Затем она отправилась в Париж и спустя какое-то время нашла работу в Неккеровской больнице.
* * *
Письменный стол психотерапевта завален книгами и журналами; сам он, в сером костюме, сидит на стуле и пристально смотрит на Сесиль, лежащую на кушетке. На ней бежевый свитер с высоким горлом и черные шерстяные брюки. Наконец она нарушает долгую паузу:
– В тот день я буквально ушла на дно, мне чудилось, будто меня засасывают зыбучие пески, но я была не в силах реагировать, металась по кругу, ждала звонка…
– От Франка?
– Шли недели одна за другой, а он был неуловим, как призрак. Я писала ему десятки записок и оставляла их у его брата и сестры; я стыдилась, но ничего не могла с собой поделать. Звонила ему по два-три раза в день; случаются такие моменты, когда приходишь в полное смятение и забываешь о гордости. Но вот однажды вечером он все-таки снял трубку и сказал: «Мне сейчас нужно уходить, позвоню тебе завтра». Ну и, конечно… – Сесиль пожимает плечами и долго лежит молча, погрузившись в воспоминания… Потом продолжает: – Я заподозрила, что у него появилась другая и он боится откровенно признаться в этом, но мне не хватало мужества преодолеть это испытание, я только и могла, что твердить себе: «Если он уйдет, я не буду жить дальше…»; в такие минуты кажется, будто есть только один выход – разом покончить с собой, чтобы все остановилось; инстинкт самосохранения бесследно улетучился, и я впала в другую реальность – нашарила в аптечке тюбик со снотворным, проглотила все таблетки и села на стул, спокойно ожидая конца… Через полчаса на меня снизошло какое-то цепенящее спокойствие, и я подумала: «Пусть он узнает, что убил меня». Собравшись с силами, я дотащилась до телефона и набрала номер Франка, уверенная, что сейчас услышу его голос… в последний раз. Но трубку снял его отец, я растерялась и спросила, нельзя ли поговорить… с братом Франка. А потом – пустота. Я очнулась в больнице «Кошен», где мне сделали промывание желудка. Это Мишель меня спас… но Франка я так и не увидела.
– Когда это произошло?
– В ноябре шестидесятого… Вот так мерзко закончились наши отношения. Он словно бросил меня в какую-то грязную яму, но мне так и не удалось забыть его, да и не хотелось. Я была счастлива хотя бы памятью о нем, не проходило и дня, чтобы я о нем не подумала, ни одной ночи, когда он не привиделся бы мне в кошмарных снах. Он преследовал меня днем и ночью. И я не могла от этого отделаться. Не могла поверить, что этот мерзавец бросил меня, все еще лелеяла какую-то слабенькую надежду, все еще верила… А теперь мне кажется, что я говорю о какой-то другой женщине, на которую смотрю со стороны, как на круглую идиотку. И спрашиваю себя: «Как я могла быть такой простофилей?! Как могла поддаться обману?!» Я уже больше не ждала его, ни на что не надеялась и все-таки увиделась с ним – это было в марте шестьдесят второго года, когда он дезертировал.
Сесиль умолкает, она лежит с открытыми глазами, но как будто отсутствует в этой комнате – наверно, мысленно она сейчас с Франком. Ее глаза сощурены, на губах играет чуть заметная улыбка. Психотерапевт смотрит на часы:
– Ну что ж, до вторника.
* * *
Когда-нибудь на старости лет – а может, и пораньше, чтобы не забыть подробности, – я напишу роман под заглавием «Хвала сложности». Он будет автобиографическим рассказом о моей любви к Камилле, вначале такой простой и такой невозможной теперь, когда я ее отыскал, хотя она это отрицает, утверждая, что я просто не сумел повзрослеть, как будто простота – всего лишь оборотная сторона сложности, а я ровно ничего не понимаю в жизни.
Мне нелегко будет рассказывать эту историю, а может, ее нелегко будет и читать тем, кто не знал Камиллу. В конце концов я ее нашел, и это был момент невыразимого счастья, на которое я и не надеялся. Нашел – и потерял. Окончательно.
Завтра я возвращаюсь в Париж.
Один.
Похоже, я проделал этот вояж впустую. Но я ни о чем не жалею, я должен был попытаться найти ее. Наши отношения чуть было не возобновились, но в результате кончились ничем; похоже, во время этой двухлетней разлуки мои мечты казались мне такими реальными, что я вообразил себя принцем, влюбленным в прекрасную принцессу, и поверил в волшебную сказку со счастливым концом.
На обратном пути, на теплоходе, у меня будет полно времени, чтобы поразмыслить над этим, доискаться до причины своего ослепления и определить, в какой момент наша история сошла на нет, а мы позволили ей завершиться, даже не попытавшись сделать невозможное и вернуть ее к жизни.
Между двумя кибуцами было меньше ста километров, но мне понадобился целый день, чтобы преодолеть это расстояние. В Назарете я сделал пересадку и в промежутке между двумя автобусами обошел это селение в поисках библейского прошлого, но, чтобы ясно представить его себе, потребовалась бы очень уж пылкая вера. К вечеру я добрался до места назначения, предварительно замучив шофера вопросами, точно ли его автобус сделает остановку в Шаар-Хаголане. Я готовился увидеть пустынную местность, но с удивлением обнаружил вдоль дороги возделанные участки, которые тянулись до самого горизонта, фруктовые сады в низинах и виноградники на уступчатых склонах плато. Автобус остановился, я вышел и зашагал вверх по пыльной дороге, ведущей к кибуцу; повстречав женщину, толкавшую тачку, я спросил, знает ли она семью Толедано. Она как-то неопределенно покривилась, кивнула и указала мне на большое серое строение под жестяной крышей. Я вошел внутрь и очутился в огромном птичнике, где стояла адская жара и суетились тысячи квохчущих белых кур в удушливых аммиачных испарениях помета и навоза. Зажав пальцами нос, чтобы не задохнуться, я направился к грузному человеку в коричневом комбинезоне, который опрыскивал птиц какой-то жидкостью из баллона, висевшего у него на спине. Он носил каскетку с козырьком и защитные очки, которые снял, увидев меня.
– Мишель!
Это был отец Камиллы, я не узнал его в этих темных очках и комбинезоне.
– Месье Толедано!.. Может, мы выйдем, запах здесь жуткий.
– Разве?
Мы вышли из курятника, и я сделал несколько глубоких вдохов, чтобы избавиться от назойливой вони, словно пропитавшей меня насквозь.
– Как вам удается там дышать? Это же невыносимо.
– А мне так не кажется. Что ты здесь делаешь? Приехал на каникулы?
– Разыскиваю Камиллу.
– О, мы ее давно уже не видели. Она переехала в Тель-Авив, учится там.
Он заметил мое разочарование, предложил мне пойти выпить чего-нибудь освежающего, угостил сигаретой, и мы зашагали по центральной улице кибуца к аллее, где выстроились одинаковые деревянные домики, выкрашенные в зеленый цвет, каждый с террасой под навесом, квадратным палисадником и сарайчиком сбоку. Он усадил меня за стол на террасе и принес два больших стакана лимонада.
– Спасибо, месье Толедано!
– Зови меня просто Жоржем. Ну вот, видишь, какая красота? Когда мы сюда приехали, тут был настоящий свинарник, нам пришлось здорово поработать, а теперь мы живем по-царски. Ну а ты как живешь, что поделываешь? Давай рассказывай!
Самое интересное, что он не стал ждать моего ответа, а начал описывать собственную жизнь с момента приезда. Его дети, все трое, покинули кибуц по разным причинам, и они с женой остались одни; такого он не ждал, когда решил ехать сюда.
– Но их же на цепь не посадишь, верно? У них своя жизнь.
– А Камилла? Она все еще с этим… с Эли?
Мой вопрос застал его врасплох, он сощурился, вспоминая:
– Эли?.. Да нет, это давно уже кончилось. Она уехала к Бенни, он учится на юриста, очень симпатичный парень. Они собирались навестить нас во время каникул, но в конечном счете предпочла провести их в кампусе – что поделаешь, молодежь… А ты к нам надолго?
– Да нет, проездом, завтра уезжаю.
Он установил раскладушку под навесом, пригласил меня в столовую. А я сидел и раздумывал: стоит ли продолжать поиски Камиллы и чего я достигну, встретившись с ней, если она давным-давно забыла меня и живет с другим? Я никак не мог решить, что делать; то мне казалось, что лучше всего уехать, не повидавшись, то убеждал себя, что было бы полным идиотством не поговорить с ней хотя бы десять минут. Всю ночь я мучился, обдумывая эту дилемму, и наконец твердо решил все бросить, вернуться в Хайфу и сесть на пароход. Во время завтрака папаша Толедано, который встал в четыре часа утра на сбор лука, подошел ко мне и, хлопнув по плечу, объявил:
– Мишель, а у меня для тебя хорошая новость; если хочешь, можешь воспользоваться: тут один из наших – Нехамия – возит фрукты в Тель-Авив; он отправляется через десять минут и готов подбросить тебя прямо до университета.
– То есть он… ну да, конечно, хочу!
Не могу сказать, что был для Нехамии приятным попутчиком: на все его попытки завязать беседу в пути я отвечал только одно: «I don’t speak English»
[143]. Около полудня он высадил меня в центре какого-то недостроенного предместья, возле кампуса «Рамат-Авив». Я прошел по запущенной лужайке к современному зданию, где должна была жить Камилла. На полдороге решил было развернуться и идти назад, как вдруг увидел молоденькую женщину с пышной каштановой гривой, которая с кем-то спорила, возмущенно жестикулируя. Она смутно напоминала Камиллу, но выглядела гораздо взрослее, и я все еще сомневался, но тут она подняла глаза, застыла на месте с разинутым ртом и воскликнула:
– Мишель! Как ты здесь оказался?
