обслуживать клиентов, не говоря уже о тех растяпах, которые забывали дома кошельки, просили записать покупку им на счет, но не спешили его оплачивать: «И все же я не жалуюсь, такова жизнь бакалейщика. Слава богу, хоть не голодаю». В этот вечер Франк заметил, что Хасан мрачен: на вопросы о семье и делах он отвечал односложно.

Рассветная молитва.

– У тебя неприятности, Хасан? Мне ты можешь рассказать обо всем, сам знаешь.

– Да, я очень обеспокоен.

— Соня, — сказал я.

Вот уже несколько недель Хасан был жертвой не то галлюцинаций, не то вора, который ухитрялся проникать сквозь стены его лавки. Как иначе объяснить исчезновение массы товаров из кладовой, запертой на два оборота единственного ключа, который никогда не покидал его кармана? Десятки банок тунца в масле и по-каталонски, сардин, томатной пасты таинственным образом испарились, как и бутылки с оливковым маслом, коробки с сахаром-рафинадом, финиками и баночками нута. Невозможно было составить список украденного, он был бы слишком длинным. Хасан осмотрел стены в поисках потайного прохода или секретной двери, провел несколько ночей в лавке в ожидании этого дьявольского грабителя, но каждый раз засыпал с ножом в руке. Он отправился в полицию и написал заявление, старший капрал взялся за это дело сам, потому что много лет знал Хасана, а его жена покупала у него продукты; но полицейский пришел к такому же заключению: дверь не взламывали, стены прочные, а чердачное оконце такое узкое, что через него даже кошке не пробраться, тем более что оно закрывалось изнутри на щеколду, на которой нет никаких следов повреждений.

— Ивонн, — поправил О\'Хара. — Мы должны называть ее Ивонн. Так ее зовут в книге и в сценарии.

– Я вот думаю: а может, это призрак бывшего владельца, который приходит, чтобы отомстить мне, и радуется, глядя на мои мучения; так я сойду с ума и в конце концов разорюсь; прошу тебя, друг мой, помоги!

Я кивнул.

Франк внимательно осмотрел место, которое и без того хорошо знал. Благодаря металлической шторе дверь в магазин была совершенно неприступной, зато такая же штора на двери склада, выходившего во внутренний дворик, легко открывалась снаружи. Хасан грешил именно на нее и, заметив первые кражи, поменял запор и повесил стальной замок с внутренней стороны, однако кражи продолжались.

— Говард написал в сцене повешения стандартное клише — ножки и туфельки, болтающиеся без опоры, дабы зритель испытал шок. Но у меня есть другая идея.

– Ладно, иди спать, Хасан, я сам займусь этим.



Они вышли из магазина. Полная луна освещала ночную улицу; на тротуаре они сразу расстались. Франк спрятался за пристройкой в углу двора, откуда была видна дверь склада, и стал ждать. Спустя час, устав стоять, он сел на корточки и в конце концов заснул. Около двух часов ночи вдруг раздались резкие, повторяющиеся звуки. Он вскочил, осторожно выглянул из своего прикрытия и через минуту увидел слабый луч света, который перемещался внутри склада; из чердачного окна выпадали банки с консервами и беззвучно приземлялись на флисовую ткань, разложенную на земле; за ними следовали коробки с сахаром и финиками. Потом медленно, по веревке, спустилась банка нута. Едва ее дно коснулось ткани, веревка стремительно улетела вверх и исчезла. Эта операция повторялась три раза. Франк заметил пустую плетеную корзину, прислоненную к стене склада. Потом в окошке показались две ноги, а за ними – тело, которое, извиваясь ужом, ловко протиснулось из узкого окна наружу. С помощью проволоки, пропущенной через крошечное отверстие в деревянной раме, вор защелкнул щеколду изнутри, и не успело окошко захлопнуться, как он выдернул проволоку, спрыгнул на землю и начал складывать банки в корзину. Франк уже стоял сзади. Он положил вору руку на плечо, но парень мгновенно оттолкнул его, с невероятной ловкостью прыгнул на крышу пристройки и попытался перебраться в соседний двор, однако Франк успел схватить его за ногу и потянул к себе. Мальчишка ожесточенно сопротивлялся, пинал его, бил кулаками, царапался, но Франк прижал его к земле и крикнул по-арабски, веля успокоиться.

– Я не понимаю арабский!

– Странно, ты только что обругал меня по-арабски. Сколько тебе лет?

О\'Хара молчал. Нэш вздрогнул.

Ответа не последовало. Тогда Франк включил фонарь и внимательно осмотрел своего пленника – им оказался худенький светлокожий мальчишка с темными вьющимися волосами; на нем была разорванная сбоку рубашка, некогда белая, черные шорты, а на ногах – непарные сандалии.

– Ты француз или алжирец? Если будешь молчать, я отведу тебя в полицию, и ты сядешь в тюрьму.

— Не надо принимать нас за невротиков, — наконец сказал Нэш. — Если вы сделаете эту сцену, мы примем ее.

– В тюрьму?! А что я такого сделал?

Франк на мгновение заколебался, и мальчишка укусил его за руку; Франк отдернул было руку, но тут же снова схватил своего пленника и потащил в комиссариат на авеню Марны. Когда они были уже в десяти шагах от него, мальчишка попытался вывернуться и сбежать. Полицейский позвал дежурного инспектора, который сразу же узнал вора:

— Я должен обставить все ужасно и со вкусом?

– Опять ты! – и, взяв паренька за ухо, отвел его в камеру.

Они рассмеялись.

Франк объяснил, при каких обстоятельствах он изловил похитителя. Инспектор обреченно пожал плечами:

— Ее повесят, — сказал я.

– Мы называем их детьми-загадками: у них нет документов, они не числятся ни в одной картотеке. Мы ничего о них не знаем, и они этим пользуются. Этот утверждает, что его зовут Шарли. Проведенное нами расследование ничего не дало: он попадается на кражах в магазинах раз-два в неделю, но, как видите, слишком мал, чтобы получить тюремный срок, хотя ни его возраст, ни семейное положение нам неизвестны. Мы отвозим его в один из пяти детских домов Алжира, но они переполнены и не всегда могут принять новеньких, тогда мы их отпускаем. А если их и принимают, они быстро оттуда сбегают – ведь детский дом все-таки не тюрьма. Таких, как он, в стране десятки, а то и сотни предоставленных самим себе, осиротевших во время войны, а может, их родители после алжирского восстания оказались в тюрьме. Вполне вероятно, что он даже француз – таких сейчас много; государство устраивало их в приемные семьи, но при репатриации они оказывались брошенными в Алжире. Никто не интересовался их судьбой. Мы подержим его здесь до утра, а завтра я обзвоню приюты – надеюсь, у них найдется место.

Первой, кого я увидел, спустившись вниз, была Люси Уэллс, спорившая с человеком, преграждавшим ей дорогу. Я подошел и спросил, что это значит.

Франк попросил инспектора открыть камеру и сел на край койки рядом с мальчиком, который притворялся спящим.

Приказ О\'Хары, объяснил человек. Я успокоил его касательно Люси и повел ее прочь, взяв под руку.