Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Жан-Мишель Генассия

Земли обетованные

Jean-Michel Guenassia

LES TERRES PROMISES

Copyright © Éditions Albin Michel – Paris, 2021

Published by arrangement with SAS Lester Literary Agency & Associates

Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».

© И. Я. Волевич, перевод (с. 7–288), 2022

© Ю. М. Рац, перевод (с. 289–574), 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022 Издательство Иностранка®

* * *

Эта книга ни в чем не уступает “Клубу неисправимых оптимистов»: автор преподносит нам яркий роман, полный эмоций, жизни и обещаний.
Biblioteca


Над этой красочной фреской витает тень Дюма – о нем напоминают и живость стиля, и его гибкость, и отвага, с которой автор плетет и конструирует этот хорал.
Le Monde


* * *

Посвящается Элен Акслер
* * *

Самое главное в Земле обетованной – не земля, а обет.
* * *

Это история мира – жестокого мира, где дочери похожи на своих матерей, а сыновья на отцов.
* * *

Париж, июль 1964 года

Ненавижу свою мать. Может, зря я так говорю, но эта ненависть меня буквально захлестывает. Я бродил по пустой квартире, раздумывая, чем бы занять предстоящий нескончаемый день, и неожиданно совершил ошибку, открыв дверь комнаты Франка. Вот уже два года, как я туда не заходил; мой брат исчез в марте 1962 года, и с тех пор о нем ни слуху ни духу; мы даже не знаем, жив он или мертв. Ставни закрыты, на полу разбросаны картонные коробки, счета и накладные из магазина матери; четыре сложенных садовых кресла ждут незнамо чего; на письменном столе покрываются пылью стопка тарелок, держащая шаткое равновесие, супница и пара кофейных сервизов; на кровати горой рваные простыни, полотенца и груда одежды: пальто, блузки, свитера. Мать превратила комнату Франка в кладовую, годную лишь на то, чтобы сваливать в нее ненужное барахло: она никогда ничего не выбрасывает и не отдает другим, хранит неизвестно зачем – вдруг когда-нибудь пригодится. А ведь могла бы сообразить, что здесь не помойка, и оставить в неприкосновенности комнату родного сына в надежде на его скорое возвращение, но куда там – ее мысли занимает не квартира. Родители вечно не согласны с бунтарскими убеждениями своих детей, с их стремлением сбросить оковы старого мира и построить на его развалинах новый, где людям жилось бы хорошо; в лучшем случае они помалкивают и пережидают грозу, зная, что годы бунтарства рано или поздно минуют и жизнь снова войдет в мирную колею; именно так обычно поступают родители, разве нет? Иначе почти все семьи распадались бы. Но моя мать этого не стерпела и уперлась: ей были ненавистны коммунистические убеждения сына. Еще бы: такое преступное кощунство!

И она записала старшего сына в классовые враги, будто он, с его убеждениями идеалиста, метил лично в нее. Когда Франк дезертировал и вернулся из Алжира, ему пришлось скрываться, как прокаженному, но мать и пальцем не шевельнула, чтобы ему помочь, не пожалела, даже потребовала, чтобы он явился в полицию, и только отец помог ему, невзирая на риск. Мать этого не стерпела, и отец дорого заплатил за свое заступничество – она вышвырнула его из дому. То есть сознательно разрушила нашу семью. Вот почему я ее ненавижу – она навсегда разлучила нас друг с другом. И теперь мне чудится, что я стою в комнате покойника. Из-за этой мертвой тишины, унылого сумрака и кучи недвижных, ненужных вещей. Пыль и паутина скопились на полках с книгами по экономике, некоторые из них – на английском. А самую верхнюю полку занимают книги с карикатурами и подписями на русском языке – сначала Франк решил выучить его в пику матери, но в конечном счете страстно увлекся этим языком. А рядом не стоит, а лежит томик в веленевой обложке, с еще не обрезанными и не пронумерованными страницами, – «Путешественники на империале»[1]. Я дунул на обложку и, переждав, когда с нее слетит и уляжется пыль, открыл роман. На титульном листе была дарственная надпись – от руки, синими чернилами, и я тотчас узнал этот наклонный почерк: «С днем рождения, любимый мой! Тебе повезло: ты сможешь прочесть одну из самых прекрасных книг на свете. Ты просто не имеешь права не полюбить ее! Сесиль». В книге были разрезаны страницы одной только первой части. Наверно, Франк не успел прочесть остальное. Или не захотел. Но я возьму эту книгу и прочту ее до последней страницы. Потому что это Сесиль. И потому что мой брат – самый большой дурак на свете, вряд ли я еще когда-нибудь встречу такого идиота. Ну как он мог бросить Сесиль?! Просто не представляю! Этот ненормальный, видно, совсем не понимал своего счастья: его полюбила такая девушка – яркая, жизнерадостная, на редкость умная и проницательная, обожавшая литературу, рок-музыку и кино, она была готова отдать за него жизнь, – а он ввязался совсем в другую, непонятную историю и трусливо бросил Сесиль. С тех пор прошло уже два года, а я до сих пор не могу прийти в себя. Из-за матери я лишился брата, а из-за брата потерял Сесиль. Где она теперь? И почему заставляет страдать меня, хотя виновен Франк? Она перестала общаться с нами, как будто я тоже виноват в случившемся. Мы ведь были с ней так дружны, почему же она молчит? Она называла меня своим младшим братиком… Я открываю платяной шкаф. Вся одежда Франка на месте – сложена, как он всегда ее складывал. То есть небрежно, как попало. Ему было наплевать, в чем ходить, вполне хватало трех свитеров и нескольких рубашек. Он терпеть не мог выбирать подходящую. Однако под стопкой одежды я мигом заприметил одну из них – «шотландскую», в крупную красную клетку. Вынимаю ее, бережно расправляю. Эта рубашка – подарок Пьера, брата Сесиль и лучшего друга Франка; тот привез ее из поездки в Шотландию, незадолго до своей мобилизации. Знает ли Франк, что Пьера убили в Алжире, в перестрелке на тунисской границе, всего за несколько дней до объявления независимости? Вряд ли. Но страшная смерть брата и предательство Франка – слишком тяжелая ноша для Сесиль. Возьму-ка я эту рубашку себе – теперь она мне уже впору. Буду думать, что это подарок от Пьера. И от Франка.



У себя в кошельке я обнаружил свернутого вчетверо «бонапарта»[2] и не сразу вспомнил, что мне отдал его на сохранение Саша, перед тем как лечь в больницу «Кошен» на операцию по поводу сломанного носа. Это он из суеверия: у русских есть старинная примета – мол, будет повод вернуться из неизвестности, чтобы забрать свои денежки. К несчастью, в данном случае это не сработало. Саша сбежал из больницы и повесился в заднем помещении «Бальто», где собирались члены Клуба неисправимых оптимистов[3]. Меня его смерть как громом поразила, я не ожидал ничего подобного. Упрекаю себя в том, что не оказался рядом, – уж я смог бы убедить его не кончать с собой. В последнее время Саша походил на бомжа – изможденный, кожа да кости. Он долго надеялся, что брат протянет ему руку помощи, но Игорь был неумолим и отказывался простить Сашу – по его словам, убежденного коммуниста, который в СССР занимался тем, что убирал с фотографий лица «врагов народа» и таким образом уничтожил память о тысячах людей, живших на земле. Подумать только: я общался с ними много лет и понятия не имел, что они братья! В Клубе-то все это знали, но никто мне даже не намекнул, а сами они никогда не говорили о прошлом. Слишком уж тяжело им было переносить этот гнет. Их объединяло только одно – сознание, что они выжили, что им удалось спастись, уйти in extremis[4] от сталинского террора. Под конец от Саши осталась лишь тень. А я ничего не заметил, ничего не понял. Их схватки казались мне непонятной причудой. Какими-то несовременными. При встречах Саша всегда улыбался мне, пожимал руку, мы с ним гуляли в Люксембургском саду и говорили, говорили целыми часами. Увидев мои неумелые фотографии, он даже не усмехнулся, а дал мне много полезных советов; потом выбрал несколько негативов, отпечатал их и выставил в витрине магазина на улице Сен-Сюльпис, где работал лаборантом; словом, только он один мне и помог, а потом даже подарил на память свою «лейку». Я решил вернуть Саше ту купюру, которую он оставил у меня в нашу последнюю встречу, пошел в цветочный магазин на Сен-Сюльпис и попросил сделать букет на сто франков; хозяин составил роскошную, красочную композицию из георгинов и наперстянки. И я принес цветы на Монпарнасское кладбище, чтобы положить на могилу Саши. Я не сразу разыскал ее на еврейском участке, потому что могильная табличка упала. Я отчистил ее и воткнул на место, в землю. И долго стоял перед этим безымянным холмиком, молча благодаря Сашу за все, что он мне дал.



А теперь я каждое утро высматриваю почтальона. И как только вижу его вдали, бегу вниз. Я жду письма от Камиллы. Мне ее не хватает. Жутко не хватает. Кажется, будто мы в разлуке уже много лет, хотя она уехала всего неделю назад, – ей поневоле пришлось сопровождать родных, которые решили перебраться в Израиль. За несколько недель до выпускных экзаменов она предложила мне сбежать вдвоем, все равно куда, но я не осмелился на такой дерзкий поступок, не понял, что нужно срочно принять решение, что это единственная возможность не разлучаться. В общем, посчитал это чистым безумием – ну куда бежать, когда тебе всего семнадцать лет, все равно далеко не уйдешь. И теперь мне остается только ждать, когда Камилла пришлет весточку. Вот я и подстерегаю каждый день почтальона, – может, она все-таки напишет, пришлет свой адрес, и я поеду к ней. Но стоит мне подумать о том, сколько разных препятствий стоит на моем пути, как у меня опускаются руки. И остается только рассматривать фотографии, которые я сделал в Люксембургском саду, возле фонтана Медичи, тайком, – она не любила сниматься, и оттого эти фотографии, нечеткие из-за спешки, кажутся мне еще красивее.