Мы заговорили, остановившись прямо на тротуаре, потом нашли приют в кафетерии. Не могу даже вспомнить точно наш разговор, который длился целых три часа, – за Камиллой не уследишь; во-первых, она все время меняла тему и свои доводы, во-вторых, у нее оказалось весьма своеобразное представление о логике плюс привычка пропускать мимо ушей аргументы собеседника; она была разговорчивой и одновременно скованной, точно как в одном фильме Бергмана. И с самого начала обвинила меня в том, что я ее бросил, обманул, пообещав приехать за ней; что я ей так и не ответил на множество ее писем – короче, если все так сложилось, это моя и только моя вина.
Исключительно моя.
– Так что у нас с тобой, в конечном счете? – сформулировал я главный вопрос.
– У нас с тобой все кончено, я перевернула страницу, не могла же я прозябать всю жизнь в ожидании, как какая-нибудь Пенелопа. Странные вы люди, парни, – считаете, что у вас все права, а мы должны сидеть и ждать, хранить вам верность, покорно переносить жизненные испытания и надеяться, что когда-нибудь вы соблаговолите явиться; но ты ошибся – я существую, я живой человек, а не твоя вещь.
– Да ты даже не представляешь, сколько всего произошло за это время в Париже, я же тебе писал и все объяснял!
Нет, Камилла не помнила, чтобы она просила меня писать ей до востребования в Хайфу – город, где она вообще никогда не бывала. Тогда я вытащил из бумажника ее письмо и зачитал ей отрывки.
– Я проехал пять тысяч километров, чтобы встретиться с тобой и предложить уехать со мной обратно.
– Ужасно мило с твоей стороны, но это невозможно. Я тебя, конечно, очень люблю, но больше не влюблена в тебя.
– Не вижу разницы.
– Ну, понимаешь… я тебя забыла, перестала думать о тебе. Вот если бы я тебя любила, то помнила бы, но в один прекрасный день мне вдруг стало ясно, что ты мне уже безразличен…
Тут она осеклась, заметив, наверно, как я побледнел; потом меня всего обдало жаром, как бывает перед обмороком.
– Мишель, я буду с тобой откровенна; я и вправду тебя люблю, ты мой самый близкий друг, но нельзя склеить то, что разбито, забыть все, что пережито, вернуться, как по взмаху волшебной палочки, к ситуации, в которой мы жили два года назад. Мне не нужны такие глубокие чувства, я хочу быть свободной, развлекаться, путешествовать – повидать США и объездить весь мир, писать книги, мечтать; я не желаю выходить замуж и рожать детей – это ужасно; не хочу жить с мужчиной, который приказывал бы мне, что делать и чего не делать. Хочу сама распоряжаться своей судьбой – я так настрадалась, пока не избавилась от опеки отца, что не желаю больше ничем связывать себя. И твердо решила не повторять судьбу своей матери.
– Ну что ты несешь?! Разве нельзя жить вместе и при этом быть свободными?
– Нет, это невозможно, мужчины всегда стремятся захватить власть в семье. И вот наглядный пример: ты явился как ни в чем не бывало, не прошло и двух лет, и требуешь, чтобы я уехала с тобой. Ты такой же, как все. Женщина для вас – покоренная территория.
Уж не знаю, где она нарыла этот афоризм, но он ясно доказывал, до какой степени мы стали чужими; я понял, что надеяться мне больше не на что.
А она вдруг улыбнулась:
– Слушай, а может, останешься здесь, со мной, а? Почему это я должна ехать с тобой неизвестно куда?
– Но ты же так горевала, когда родители насильно увозили тебя в Израиль!
– Проблема в том, что ты мыслишь консервативно. Нет, ничего у нас с тобой не получится… Кстати, скажи, ты по-прежнему пишешь стихи?
– Да нет, с тех пор как ты уехала, больше не пишу.
– А жаль.
Мы так заговорились, что забыли о времени: кафетерий уже закрывался; нам пришлось выйти и сесть на скамейку; потом мы еще целый час бродили по дороге, и я рассказывал ей про отсидку Игоря, про обращение Леонида. А под конец сказал:
– Ну что ж, тогда я возвращаюсь во Францию.
Камилла взяла меня за руку, мы обнялись и поцеловались. Совсем не по-приятельски.
– Да, лучше тебе уехать, – прошептала она.
Я уже отошел от нее, как вдруг услышал за спиной:
– Значит, не хочешь остаться?
По-моему, я уже говорил, что Камилла показала себя взбалмошной до ужаса, и лишний раз убедился в этом, когда она вдруг объявила: «Я все еще влюблена в тебя!» Притом, что три часа назад так же откровенно и решительно заявила обратное. А теперь, нисколько не смутившись, призналась в этом чувстве. И стала убеждать меня, что наша новая встреча возродила в ее сердце ту невероятную близость, которая некогда связывала нас; что я единственный человек, с которым она может так долго и так откровенно обсуждать все на свете: «Ведь это верный признак, правда?» Я уже ничего не понимал в этом любовном пинг-понге. В конце концов Камилла сказала: «Не торопи меня, я должна все обдумать». Я едва успел сесть в последний автобус, идущий на Хайфу, сказав ей напоследок: «Буду ждать две недели, ни днем больше».
* * *
За окном дождь льет, как из ведра, ветви каштанов содрогаются от порывов ветра, по оконным стеклам ручьями струится вода, и психоаналитик в своем вечном сером костюме и вечном синем галстуке встает, чтобы запереть окно на задвижку: «Ну и погодка!» Сесиль следит за его движениями. Он возвращается на свое место, снова берется за ручку и блокнот. Сесиль выдерживает долгую паузу и говорит:
– Не понимаю, что я здесь делаю. По-моему, только теряю время. Пережевываю одно и то же, вытаскиваю на свет божий какие-то затхлые воспоминания, которые мне удалось похоронить, а легче все равно не становится, я не вижу никакого прогресса и не уверена, что нужно продолжать.
– Вы свободны, Сесиль, решайте сами. Психоанализ – долгий, трудный и тягостный процесс, это не прямой путь, а тяжелая дорога с неожиданными поворотами, тупиками, провалами и вершинами. А вы сейчас только в самом начале этого лабиринта, и если остановитесь, то все предпринятые вами усилия пропадут втуне… Итак, вы говорили о своих подозрениях.
– Мне так и не удалось забыть Франка. Он по-прежнему жил во мне, и я смирилась с этим, я говорила себе: он борется за святое дело, отдал всего себя людям; много ли на свете мужчин, которым удалось подчинить личную жизнь своим убеждениям?! Нет, очень мало. И в университете и в лицее я встречала десятки, сотни вдохновенных ораторов – спасителей человечества, которые, вернувшись вечером домой, преспокойно садились к телевизору и смотрели «Путь к звездам»
[144]. Я уж не говорю о тех «революционерах», которые спасают мир, посиживая в бистро за кружкой пива. А вот Франк – он ушел в это с головой, решив бороться за свои убеждения до конца. Бороться в полном смысле этого слова. Даже если придется стрелять… Когда встречаешь человека такого склада – на голову выше всех остальных, – то сразу понятно, что для него и семья, и любовь, и счастье на втором плане. И я пришла к выводу, что жена человека с таким героическим характером должна принять и его судьбу, ибо она любит героя, непохожего на тех, кто заботится только о своей карьере, о своих детях и о том, какую распрекрасную жизнь он обеспечит своим близким… Я снова увидела его в марте 1962 года, когда он стал дезертиром, загнанным в тупик – ведь он убил офицера, – и сразу сказала себе: ему нельзя доверять, он бросил тебя, как последний трус, не предупредив, не написав даже письма о разрыве… Но прошло пять минут, и я снова поверила, что обрела мужчину своей жизни. Он даже не извинился за то, что покинул меня, но мне и на это было плевать… В тот момент Франк пребывал в полной растерянности, он не знал, что делать – бежать за границу или сдаться властям; мы посоветовались с адвокатами, и они посчитали ситуацию настолько безнадежной, что он решил уехать. И не захотел, чтобы я отправилась вместе с ним, хотя я настаивала на этом… Около десяти дней мы скрывались в каком-то домишке в Кашане, и это были самые счастливые дни в моей жизни. Я была готова разделить с ним трудную судьбу изгнанника. Отец Франка нашел для него подходящий вариант и деньги – мы должны были сесть на пароход в Голландии, и я приготовилась к отъезду в полной уверенности, что никогда не вернусь во Францию; я решила все бросить, лишь бы быть с ним… Мы должны были встретиться в кафе у Пантенских ворот, но он не пришел… Обманул меня… Бросил – и уехал один… Правда, на сей раз он снизошел до короткой записки, но это было в сто раз хуже – уж лучше бы он сбежал без объяснений, как вор. Потому что мой герой оказался не только трусом, но еще и лжецом – ведь он клялся, что всегда любил только меня одну, а на самом деле в его жизни была другая женщина, которая забеременела от него, после чего он сбежал из Алжира. И значит, он попросту насмехался надо мной, прекрасно зная, что наши дальнейшие отношения невозможны. Вот чего я никогда ему не прощу. Проблема не только в том, что он сделал мне ребенка, – я сама виновата, нужно было предохраняться, – и даже не в том, что я по глупости поверила его любовным клятвам; просто все эти десять дней в Кашане он делился со мной своими мечтами, говорил о том, как мы будем счастливы вместе, строил планы… Да-да, планы на будущее. Мы собирались плыть в Аргентину… А он попросту сломал мне жизнь. И теперь у меня внутри такая страшная пустота. Если я сейчас лежу на этой кушетке и скулю, то лишь из-за его лживых измышлений.
– Что ж, у каждого из нас была в юности несчастная любовь, она причиняет жгучую боль, но рано или поздно человек изживает в себе это горе и идет дальше.
– Иначе говоря, прощается со своей безумной любовью и переходит к следующей? Но это значит, что первая не имела никакого значения, если ее можно заменить другой через какой-то разумный срок, как меняют старые надоевшие туфли на новые… Нет, я не понимаю тех женщин, которые забывают это первое чувство и начинают жизнь сначала, словно любовь – лотерея, стоит только дождаться, когда выпадет выигрышный номер… Для меня любовь – куда более глубокое понятие, разве я не права?.. Иначе это не любовь, а так… дешевка. Я прекрасно понимаю людей, убивающих из-за любви, и сама не желаю смириться с обманом, не прощаю его – как Медея
[145]. Потому что я люблю. Просто люблю.
* * *
Мимун показывался на работе все реже и реже; его и раньше трудно было найти в обычное рабочее время, но в последние несколько недель он вообще отсутствовал в министерстве без всяких уважительных причин. Случалось, он не подавал признаков жизни много дней подряд, потом неожиданно появлялся, но сильно нервничал и куда-то спешил. Франк должен был давать ему отчет о текущих делах – короткий, но насыщенный, информировать о возникших проблемах, о найденных решениях, о делах, застрявших в производстве из-за отсутствия начальства. Однако Мимун неизменно отвечал: «Мне некогда этим заниматься, решай сам, как считаешь нужным». Министр ежедневно звонил, требуя соединить его с Мимуном, а однажды даже спустился с шестого этажа, чтобы лично удостовериться в его отсутствии. Франк передавал все это Мимуну, но тот лишь отмахивался:
– Если снова будет надоедать, скажи ему, что я у любовницы.
– Он мне не поверит.
В конечном счете Франк принял решение не вмешиваться в управление делами страны; теперь он предпочитал держаться в тени, в отличие от французов, слетавшихся в независимый Алжир, чтобы воплотить в жизнь свои политические убеждения.
Если не считать ближайших друзей, Франк больше ни с кем не обсуждал события, сотрясавшие Алжир. Он эффективно использовал свои знания, занимался исключительно техническими проблемами, поскольку специалистов в этой области было немного, и окружающие высоко ценили его работу, хотя в глазах некоторых коллег смиренная манера поведения молодого человека выглядела умелой стратегией, ибо все считали его креатурой Мимуна Хамади. Однако под личиной скромного служащего, знающего свое место, скрывался другой Франк, обладавший зоркими глазами и чутким слухом, и то, что происходило в стране, безмерно удручало его. Разумеется, он держал свои мысли при себе, воздерживаясь от критики несостоятельности президента, которая буквально всем бросалась в глаза, его экономической безграмотности, нелепого стремления построить исламский социализм, невыполнимых посулов и перемен мнения в зависимости от последнего собеседника, не говоря уж о совершенно нереальных реформах, навязываемых окружавшими его троцкистами.
Тем не менее, когда Мимун однажды вечером, в начале июня 1965 года, спросил Франка во время рабочей встречи, что тот думает о последнем противоречивом решении президента по поводу Кабилии
[146], тот впервые рискнул высказать свое личное мнение:
– Люди, которые толкают президента на этот путь, больше озабочены личными интересами, чем судьбой Алжира.
Мимун скептически покривился и допил свой оранжад.
– Я уже вообще не уверен, что Алжир являет собою единое государство. Прежде я был убежден в этом, как все остальные, но теперь вынужден признать очевидное: скорее всего, это иллюзия, мираж. До колонизации никому не удавалось контролировать эту территорию, равную четырем Франциям и населенную враждующими племенами с такими разными языками, обычаями и расовыми признаками, что они непрерывно воевали между собой. Мы считали себя единым народом лишь потому, что ненавидели колонизаторов еще сильнее, чем ближайших соседей, но именно французы создали нынешний Алжир, придав ему видимость административно управляемого государства, – да-да, это сделали они, а не алжирцы. Так что нам следовало бы не уничтожать наших колонизаторов, а благодарить их за то, что они, покидая нашу страну, оставили ей в наследство Сахару – огромную территорию с ее нефтью и газом, которая никогда раньше не принадлежала Алжиру. А теперь, когда французы изгнаны, старые демоны войны снова подняли голову; племена, и прежде ненавидевшие друг друга, не желают объединяться, вековые распри опять набирают силу. Вот в чем проблема этой страны: она существует лишь в наших мечтах. А на самом деле это мираж. Но я тебе, разумеется, ничего такого не говорил.
Подобные упадочные настроения были несвойственны Мимуну, и его откровения привели Франка в полную растерянность; он не мог понять причин этого пессимизма – правду он узнал только в конце июня. Оказалось, что Мимун вместе с другими членами НФО задумал осуществить государственный переворот и свержение Ахмеда бен Беллы, для чего привлек на свою сторону партию, армию, полицию и спецслужбы. Были уже составлены списки тех, кого следовало арестовать, и тех, кого следовало ликвидировать; запланирована последующая чистка – словом, дело казалось совсем нетрудным, оставалось лишь назначить точную дату и вплотную заняться президентом и его кликой, однако заговорщики боялись реакции населения, не зная, как оно отнесется к аресту своего харизматичного и такого популярного лидера. Они никак не могли выбрать нужную тактику, колебались, хотя и понимали, что эта нерешительность чревата многими нежелательными последствиями; их не пугала кровавая баня, которую они уготовили стране, – все они были солдатами, очерствевшими на многолетней жестокой войне, где они уничтожили больше алжирцев, чем французов, – и еще несколько тысяч мертвецов ничуть не помешали бы им спокойно спать, просто в последний момент они начинали вилять и уклоняться от окончательного решения. И тогда Мимуна посетила гениальная идея, сулившая стране процветание на ближайшие пятнадцать лет.
Эту идею подсказал ему Франк во время их разговора, причем без всякого умысла, поскольку ни сном ни духом не знал о заговоре:
– Вы, наверно, слышали, что через неделю у нас тут начнут снимать фильм о войне, где задействовано множество солдат и военной техники, – наверно, забавно будет.
– Ах вот как!
И действительно, в понедельник, 13 июня 1965 года итальянский режиссер Джилло Понтекорво
[147] начал съемки фильма «Битва за Алжир». Он хотел рассказать о восстании алжирцев против колонизаторов в 1957 году, героической борьбе за контроль над лабиринтами Касбы. Одновременно это был протест против репрессий, которыми французская армия пыталась подавить сопротивление восставших. Фильм был черно-белый, оператор снимал ручной камерой, «с плеча», как в документальных лентах. Статистов набирали прямо на улицах, и все это при материально-технической поддержке алжирской армии, которая предоставляла съемочной группе джипы, грузовики и танки, якобы принадлежавшие французской армии; однако опытный наблюдатель сразу заметил бы, что тут задействована русская техника, которой Франция не располагала. Но выяснилось это лишь тогда, когда началось реальное восстание.
А до того, в течение первой недели съемок, жители алжирской столицы привыкали к реву танков и, заслышав его, говорили: «Ага, это снимают кино – очень напоминает те, прежние времена». Таким образом, в субботу, 18 июня, когда бронемашины и танки заговорщиков ворвались в столицу и овладели городом со всеми его стратегическими пунктами и министерствами и когда на глазах у толпы начались повальные аресты, жители все еще считали, что это идут киносъемки: ну надо же, прямо как в жизни!
В два часа ночи офицеры контрразведки бесцеремонно разбудили президента бен Беллу, арестовали его по обвинению в государственной измене и препроводили в какое-то потайное укрытие. О том, что узник жив, стало известно лишь шестнадцать лет спустя, когда его освободили и отправили в ссылку. Арест президента послужил сигналом к чистке рядов его сторонников; их арестовывали тысячами и расстреливали сотнями; из страны выслали около пятидесяти французов – преимущественно троцкистов; следом за ними сели на пароход, идущий во Францию, еще несколько сот приверженцев Ахмеда бен Беллы, обескураженных и разочарованных. Полковник Хуари Бумедьен взял на себя функции президента, премьер-министра, министра обороны и главы ФНО. Джилло Понтекорво завершил съемки «Битвы за Алжир», и этот фильм удостоился восторженных отзывов кинокритиков, кучи наград на фестивалях и бешеного успеха у публики. Что же касается министра индустриализации, который так упорно добивался встречи с Мимуном, то он понял свою ошибку, лишь когда этот последний занял его место.
А Франк работал, выбиваясь из сил и не успевая передохнуть, так как Мимун непрерывно заваливал его срочными делами, с которыми следовало разобраться в первую очередь, в частности договорами о сотрудничестве с братскими странами, хотя многие из них весьма неодобрительно отнеслись к устранению президента и к гибели социалистических иллюзий. Однако политический реализм возобладал, ибо обнаружилось, что Алжир располагает гигантскими, еще не тронутыми месторождениями нефти и газа, которые очень интересовали весь мир. В сентябре Марко закрыл свой ресторан, ставший совсем убыточным после новой волны бегства французов, и устроил прощальную вечеринку, на которую явились человек десять, не больше. Спустя неделю он сел на пароход вместе с женой и дочерью и отбыл в Марсель, намереваясь обосноваться на родине, в Перудже
[148].