Перед отъездом в Израиль Камилла подарила мне в залог любви книгу, которую читала в день нашей первой встречи, делая пометки на каждой странице. Она называется «Утро магов», с автографами Бержье и Павеля[5]. Вот теперь пора мне за нее приняться, восстановить благодаря этой книге разорванную связь с Камиллой, каждый день угадывать ее мысли, убеждения, мучившие ее вопросы. Хотя я довольно скептически отношусь к существованию внеземных цивилизаций и прочему эзотерическому бреду, сочиненному этой парочкой. Но сколько я ни обшаривал полку над своей кроватью, книги там не оказалось. Голову могу дать на отсечение, что ставил ее туда. Тщетно я искал ее по всей комнате, обшарил ящики, платяной шкаф, другие полки – «Утро…» исчезло, как сквозь землю провалилось. Мать посмотрела на меня как на ненормального и сказала: «Тебе, может, и невдомек, но у меня в магазине дел по горло, и мне некогда тратить время на твои глупости!» А Жюльетта, моя младшая сестренка, состроила радостную мину и спросила: «Ты что, фокусником теперь заделался?» Я ей нисколько не доверял – она уже много раз таскала у меня мультики без спроса – и поэтому, несмотря на ее протестующие вопли, устроил форменный обыск в ее комнате, но «Утра…» так и не нашел. Я был в полном отчаянии. У меня не просто украли книжку – у меня украли Камиллу.



Я все еще ждал от нее письма, но 17 июля, в пятницу, пришло другое послание, со штампом Министерства внутренних дел; его доставил курьер, мне предписывалось явиться на улицу Воклен по делу, касающемуся меня лично. Такие вызовы всегда пугают – сразу чувствуешь себя виноватым неизвестно в чем, и я позвонил туда с просьбой разъяснить причину. Мне ответили, что по телефону такую информацию не дают, но назначили прийти сразу после обеда. Там меня принял инспектор Дэлóм, тот самый, с которым я встречался на прошлой неделе, когда полиция обнаружила тело Саши, повесившегося в кабинете кафе «Бальто». Этот полицейский, моложавый на вид, лет тридцати, сообщил мне, что речь идет о чисто формальном расследовании по запросу парижской прокуратуры с целью выяснения обстоятельств Сашиной смерти; похоже, полицейскому не терпелось покончить с этим делом; он предложил мне «голуаз»[6], приоткрыл окно, затем проложил копиркой четыре листа бумаги со штампом прокуратуры, засунул их в пишущую машинку и отстучал мои показания двумя пальцами, не выпуская из зубов сигарету.

Выдержки из протокола допроса Мишеля Марини́

Из протокола допроса (далее: ПД).

ПД. Я посещаю этот шахматный клуб уже пять лет. И заметил, что Сашу Маркиша бойкотируют все члены этого клуба, но причина была мне неизвестна. Когда я на прошлой неделе узнал, что Саша – брат Игоря, завсегдатая клуба, меня это поразило. Я звал его только по имени, а фамилия мне была неизвестна. В моем присутствии ни тот ни другой не упоминали об их родстве. Вначале я больше дружил с Игорем, и он предостерегал меня насчет Саши, но без всяких объяснений. Потом я ближе сошелся с Сашей, а Игорь упрекал меня в этом, и мы с ним разошлись. Игорь относился к Саше с дикой ненавистью; трудно было даже представить, что они братья.

Саша, как и Игорь, бежал из СССР в начале пятидесятых годов, бросив там своих родственников; после этого ни тот ни другой не получали от них никаких известий. Там, в СССР, они оба были женаты. У Саши был сын, которому сейчас, наверно, лет тридцать; на момент его бегства из Ленинграда его вторая жена была беременна; но, вообще-то, он неохотно рассказывал о своей прошлой жизни. Что касается Игоря, то у него было двое детей – сын примерно моего возраста и дочь помладше.

Я узнал о прошлом Саши только неделю назад; до этого мне было неизвестно, чем он занимался в ленинградском КГБ; именно поэтому члены клуба и относились к нему так враждебно. Саша был необщительным, но при этом очень образованным человеком и с большим чувством юмора; кроме того, он здорово разбирался в фотографии и дал мне много ценных советов по поводу моих снимков.

Я был свидетелем частых ссор между Игорем и Сашей. Игорь не хотел, чтобы Саша посещал клуб, и два-три раза буквально вышвыривал его за дверь, но Саша упорно возвращался, ему было безразлично враждебное отношение окружающих.

Я присутствовал при их последней ссоре. Хотя, вообще-то, это была больше чем ссора: просто Игорь жестоко избил Сашу, нанося удары в лицо и в грудь, пока я его не оттащил. Честно говоря, мне даже пришлось стукнуть его самого, чтобы он перестал избивать брата. У Саши все лицо было в синяках, сломан нос, рассечена губа, но никто не пришел ему на помощь. Мне пришлось самому отвезти Сашу в больницу «Кошен», где его приняли.

Я находился в «Бальто» в тот день, когда хозяин отпер дверь клуба, куда он закрыл доступ пару дней назад, чтобы сделать там кое-какой ремонт. Он распахнул дверь, мы увидели Сашу, висевшего в петле, и бросились ему на помощь, но поняли, что опоздали: тело уже было холодным, окоченевшим.

Не могу точно сказать, объясняются ли синяки на Сашином лице стычкой с Игорем двумя днями раньше или они появились потом.

Саша делился со мной своими тревогами: каморку под крышей, где он жил, несколько раз кто-то обыскивал, хотя там не было ничего ценного. Он постоянно чего-то боялся и все время твердил, что это не случайно.

Здесь инспектор Дэлом оторвался от пишущей машинки, заглянул в блокнот на спиральке, где выписал свои вопросы, и, поколебавшись, задал следующий.

ПД. Саша потерял свой бумажник. Когда мы приехали в больницу, он попросил меня сказать, что мы незнакомы, и я не стал ему перечить.

У меня самоубийство Саши не вызывает никаких сомнений. Хочу добавить еще одно: Саша как-то признался мне, что тяжело болен.

Выйдя из комиссариата, я снова начал думать о письме Саши, в котором он мне признавался, что хочет покончить с собой; на его похоронах я передал это письмо Игорю – пускай сам отдаст в полицию. В СССР Саша был искуснейшим мастером-ретушером, он убирал с фотографий лица тысяч мужчин и женщин – так называемых врагов народа, – которым не полагалось фигурировать нигде после того, как их уничтожили физически. И выполнял свою мерзкую работу с мастерством и вдохновением подлинного художника.

Но с течением времени этому человеку – сотруднику секретной службы – вконец опротивело абсурдное существование, состоявшее из доносов, арестов и лжи; он задыхался от угрызений совести, от сожалений о содеянном и поэтому спас жизнь своему брату Игорю, которому грозил арест, предупредив его анонимным звонком, а затем и сам ухитрился сбежать в Финляндию, прихватив с собой документальные доказательства бесчисленных преступлений партии, убившей десятки тысяч невинных людей. Весь остаток жизни он нес тяжкое бремя своих ошибок, и никто его не простил, не подал ему руки – члены клуба просто отвернулись от него, очень довольные тем, что нашли кого-то похуже, чем они сами. В конечном счете я стал единственным его другом, но ведь я ничего не знал о его прежней деятельности. А что бы я сделал, узнав правду? Продолжал бы дружить с ним или, как другие, с презрением отвернулся бы от него? Нет, наверно, все-таки я не стал бы осуждать его так жестоко; мне трудно сказать, как сложилась бы моя жизнь, если бы я родился в 1910 году в Санкт-Петербурге и стал свидетелем самой великой революции в истории человечества, рождавшей надежду на социальную справедливость. Наверно, я верил бы в нее так же истово, как миллионы русских. И так же, как они, закрывал бы глаза на начавшиеся репрессии, на устранение врагов народа – ведь это был бой за самое справедливое дело на свете! И конечно, я помимо воли оказался бы вовлеченным в эту дьявольскую, нескончаемую пляску смерти, стал бы сообщником палачей или самим палачом. Ненависть, с которой Игорь и все остальные относились к Саше, была вполне понятна: сталинский террор убил не только миллионы невинных, но и саму идею коммунизма, навсегда сделав его символом самого страшного режима всех времен.

И вот это действительно простить невозможно.



Через две недели после похорон Саши я пришел на Монпарнасское кладбище, на его могилу. Все-таки, несмотря ни на что, он по-прежнему казался мне жертвой. Я никак не могу понять, почему неисчислимые злодеяния коммунизма считаются менее страшными, чем преступления фашизма, даром что первые были совершены во имя благородных идей, которым предстояло изменить судьбы человечества. Саша искренне верил, что эти идеи осчастливят весь мир, но стал заложником кошмарного режима, который сам же и помогал создавать.

Я-то знал его только как образованного, интеллигентного человека с уникальным даром, позволявшим ему превращать в шедевр даже самые посредственные мои снимки. Он умел создавать контрасты, которые начисто отсутствовали в моих негативах, трепетную игру света и тени, которая делала лица одухотворенными и создавала впечатление, будто я великий фотограф. Я его не корю, ведь все эти манипуляции он проделывал с самыми лучшими намерениями. Ему хотелось сохранить тетради со своими стихами, спасенные им от печей КГБ, и он выбрал меня, потому что среди всех его знакомых я был самым молодым и не имел никакого отношения к злодеяниям той эпохи – эдакий невинный барашек; вот почему он относился ко мне дружелюбно, а может, даже и с симпатией. Самой страшной пыткой для него было сознание, что он никогда не увидит жену и детей. Но сегодня я должен перевернуть страницу этой истории. Саша с Игорем уже не вовлекут меня в свои былые схватки; я не хочу нести ответственность за их прегрешения, заражаться их ненавистью. «Лейка», которую завещал мне Саша, лежит без дела – теперь мне некого фотографировать.