Франк часто думал о Джамиле и своем сыне; ему безумно хотелось их повидать, но он помнил, что Джамиля окончательно вычеркнула его из своей жизни. «Я должен их забыть, – твердил он себе, – должен заняться делом и найти новую подругу». Эта мысль донимала его каждую ночь, особенно после того, как ему встречалась где-нибудь на улице молодая женщина с ребенком – а это бывало по сто раз на дню, – но все благие намерения развеивались как дым: избавиться от прошлого не так-то легко. Время от времени Франк поднимался на холм Вале, к казармам, в надежде встретить там Джамилю с сыном. Это стало подлинным наваждением. Он думал о них постоянно. Однажды утром ему пришла в голову мысль: а что, если предложить Джамиле просто дружбу, чтобы он мог наблюдать, как растет Карим?
Стать для него кем-то вроде дяди.
Он удовольствовался бы даже этой жалкой участью, лишь бы Джамиля согласилась, но для этого нужно было опять-таки встретиться и поговорить.
В один из воскресных дней ноября 1965 года ненастье разыгралось вовсю: пальмы сгибались под бешеными порывами ветра, дождь лил как из ведра, гремел гром, а море приняло грязно-желтый, оловянный цвет. Франк сидел дома и читал Фуко де Базена, пользуясь, как закладкой, прозрачным пакетиком с волшебным клевером, как вдруг кто-то позвонил в дверь. Он открыл и с изумлением увидел перед собой Джамилю в мокрой одежде, с мокрым от дождя лицом.
– Ой, как у тебя уютно! – сказала она, снимая косынку и куртку.
– Это пятикомнатная квартира, она слишком велика для меня, зато отсюда прекрасный вид на парк. И на море тоже.
Он предложил ей сесть, но она покачала головой; спросил, не хочет ли она выпить чего-нибудь – он может приготовить чай, – но она и от этого отказалась.
– Франк, у меня беда, и только ты можешь мне помочь.
– Говори, в чем дело, я слушаю.
Джамиля с отчаянием взглянула на него, вытерла пот со лба.
– Мой муж Тахар арестован, – он кабил, а значит, противник диктатуры Бумедьена и сторонник Айт Ахмеда
[149] и демократии. В первые же дни государственного переворота власти арестовали в Кабилии сотни людей; Тахар скрывался целый месяц, но вчера его схватили на вокзале, и мне до сих пор ничего о нем неизвестно, я просто умираю от страха за него. Только ты можешь хоть чем-то помочь нам.
– Не думаю, что мне это удастся.
– Но ты же знаешь их всех, ты работаешь вместе с Хамади. Ему стоит только слово замолвить…
– Ты преувеличиваешь мое влияние. Я всего лишь советник по техническим вопросам.
– Я умоляю тебя, помоги освободить его, сделай это для меня!
С минуту они стояли молча, глаза в глаза, и Франку было не по себе от ее умоляющего взгляда; он снова предложил ей сесть, выпить чего-нибудь, но Джамиля сказала, что спешит домой: она оставила Карима у соседки. И ушла – не обернувшись. Неслышно, как воровка.
А Франк сидел в полной растерянности, кляня себя за то, что не задал ей ни одного вопроса, никак не воспользовался их встречей. Но тщетно он перебирал все варианты – он не видел способа помочь Джамиле, да и не чувствовал себя обязанным выручать ее из беды: она безжалостно отняла у него сына, навязала свое решение, даже не выслушав его доводов. Так почему душевное благородство должен проявлять только один из них?! У Джамили хватило дерзости прийти за помощью и при этом снова отвергнуть его – вот и пускай теперь выпутывается сама! Вполне вероятно, что, оставшись в одиночестве, она изменит свое решение под гнетом обстоятельств и у него появится шанс вновь завоевать ее; этот самый Тахар, которого она явно не любит, наверняка просидит несколько лет в тюрьме, а он, Франк, станет ее спасителем и обретет наконец сына.
Нет, он и пальцем не шевельнет, чтобы помочь ей!
И тем хуже для ее супруга. С какой стати он должен вызволять его из беды?! Этот тип наверняка принадлежит к своре тех вечно недовольных умников, что проводят время за болтовней о демократии и правах человека, как будто они живут в богатой, преуспевающей стране, в Европе, а не в Африке, в то время как президент и правительство бьются за развитие экономики Алжира и нуждаются в поддержке всех своих граждан, всего сплоченного народа, – им не нужны интриганы или эгоисты, неспособные подняться над своими мелкими личными интересами. А Джамиля… о, она еще вернется и будет умолять его взять их с сыном к себе. Теперь удача будет на его стороне. И Франк снова погрузился в чтение Базена. Удача будет на его стороне!
На следующий день, после собрания, посвященного открытию института нефтехимии, Мимун пригласил Франка пообедать с ним – они должны были разработать план заграничной поездки президента.
– Я могу обратиться к тебе с просьбой? – спросил Франк.
– Конечно, – ответил Мимун.
– Мы с тобой знакомы уже три года, и я никогда ни о чем тебя не просил. Да и сегодня прошу не за себя, а ходатайствую за освобождение одного моего знакомого. Его арестовали позавчера. Правда, он кабил и оппозиционер, но скорее глуп, чем опасен.
И Франк выдал Мимуну трогательную историю дружбы с человеком, чья семья в отчаянии обратилась к нему за помощью; как ни странно, Мимун был доволен, что его помощник наконец-то обратился к нему с просьбой, хотя и трудновыполнимой. «Я подумаю, что можно сделать, но ничего не гарантирую», – сказал он, затем позвонил товарищу по партии – высокому чину военной контрразведки и попросил его оказать содействие в одном пустяшном деле, намекнув, что отплатит услугой за услугу. В тот же день ему сообщили, что означенный Тахар будет к вечеру освобожден и доставлен домой; его, конечно, слегка «потрепали», но ничего страшного, и самое лучшее для него было бы покинуть страну.
Франк с нетерпением ждал, что Джамиля позвонит или зайдет к нему. Но она не давала о себе знать, и это его очень удивило. А пять дней спустя ему стало известно, что почти сразу после освобождения Тахар и Джамиля с Каримом сели на пароход «Город Оран», идущий во Францию, и попросили там политического убежища. Франк был потрясен: это означало, что он никогда уже не увидит своего сына. Но больше всего его возмутило то, что Джамиля уехала, даже не подумав поблагодарить его за помощь; он расценил это как предательство, оскорбление с ее стороны.
Даже простого «спасибо» не сказала, ни единого слова!
В следующем месяце, 13 декабря 1965 года, Франк Марини был включен в состав делегации, сопровождавшей президента Бумедьена в СССР. Франк ехал туда под защитой дипломатического паспорта и, стало быть, пользовался неприкосновенностью; он был одним из двух членов группы, бегло говоривших по-русски.
* * *
Целых две недели я шатался по Хайфе, несмотря на скверную погоду; под непрерывным дождем город как-то съежился и поблек, было холодно, и люди со смехом жаловались на ненастье, называя его «польской зимой». Я бродил по нижнему городу, где в утренние часы разворачивался пестрый, колоритный базар, и как-то раз наткнулся на группу людей, окруживших ливанского торговца тарелками, всяким кухонным скарбом, инструментами и лампочками; там же, на блюде для кускуса, были выставлены три набора цветных фотопленок «Кодак» 24 х 36, по шестнадцать бобин каждый, и один – с черно-белой, все в фабричной упаковке. Пленка как раз подходила к «лейке», доставшейся мне от Саши. Торговец назвал такую ничтожную цену, что я даже не стал торговаться, хотя мне сто раз внушали, что здесь так принято, и только проверил срок годности товара. За эту поездку я успел выучить по нескольку слов из идиша, русского и арабского и мог довольно бойко изъясняться на этой причудливой языковой смеси, так что окружающие меня понимали. Итак, я ушел с базара, прижимая к груди целое сокровище – четыре пакета, плотно набитых пленками.
Игорь и Леонид продолжали учить иврит; Леонид буквально потряс своего преподавателя: тот никогда еще не встречал человека, который так быстро усваивал бы чужой язык, – на это обычно способны только четырехлетние дети. Мало того, Леонид еще и помогал Игорю, который только-только начал осваивать сложные фразы. В конце концов я рассказал им историю своих отношений с Камиллой. Они, конечно, держались противоположных мнений: Игорь, человек романтического склада, полагал, что она должна появиться, уехать со мной во Францию и все у нас кончится благополучно. Что касается Леонида, который за свою жизнь поимел столько женщин, сколько никому и не снилось, то он уверял, что она не приедет и это к лучшему: «Не то заморочит тебе голову так, что не оберешься проблем; лучше выбери себе какую-нибудь милую, скромную девушку, их вокруг пруд пруди». И в заключение вынес свой приговор: «А эта – выпендрежница!»
Я взял билет на пароход, отходивший в ближайший вторник. Накануне моего отъезда Леонид пригласил нас на ужин – ведь это была наша последняя совместная трапеза, если, конечно, не произойдет ничего нового. Мы можем вообще больше не увидеться, разве что мои друзья когда-нибудь вернутся в Париж; а поскольку такое было маловероятно, мы постарались провести этот вечер веселее, чем обычно. Леонид пребывал в радостном возбуждении: Илья сообщил, что его кандидатура прошла первый этап в «Эль Аль» и что ему еще до конца года предстоит следующий – собеседование; в общем, можно надеяться на успех, сказал он, хотя лучше не радоваться раньше времени, не то сглазишь.
– Вот видишь! – воскликнул Леонид. – Я приехал сюда, не питая никаких иллюзий, пожертвовал ради этого любовью Милены и жалею об этом днем и ночью, но когда у человека есть мечта, нужно быть готовым чем-то жертвовать, зато потом я встретил Илью, который стал моим другом, протянул мне руку помощи. И в скором времени, если повезет, я снова буду летать. В жизни трудно чего-нибудь достичь, если судьба не подарит человеку хоть маленькую удачу.