Близились каникулы; мать собиралась ехать со мной в Бретань в конце июля, оставив магазин электротоваров на своего брата Мориса, который обещал наведываться к нам на море по выходным. Впервые мне не терпелось покинуть Париж и вернуться к прежнему безмятежному существованию. Я должен был привести в порядок мысли и запрятать последние драматические события в самый дальний угол сознания, чтобы они перестали меня терзать.



Из лицея Генриха IV пришло письмо, уведомляющее о том, что зачислить меня во второй класс лицея[7] не представляется возможным ввиду моего личного дела и результатов экзаменов на аттестат с общей оценкой «удовлетворительно». Я решил оспорить это решение, обратившись к директору, но тот не принимал ни учеников, ни их родителей. Тогда я попытался объясниться с завучем Массоном, но он заявил, что не вправе оспаривать решение, принятое педсоветом. Конечно, мои годовые оценки нельзя было назвать блестящими, и напрасно я решил завязать с латынью при поступлении в лицей. Завуч советовал мне подать документы в Сорбонну, куда легче было попасть, но я так настаивал на своем, что он обещал все же поговорить с директором. И на следующее утро позвонил, чтобы сообщить хорошую новость: в первой декаде сентября мне разрешено сдать экзамен по латыни; согласно требованиям выпускного класса, нужно будет переводить с французского на латынь и с латыни на французский; если я получу хороший средний балл, то смогу пройти первый год обучения на подготовительных курсах для поступления в Эколь Нормаль[8].

– Да я никогда в жизни не смогу это одолеть!

– У вас есть два месяца, чтобы наверстать опоздание. Это будет нелегко, но удача целиком и полностью зависит от вас, а Эколь Нормаль – это путь к высшему успеху.

Я вытащил на свет божий старые учебники по латыни, полистал их, и мне показалось, что все не так уж и страшно; тогда я пошел и купил учебники выпускного класса плюс сборник ключей к упражнениям. А вечером радостно объявил эту прекрасную новость матери.

– Ты что, совсем спятил? Зачем тебе понадобилась латынь? Решил преподавать ее детишкам? Лучше бы готовился к поступлению в коммерческую школу.

– А что мне делать в коммерческой школе?

– Получать профессию. Чтобы со временем управлять нашим магазином и хорошо зарабатывать на жизнь.

Назавтра я встал с рассветом и разработал целую учебную программу, рассчитанную на шесть-семь часов ежедневных занятий, которые позволили бы мне за пару летних месяцев освоить язык Вергилия. Я дал себе неделю сроку на то, чтобы восстановить в памяти давно забытый кошмар – пять типов склонения существительных. Затем мне предстояло взяться за прочую мерзкую грамматику с ее неправильными глаголами, жутким синтаксисом и сложноподчиненными предложениями, от которых свихнуться можно, и все это нужно было ежедневно завершать переводом текста с латыни на французский, выбранного наугад в садистских экзаменационных перечнях. Словом, nulla dies sine linea[9].

Я давно уже забыл проклятое старинное правило, приводившее в ужас студентов, а именно: «Чтобы получить формы герундия, достаточно заменить флексию причастия настоящего времени в родительном падеже флексией герундия в том же падеже».

Когда я раскрыл латинскую грамматику на середине, мой энтузиазм мигом испарился: мне стало ясно, что я сильно переоценил свои возможности – для успешного результата требовалось вкалывать как минимум десять часов в день, включая выходные.



Я сидел и распевал во всю глотку: «Rosa, rosae, rosam»[10], как вдруг раздался телефонный звонок, и я с радостью услышал голос отца, веселый, как в доброе старое время. Он предложил мне встретиться в «Вулкане», рядом с площадью Контрэскарп: мол, у него есть для меня важная новость. Мы с ним не виделись уже два месяца. Когда я подгреб туда, отец пил аперитив у стойки и вел оживленную беседу с хозяином и двумя посетителями; на нем был светлый костюм в тонкую полоску, который делал его стройнее.

Он махнул мне, подзывая к стойке, представил своим друзьям и стал нахваливать мои способности, с гордостью заявив, что я блестяще сдал экзамены на степень бакалавра; хозяин начал меня поздравлять, хотя явно не помнил в лицо, даром что я довольно часто наведывался в его заведение. Потом мы все уселись за стол; мой отец прямо-таки сиял от радости.

– Со светильниками покончено, и я бросил Бар-ле-Дюк[11]. Теперь я затеял крупное дело, нечто грандиозное; вкалываю как сумасшедший и чувствую себя прекрасно!

Наверно, он понял, что я воспринял новость скептически, с грустноватой усмешкой подлил вина в бокалы и с минуту задумчиво молчал. Потом спросил:

– Я тебе рассказывал о Жорже Левене?

– Кажется, это кто-то из твоих друзей.

– Он не просто друг. Я, как тебе известно, всегда не очень-то ладил со своим родным братом; я его люблю, но мы не можем ужиться вместе. А вот Жорж – мой названый брат. Единственный человек на этой земле, кому я всецело доверяю. Мы познакомились в Померании, в концлагере для солдат и сержантов, самом паршивом из всех; четыре года валялись рядом на одном тюфяке. Жуткий лагерь: условия жизни невыносимые, дисциплина зверская, то и дело массовые казни и вдобавок эпидемии… Сначала мы спали в палатках, а холод был жуткий, люди умирали тысячами, малейшая простуда грозила роковыми последствиями, и это еще притом, что с нами обращались менее сурово, чем с поляками и русскими, вот там был настоящий ад. В нашем бараке образовалась небольшая группа парижан; мы поддерживали друг друга во время нескончаемых поверок, делились продуктами и куревом из посылок Красного Креста, а если кто-то окончательно выходил из строя, другие его ободряли, рассказывая о своей жизни в мирное время; нас спасли две вещи: во-первых, каждое утро, и в дождь и в снегопад, мы заставляли себя мыться, а во-вторых, решили смеяться, несмотря на все мучения, которым нас подвергали, – смех был нашим оружием, нашим способом сопротивления, доказательством, что они нас не одолеют; и мы подбадривали себя, как могли, даже самыми дурацкими шутками, ведь мы все были молоды, мне тогда только-только исполнилось двадцать три. Именно там я и развил свой талант звукоподражателя: каждый вечер декламировал ребятам басни Лафонтена голосами знаменитых актеров – то Фернанделя, то Жуве, то Арлетти – и, можешь мне поверить, пользовался большим успехом, мои слушатели помирали со смеху. Жорж был до войны аспирантом, он учился в инженерной школе, но не успел получить диплом – его призвали в армию. В лагере он переболел чуть ли не всеми болезнями; пару раз мы боялись, что он вот-вот загнется; его отправляли в лазарет, потом возвращали в барак, недолеченного, но все-таки живого. После Освобождения каждый из нас вернулся к прежней жизни, мы потеряли друг друга из виду, но дружбу нашу не забыли. Жорж родился в семье промышленников, на севере страны у них была прядильная фабрика. Три месяца назад мы случайно встретились в привокзальном буфете Нанси и, знаешь, как будто только вчера расстались – заговорились так, что пропустили свои поезда. В общем, слово за слово, мы оба поняли, что в нашей жизни настал поворотный момент, и решили стать компаньонами.

– Компаньонами чего?

– Ну… трудно объяснить, это дело пока еще только в проекте…

Отец говорил с вдохновенным видом человека, проникнутого неугасимой верой, – похоже, именно так первые христианские мученики встречали львов на аренах цирков. Я точно помню, чтó подумал в этот момент: интересно, в какую еще аферу он хочет ввязаться? Отец пообещал мне рассказать об их проекте подробнее, когда план обретет конкретные очертания, и мы с ним выпили в честь его возвращения в Париж и за устройство в квартире, которую он снял на площади Мобер.

– У меня много разных планов, – сказал он, – я буду руководить стройкой, а Жорж – финансировать предприятие и управлять им. Поверь мне, мы скоро прославимся. Только, ради бога, ни слова твоей матери!



Домик, снятый в Перрос-Гиреке, был слишком мал для нашей семьи; мы с кузенами спали на чердаке, на раскладушках; я ставил будильник на семь утра – они даже не слышали, как я вставал, – и шел прогуляться по пустынным ландам, а когда часам к девяти возвращался, они только-только продирали глаза. Им хотелось, чтобы я ходил с ними на пляж, но я собирал учебники, тетради и сбегал от них в бистро «Клартэ», где до самого вечера наслаждался уединением. Жизнь казалась мне вечной битвой, но моим главным противником была не латинская грамматика – ее-то я мало-помалу одолевал с упорством истинного римлянина. Мне было невдомек, что враг скрывается за приветливыми лицами коварных родичей, собиравшихся за семейным столом; в сравнении с моей матерью и ее братом Овидий и Цицерон, невзирая на их туманные пассажи, были мне преданными друзьями. В один прекрасный день дядя Морис спросил своим певучим алжирским говорком, к чему мне вся эта латынь:

– Мишель, объясни хоть раз внятно, зачем ты забиваешь себе голову этим мертвым языком? На что он сгодится? Уж не собираешься ли ты стать кюре?