– Ты прав, – подхватил Игорь, – судьба должна подкинуть тебе хотя бы крошечный шанс, иначе не поможет ни работа, ни упорство.
Вот тогда-то я и вынул из бумажника свой «волшебный» клевер и рассказал историю о том, как мой отец нашел его в померанском концлагере, как этот четырехлистник спас ему жизнь, ну и все прочие приключения: например, как я пытался передать клевер Игорю через его адвоката, а тот отказался. И под конец рассказа протянул им прозрачный пакетик с драгоценным талисманом, сказав: «Вот, дарю его вам. Вам обоим. Чтобы он помог в новой жизни и чтобы она увенчалась успехом». Они начали отказываться: мол, такой волшебный оберег нельзя отдавать другим, он еще пригодится мне самому, «жизнь ведь длинная, старина!». Но я твердо стоял на своем и в конце концов убедил их в его могуществе. Тогда они перестали протестовать – видимо, слишком уж был велик соблазн завладеть таким талисманом, – горячо поблагодарили меня, поспорили насчет того, кто из них достоин его хранить, и нашли мудрое решение: каждый из них будет носить его в течение месяца, а потом передавать другому.
Леонид, желавший подчеркнуть всю важность этого торжественного момента, решился в виде исключения нарушить свой зарок: он чокнулся с нами и осушил бокал красного вина, после чего мы пожелали друг другу удачи, а он объявил: «Я возьму этот клевер с собой на собеседование в „Эль Аль“».
Под проливным дождем мы с трудом добрались до нашего отеля. Игорь первым заметил ее: «По-моему, это к тебе!» И действительно: передо мной стояла Камилла. Я представил ее своим товарищам. Но она никак не отреагировала, с ее волос ручьями стекала дождевая вода.
– Мы можем поговорить?
Мои товарищи оставили нас. С минуту мы стояли молча, глядя друг на друга. Потом я отвел ее под навес соседней бакалеи. Она набрала побольше воздуха в грудь и выпалила:
– Обещай, что никогда не попросишь меня выйти за тебя замуж, что мы оба сохраним свободу. Я еду с тобой потому, что задыхаюсь здесь, а во Францию вернусь ненадолго и скоро уеду оттуда – одна уеду, мне хочется путешествовать, жить свободно, так что не строй иллюзий, ничего не жди от меня и ни о чем не проси, ты должен принимать меня такой, какая я есть, не пытаться перевоспитать, не пробовать влиять на меня; если ты на все это согласен, мы уедем вместе, а иначе – уезжай один. Я уверена только в одном: наши отношения долго не продлятся, они не на всю жизнь, мы не должны привязываться друг к другу, ты понял?
25 октября 1966 года мы сели на «Кесарию» – видавший виды теплоход с двумя красными трубами, из которых поднимался сизый дым, сливаясь с такими же облаками. Не успели мы выйти из порта Хайфы, как палуба под нами заходила ходуном. Волны и качка нас забавляли, как вдруг Камилла сказала, побледнев: «Мне что-то нехорошо». Она укрылась в каюте, но иллюминатор в ней был задраен наглухо. Она пропустила первую и остальные трапезы. Чем дальше мы уходили в море, тем сильнее разыгрывалась непогода: начался ливень. Я достал свою «лейку» и принялся фотографировать судно под проливным дождем. Оно было похоже на корабль-призрак, который вот-вот пойдет ко дну. Капитан сначала собирался переждать в Ираклионе, но все-таки принял решение двигаться дальше. Последующие дни не отличались от предыдущих.
Камилла с неожиданной энергией начала проклинать меня, нести какой-то бред: мол, это я решил ей так отомстить, довести ее до смерти. Наконец она заснула. Пока мы шли через Мессинский пролив, нас не отпускала мучительная тревога. «Можно подумать, что мы проходим мимо мыса Горн, – сказал капитан, – меня беспокоит, что метеосводка обещает в ближайшие дни сильный шторм в Генуэзском заливе». На памяти пассажиров это был худший переход в их жизни; Средиземное море изменилось до неузнаваемости, даже морякам становилось плохо. Теплоход словно охватила пляска святого Витта: его кидало из стороны в сторону, швыряло с десятиметровой высоты, и он с трудом поднимался на поверхность. Мы спрашивали себя: а что, если теплоход накроет волна-убийца?
[150] Ведь никто не станет нас искать. Палубный настил был разрушен чудовищными потоками воды, которые заполняли коридоры; волны то и дело разворачивали судно, захлестывая его с двух сторон, оно сотрясалось, трещало и кренилось набок. По непонятной мне причине я оказался одним из немногих, кого не свалила морская болезнь, и вместе с одним матросом-мальтийцем мы занялись приготовлением еды для тех, кто еще мог испытывать голод, потому что два повара-тунисца лежали пластом. Именно тогда я узнал рецепт приготовления макарон, за которые потом меня хвалили друзья. Бледная, измученная Камилла, раскачиваясь в своей койке, ожесточенно твердила: «Я умру, зачем я тебя послушала?» Каждый день мы говорили себе: «Буря скоро стихнет, завтра будет лучше». Но лучше не становилось.
Наоборот.
Принимая во внимание ухудшившийся прогноз, капитан предпочел с наступлением утра укрыться в ливорнском порту и переждать непогоду у причала.
Камилла приоткрыла один глаз.
– Шторм закончился?
– Мы стоим в порту и ждем, когда море позволит двигаться дальше.
– Только без меня.
Хотя все пять дней плавания у нее не было ни крошки во рту, она нашла в себе силы встать с кровати и сложить вещи в рюкзак.
– Ты можешь делать все, что хочешь, а с меня хватит, я сойду на берег. Если надо, я вернусь пешком, но в этой лоханке больше не останусь ни минуты.
Она вышла из кабины, а я после недолгих колебаний собрал свои пожитки и вышел вслед за ней.
В Ливорно тоже шел дождь; нельзя сказать, что атмосфера в порту была веселой, но зато это место отличалось большим преимуществом: здесь не было качки. Впрочем, поначалу у нас началось головокружение от твердой земли под ногами. В кафе мы заказали капучино и круглые хрустящие слойки с маслом и клубничным джемом. Пора было спросить, как отсюда выбираться. Хозяин кафе объяснил нам, что проще всего доехать на поезде до Флоренции, а там пересесть на другой поезд, который идет во Францию. Кошмарное плавание закончилось, и, несмотря на проливной дождь, мы слегка воспряли духом.
– Нет худа без добра, – заявил я. – Воспользуемся случаем посмотреть Флоренцию. А потом можно заехать к моему деду, он живет недалеко от Пармы.
На вокзале дежурный сообщил нам, что железнодорожную ветку до Понтедеры ночью перерезал оползень, вызванный проливными дождями, которые безостановочно шли в Тоскане целый месяц. Мы втиснулись в забитый под завязку автобус компании СИТ, стоя проехали Пизу, так и не увидев знаменитую башню, и только в Эмполи, где многие вышли, смогли сесть. Дождь не утихал, сельскую дорогу вконец развезло, но это ничуть не испортило настроения пассажиров, привыкших к капризам погоды в это время года.
Во Флоренции Адриано, студент инженерного училища, объяснил нам, что на эту неделю приходится два выходных: завтра – День всех святых, а в пятницу, четвертого числа – годовщина окончания Первой мировой войны. Он порекомендовал нам гостиницу, которую держала его тетка в квартале Ольтрарно, на левом берегу Арно, – конечно, скромную, но со всеми удобствами, – и предложил проводить нас туда, благо сам он жил с родителями совсем рядом. Мы пришли в гостиницу вскоре после полудня; Стефания предложила нам номер с видом на Понте-Веккьо по приемлемой цене. Сработала не только рекомендация Адриано, но и то, что ненастье распугало всех туристов. Мы отправились гулять по Флоренции под проливным дождем, и надежда, что я смогу фотографировать при таком смурном небе, быстро увяла. Вечером нас ждало разочарование, когда нам объяснили, что в День всех святых музеи закрыты, а погода в ближайшие дни, судя по прогнозу, будет отвратительной.
– Зачем мы сюда приехали? – спросила Камилла. – У меня туфли промокли насквозь, и здесь собачий холод. Надо было ехать в Париж.
– Мы во Флоренции, в одном из самых красивых городов мира, и наконец вместе. Пойдем гулять, дождь – это не страшно. Церкви открыты, а в музеи сходим потом.
– С меня довольно, я устала. И я уже говорила тебе, что важно сохранять свободу: у тебя есть право делать то, что ты хочешь, и у меня тоже.
Я был убежден, что Камилла устроила мне проверку, и твердо решил ее выдержать.
Во вторник, 1 ноября я провожал ее на железнодорожный вокзал. Мы шли практически по безлюдному городу, где почти все лавочки, магазины и кафе были закрыты. Дождь с порывами ветра не прекращался, и зонт, одолженный мне Стефанией, оказался эфемерной защитой: мы промокли до нитки. Камилла купила себе билет, но прежде, чем заплатить, посмотрела на меня в надежде, что я поеду с ней, и тут мне стало ясно, что она не блефует, однако я не собирался уступать. Ожидая, когда на табло появится номер платформы, я не мог избавиться от ощущения, что она вот-вот передумает и останется. Камилла с улыбкой поглядывала на меня; наконец объявили ее поезд, я проводил ее на перрон, уверенный, что сейчас она изменит свое решение, но она достала записную книжку и, полистав ее, сообщила мне телефон своей кузины в Париже, у которой собиралась остановиться. «Позвони, когда вернешься». Она вошла в вагон, и поезд тронулся. Я стоял и смотрел вслед.