И тут все они покатились со смеху, а я сбежал от них на чердак и начал осваивать неправильные формы превосходных степеней. Примерно через час появилась моя сестренка Жюльетта:

– Мишель, тебя папа спрашивает!

Я спустился в переднюю, прикрыл дверь в комнату, где родичи азартно сражались в «Монополию», и взял трубку. Отец впервые звонил мне лично:

– Ну, как там успехи у Юлия Цезаря?

– Господи, хоть ты-то от меня отстань!

– Я звоню потому, что сегодня днем встретил Сесиль на площади Бастилии. Вышел пообедать с нашим поставщиком, и на углу улицы Рокетт меня кто-то окликнул. Оборачиваюсь, вижу знакомое лицо, но не сразу вспомнил ее, все-таки два года прошло. Она совсем не изменилась – все те же коротко остриженные каштановые волосы и неприкаянный вид, как у бездомного мальчишки. Она сидела на террасе кафе, выглядела усталой. Мы выпили кофе, и она засыпала меня вопросами о Франке: неужели полиция все еще занимается его делом, есть ли у меня новости о нем? Но я не смог ей сказать ничего путного, кроме того, что твой брат бесследно исчез и нам осталось только надеяться, что мы увидимся с ним, если когда-нибудь его амнистируют. Чувствовалось, что она действительно любила Франка и, думаю, любит до сих пор.

– А где она живет?

– Вероятно, в Париже, но я не решился ее расспрашивать. Там, в кафе, она читала роман Арагона и делала пометки на страницах. Ой, чуть не забыл: она еще спросила о тебе.

– Спросила обо мне?!

– Да, и была очень рада, что ты сдал на бакалавра. Я сказал ей, что ты готовишься к экзамену по латыни и собираешься поступать в лицей, а она ответила, что ты правильно решил, так и нужно.

– Что же она делала все это время? И почему так вдруг исчезла?

– Ну, я не решился задавать ей такие нескромные вопросы. А потом к нам подошел официант, он назвал Сесиль по имени и сказал, что ее просят к телефону. Ах да, совсем забыл: она просила тебя поцеловать.

Почему Сесиль передала мне поцелуй после такого долгого молчания? Может, просто из вежливости, как бездумно чмокают кого-нибудь в щеку на прощанье? Или чисто по-дружески? Или в знак обещания скорой встречи? Увы, в данный момент я находился в пятистах с лишним километрах от Парижа, в этой богом забытой бретонской дыре, в ожидании сам не знаю чего. Я повесил трубку и прервал захватывающую партию в «Монополию», чтобы объявить матери новость: я возвращаюсь в Париж утренним поездом; здесь заниматься невозможно, я должен сосредоточиться, а их присутствие меня отвлекает. Мать слушала меня, считая и раскладывая по кучкам монопольные купюры.

– Даже речи быть не может, Мишель, ты будешь заниматься здесь.

– Нет, я уеду завтра утром и никто меня не удержит!

Дядя Морис выпрямился и сердито ткнул в меня пальцем:

– Не смей говорить с матерью таким тоном, иначе будешь иметь дело со мной!

Дядя побагровел, губы у него дрожали – казалось, он вот-вот бросится на меня, и я, решив избежать скандала, развернулся и пошел к себе на чердак.

На следующий день, с утра пораньше, пока все спали, я сложил в сумку свои манатки и без лишнего шума покинул дом. Мне удалось поймать автобус, идущий в Ланьон, а потом сесть в парижский поезд. Решение было принято: я должен разыскать Сесиль и поговорить с ней. Если она посещает это кафе на площади Бастилии, значит рано или поздно появится там, нужно только проявить терпение. Впервые за долгое время во мраке забрезжил просвет; я был твердо уверен, что скоро разыщу Сесиль и смогу восстановить оборвавшуюся дружбу; свежее дуновение надежды прогнало тяжкое ощущение потери. В течение этого нескончаемого пути в моей душе созрело еще одно решение. Я заранее знал, как на все это отреагирует мать с ее жестким характером: она никогда не простит мне неповиновения, расценит его как оскорбительный вызов; у нее все люди делились только на две категории – те, кто за нее, и те, кто против. Франк испытал на себе этот жестокий принцип: он рискнул объявить о своих политических убеждениях, и ему пришлось тут же покинуть наш дом; вот почему, дезертировав, брат обратился за помощью к отцу; он прекрасно знал, что мать ради него и пальцем не шевельнет – только посоветует сдаться полиции. Ровно в девятнадцать часов я позвонил в дверь отцовской квартиры; мне открыла молодая женщина.

– Извините, я, наверно, ошибся этажом – мне нужен месье Марини.

– Поль, это к тебе, – крикнула она, обернувшись в сторону комнат.

На ней был коричневый свитер с высоким воротом и плиссированная юбка того же цвета; золотисто-каштановые волосы, зачесанные назад, открывали высокий лоб; в глубине коридора показался мой отец в рубашке с закатанными рукавами.

– О господи, как ты здесь… Ну давай, входи.

Я шагнул вперед, девушка посторонилась, пропуская меня, и мы несколько секунд молча смотрели друг на друга.

– Мари, это Мишель… А это Мари, моя подруга.

Девушка кивнула и с улыбкой протянула мне руку:

– Ты мне не говорил, что твой сын выше тебя ростом.

– Ну… да, – с легким огорчением подтвердил отец. – Ладно, проходи, что же мы толчемся в передней.

Мы чинно расселись вокруг стола в комнате, отец вынул из буфета белое вино, черносмородиновый ликер и приготовил три кира[12]; Мари подала арахис, извинившись, что больше ничего нет. В соседней комнате – видимо, гостиной – были свалены коробки с вещами, некоторые из них уже открытые.

– Мы еще обустраиваемся, – пояснил отец. – А ты что же, прервал каникулы?

Я уклончиво объяснил свое бегство из Бретани, сказав, что общение с алжирскими Делоне, их неумеренная страсть к «Монополии» и прочим азартным играм несовместимы с моими занятиями.

– А почему же ты не поехал домой?

Деваться было некуда, мне пришлось броситься очертя голову в эту реку, хотя я был совсем не уверен, что доплыву до другого берега.

– Я больше не хочу жить с мамой, я ее просто не переношу, это настоящий жандарм в юбке.

– Н-да, нужно признать, что…

Мари одним глотком допила свой кир и решительно сказала:

– Вы можете остаться у нас, Мишель, мы как-нибудь устроимся. А вы меня не узнаете?

Нет, ее лицо – кстати, довольно миловидное – ни о чем мне не говорило. В тот вечер я внезапно повзрослел, обнаружив, что совершенно не знал своего отца, не знал, чем и как он живет, ибо в нашей прежней жизни родители изо всех сил пытались изобразить свой брак идеальным и благостным.

– Мари целых три месяца работала бухгалтером в нашем магазине, и, между нами говоря, это стало для меня таким счастьем, какого я доселе не знал в жизни. Но с твоей матерью сложно было поладить. Мари не захотела усугублять эту ситуацию и нашла работу в другом месте, но мы с ней продолжали встречаться, соблюдая крайнюю осторожность, так что никто ничего не заподозрил. Мы с твоей матерью давно уже не ладили, нас объединяли только дети. Ты первый человек, кому я это рассказываю; я очень рад, что могу тебе исповедаться, но все-таки рассчитываю на твою скромность. Я долго думал, что твоя мать использовала эту историю с твоим братом как предлог, чтобы выставить меня за дверь, но теперь понимаю, что и сам был частично виноват во всем этом; я ведь знал, что моя помощь Франку станет поводом для разрыва, для того, чтобы покончить с нашим давно уже изжившим себя браком. И вот мы с Мари стали жить вдвоем у нее, в Бар-ле-Дюк, но жизнь в глубинке идет как-то замедленно. И когда мой друг Жорж Левен предложил финансировать мой проект, мы решили вернуться в Париж. Только учти: все, что я тебе рассказываю, тайна за семью печатями!

Вот так и началась наша совместная жизнь. Отец открыл мне душу, как другу, и я уже забыл о том, что винил его в уходе из семьи, от нас, его детей. Мари сдвинула картонные коробки, за которыми обнаружилась кушетка, и я помог ей застелить ее.

– Я не стану обременять вас, Мари. Завтра я вернусь домой.

– Считайте, что вы здесь у себя дома. Просто нужно все расставить по местам, освободить письменный стол, и у вас будет своя комната.

На ужин отец приготовил pastasciutta[13] по своему рецепту и за столом изложил мне основные наметки своего проекта:

– Ты, наверно, считал наш магазин на Гобелен[14] огромным? Ну так слушай: тот, который мы откроем в Монтрёе[15], в здании бывшего завода, будет в пять раз больше; люди станут приезжать туда на метро или на машинах, чтобы купить не только телевизоры и электрооборудование, но также и мебель, и все прочее для обустройства дома. Наш основной принцип таков: все товары должны стоить гораздо дешевле, чем в других местах, и продаваться с годовой гарантией, так что покупатели могут быть спокойны; кроме того, мы развернем громкую рекламную кампанию. Наценки будут небольшими, но зато мы намерены закупать товар вагонами; как раз сейчас мы ведем переговоры с поставщиками, и они будут драться за наши заказы. Более того, мы собираемся продавать товары в кредит, с оплатой в три приема и с доставкой самое позднее на следующий день после оформления покупки. Конечно, поначалу все это очень сложно наладить, и старт будет нелегким; но на банки мы не рассчитываем – здесь в дело вступит Жорж: благодаря семейным связям у него надежные тылы. Ты понимаешь, у нас просто нет выбора, прогресс есть прогресс – одни люди смело идут вперед, другие топчутся на месте. С мелкой торговлей покончено. Мы осчастливим людей и вместе с тем получим солидный куш.