Это расставание должно было меня потрясти, но я ничего особенного не чувствовал и, признаюсь, испытывал удовлетворение оттого, что стойко держался до последней минуты.
Тем хуже для нее.
Я решил, что непогода никак не помешает моим планам, я сфотографирую Флоренцию под дождем, и это будет очень оригинально, ведь обычно мы видим на снимках сияние дня и ясное небо. Не хочу вдаваться в подробности, потому что мне нечего добавить к тому, что уже миллион раз было написано о бесчисленных красотах этого города: о старинных улочках, сказочных музеях, волшебных церквях с их словно ожившими фресками и поразительными скульптурами, о том, что здесь как будто остановилось время и нас каким-то чудом перенесло в XVI век. Я поступил, как флорентийцы, проигнорировав грозовое небо и разбушевавшиеся ливни. Стефания снабдила меня сапогами и дождевиком, Адриано одолжил водонепроницаемую сумку для моей «лейки», экспонометра и фотопленки. Вечером он повел меня в один чудесный ресторанчик, который не упоминался ни в одном путеводителе, и познакомил со своим отцом, владельцем гаража недалеко от базилики Сан-Фредиано. Он очень удивился, узнав, что Камилла уехала. Я попытался объяснить ему наши непростые отношения, но сомневаюсь, что он понял.
Утром третьего числа улицы были щедро украшены национальными трехцветными и флорентийскими флагами в честь годовщины окончания войны. Дождь припустил с новой силой; порывы ветра выворачивали наизнанку зонты, и стало еще холоднее. Адриано предложил мне пойти с ним в Театр Верди на фильм с библейским сюжетом, и, хотя он был снят на итальянском языке, я согласился. Я не знаю итальянского, но трудностей с пониманием у меня не было, тема-то знакомая.
Выйдя из театра, мы оказались посреди потопа: улицы были безлюдны, из переполненных канализационных люков поднималась вода, затопляя все вокруг; и мы поспешили в гостиницу. Мы шли к Арно, с каждым шагом гул становился все сильнее. Сонная река превратилась в бурный поток, хотя под парапетом оставалось еще метра два. Я не мог отвести глаз от стремительного водоворота, несущего обломки деревьев, которые, как бараны, бились об опоры моста.
– Такое часто бывает в это время года, – сказал Адриано. – Все дело в двух плотинах вверху по течению: ночью их открывают, чтобы сбросить давление, теперь вода потечет к Пизе, где Арно впадает в море.
Я достал фотоаппарат, прикрывая его плащом, выставил самую короткую выдержку и сделал первые фотографии. Посмотрим, что получится. На набережной мы встретили приятеля Адриано, тот выглядел совершенно потерянным. Они вдвоем укрылись в подъезде какого-то дома и несколько минут что-то обсуждали; я воспользовался этим и поменял пленку, а приятель побежал дальше.
– Это мой бывший одноклассник, – пояснил Адриано, – он работает в мэрии. Мэр не хотел объявлять чрезвычайное положение, чтобы не создавать панику, но они там обеспокоены, потому что притоки Арно выходят из берегов, плотины еле сдерживают переизбыток воды. Но им придется открыть затворы, чтобы вода не поднялась слишком высоко и не разрушила дамбы. В пригороде оползни завалили дороги, автотранспорт заблокирован, поезда тоже, из-за того что рельсы ушли под воду. На востоке города затоплены все подвальные помещения и автостоянки. Пожарные машины не могут передвигаться, все улицы забиты автомобилями.
Наступила полночь, вода в Арно за час поднялась на один метр; всевозможный мусор, ветки, бочки, банки уносились водоворотом, разбиваясь об опоры мостов и поднимая снопы пены, которые обдавали нас брызгами. Адриано сказал, что река течет со скоростью шестьдесят километров в час.
Внезапно перед нашими глазами возникла дохлая корова с торчащими из воды копытами. Бешеный поток кружил ее, как волчок. Туша стремительно пронеслась мимо нас, словно весила не больше перышка; кажется, мне удалось сделать фото прежде, чем она исчезла под сводом моста. Через несколько минут мы увидели вторую утонувшую корову – она неслась ближе к берегу, на груде мусора, ящиков, кусков мебели и тюков соломы, а за ней, подпрыгивая, летел кортеж из почерневших бочек. Понте-Веккьо беспрерывно атаковали стволы деревьев, которые пробивали фасады магазинчиков на мосту, оставляя в стенах зияющие дыры; вода хлынула в ювелирные лавки, выбивая стекла и двери, срывая металлические жалюзи; от грохота закладывало уши; торговцы пытались спасти остатки товаров, но были вынуждены отказаться от этого, иначе их тоже унесло бы потоком. Примостившись на верху лестницы, я начал вставлять в фотоаппарат новую пленку. Потрясенный Адриано молча показал мне пальцем на воду. В тридцати метрах от нас, ниже по реке, волны несли утопленника, подкидывая его, как куклу. Я снимал и снимал этот труп, пока он не скрылся из виду под мостом Святой Троицы, и тут у меня закончилась очередная пленка. Наши взгляды скользили по взбесившейся реке в поисках других мертвых тел. Адриано решил зайти к отцу, вдруг там нужна помощь.
Когда я добрался до гостиницы, волны начали перехлестывать через парапет; вода вторглась на тротуары и уже доходила до щиколотки. Вместе с другими постояльцами я помог Стефании перенести мебель с первого этажа на второй, но некоторые предметы оказались такими тяжелыми, что пришлось оставить их в воде. Неподалеку с интервалом в несколько минут раздалось три хлопка: наверно, лопнули бойлеры или канализационные трубы. Мы освобождали столовую и смежную с ней кухню, поднимая наверх то, что еще можно было спасти, как вдруг погас свет. Электричество отключилось разом повсюду: ни в одном из соседних домов не светились окна, уличные фонари тоже погасли, а город на правом берегу тонул в темноте. В этой ситуации нам оставалось только молиться и пытаться заснуть. Стефания раздала свечи. Если немного повезет, завтра будет получше.
Отопление не работало. Я лег в постель, убежденный, что мне ни за что не удастся заснуть в этом ледяном погребе. Я не закрыл ставни, и меня разбудил дневной свет; мне не сразу удалось осознать случившееся накануне – я встал, отдернул занавеску: насколько хватало глаз, город был затоплен желтой жижей и превратился в болотное поселение: море вновь вступило в свои права, как в эпоху плейстоцена.
Водопровод не работал, Стефания сокрушалась, что не может приготовить нам завтрак. Она решила спуститься за фруктами, которые забыла в корзине, и не смогла удержаться от крика: рядом с входной дверью забил фонтан – это из стены на улицу хлестала вода. Вместе с другими постояльцами мы сгрудились на лестничной площадке второго этажа, не зная, что делать: без электричества нельзя было послушать радио и узнать новости.
Приезжий миланец принес из своего номера японский мини-транзистор и стал искать новостную радиостанцию, рассказывая нам, как потешалась над ним вся семья из-за того, что он купил эту дорогую и бесполезную игрушку. Мы собрались вокруг приемника и весь день слушали передачи «РАИ»
[151]. Тоскана была под водой, под оползнями погибло восемь человек, воды Арно вышли из берегов, проникли в Национальную библиотеку, опустошая километры стеллажей и унося миллионы книг; старый город был затоплен до второго этажа; люди спасались на крышах; взорвался склад горюче-смазочных материалов: из цистерн с топливом, заготовленных к зиме, вылились тысячи кубометров мазута и смешались с речной водой. Глава правительства Альдо Моро обратился к армии за помощью.
В полдень мы услышали, что улицы забиты машинами и это препятствует передвижению экстренных служб; в Дуомо
[152] вода стоит на уровне полутора метров; открылись тюрьмы, чтобы заключенные имели возможность спастись, их принимают в окрестных домах те, кто живет на верхних этажах. Пострадала вся Италия. Больше всего от acqua alta
[153] претерпела Венеция с ее тысячелетней историей: в базилике Сан-Марко и во Дворце дожей вода дошла до отметки 1,6 метра и причинила колоссальный ущерб. Море вновь захватило провинцию Пизы, угрожая обрушить знаменитую башню. В четыре часа дня все средства связи во Флоренции перестали работать; в нижнем городе и в базилике Санта-Кроче с ее бесчисленными шедеврами вода поднялась на пять метров. Вертолетам, доставляющим продовольствие и медикаменты, приходилось приземляться на возвышенностях, во Фьезоле и в Сан-Миниато, но как можно обойтись без лодок? Туринец убеждал:
– Будем надеяться, армия нас спасет, в Италии она единственная, на кого можно рассчитывать.
– А что, если… если… – пробормотала какая-то дама, – завтра вода поднимется на семь-десять метров?
И она в ужасе закрыла лицо руками. Мужчина рядом произнес:
– Это конец Италии и конец света.
В восемь вечера батарейки транзистора испустили дух и наступила тишина. У нас осталось две свечи. Совершенно подавленные, мы стояли рядом, почти вплотную друг к другу в этом пещерном холоде на лестничной площадке второго этажа, рядом со воняющим мазутом сточным желобом и канализационной трубой, из которой в метре от нас хлестали нечистоты. Чудовищное наводнение привело к гибели прекрасного города, и Стефания, ее постояльцы и сотни тысяч флорентийцев этим вечером задавались вопросом: за какие ужасные проступки их постигло подобное наказание; они пытались вспомнить ошибки отцов, признавались в худших грехах, которые только могли извлечь из памяти, – высокомерие, похоть, равнодушие к несчастьям ближнего, возможно, некоторое жульничество с налогами, – но не находили ни единого, который объяснил бы такую страшную кару; это выглядело так, словно боги забавляются, мучая их и заставляя страдать. Ради удовольствия смотреть на бедствия тосканцев.