Наутро, когда я проснулся, в квартире никого не было. На кухонном столе отец оставил мне сто франков, связку ключей и нацарапанную второпях записку: «Уехали в Италию на встречу с поставщиками, вернемся в воскресенье, поздно вечером, не жди нас. Занимайся вовсю!»



Я неспешно, как турист, шагал от метро «Мобер» к площади Бастилии, словно впервые открывая для себя этот город, и только теперь осознал, что не создан для сельских радостей: мне нравилась эта парижская сутолока с ее гомоном, расторопными торговцами, людьми, бегущими за автобусами, спорщиками, во весь голос поносящими правительство; нравились террасы кафе, где яблоку негде упасть, раздраженные официанты, рекламные плакаты на каждом шагу и разноголосица гудящих автомобилей, зажатых между огромными мусоросборщиками.

Мой план был прост: дождаться появления Сесиль в том самом бистро, где кто-то звал ее к телефону; я верил в свою счастливую звезду. Итак, я расположился на террасе «Кадрана», откуда был хороший обзор всей площади Бастилии и отходивших от нее улиц Рокетт и Фобур-Сент-Антуан. Таким образом, я не мог не заметить Сесиль. С собой я прихватил учебные материалы – латинскую грамматику и справочники, но тут передо мной встала дилемма: если я уткнусь в книги и буду заниматься, то рискую упустить Сесиль. А если буду все время высматривать ее, то не очень-то продвинусь в занятиях.

– Что закажете?

Маленькая шустрая блондинка с челкой, падавшей на карие глаза, розовыми щечками и ямочкой на подбородке, принесла мне эспрессо, и я попытался расспросить ее как можно хитрее:

– Вы сегодня уже видели Сесиль?

Девушка озадаченно нахмурилась, припоминая:

– Не знаю я никакую Сесиль.

– Ну как же, она часто бывает здесь, она преподаватель.

Блондинка обратилась с этим вопросом к хозяину. Тот попросил описать Сесиль, и я показал ему фото, где она читала, сидя на бортике фонтана Медичи; увы, ее лицо было ему незнакомо так же, как другому официанту, игрокам в таро и клиентам у стойки бара.

– Ничего странного, – сказала девушка в утешение при виде моего разочарованного лица, – тут столько народу за день проходит. Она ваша подружка? Хорошенькая!

– Нет, так… приятельница.

Мне не хотелось говорить о Сесиль с официанткой, и я открыл учебник латинской грамматики, намереваясь освоить сложноподчиненные предложения, но она заглянула в книгу через мое плечо:

– Это что у вас такое?

– Латынь.

– Похоже, трудный язык. Вы хотите стать кюре?

– Да нет, просто у меня экзамен в сентябре.

– Экзамен на кого – на кюре?

– Я хочу изучать классическую литературу.

– Ну, слава богу, а то было бы жаль.

Тем, кому нужно заниматься в тишине и покое, я решительно не советую ходить для этого в «Кадран» на Бастилии: хозяин кафе проводил время за игрой в «421»[16] с завсегдатаями бара, которые шумно комментировали прыжки кубика и взывали к богу-покровителю игроков в кости (Гермесу, если не ошибаюсь), орали, смеялись, заключали пари на аперитив, окликали соседей по залу, игравших в таро, болтали с приятелями, которые подходили к ним на несколько минут, пока другие посетители сражались в пинбол. Время от времени я присоединялся к ним, чтобы развеяться, – на несколько минут, а то и дольше, не забывая при этом зорко поглядывать на улицу. Когда в зале не было клиентов, официантка подходила к нам и следила за игрой, комментируя ее с полным знанием дела и осыпая меня саркастическими насмешками, если я упускал шарик и не реагировал.

– Да, нечего сказать, скверный вы игрок.

– Просто у меня голова не тем занята.

– Меня зовут Луиза. Хотите, сыграем партию?

Она порылась в кармашке своего короткого черного фартучка, какие носят официанты, сунула в щель аппарата пару монет и набрала на счетчике две партии, спросив:

– Я начинаю?

Потом, не дожидаясь моего ответа, заняла игровую позицию, поставила шарик в ячейку и одним четким ударом запустила его на игровое поле. Уже через несколько секунд мне стало ясно, что Луиза – настоящая чемпионка. Клиенты покинули стойку и подошли к нам; все мы глядели разинув рот, как она ловко манипулирует шариком, направляя его куда нужно, то приостанавливая, то снова пуская в ход; казалось, девушка танцует в такт автомату, командует им без всякого усилия и нажима, зарабатывая все больше и больше очков и сводя с ума счетчик; не прошло и минуты, как она выиграла бесплатную партию. Потом, заблокировав шарик, поставила счетчик на супербонус, который также преспокойно выиграла; звякнул колокольчик – сигнал того, что она заработала две дополнительные партии. Так она и продолжала забавляться, пока из глубины зала не донесся голос клиента, который звал ее, спрашивая, есть ли в этом бистро официантка или он может налить себе сам.

Я вернулся на террасу, зорко вглядываясь в толпу на тротуаре и надеясь на чудо, но Сесиль так и не появилась; может, она вообще уехала куда-нибудь подальше от Парижа и вернется только к сентябрю? Но кто же мог ей звонить в это кафе? Я тщетно перебирал в уме все другие способы отыскать ее. К пяти вечера я вконец отсидел себе ноги, встал и отправился на разведку. В близлежащих дворах и тупиках работали мебельщики; я с некоторым колебанием предъявил им фото Сесиль, но мне и тут не повезло, они только обсмеяли меня. Я миновал метро «Федерб-Шалиньи», заплутал в уличном лабиринте, в конечном счете вышел к тюрьме Ла-Рокетт и вернулся обратно, на площадь Бастилии, как вдруг, стоя на перекрестке, услышал громкий оклик: «Эй, Мишель!» Развернувшись, я увидел Луизу в дверях кафе на улице Рокетт. «Ты что ж это сбежал, не попрощавшись? Пойдем, я тебя познакомлю с моими дружками!» – сказала она.

И внезапно мне почудилось, будто я очутился в каком-то фильме пятидесятых годов: передо мной был не то «Король креол»[17], не то еще какое-то старье с Элвисом, которого Луизины «дружки» копировали своими кожанами с клепками, подвернутыми джинсами или широченными «бананами». Мой заурядный прикид мог вызвать у них только презрительные усмешки и едкие реплики, но мне повезло: Луиза представила меня как человека, достойного ее компании; это был пропуск – необходимый, но недостаточный, и я был принят в компанию лишь после того, как преодолел барьер отчуждения, щедро угостив всех пивом. Но тут Луиза заметила, что я поглаживаю бортик настольного футбола, и предложила сыграть партию.

– А ты умеешь играть? – спросил меня Клод, высокий худой парень с пышными бачками, скрывающими пол-лица; я не сразу оценил его насмешливую улыбочку. Вообще-то, я не играл уже много месяцев; мы разбились на две команды, Луиза встала на мою сторону, позади меня, и по тому, как она командовала игроками, я сразу понял, что она привыкла ими руководить. Зрители обступили игровое поле, с удовольствием предвкушая, как крокодилы будут пожирать беззащитных ягнят. Клод, стоявший напротив меня, выбрал себе в напарники шофера-грузчика с могучими бицепсами, распиравшими короткие рукава его рубашки, на руке виднелась татуировка – парусники. Крепкий парень, но не слишком проворный; я легко обошел его и блокировал мяч, стараясь оценить силы Клода – тот реагировал моментально, но я сделал финт, и он, не успев развернуться, получил первый гол в свои ворота. Мы и виду не подали, что радуемся; так же забили следующие семь голов, что реально означало победу, и наконец я одним эффектным ударом завершил матч. Клод спас честь своей команды, забив последний гол с задней линии – это я дал маху, не прикрыв центр поля.

– Может, матч-реванш? А то мы начали, не разогревшись, – предложил Клод.

И, не дожидаясь ответа, сунул в щель монету. В стане противника наметились колебания, когда партнер предложил Клоду занять фланг. Но тот упрямо мотнул головой и… промахнулся – разгром последовал незамедлительно. Комментарии были излишни, мы одержали свою скромную победу и отказались играть с другими клиентами. Подойдя к стойке, мы допили пиво. Шофера-силача звали Рене, кулаки у него были мощные, как кувалды.

– Ты сегодня здорово играл, но ничего, мы это еще повторим. Ты чем занимаешься?

– Мишель у нас будет кюре, – ответила Луиза вместо меня, давясь хохотом.

– Я изучаю латынь.

– Изучаешь латынь? Это которая в церкви? – спросил Клод. – Я знаю одного кюре – симпатичный парень, гоняет на «нортоне»[18].

С этого дня я стал своим в этой бастильской компании, которая наделила меня прозвищем Монсеньор. Клоду и Рене нужно было ехать на Центральный рынок – по ночам они работали в седьмом павильоне, где разгружали ящики с овощами и фруктами.

– Мы редко видимся с Джимми, но если встретим, что ему сказать? – спросил Клод у Луизы.

– Да говори, что хочешь.

Когда они ушли, я решил порасспросить Луизу об этом Джимми, но вовремя прикусил язык – все-таки мы были не так уж близко знакомы.

Она сама заговорила о нем:

– Это мой бывший; ну, в общем, мы еще иногда встречаемся. Он не понимает некоторые вещи, думает, будто ему все дозволено, потому что он у меня первый… Скажи-ка, тебе сколько лет?

– А ты как думаешь?

– Ну… не знаю, ты выглядишь совсем мальчишкой.

– А тебе сколько?

– Двадцать два.

– А я чуть помоложе, вот и все.