Некоторые вспомнили нелепые проповеди священников, которые грозили им геенной огненной, если они не покаются и будут по-прежнему поклоняться золотому тельцу, но священники тоже ошиблись: солнце не сожжет их тела, не сварит в масле, как пончики, – флорентийцы утонут в этой гниющей жиже, и все эти падре умрут тоже, а их пышные храмы со всем золотом, украшениями, величественными фресками и необыкновенными статуями уйдут под воду. Отличная демонстрация грандиозного надувательства религии, неспособной получить у Господа защиту для своего ковчега и его бесчисленных святынь; Флоренция станет городом, погребенным под толщей зловонной грязи – удушающей смесью нефти и нечистот. Когда-нибудь люди будут называть ее Атлантидой, даже не зная точно, существовала ли она. Что можно сделать, когда на вас обрушились двести пятьдесят миллионов кубометров грязной и смрадной воды?!
Только умереть.
Они взяли четки, кресты, требники, закрыли глаза и начали молиться этому непонятному Богу, решившему стереть их с лица земли – а вместе с ними этот чудесный город. Они молились с невиданным рвением, как никогда прежде. Потому что не знали, что еще делать в ожидании смерти, да и не было у них других богов, которым можно было бы помолиться. Многие клялись, что если останутся живы, то усвоят урок, вернутся к Богу, к долгу смирения, будут жертвовать на церковь и подавать бедным.
И платить налоги.
Увы, эти молитвы, какими бы искренними они ни были, оказались совершенно бесполезны. На следующий день, 5 ноября 1966 года, проснувшись, флорентийцы подумали, что их мольбы услышаны и за ночь море отступило, но, открыв двери домов и шагнув на улицу, они поняли, что Апокалипсис свершился и теперь им придется жить в земном аду с миллионами кубометров жирного от мазута месива из отбросов, экскрементов, рассыпавшихся книг, бесформенных обломков предметов из тысяч развороченных магазинов и лавок, мертвых животных, осколков стекла и покореженных автомобилей; и сколько бы ни было у них мужества, им никогда не справиться с этим, потому что большинство из них потеряло все, лишившись денег, страховок, электричества, газопровода; и они не знали, что делать с этим покрывшим все липким илом, не говоря уже об улетучившейся славе их любимого города, о его уничтоженных чудесах, о пяти панно с врат Гиберти
[154], унесенных за много километров, о смытых фресках, вспоротых картинах, опустошенных музеях. Не считая мертвых, уже погребенных в этом чудовищном болоте. Одни женщины рыдали, другие находились в прострации, потому что дошли до полного изнеможения.
Как будто издеваясь над ними, появилось солнце и засияло на нагло-синем небе, а грязь стала покрываться коркой.
Но появились те, кто, засучив рукава, надев на ноги полиэтиленовые пакеты, крепко обвязав их веревкой, брался за лопату, за метлу – начиналась большая уборка. Бесполезная без воды. Но все-таки им удалось немного отогнать мазутный слой, а потом они скребли, скоблили, терли, чистили щеткой.
Без устали.
Флорентийцы увязали в недрах этого Дантова ада или бесцельно бродили по зловонному болоту. Единственное, что утешало их, это отсутствие фотографов, которые увековечили бы их отчаяние и беды, телевизионных камер, которые снимали бы их, журналистов, которые брали бы интервью, интересуясь, какие чувства они испытывают.
Они были одиноки. Среди собратьев по несчастью.
Стефания попросила меня раздобыть свечи, потому что электричество восстановят не скоро.
– Но где их взять, если все магазины опустошены?
– В церквях. Возьми свечи по тридцать и пятьдесят лир.
Она дала мне две тысячи лир. И посоветовала пойти в базилику Сан-Спирито, которая стоит на возвышенности и, может быть, не пострадала. Я пошел в указанном направлении. Трудно было продвигаться в этом черном месиве, толщиной сантиметров тридцать, вонючем, липком и очень скользком. На фасадах домов отчетливо отпечаталась высота наводнения: темная ватерлиния шла выше моей головы на высоте двух метров от земли; все кафе и многочисленные магазинчики в этом еще недавно оживленном квартале были опустошены; лавочники вытаскивали оттуда на заваленные мусором улицы груды грязных, липких вещей.
Бродячий торговец продавал минеральную воду, я взял две бутылки.
– С вас тысяча лир.
– Вы с ума сошли, это всегда стоило сорок лир!
– А сегодня пятьсот лир за бутылку.
Я сдался. Базилика Сан-Спирито на два метра в высоту была покрыта тиной; священники и подоспевшие старухи пытались разобрать пирамиды облепленных грязью стульев. Посреди площади лежал перевернутый белый автомобиль с распахнутыми дверцами и разбитыми стеклами. Сверху, застряв между его четырьмя пробитыми покрышками, громоздилась покоробленная цистерна размером два на два метра, а на ней стояло вырванное с корнем оливковое дерево. Я сделал серию снимков этой сюрреалистической инсталляции.
Рядом с воротами Сан-Фредиано одетый в зеленый комбинезон Адриано помогал отцу расчистить гараж: три автомобиля разбились о стены, яма доверху забита смесью обломков и мусора, все инструменты и верстаки унесло водой. Адриано чистил щеткой подъемную платформу, пока его отец, стоя по колено в мусоре, голыми руками рылся в грязи, чтобы выудить отвертку или разводной ключ, и, когда он находил инструмент, его лицо сияло, словно ему удалось спасти сокровище. Я схватил швабру, щетина которой слиплась в бесформенную массу, и начал гнать грязь наружу.
– Брось, – сказал мне Адриано, – без воды от этого нет никакого проку.
Я спросил, где можно достать свечи, объяснив, что в ближайших церквях ничего не осталось.
– Иди в Сан-Миниато, это на холме. Если найдешь, возьми и на нашу долю.
Он показал мне, как туда добраться. Я пошел по проспекту, заваленному десятками деревьев и горами сучьев, которые преграждали мне путь; каждый шаг в этом густом переплетении цепких веток требовал серьезных усилий.
Мне понадобился час, чтобы добраться до эспланады Микеланджело; откуда открывается самый красивый вид на город. С этой террасы было практически невозможно понять, что Флоренция уничтожена. Там стояли в ряд армейские палатки для хранения строительной техники и предметов первой необходимости, а неподалеку находилась посадочная площадка с грузовыми вертолетами. Я сфотографировал эти вертолеты и военных, которые цепочкой передвигались от вертолетов к палаткам. Армейские врачи лечили раненых, лежащих на раскладушках, впритык друг к другу. Я уже собрался уходить, когда заметил, что какой-то мужчина лет сорока, с окладистой бородой, подзывает меня знаками. Брюки у него были спущены до земли, и медсестра из Красного Креста чистила ему открытую рану на колене. Я подошел, он указал на мою камеру.
– Moi fare photos, – сказал я. – No parla italiano
[155].
– А, вы француз, – ответил он. – Я тоже. Вы профессиональный фотограф?
– Вообще-то, нет.
– Вы не одолжите мне на минутку фотоаппарат?
Я протянул ему свою «Лейку-М», и он стал вертеть ее в руках.
– Эм-три – это лучший фотоаппарат в мире, особенно выпуска тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года, исключительно точная штука. Во Франции, насколько мне известно, он есть только у троих.
– Я получил его от покойного русского друга, выдающегося фотографа, который мне его завещал.
– Вы знали Сашу?
Вот так штука – мне нужно было приехать сюда, чтобы встретить человека, который любил Сашу!
– Он был лучшим. Много лет мы приносили ему свои снимки, а он доводил их до совершенства: его считали лучшим специалистом в Париже, все профессионалы приходили к нему в магазин на площади Сен-Сюльпис. Более того, он придумал способ улучшать печать, убирать дефекты, корректировать ошибки. Я хотел купить у него этот фотоаппарат – такие во Франции не продавались – и предложил хорошую цену, но деньги его не интересовали.
– Он подружился со мной и устроил в «Фотораме» выставку моих фотографий: это была серия снимков фонтана Медичи в Люксембургском саду.
– Я помню. Прекрасные фотографии.
Филипп Морж, создавший вместе с друзьями фотоагентство, поехал вместе с женой на несколько дней в Рим отдохнуть. Узнав о наводнении, он бросился на место бедствия, но был остановлен оползнями в Поджибонси. Ему удалось арендовать мотоцикл, и он еле добрался сюда по скользкой дороге, а под конец его занесло на мазутном пятне, и он разбил колено. Филипп безуспешно искал фотографии наводнения.
Но их не было ни у кого.
Особенно его интересовали снимки, сделанные 4 ноября.
– А я как раз был там в тот день и отснял восемь пленок по двадцать четыре кадра – пять цветных и три черно-белых.
– Дайте мне ваши негативы, Мишель. Я вернусь в Рим, вылечу первым же рейсом в Париж, обработаю их, и, если, как я надеюсь, они удачные, я предложу их всем журналам мира, которые охотятся за такими фотографиями. У нас фотографы работают на условиях «пятьдесят на пятьдесят».
Меня так удивило его предложение, что я ответил не сразу.
– Вы сомневаетесь?
Порывшись в сумке, я достал восемь пленок и отдал ему.
– Ой, подождите.
Я смотал пленку, которая была в фотоаппарате, хотя отснял ее только до половины.
– Вы увидите здесь удивительный снимок – опрокинутый «мерседес», на нем сверху – цистерна, а на цистерне стоит дерево.
– Если вам куда-то нужно, могу вас отвезти.