Луиза недоверчиво посмотрела на меня, но я сделал непроницаемое лицо, и ей пришлось удовлетвориться моим ответом.

Тем не менее вид у нее был озадаченный; она искоса, вопросительно поглядывала на меня, а потом спросила:

– Я все-таки не поняла, чем ты занимаешься?

Мы с ней уселись на банкетку в глубине зала; по другую сторону прохода сидела пожилая пара и толковала о чем-то вполголоса. Луиза предложила мне «голуаз», я заказал два пива и объяснил ей ситуацию. Ну, во всяком случае, попытался объяснить. А она рассказала мне свою историю, и я понял, почему нам с ней так трудно понять друг друга: мы жили в совершенно разных мирах, и наши дороги пересеклись лишь благодаря стечению таких вот удивительных случайностей. Луиза была моей первой знакомой девушкой, которая, не стесняясь, откровенно рассказывала о себе, открывая душу кому попало. Обычно мы держим свои эмоции и настроения под замком, как драгоценности в ларце нашего хорошего воспитания, и оберегаем от них тех, кого любим, но в конечном счете эта деликатность отдаляет нас друг от друга. Мы ревностно храним свои тайны, ни с кем не откровенничаем, в общем, сами того не зная, разделяем убеждение Брассенса[19], что обнажать сердце так же постыдно, как задницу. Так вот, моя новая знакомая была напрочь лишена такой стыдливости, она раскрывалась сразу же, не колеблясь, как будто мы давным-давно знакомы.

Луиза родилась в предместье городка Труа, в семье рабочих трикотажной фабрики; когда она рассказывала о своем детстве, мне казалось, что Золя мог бы почерпнуть многие сюжеты своих романов именно в тех местах, в том городке, в том квартале, на ее улице и фабрике – даже и менять ничего не требовалось. Семеро братьев и сестер, грубый отец-пьяница, мать, задавленная работой. Сестры, рожавшие детей одного за другим; тупые, необразованные братья, не желавшие даже пальцем шевельнуть, чтобы помочь своим покорным женам управляться с домашними делами. В четырнадцать лет Луиза пошла подсобной рабочей на фабрику. Там нужно было беспрекословно подчиняться мастерам и по первому требованию переходить с одного рабочего места на другое, а она не желала терпеть ничьих оскорблений, дерзила начальству, смеялась над теми, кто считал ее бунтаркой, поклялась себе, что не повторит судьбу матери и сестер, спорила с отцом и братьями, и в четырнадцать лет потеряла девственность на пустыре за стадионом. А в шестнадцать уехала из родного города вместе с Джимми, несмотря на то что они поссорились, когда она переспала с его лучшим другом. Они сели в парижский поезд, и с тех пор девушка больше не виделась со своей семьей. Поначалу они с Джимми отлично ладили, в постели им было так хорошо, что они не вылезали из нее с пятницы до понедельника, но со временем он стал вести себя по-хамски, как ее старший брат, а она не выносила, когда ею помыкают. И не хотела жить по его правилам.

– С какой стати я должна была ему подчиняться?! Только потому, что я девчонка? Значит, он отстал от времени, забыл, что у нас на дворе тысяча девятьсот шестьдесят четвертый год, в общем, не на ту напал!



Вскоре после моего появления в отцовской квартире Мари поставила в спальне письменный стол, а потом даже спросила, нравится ли мне узор покрывала на кушетке и цвет оконных занавесок, которые она хотела повесить в комнате. Кроме того, она разобрала вещи в стоявших здесь коробках. Перетаскивая их вместе с отцом, я воспользовался отсутствием Мари, чтобы спросить его, не стесняю ли я их, – мне не хотелось обременять их своим присутствием.

– Ты никоим образом нам не мешаешь, а если бы хоть чем-то помешал, Мари обязательно сказала бы мне. Ну, как идут занятия, ты доволен своими успехами?

– Да не мешало бы заниматься побольше; очень надеюсь, что мне повезет на экзамене.

– А если провалишься, чем это тебе грозит?

– Подготовительный класс Эколь Нормаль – это, конечно, вершина успеха, но если я провалюсь, то смогу хотя бы записаться на факультет в Сорбонну.

– Ну, как бы то ни было, если тебе понадобится работа, имей в виду: мы нанимаем персонал!

Я был в полном восхищении от нового магазина, обширного, как зал ожидания на вокзале; повсюду трудились десятки рабочих, преображая бывший завод запчастей в торговое пространство; правда, здесь возникла неожиданная проблема – два соседних цеха были расположены на разных уровнях, один выше другого на целых десять сантиметров, что мешало сделать ровным пол торгового зала на первом этаже площадью в три тысячи двести квадратных метров, – пришлось строить между ними ступеньку. Отец тотчас же решил эту задачу, начертив на плане линию границы между отделами мебели и электротоваров. Мы с ним пошли в ближайшее бистро выпить кофе, отец спросил, может ли он чем-нибудь мне помочь, и вынул бумажник, но я ему сказал: «Мне не нужны деньги, у меня еще есть».

Тогда он извлек оттуда прозрачный пластиковый пакетик, в котором лежал клевер-четырехлистник[20], и показал его мне:

– Смотри: это мой талисман, я ношу его с собой уже двадцать пять лет, со времен концлагеря. В первый день там стоял такой мороз, что никто не решился высунуть нос из барака, и только я один вышел, разделся до пояса и стал мыться под краном; вода была ледяная, но я себя пересилил. Потом стал вытираться, случайно глянул вниз и увидел этот клевер. Просто невероятно – он словно поджидал меня там; казалось, это судьба мне дружески подмигнула, дала знак, что побережет меня, что нельзя отчаиваться, что я когда-нибудь вернусь в Париж, а пока нужно бороться с унынием и жестоким обращением. Я подобрал этот четырехлистник и бережно уложил в бумажник; ребята все, как один, мечтали иметь такой же, искали вокруг умывальника и на остальной территории лагеря, но так и не нашли. Этот клевер оберегал меня всю войну – я выжил, вернулся к твоей матери, и что бы она там ни говорила, а жизнь у нас была хорошая. Так вот: сегодня я передаю его тебе – теперь ты в нем нуждаешься больше, чем я.

И он протянул мне пакетик.

– Благодаря ему ты успешно сдашь экзамен.

– Ты и вправду в это веришь?

– Послушай меня, парень: удача так просто не приходит, ее нужно слегка подтолкнуть, и в нее нужно поверить. Вот подумай сам: отчего одни люди удачливы, а другие нет?

Я взял у него прозрачный пакетик, сунул его в свой кошелек и внезапно почувствовал глубокую убежденность в том, что этот талисман непременно поможет мне разыскать Сесиль. Верить недостаточно, нужно еще хотеть верить.

* * *

Луиза жила в крошечной темной двухкомнатной квартирке окнами во двор, на третьем этаже ветхого дома по улице Амло, напротив Зимнего цирка[21]. Временами из цирка доносилось рычание или мычание зверей, запахи хищников или конюшни, так что в сумерках чудилось, будто ты оказался где-нибудь на краю света. Именно сюда Луиза затащила меня в первый же вечер, не заботясь о том, «что скажут люди»; именно здесь, в ее тесной спаленке, на ее узкой кровати, она научила меня тому, чего я не знал, тому, что любовь может быть праздником, что мы способны открыть для себя этот рай на двоих. У нее был нежный голос и какие-то странно сияющие глаза, она нашептывала незнакомые слова, увлекая в свое царство; она заснула, обнимая меня, а я совсем потерял голову в ее объятиях.

Солнце просвечивало сквозь занавески; я не сразу осознал, где нахожусь. Луиза лежала с приоткрытым ртом и улыбалась, не поднимая век, ее плечо было белым и шелковистым, она повернулась к стене, и я, кажется, задремал.

А когда открыл глаза, ее уже не было рядом, мои часы показывали час дня, а Луиза варила кофе в кухоньке, рядом со спальней. Увидев меня, она замерла и прошептала: «Добрый день!» Мы молча позавтракали; она накинула белую нейлоновую рубашку, слишком просторную для нее. Потом, поколебавшись, спросила:

– Ты читать любишь?

– Да, очень. А тебе какая книга понравилась из тех, что ты недавно читала?

– Я ни одной книжки пока не прочитала – во всяком случае, целиком. У нас дома книг не читали, только газеты, да и то от случая к случаю, вот радио – его слушали. А если бы я захотела читать книжки, то с какой бы мне начать?

– Ну… трудно сказать.

– А та девушка, которую ты ждал, – Сесиль, что ли, – это твоя подружка?

– Нет, она была подругой моего брата, но у них там много чего случилось.

– А у тебя нет подружки?

– Была одна, но ей пришлось уехать вместе с родственниками в Израиль. В общем, это длинная история.

Луиза устроила мне форменный допрос по поводу Франка и Сесиль, потом потребовала, чтобы я подробно рассказал о Камилле, но я отвечал уклончиво. Она села ко мне на колени, поцеловала и потащила обратно в постель, и мы уже почти разделись, как вдруг кто-то позвонил в дверь.

– Господи, кто еще там пожаловал? – спросила она, торопливо застегивая рубашку. И пошла открывать. – Джимми! Вот молодец, что зашел!

Я едва успел одеться. Джимми выглядел немногим старше Луизы; он был одет в светлую замшевую куртку, белую майку, джинсы и – что меня удивило – носил кожаные перчатки, которые так и не снял; на глаза ему падала волнистая прядь, которую он небрежно откидывал назад, а из уголка рта свисала незажженная американская сигарета. Луиза познакомила нас, но он едва удостоил меня взглядом.

– Я собиралась сварить еще кофе, – сказала Луиза, – ты будешь?

Она поставила на огонь кофейник, вынула чистую чашку. Я протянул Джимми спичечный коробок, но он мотнул головой:

– Не надо, я бросаю курить – из-за голоса.

Луиза разлила кофе по чашкам.

– Я встретил Жанно сегодня утром, – сказал Джимми. – Он согласен продать свой мотоцикл.

– Потрясно! – воскликнула Луиза. – Сколько он за него хочет?

– Ну, в том виде, в каком он сейчас, дорого Жанно не запросит.

– Ты ему сказал, что я получу права через три недели?

– Лучше ты сама с ним договаривайся.

– Это приятель, у которого есть «Роял-Энфилд 350»[22], – объяснила мне Луиза, дуя на дымящийся кофе. – Но он во что-то там врезался, повредил вилку переднего колеса, а чинить не хочет, хотя это сущие пустяки. Если он запросит подходящую цену, я его куплю.

Бросив недопитый кофе, Луиза схватила куртку и направилась к двери, а мы за ней. Внизу Джимми потер руки в перчатках, взялся за руль своего мотоцикла – «Пежо-356» стального цвета – и аккуратно вывел его с тротуара на мостовую; Луиза села сзади, он в два приема запустил мотор, она крепко обняла его за талию, они помчались в сторону бульвара Бомарше, и я вскоре потерял их из виду.

Как ни странно, я не обиделся на Луизу за то, что она меня вот так бросила, да и на Джимми тоже. Тогда я еще не знал, что нам предстоит вместе пережить странную историю, а если бы предвидел, чем она закончится, то, наверно, не пытался бы опять встретиться с Луизой; в общем, назавтра я снова пришел в «Кадран» на площади Бастилии, хотя уже не очень-то понимал, что мне там нужно – найти Сесиль или снова повидать Луизу. Наверно, и то и другое. Но Луизу я в кафе не застал, у нее был выходной. Я расположился за тем же столиком, что и вчера, вынул латинскую грамматику и, находясь в бодром расположении духа, взялся за отложительные глаголы.

При этом я регулярно отрывался от учебника в слабой надежде увидеть на улице Сесиль.

Два часа спустя отложительные глаголы были побеждены.

В общем, день прошел мирно, если не считать короткого набега в область соотносительных наречий; правда, их окончательное покорение я отложил до лучших времен. Я довольно быстро приобрел статус завсегдатая кафе, однако мои расспросы по поводу Сесиль с показом ее фотографий не дали никаких результатов. Да и успехи в латыни были мизерными, зато я уже прилично освоил пинбол: даже выигрывал бесплатные партии и завел новых приятелей.

Asinus asinum fricat[23].

В конце дня я наведался к Луизе домой, но никого не застал. Однако, выйдя из подъезда, я увидел Джимми, который причалил к тротуару и остановился, не выключая мотор.

– Ты видел Луизу? – спросил он, дергая за перчатки, но не снимая их.

– Я звонил в дверь, но ее нет дома.

Наверно, по моему лицу Джимми понял, что я не вру; он расслабился, опустил руки и вздохнул.

– Это тебя прозвали Монсеньором? Тут Клод и Рене рассказывали мне про дружка Луизы, который убойно играет в настольный футбол, зубрит латынь и похож на кюре, – это ты и есть?

– Я не похож на кюре!

– Так ты Луизин дружок или нет?

Он выглядел таким убитым, что я предпочел промолчать и предложил ему выпить кофе; он кивнул, аккуратно поставил свой мотоцикл на тротуар, и мы с ним расположились на террасе бистро с видом на бульвар. У Джимми была одна общая с Луизой черта характера: он охотно рассказывал про свои жизненные проблемы.

И его главной жизненной проблемой была как раз Луиза.

Они родились в одном квартале предместья Труа, выросли в тени трикотажных фабрик, и, что бы Луиза ни говорила сегодня, работа была там не такой уж каторжной. Их дома стояли рядышком. И Луиза, сколько он себя помнил, занимала главное место в его жизни, гоняла на велике вместе с парнями постарше и была единственной девчонкой в их компании; ей позволялось играть с ними в футбол, она выбирала себе то одну, то другую команду, смотря по настроению, и гордилась тем, что целовалась с ними со всеми, притом что все как один ее уважали. Джимми был ее первой любовью, и считалось, что они рано или поздно поженятся и заживут точно так же, как их сестры и братья, но Луиза по каким-то причинам – он так и не понял почему – категорически не желала заводить семью, да и характер у нее был вздорный, вечно она ворчала и ругалась со всеми подряд. После одной особенно жестокой ссоры с отцом, эхо которой разнеслось по всему предместью, она решила покинуть Труа. Джимми согласился следовать за ней, иначе она грозилась уехать без него. В Париже они сразу же нашли работу – он на Центральном рынке, она в кафе, официанткой, сняли квартирку в Жуэнвиле и зажили, как в раю. Но у Луизы были какие-то странные представления о независимости, точно у парня, только она была еще строптивей. Два года назад она вдруг связалась с одним греком и уехала с ним на две недели в Салоники, потом вернулась как ни в чем не бывало и поселилась в нынешней квартире на улице Амло; они снова были вместе, но теперь каждый из них жил, как хотел.

– Вот ты у нас ученый, так скажи мне, что ты об этом думаешь?

– Не знаю… сложно все это.

* * *

Сесиль понятия не имела, где разыскивать Франка. Может, на юге? Или на востоке? Желание все бросить и ехать на поиски то и дело захлестывало ее днем, будило по ночам, мешало спокойно спать. На уроках она иногда прерывала объяснения, застывала у доски с мелом в руке и внезапно выходила из класса. Правда, всего на несколько секунд.

Ученики покорно сносили это: мрачный взгляд Сесиль пугал их, и они старались не злить ее. Если бы они знали, какая паника одолевает их учительницу, какой ужас леденит ее сердце, устроили бы ей «веселую» жизнь. Но непроницаемое лицо Сесиль не выдавало ее чувств.

Сесиль любила тишину, которая воцарялась в классе, когда она туда входила. В тот день она положила на стол свой ранец, повесила плащ на крючок за дверью, обвела взглядом учеников и перед тем, как заговорить, выдержала короткую паузу:

– Садитесь. Если помните, я вас предупреждала, что сегодня вы будете письменно отвечать на вопросы по «Ифигении» Расина[24]. Приготовьте тетради.

В классе стояла тишина – ни шепотков, ни замечаний. Сесиль написала на доске вопросы:

1) Кто является истинным героем «Ифигении»?

2) Как вы понимаете слова «поклонение богам»?

И она обернулась к классу:

– Имеется в виду: как это можно рассматривать в наше время?

И написала последний вопрос:

3) Убедительны ли причины, выдвинутые Агамемноном?

– В вашем распоряжении сорок минут. Разумеется, вы должны подробно обосновать свои ответы. Меня интересует не повторение курса, а ваше личное мнение.

Расин, как и Арагон, был ее любимым автором – его пьесы идеально укладывались в бурные события современности, и она особенно выделяла «Ифигению». Ее восхищала эта девушка, которая с такой готовностью жертвовала собою ради счастья ахейцев. Сесиль удалось передать эту любовь своим ученикам. На ее уроках царила мертвая тишина, и ей никогда не приходилось повышать голос: дети усердно записывали ее слова, склонившись над тетрадями. В своем следующем курсе литературы она собиралась рассказать им о Брисеиде[25], чтобы сравнить ее самопожертвование с таким же поступком Ифигении. Сесиль часто спрашивала себя: почему ни один классический автор не отразил историю сложной – и гораздо более современной – любви Ахилла и Брисеиды?

И какой была бы любовь без самопожертвования?

Сесиль всегда заканчивала рассказ перед самым звонком. Ей даже не требовалось смотреть на часы, она укладывалась минута в минуту. Дав задание к следующему уроку, она спрашивала: «Вопросы есть?» И ждала три секунды. Вопросов никогда не было. И тут раздавался звонок. Сесиль складывала свои бумаги и шла в другой класс, где давала ученикам другие темы. В учительской она встречалась с коллегами и молча, кивком, здоровалась. Преподаватели считали ее в лучшем случае рассеянной, а в худшем – высокомерной. Среди них был Бернар, учитель физики и химии[26]. Классный препод – так о нем говорили дети. Он часто делился с ней своими соображениями о педагогике, о пользе практических работ или обеспокоенностью по поводу учеников, живущих в неблагополучных семьях. Ратовал за скорейшее упразднение Лагарда и Мишара[27]. Словом, болтал обо всем на свете, лишь бы заполнить паузы; а ей было плевать на его разговоры. В прошлом году она имела глупость принять приглашение Бернара выпить с ним кофе. Это был ее первый день работы в школе. И только позже она поняла, почему он привлек ее внимание: Бернар чем-то напоминал Франка. Слегка. Разумеется, только внешне. И теперь, за отсутствием реального Франка, у нее имелся его двойник; он помогал ей представлять, какой была бы их жизнь с Франком, если бы… Бернар вовсе не вызывал у нее отвращения. По субботам он приглашал ее поужинать с ним, по воскресеньям – погулять в лесу, на неделе – сходить в кино. Он умело вел дискуссии, читал биографии великих людей и эссе, пел басовые партии в джазовом ансамбле, выступал в ДКМ[28] и в церквях, был полон энергии, собирался купить «Рено-4» и поехать с ней куда-нибудь на каникулы. У него были симпатичные приятели – группа преподавателей из лицея Ренси; они ходили друг к другу в гости. И Сесиль подумала: «А может, это он? Не оставаться же мне старой девой, я вовсе не обязана изображать мученицу». Бернар стал для нее надеждой – увы, бесплодной. Чистейшая иллюзия, моя дорогая! Сесиль не следовало сравнивать Бернара с Франком, его нужно было принимать таким, как есть, иначе говоря, вовсе не плохим. Но тут она вспоминала о Франке, о его пылкой страсти. После него все другое становилось невозможным, выглядело жалким эрзацем любви. Сесиль понадобился целый год, чтобы понять: в ее жизни нет места двоим мужчинам. И Бернар… господи, хоть бы он больше молчал, по крайней мере!