– Я пока останусь, здесь нужна помощь.
Филипп Морж протянул мне визитную карточку.
– Загляните ко мне, когда вернетесь в Париж.
Он подволакивал ногу. Я помог ему поднять лежащий на боку черный «Мото-Гуцци V8».
Мотоцикл завелся с первого раза, Филиппа это явно взбодрило; он сел и уехал.
* * *
Темно; хрустальная люстра с трудом рассеивает тусклый свет; психотерапевт внимательно слушает, время от времени делая пометки в блокноте. Сесиль (на ней водолазка и черные брюки) говорит, опустив голову и прижав палец к нижней губе:
– Я не сразу поняла, что беременна. Мне казалось, что это случится со мной, только если я сама захочу, мне совсем не улыбалось играть отважную мать-одиночку. Я поехала в Женеву делать аборт, потому что не видела другого выхода, я не хотела этого ребенка. Не хотела, и точка. Все уже было организовано… Оставалось только через это пройти. Соблюсти процедуру, получить второе разрешение от независимого врача, провести там четыре дня. Потом я собиралась вернуться к работе над диссертацией, вернуться к прежней жизни. Я позвонила Мишелю, брату Франка, мы всегда хорошо ладили, у него были ключи от моей квартиры. Я хотела, чтобы он прислал мне диссертацию, а с ней мои тетради и книги Арагона. Тогда он и сообщил о гибели Пьера в перестрелке на тунисской границе. Я потеряла сознание в гостиничной телефонной кабине… Вот почему я не сделала аборт. Потому что мой брат погиб. Единственный человек в мире, которого я по-настоящему любила. Я чувствовала себя опустошенной, отказывалась признавать эту смерть, говорила себе: «Это ошибка, он не мог умереть. Только не он. Так нелепо, за несколько дней до объявления независимости». Я забыла, что беременна, мне нужно было вернуться в Париж для выполнения формальностей и на похороны. Это было ужасно… Как будто меня похоронили заживо вместе с ним. Его смерть потрясла всех. Если бы вы знали Пьера, вы бы поняли, что невозможно даже представить себе его смерть. Такого просто не могло быть. Я подумала, что Франк обязательно вернется, узнав о смерти своего лучшего друга; он не может не объявиться, и тогда же узнает, что я беременна… Когда я пришла в себя и увидела свой набухший живот, было уже слишком поздно, на пятом месяце аборт не делают. Меня наказали дважды. Я жила с ощущением, что ношу не ребенка, а опухоль, которая растет, уничтожая меня изнутри; я все время чувствовала себя больной, много недель меня рвало, и я стояла, скорчившись над унитазом. Помню, как женщины с волнением в голосе вспоминали о своей беременности как о самой прекрасной поре в их жизни, несмотря на неудобства; для меня же это была ежеминутная каторга, чувство, что я превращаюсь в бочку, становлюсь свиноматкой, а иногда я ощущала себя изнасилованной: никто не спрашивал моего мнения, я не хотела ребенка, не была готова взять на себя эту ответственность. Целыми днями я находилась в прострации, не могла работать. Я решила отказаться от ребенка, когда он родится, навела справки, выполнила формальности и написала заявление об отказе от ребенка. В последние два месяца я обрела некоторый покой. А потом были роды; они прошли не очень легко, но не тяжелее, чем у многих других женщин. Когда кончились многочасовые страдания, я почувствовала облегчение и совершила главную ошибку в своей жизни…
– Какую?
Сесиль не спешит с ответом, она поднимает голову, колеблется…
– Акушерка спросила, хочу ли я узнать пол ребенка, и, не подумав, я ответила «да». Она сказала, что это девочка, и у меня мелькнула мысль, что малышке не повезло родиться при таких обстоятельствах, что она не совершила ничего, чтобы ее жизнь началась так плохо. Еще она спросила, хочу ли я на нее посмотреть; я увидела этот измятый сверток и ничего не почувствовала; она положила ребенка мне на грудь; я увидела головку с темными волосами… Акушерка сказала, что у меня есть время подумать, что я не обязана принимать решение немедленно, что это только начало долгой-долгой жизни… Ребенок лежал на моем измученном теле, глядя на меня удивленными глазами. И вдруг я услышала голос Пьера, он говорил, что я не имею права сдаваться. И я дрогнула. Мой брат и мысли не мог бы допустить, не согласился бы, не потерпел бы ни секунды, чтобы его племянницу бросили неизвестно на кого. Он поднял бы крик, если бы узнал, что я собираюсь это сделать… И я подумала: мне надо заставить себя. Многим женщинам трудно переступить через этот порог, стать матерью, но я помню, что когда увидела взгляд этой акушерки и ее едва заметную улыбку, то поняла: она поймала меня на крючок.
* * *
К концу ноября Леонид уже сносно говорил на иврите; его речь не отличалась разнообразием, он ошибался в синтаксисе, ему не хватало словарного запаса, но все его понимали, тем более что он продолжал упорно заниматься; и стоило один раз исправить его ошибку, он больше никогда ее не повторял. Он читал израильские газеты, чтобы побольше узнать о стране, в которой собирался жить, и, поскольку учитель сказал ему, что это лучший способ выучить язык, каждое утро покупал «Гаарец»
[156], и то, что это была ежедневная газета социалистов, еще больше укрепляло его намерения.
Илья повез его в Тель-Авив на собеседование с работодателем. По дороге Леонид вспомнил о четырехлистном клевере, оставшемся у Игоря, и у него возникло плохое предчувствие.
Собеседование длилось пять минут, рекрутер сразу объявил, что и речи не может быть о том, чтобы взять на работу пилота пятидесяти двух лет, летавшего только на российских самолетах, в то время как компания владеет исключительно американскими.
– Зачем же вы меня вызвали? – рассердился Леонид. – Я так надеялся…
– Я отвечаю за набор летного состава, и мне передали ваше резюме с пометкой «обязательно пригласить».
Леонид был в ярости и не преминул выплеснуть свой гнев на Илью, который терпеливо ждал в холле. Притом выплеснуть чисто по-русски. Илья ждал, пока он успокоится.
– Ты прав, Леня, это моя вина, я хотел оказать тебе услугу и попросил одно важное лицо поддержать твою кандидатуру; я надеялся, что тебе найдется здесь работа, но твой возраст оказался препятствием. Ты мой друг, и я хочу тебе помочь, возможно, я сделаю тебе другое предложение.
Леонид засыпал Илью вопросами, тот сопротивлялся – мол, он пока не может сказать большего, это всего лишь идея, которую надо обмозговать.
– Пожалуйста, Илья, не томи меня.
– Только учти: ты никому об этом не скажешь, даже Игорю, он не должен ничего знать, но не исключено, что может получиться с армией.
– С Израильской армией?
– Да, с ВВС. Их заинтересовало твое резюме. Ты сам-то что об этом думаешь?
– В Советской Армии я летал на всех истребителях, они не найдут пилота лучше меня. Но как же возраст?..
– Они сказали, что их интересует твой опыт.
Спустя две недели Илья сообщил ему, что получен положительный ответ, и Леонид не смог сдержать радостного крика, заставив Илью дважды повторить приятную новость.
– Илья, надеюсь, ты не смеешься надо мной.
– Я повторил лишь то, что сказал капитан: «Мы – страна молодая, нам нужны энергичные люди, нужны их профессиональные знания, плевать на возраст и пол».
Рано утром Леонид забрал клевер и положил его в нагрудный карман рубашки. Илья отвез его на военную базу в Рамат-Давид, в сорока километрах от Хайфы. Прежде чем попасть на базу, они прошли через три КПП.
– Видел, какие у них самолеты?!
– Это новые «Дассо-Супер-Мистэр»
[157], – сказал Леонид, – я не знал, что они у них есть.
Илья не присутствовал на собеседовании, которое проводил на втором подземном этаже армейский капитан ВВС вместе с двумя гражданскими лицами. Капитана интересовало, какое образование получил Леонид перед войной, он задавал вопросы о военно-воздушном училище в Перми, потом о присвоении ему звания младшего лейтенанта в гвардейском истребительном авиационном полку. Леонид понял, что собеседник изучил весь его послужной список, все подробности его биографии до такой степени, что даже поправил Леонида, когда он допустил ошибку.
– Вы говорите, что выполнили во время войны двести пятьдесят восемь боевых вылетов?
– Нет, я ошибся, – признался Леонид, немного подумав. – Их было двести семьдесят восемь. А еще на моем счету восемьдесят один сбитый самолет, из которых пятьдесят пять сбиты лично мною и двадцать шесть – в совместном бою; плюс девяносто шесть танков, сто пятьдесят одно зенитное орудие и семнадцать локомотивов, уничтоженных на земле. Имею двадцать пять орденов и другие боевые награды.
– Вы были самым молодым полковником советских ВВС; чем вы объясните такое быстрое продвижение по службе?
– Все уже забыли, что эта война была настоящей бойней. Я – единственный выживший из ста восьмидесяти младших офицеров нашего курса и из тех пяти процентов советских солдат, которые воевали до окончания войны. В то время получить новое звание не представляло сложности, достаточно было просто выжить.
Наступило молчание. Офицер уткнулся в свои записи.
– Можете рассказать нам о самолетах-истребителях, на которых вы летали?
– Я летал на всех. Начинал со «Штурмовика-2», самого популярного в мире и маневренного, как утюг. Потом была серия «Ильюшиных», «Яков» и первые «МиГи». На большинстве из них я участвовал в заводских испытаниях. Я даже летал на «Як-15», первом реактивном самолете советского производства. Вначале было очень много аварий, но я оказался удачливее моих товарищей – мое катапультируемое кресло всегда срабатывало.