Единственным местом, где Сесиль расслаблялась, было Шароннское кладбище[29]; только здесь, пройдя за его решетчатую ограду, она чувствовала облегчение, забывала о жизненных тяготах. Она ездила туда каждый день. Ну, почти каждый. Даже если шел дождь или снег. Ее утешало это мирное место – здесь ей казалось, что Париж где-то далеко. Получив извещение о гибели брата, Сесиль несколько месяцев прожила в Страсбурге, у своего дяди с материнской стороны, единственного оставшегося у нее родственника; она могла бы поселиться там навсегда, но тогда была бы далеко от Пьера, и вернулась, чтобы он не чувствовал себя забытым на этом кладбище. Где они теперь – его бесчисленные приятели, где подружки, которые висли у него на шее? Пьер, роковой покоритель сердец, с его «сатанинским» смехом, мечтавший гильотинировать всех буржуа, кюре и банкиров, не признававший триединства брака, закона и наживы; Пьер, такой живой даже под этим могильным камнем; брат, которого ей так не хватало, который дал убить себя в Алжире всего за четыре дня до прекращения огня; солдат, наспех погребенный на военном участке кладбища…

Кто теперь помнил о нем? Сесиль клала на его могилу букетик анемонов, присаживалась на соседнюю плиту, закрывала глаза. И к ней возвращались воспоминания о былых счастливых днях. Пьер и Франк, неразлучные друзья. И она между ними. Все исчезло, она осталась в одиночестве. С призраками ушедших. Сесиль думала: «Почему я не умерла вместе с ними?» Она больше никого не впускала в свою жизнь. Даже Анну – меньше всего Анну. Свою маленькую дочку, которая ничего не говорила; которая, наверно, спрашивала себя, что же она такого сделала, раз никто ее не любит; которая давно поняла, что мать не хочет ее слышать. И поэтому девочка молчала. Но не спускала с матери глаз.

* * *

Над городом нависли грузные, мутно-серые облака; холод внезапно вернулся в этот мартовский месяц 1962 года, и все улицы заволок тоскливый полумрак. Жеральдина плакала, но это было незаметно, потому что лил дождь. Никто не обращал внимания на невзрачную молодую женщину со светлыми волосами, стянутыми в хвост под резинку; она медленно шла по улице, откинув голову, не обращая внимания на ливень. Каждый шаг при грузном животе беременной женщины стоил ей неимоверных усилий. Она направлялась в начало улицы Гобелен, толкая перед собой новенькую детскую коляску – пустую, в еще не снятой прозрачной целлофановой упаковке. Остановившись у магазина хозтоваров, она купила бутылку уайт-спирита и сунула ее в сетку под коляской. Продавщица задержала взгляд на женщине и спросила, не нужно ли ей чем-нибудь помочь, но Жеральдина мотнула головой и пошла дальше. Она прерывисто дышала, ее лицо осунулось; вытерев лоб рукавом, она одернула свой слишком короткий плащ, подняла воротник, нерешительно помедлила у перекрестка и свернула к площади Италии. Она шагала как сомнамбула, не обращая внимания на ярко освещенные витрины магазинов, на афиши кинотеатров, и только время от времени приостанавливалась, чтобы перевести дух. Потом перешла проспект Сен-Мишель на красный свет, не обращая внимания на машины, тормозившие, чтобы ее пропустить.

Когда Жеральдина вошла в сквер на авеню Шуази, где мальчишки играли в футбол, бегая по лужам, дождь уже прекратился. Она села на мокрую скамью и застыла, позабыв о времени и упершись взглядом в коляску; редкие женщины, пробегавшие мимо, не обращали на нее внимания, они спешили домой. Так Жеральдина просидела, не двигаясь, сорок восемь минут, успев вспомнить все, ну или почти все, потому что вспомнить все было невозможно. Она уже не владела собой, плакала, всхлипывала, отдавалась своему горю – единственной реальной вещи на этой земле, за которую еще могла как-то держаться. Открыв сумку из дешевой искусственной кожи, она вынула блокнот на спиральке, шариковую ручку, что-то яростно писала несколько минут, потом вырвала исписанный листок, сунула его в бумажник, а блокнот швырнула в коляску. Нагнувшись, достала бутылку с уайт-спиритом, отвинтила крышечку и облила коляску внутри и снаружи. Потом лихорадочно пошарила в сумке, нашла спичечный коробок, зажгла спичку и бросила ее в коляску, которая тут же вспыхнула. Яркое оранжевое пламя озарило бледное искаженное лицо Жеральдины; она встала и ушла, не оглянувшись.

* * *

Я редко видел отца и Мари – они работали как каторжные, вставали, пока я спал, приходили домой поздно вечером, поужинав где-то в городе, и мы общались в основном записками, оставляя их на кухонном столе. Чтобы хоть как-то помочь, я взял на себя закупку продуктов.

Судя по обрывкам разговоров, долетавшим до меня по мере продвижения их проекта, дело оказалось не просто сложным, а крайне сложным; они посвящали все свое время разрешению множества коварных административных проблем, трудновыполнимых технических задач и разработке нового принципа торговли, как неопределенного, так и рискованного. А поскольку они никогда еще не занимались созданием такого грандиозного предприятия, то постоянно совершали ошибки, двигались вслепую, на ходу корректировали или изобретали правила своей новой профессии, но все-таки мало-помалу начинали видеть свет в конце туннеля и планировали открыть магазин в начале ноября.

Как-то раз в воскресенье вечером они вернулись до того измученные, что Мари чуть не заснула в ванне, а отец без сил рухнул в кресло. Мари предложила пойти куда-нибудь и как следует поужинать, но был конец августа, многие рестораны закрылись, и мы с трудом нашли только один действующий, напротив Политехнической школы. Меня позабавил этот знак судьбы, которая привела нас в место, где я встретился с Франком, когда он дезертировал. Отец намекнул Мари, что у моего брата были проблемы, не уточнив, какие именно, и мы с ней начали дружно уговаривать его все рассказать; он долго упирался, заставляя просить себя, но все-таки заговорил:

– Франк всегда был безупречно честным человеком, идеалистом, мечтавшим создать лучший мир и помочь всем обездоленным. Его не интересовали деньги и успех; однажды я спросил его, что он собирается сделать в жизни, и он ответил: революцию. Когда он получил свой диплом по экономике, я надеялся, что он наконец образумится, найдет хорошую работу и прекрасно заживет, но он объявил, что изучал экономику лишь для того, что изменить мир. В детстве он любил играть в рыцаря Баярда[30] – всегда защищал слабых перед преподавателями, даже перед полицейскими, если те допускали какую-то несправедливость, притом спокойно, но твердо, ни в чем не уступая; он был прирожденным покровителем обиженных, пламенным и упорным.

В концлагере у меня было двое таких же принципиальных друзей, и обоих убили, как собак; я рассказал Франку эту историю, и знаете, что он мне ответил? Что они были правы, ведь они погибли за свои убеждения. Я твердил ему: перестань бороться за других, они сами и пальцем не шевельнут, чтобы защитить тебя. Я надеялся, что, когда он возмужает, эта дурь у него пройдет и он станет либо судьей, либо полицейским, но он стал коммунистом, и разубеждать его было бесполезно, он твердо стоял на своем и, как только ему исполнился двадцать один год, даже не стал дожидаться официального призыва, а пошел в армию добровольцем, чтобы уехать в Алжир. Он был не из тех, кто сглаживает углы, – делил мир только на черное и белое. У его матери точно такой же характер, только убеждения у них диаметрально противоположные, так что взрыв был неизбежен.

Но тут я его прервал:

– Когда он вернулся в Париж, ты же ему помог, дал денег, но мама устроила жуткий скандал, а потом он исчез. Так куда же он делся? Теперь-то ты можешь мне сказать!

– У Франка было много приятелей, но ни один из них не захотел ему помочь. Я обратился к своему знакомому технику, которому полностью доверял, и он нашел нужное решение: Франк должен был уехать в Роттердам и наняться на немецкий сухогруз, который доставлял сельскохозяйственное оборудование в Каракас и Аргентину. Я сам отвез его на машине в Голландию. И с тех пор ничего о нем не знаю. Когда мы с ним туда ехали, он с восторгом говорил о Кубе, и меня ничуть не удивило бы, если бы он оказался именно там.

– Рано или поздно война в Алжире кончится, – сказала Мари. – Все говорят, что тогда дезертирам объявят амнистию и он сможет вернуться.

– Проблема не в том, что Франк дезертир, – объяснил отец, – а в его безумном поступке: он убил офицера при неясных обстоятельствах; я узнал это от человека, имевшего допуск к досье, и, судя по всему, дело очень скверное. Так что Франку амнистия не светит.

– А та история, которую он рассказал Сесиль, – спросил я, – ну, про беременную алжирку, – это правда?

– Откуда я знаю? Он мог выдумать что угодно.

– Но ведь они с Сесиль договорились бежать вместе, а Франк уехал, не предупредив ее; так он все же нашел ту алжирку или нет?

– Он должен был забрать Сесиль на Порт-де-Пантен, но в последний момент передумал, ничем это не объяснив.

Мы долго сидели молча, погруженные каждый в свои мысли. Потом я сказал: