Метели, вьюги холодны,
Но этот вечер самый лучший.
Как верю я твоим глазам,
Мы долго ждали этой встречи.
И необъятен шумный зал,
И этот вечер будет вечность…
До весны, действительно, было не скоро. На улице хмурилась зима. Но до «Ласкового мая» оставалось совсем немного, считанные недели. И первый шаг к нему был уже сделан. Юрий Шатунов впервые пропел мою песню.
…Потом Юра показал пальцем на «Электронику»:
— А можно я на этой штуке попробую?
— Умеешь, что ли?
— Не-а, но сейчас научусь.
Я с иронией уступил ему место за клавишами. И он, ни разу, как оказалось, не видевший электрооргана, уверенно воспроизвел мелодию, которую я только что играл. Слух у него и впрямь оказался обалденым.
Обалденной оказалась и тяга к бродяжничеству. Когда на следующий день я пришел в интернат, радуясь, что наконец-то дело сдвинулось с мертвой точки, что к Новому году мы успеем сделать дискотечную программу, Слава Пономарев встретил меня нерадостной новостью:
— А Шатунов сбежал…
— Куда?!!
— В Тюльган, наверное. К своей тетке. Так оно потом и оказалось. И те две недели, что он пробыл там, были для меня не самые радостные. Что Шатунов вернется в Оренбург, я не сомневался. Ходу назад, в Акбулакский детдом, к былым своим обидчикам, ему просто не было. Я засомневался в другом: а нужна ли ему музыка? Увы, последнее мое сомнение полностью подтвердилось.
В интернат Юра, конечно же, вернулся. И репетировать мы с ним начали. Но каждый раз, когда Шатунов появлялся в моей рабочей каморке, я почти физически чувствовал, как он преодолевает себя, свое нежелание заниматься музыкой. Поет, а сам прислушивается к звукам шайбы, несущимся с хоккейного корта… И я понимаю, весь он сейчас там, среди пацанов-хоккеистов… А пение — это лишь форма благодарности за вызволение из акбулакского плена. Иногда он позволял себе врываться на репетиции даже не сняв коньки, и мне приходилось терпеть такое неуважение к песне. Я понял, что если хочу сохранить этого солиста, должен многое терпеть. И должен навести между нами какие-то личные мосты. Заразить его своими принципами, своей верой и любовью к музыке. Найти общие точки соприкосновения.
Что может нас объединить? Безусловно, хоккей… Но притворяться, что во мне вдруг проснулся страстный болельщик, категорически не хотелось. Да я не смог бы я этого сделать. Я стал присматриваться, какие, кроме хоккея, радости есть у Шатунова еще.
Вторым, его любимым занятием было полазать по дачам. За интернатом, внизу под горой, стояли дачи. Зимой они пустовали. И Шатунов со своими новыми приятелями очень быстренько проторили туда по снежной целине свои беспечные маршруты. Пройдутся по садовым домикам, посмотрят, кто и как наладил здесь свой загородный семейный очаг. Частенько бывало — и припрут оттуда что-нибудь. То посуду, то самовар, то какой-нибудь чайник. Однажды, смотрю, тащатся с какой-то раздолбанной плиткой.
— А это зачем? — спрашиваю.
Отвечают с вызовом:
— Отремонтируем, на этаж себе поставим. Будем чай кипятить.
Конечно, во многом это ребячье «увлечение» шло от интернатской нищеты. Не было в ребячьих комнатах самых необходимых в быту вещей. Собственных вещей, личных. Не было, к примеру, транзисторов. А какой пацан не мечтает о них? Поэтому транзисторы были «выведены» нашими бродягами подчистую по всей округе. Так хороший огородник выводит в своих наделах сорную траву. Транзистор считался одной из самых ценных добыч. Судя по тому, что у Шатунова сменилось не одно поколение радиоприборов, добытчиком он был удачливым. (Я думаю, обворованные дачевладельцы хоть чуть могут утешиться тем, что косвенно участвовали в развитии музыкальных вкусов будущей поп-звезды.)
Набеги на дачи диктовались еще и чисто спортивным азартом. Хотя я не мог поддержать и второго увлечения Юры, но относился к нему с достаточным пониманием. Мне даже нравилась эта Юркина черта характера — рисковость. Нравилась прямота: застигнутый с той же злосчастной плиткой, он не увиливал от ответа, не врал, обеляя себя… Нет, все-таки солист мне попался то, что надо… А нелюбовь к музыке… Что ж, попытаемся не фиксировать на этом внимание.
Как-то я подошел к Юрке, сказал:
— До Нового года осталось с гулькин нос. Еще не поздно отказаться от дискотеки, которую мы пообещали под нашу с тобой группу. Нас поймут… Или все-таки рискнем и подготовим программу?
Юрка посмотрел на меня с недоумением, как на хнычущего хоккеиста, и сказал:
— О чем разговор? Конечно, рискнем.
С этой поры я уже не чувствовал, что репетиции Шатунов просто отбывает. Он доходил до фразы «Как верю я твоим гладам, мы долго ждали этой встречи», — и его собственные глаза освещались отчаянной отвагой. Он не просто исполнял эту песню для какого-то абстрактного зрителя, а пел ее как бы конкретной девчонке, в которую уже успел втюриться. И в этом тоже был момент так боготворимого Юркой риска. (Попробуй-ка признаться в любви симпатичной девахе, если тебе всего 13, если ты к тому же новичок в интернате, если не знаешь, как к этому отнесутся ребята постарше, да и сама девчонка… То-то…)
Ну, а когда мы начали мастерить световое оформление для дискотеки, то Юра не отставал от меня ни на шаг. Техника оказалась третьим из китов, на которых держался шатуновский интерес к жизни.
Когда хоккейный корт убегал весенними ручьями, Юркино внимание переключалось на картинги. Пожалуй, для него картинг стал поважнее, чем хоккей. Никаких выступлений, никаких репетиций, хлебом не корми — только картинги! У него был свой картинг, закрепленный за ним. Вот он на нем и рассекал… Классно носился! У них там для этого было специальное заасфальтированное место.
— Кузя, — спросил он как-то, — а почему ты про технику песен не пишешь? Например, про картинг… Вжжих, вжжих, резкий поворот… Крепче за баранку держись… А?
— Я не люблю эту тему, — ответил я. — Техника развивается, через несколько лет она будет совершенно другой. А то, о чем я пишу, останется надолго, навечно. Я не хочу, чтобы через десятки лет мои песни выглядели так, как сейчас выглядят песни 50-х годов…
— Ты думаешь, твои песни будут и через десятки лет?
— Вряд ли. Но очень хочется… И все зависит от нас. Когда заканчивались репетиции, я пытался вытащить Шатунова куда-нибудь в центр. В театр, кино. Это тоже было проблемой. С удивлением я обнаружил, что Юра домосед (или правильнее — детдомосед? Извини, Юра, за горькую иронию…). Но иногда наши вылазки удавались, и некоторые из них помнятся до сих пор. Помнятся и приобретают какой-то новый смысл. Так однажды я вытащил Славу и Юрку на «Бесконечную историю». Был такой обалденный фильм, штатовский совместно с ФРГ. Просто чума, а не фильм! Тончайшие краски, тончайший смысл… В этом фильме есть такой персонаж: Пустота. Просто Пустота, которая все поглощает, спокойно, безэмоционально, ненасытно. Поглощает и доброе, и злое, и готовое к добру. А сама от этого не становится ни добрее, ни злее, ибо Пустота и есть Пустота.
— Не хотелось бы с таким явленьнцем столкнуться, — сказал я после фильма. — А вам?
Шатунов промолчал. Испуганный этим молчанием, я свел вопрос к шутке:
— М-да, не для «совковых» детей фильм… — и перевел разговор на другую тему. А образный персонаж из импортного фильма стал преследовать меня, и преследует до сих пор (фильм даже на кассету у меня сейчас записан). Только теперь я понимаю, что Пустота — это никакой не иррациональный образ. В жизни все проще. В жизни в Пустоту превращается Человек. Высасывает из тебя все, что можно, и равнодушно выплевывает, готовый к новым нападениям…
Новый год между тем наплывал, как стремительный айсберг. Но он меня уже не страшил. Программа для праздничной дискотеки была почти готова. Оставалось совсем немногое. Во-первых, придумать себе название… Я предложил «Ласковый май». Юре и Славе оно не понравилось. Я согласился с ними, действительно, звучит больно слащаво. Но времени на поиски нового не оставалось, и мы решили оставить его как рабочее. До той поры, пока не придумается более точное, соответствующее образу нашего солиста.
Вторая проблема, которая возникла у нас перед самым выступлением — Юркин костюм. Решить ее кардинально не было ни времени, ни возможностей, и мы решили выкрутиться самым простеньким образом. У Шатунова имелись выходные штаны — обыкновенные «совдеповские» джинсы. Я взял иглу, нитки, вспомнил армейские навыки, и эти штаны Юре ушил. Чтоб не болтались на нем, как на пугале огородном.
Кстати, Юркины костюмы — целая история. Когда его первые сценические джинсы поизносились, пионервожатая подарила ему костюм. Специально для того, чтобы он в нем работал. Коричневый, с небольшим отливом. По тем временам это был класс! Мы уже уехали в Москву, а тот костюм все валялся у меня дома. Потом мама отнесла его в интернат. В Москве же мы начали работать более серьезно, — серьезнее подходили и к внешнему своему виду. За Шатуновым стал следить администратор группы Аркаша Кудряшов. Одевал его с Рижского рынка. Возьмет там какую-нибудь майку, куртку крутую, сидит, часами ее обшивает, доводит до ума…
Когда-то неистощимому на коммерческие дела Андрею Разину пришла в голову мысль сделать музей «Ласкового мая». Если бы такой музейчик возник, самой печальной экспозицией, думаю, стала бы экспозиция Юркиных костюмов… Висело бы оно в ряд, это тряпье, и напоминало каждому, какая дикая дистанция от коротеньких брючишек стремительно вырастающего детдомовца до белого, в выпендрежных дырах, костюма поп-звезды… Напоминало бы, как быстро растут мальчишки… Предупреждало б, что расти — вовсе не значит меняться к лучшему…
И вот настал наш «судный» день — новогодний вечер в инкубаторе… В небольшом актовом зальчике дети сдвинули стулья, организовали себе место для танцев. В первой части вечера я поставил им танцевальный музончик. Полумрак. Приглушенный свет. И дым столбом изо всех углов (за курение администрация интерната меня гоняла, я в свою очередь гонял детей, но за всеми разве уследишь?..) Вот такая интересная обстановка в первой части. По коридору идешь — вроде все инкубаторское: флаги висят, портреты Лукича, планы работы актива, отряда и т. п. А в актовый зал заходишь: все прокурено, в одном углу обнимаются, в другом целуются, в третьем еще хлеще… Атмосфера такая, будто на взрослую тусовку попал. Как бы, думаю, не растерялся Юрий Васильевич в таких условиях.
Началась вторая часть вечера. Я сел за инструмент. Слава, немножко волнуясь, взял бас-гитару. А Юрка — микрофон. И впервые прозвучало перед мальчишками и девчонками:
— Выступает группа «Ласковый май»!
Шатунов запел, и я боковым зрением увидел, как из темных углов один за одним выходят поближе к сцене крутые детдомовцы и как медленно, но безудержно тают на их лицах ироничные ухмылки.
Напомню, навсегда в прошлое уходил 1986 год.
…Пока после вечера мы убирали аппаратуру, мама, знавшая о нашем дебюте, не удержалась и позвонила директору интерната:
— Как там, Валентина Николаевна, вечер прошел?
— Вы знаете, Валентина Алексеевна, это сенсация! — ответила Тазикенова. — Никто не ожидал, что за такое короткое время Сереже удастся сделать группу. И неплохую группу!
Мама пересказала мне эти слова, но я-то знал, что группе невероятно далеко до совершенства. И наше волнение сказалось. И качество аппарата.
Мы с Юрием Васильевичем отработали Новый год, много вечеров отработали. На одном из них Юра немножко не выдержал. В одном месте требовалось взять высокую ноту, а он то ли простыл, то ли уже мутация начала сказываться, — вот и не вытянул это место. Бросил микрофон. Убежал со сцены. Слезы там… Я говорю, ничего, радость, моя, успокойся. Через год мы из тебя сделаем звезду. Посмеялись вместе… Поскольку даже не предполагали, что уже через несколько недель окажемся в центре пусть слабенького, но все же внимания меломанов.
После Нового года я решил сделать несколько пробных записей того, что мы наработали с Юрой. Записывались в ДК «Орбита», куда я устроился по совместительству, чтобы иметь доступ к хорошей аппаратуре. И вот однажды едем с Шатуновым в автобусе из «Орбиты» в инкубатор, а она, зараза, песня-то наша, где-то там впереди играет. Кто-то из молодых на свой «мафончик» записал. Мы, конечно, удивились, слегка обрадовались. Шатунов у паренька, что впереди сидел, спрашивает:
— Это что за музыка?
Тот отвечает:
— Какие-то «Оренбургские мальчики», наша группа, оренбургская…
— Какие «Мальчики»?! Обалдел, что ли? — вмешался в разговор его приятель. — Это группа «Ветерок».
Мы с Шатуновым переглянулись. Я подумал, не пора ли записать свой альбом? Не пора ли представиться насторожившейся публике:
— Здравствуйте, мы — «Ласковый май»?
Но для этого требовались новые песни. Из тех, что у меня уже были, для Шатунова подходили не все…
Глава 5. Метель в чужом Тюльгане
После новогодних вечеров у меня начался нудный, томительный простой. Юра укатил на каникулы в Тюльган, к своей тетке. Я слонялся по наполовину опустевшему интернату, прикидывал, какие из исполненных Юркой песен оставить в его репертуаре, какие — нет… Картина складывалась невеселая: песни, которые сложились в армии, шатуновского образа не подкрепляли. Может потому, что уже звучали в другом исполнении, несли на себе легкий отпечаток другого прикосновения? А песен для Шатунова не придумывалось…
Сама песня, какая бы ни была, пишется у меня за минуты. Вся полностью. Но это, когда ты садишься за инструмент и знаешь, о чем напишешь, когда живешь настроением новой песни. Но дорога к этой счастливой творческой минуте может занимать и месяц, и год, и два… Когда осуществятся те замыслы песен, которые роились во мне, я не знал. Настроения, понятно, это не прибавляло.
От безысходности я решил попытаться сделать музыку на чужие тексты. Стал прикидывать, кто из поэтов подошел бы для такого дела. Классику отмел сразу. Заставить Шатунова петь на слова Державина, все равно, что выпустить его на сцену в клоунском гриме. Да и сам я классику не больно жалую. Почему-то… Поэтому Пушкина и иже с ним оставил в покое. Решил «пройтись» по XX веку…
Из современников крупным поэтом я считаю Андрея Макаревича. Когда на моем, подростковом еще, горизонте, всплыла его «Машина времени», — я был потрясен энергией, заложенной в словах. Тяжелый ритм рока обпачкал эту энергию до предела, нес ее нам, слушателям… Даже слова с затертым смыслом искрили от напряжения, будили в нас некие неведомые, но страшные силы, готовые снести любые преграды на пути к Справедливости. «Машина времени» вовсе не отвечала моему ощущению мира, но не уважать я ее не мог. Все там было искренне, талантливо, люто.
Еще из современников нравится мне Андрей Вознесенский. Усложненные метафоры превращают любовь в его лирических вещах в чувство иррациональное, в нечто, данное свыше для того, чтобы упорядочить земной хаос. Именно это мирит меня с обилием техницизмов в поэзии Вознесенского, с образами, рассчитанными на элитарного читателя. Однако, когда встал вопрос, на чей текст написать музыку, на сборнике Вознесенского и ноты моей не сидело. Слишком разные уровни — Вознесенский и «Ласковый май». Принципиально разные…
Перелистал я в тот отчаянный момент книгу Анны Ахматовой. Мне многое у нее нравится. Близок по духу ее мистицизм. Ее проглядываемая в строках вера в иррациональное. Но, примериваясь к ахматовскому сборнику с достаточно утилитарной целью — смогут ли ее стихи прозвучать со сцены в исполнении «Ласкового мая»? — я вдруг открыл, что ахматовский мистицизм, ранний, по крайней мере, ничего общего с моим не имеет. Слишком он мрачен и безысходен. В самом деле:
Луна над озером остановилась,
И кажется распахнутым окном
В притихший, ярко освещенный дом,
Где что-то нехорошее случилось…
Мне верилось только в хорошее. Мне хотелось, чтобы именно о такой вере пел Юрий Шатунов. В конце концов, шел все-таки 87 год, все громче и громче звучала анафема тем душным временам, которые породили дикую, нечеловеческую боль Анны Андреевны, ее скептицизм. Наше время худо-бедно давало надежду, что люди осознали, в какой тупик загнали себя, и уже потихонечку сдают из этого затхлого эакоулка истории. Мне хотелось в меру сил поддержать эту надежду. Нет, не в горьковском утешителе Луке видел я свою роль — упаси боже… Мне нужно было поделиться со слушающими верой, что мир все же чист, по большому счету, и светел. Что есть некая сила, которая в нужный момент призовет нас к совести, и там, где власть этой силы — «нехорошего» не может быть. Но Анна Ахматова не поддержала меня в моей вере.
Общение с крутыми поэтами, конечно, не прошло даром. Текста для переложения на музыку я так и не выбрал. (И кстати, раз и навсегда решил больше не грешить этим). Но сам дух Большой Поэзии вдруг отразил, насколько несовершенно наше доморощенное творчество. Несовершенно — даже при всей разности задач. Как много еще нужно работать!
И я решил не понукать себя, не требовать от себя новых песен.
Отказываясь от всех внешних конъюнктур, очень легко подпасть под самую опасную: ту, что незаметно диктуется самим собой. Пусть все идет, как идет…
…А в интернат, в самый разгар моего углубления в поэзию, приехали гости. Ребята из какого-то соседнего детдома. Директриса вызвала меня и сказала:
— Кузнецов, нужно дискотеку для гостей организовать. Сгоняй-ка в Тюльган, за Шатуновым…
И я поехал. Даже с радостью. И вовсе не потому, что горел желанием, во что бы то ни стало провести эти показательные дискотеки. Нет, я вдруг понял, что за месяц с небольшим успел привязаться к своему солисту, что мне не хватает его идиотской упрямости, его вызывающих «ну, чё?»… Мне захотелось рассказать ему, как моя мама позвонила после новогоднего вечера Тазикеновой, интересуясь дебютом. Нашим дебютом. (Как это важно, что одно материнское сердце все- таки болело и за меня, и за него!). Мне не терпелось вместе посмеяться бредовой идее записать в соавторы с «ЛМ» классиков XX века… Ну и, конечно, я боялся, что проклюнувшийся с таким трудом интерес Шатунова к работе в группе за долгие зимние каникулы может пропасть, не дав зеленого ростка.
По дороге в Тюльган я вспомнил, что адреса шатуновской тети не знаю. Утверждение же, что язык до Киева доведет, как-то не очень утешало: не в глухую ведь деревню из пяти дворов еду, а в какой-никакой город… К тому же за окном автобуса разгулялась метель. В салоне стало от этого неуютно, тревожно. Я ехал в чужой город, где меня никто не встречал.
К счастью, Тюльган оказался не таким большим, как рисовался моему воображению. Весь он раскинулся на горе, которая курилась поземкой, как вулкан. Хотя сравнение с вулканом не очень удачное… Вулканы все-таки связаны с теплом, а Тюльган встретил меня набравшей силу метелью да холодом. Я двинулся по первой попавшей улочке. Кривой и пустынной. Шел, отплевываясь от снега. Проклинал свою несообразительносгь (мог бы у Тазикеновой адрес взять!). И высматривал прохожих. Наконец впереди, в просветах пурги замаячила чья-то фигура, и когда мужчина в завидно теплом тулупе поравнялся со мной, я сбивчиво спросил:
— Парень из Оренбурга… Где остановился, не знаете?.. Шатунов по фамилии…
Прохожий подозрительно оглядел меня и развел руками.
Я бродил по городу и думал, а ведь не я один… Сколько людей сейчас разделены вот этим же бураном, который не на шутку принялся за Оренбуржье, сколько человеческих сердец тянутся сейчас друг к другу и не могут пробиться сквозь ледяную круговерть… А когда пурга утихнет — не многим из них станет легче, потому что есть еще холод непонимания, отчужденности, чужой злобы.
Я взбирался все выше в гору, и снежный ветер все больнее хлестал меня по лицу. Но что эта боль по сравнению с той, которая пронизывает сердца многих и многих людей, разлученных друг с другом. Я думал о них, а в голове билась невесть откуда взявшаяся строчка:
А метель бьет в лицо.
Как она к вам жестока…
Вдруг я понял, что это песня… Прорвалась сквозь какие-то преграды и согревает, утешает меня. Я повеселел (не Шатунова привезу, так хоть песню). Я пошел медленнее, я уже не проклинал ни пургу, ни кривые, бессистемные улицы. Город начинал мне нравиться. Но чтобы переменой настроения не вспугнуть песни, я попридержал в себе щенячью нежность к щедрому городу…
В зимнем городе незнакомом
Власть взяла в свои руки вьюга,
Стал хозяином снег.
Вьюга бродит от дома к дому,
Отделяя их друг от друга.
Нет дороги к ним, нет…
Настроение и музыкальный ритм будущей песни сложились. И я решил, что день 5 января 1987 года прожит не зря… Вот только Шатунова бы еще отыскать…
Видно, одна удача не ходит без другой. Едва я вспомнил о Шатунове, как откуда-то из проулка зазвенели голоса мальчишек, и я запоздало спохватился: какого черта пугаю своими вопросами всех прохожих подряд… Мальчишек надо спрашивать, уж эти-то все знают! Я подошел к юным лыжникам и спросил:
— Где Шатунов живет?
— А вам на что? — настороженно поинтересовались они.
Я развеял их подозрения и уже через несколько минут шлепал по указанному адресу. Шел, а в голове крутилось:
К ночи улицы как в пустыне.
Все безлюднее с каждым часом.
Снег, он этому рад.
Белый город от вьюги стынет,
Отдавая ей свет и краски,
Чтоб дожить до утра…
Подходя к обыкновенной совковой двухэтажке, к которой меня направили Юркины приятели, я решил, что в песне, вопреки реальности, вьюга должна покинуть город.
Дверь в квартиру мне открыли две девочки. Как я понял, двоюродные сестренки Шатунова. Я даже не стал спрашивать, здесь ли Юрий Васильевич. Из комнаты доносились пиликанье гармошки, а это ли не шатуновские «позывные»? (Он рассказывал, что играет на гармошке с раннего детства). Я поздоровался с девочками, и на мой голос выглянул из комнаты Шатун:
— О, Кузя, привет!.. — в его голосе почудилась такая открытая радость, что даже следующая фраза «Ты чё?» не показалась мне бесцеремонной. Меня подмывало ответить с высокопарной шутливостью: «Да вот вьюгу над вашим городом решил разогнать!», — но я побоялся вспугнуть песню и сказал просто:
— Собирайся, поехали… Дискотеку надо провести…
Мы ехали в полупустом автобусе, и салон не казался неуютным, хотя пурга за окнами нисколько не смягчилась. Я последний раз взглянул на маленький городок, облепивший снежный «вулкан», и мне захотелось пожелать ему, этому городу-незнакомцу, спокойного душевного здоровья… Пожелать строчками будущей песни.
Но закончится ночь, и вьюга
Незнакомый оставит город,
Зло истратив сполна.
И увидят дома друг друга…
Вернувшись в Оренбург, мы отыграли дискотеку для интернатских гостей. А после нее Юра свалился со страшной простудой. Тюльганская метель, подарившая нам песню, для него даром не прошла.
Я съездил домой. Привез меду, варенья. Отыскал лимоны. Всем этим делом его напичкал. Дал таблеток от простуды. (Когда пришло время, эти таблетки мне припомнили. Обвинили, что я накачиваю детей «колесами»). Уложил Юру спать. И только после этого сел и дописал «Метель в чужом городе».
Через два с небольшим месяца песня была полностью готова. Мне хотелось, чтобы ее премьера состоялась на районном смотре художественной самодеятельности, где нас обязали выступить. Но там она не прозвучала. Из-за громкого скандала, после которого на следующий же день меня уволили из «инкубатора», а «ЛМ» первый раз распался. Об этом конфликте еще будет речь, и я забегаю вперед лишь для того, чтобы подчеркнуть, не такая легкая судьба у этой песни, как кажется некоторым.
Недавно мне показали вырезку из одной молодежной газеты. Там, под рубрикой «Песня субботы», опубликована «Метель». Вместо фамилии автора значится: «Из репертуара группы «Ласковый май». Вроде все правильно. Но по Тюльгану-то, по заледенелому, бродил вовсе не абстрактный «Репертуар». И за Юрку, чья болезнь, хоть и косвенно, но была связана с этой песней, переживал тоже не «Репертуар». И позорно выгнали с работы из-за «Метели» вовсе не «Репертуара».
Так стоит ли связывать мою «Метель» только с «Репертуаром»? Хоть и «ласковомаевским»?
Глава 6. Песня с привкусом… гидропирита
Какая из моих песен мне дороже всего? Не знаю… Ко всем отношусь как к детям малым. И стараюсь не бросаться песнями. Не вымучивать что-то из себя на пределе рационального, осознанного, не потакать себе, принимая за собственное отголоски чужих слов и музыкальных фраз. Песни — продукт иррационального, они сами приходят, когда у них появляется желание. И к кому, и зачем прийти — знают, хотя автор об этом может и не догадываться.
Когда я ловлю себя на мысли, что придумываю рифму или натужно обдумываю музыкальную строку — я уже знаю, песня не получится. Можно вставать из-за инструмента, гасить свет.
Все, что люди услышали из моих уст, вернее, из уст моих солистов — все это вышло само собой и сразу же. Хотя вынашивалось не один и не два месяца. Сколько, я не знаю. Может, с самого рождения.
Когда начинаешь ориентироваться на публику, гадать, что подойдет, а что нет, и какое словечко вставить, чтобы оно понравилось подросткам — песня не получится. Поэтому я по заказу не пишу. Меня часто просят: «Кузя, напиши-ка нам песню!». А ее по заказу сделать невозможно.
К сожалению, многие думают по-другому. Считают, что песенки — хорошее средство «на прокорм». Я знаю людей, для которых сочинительство песен — дело чисто коммерческое, рассчитанное на немедленную прибыль. Глядя на них, думаешь, может, и детей они будут рожать с единственной выверенной мыслью, чтобы те не обнесли их в старости куском хлеба. Нельзя так… Выпустить песню — это огромная ответственность, очень огромная.
Я люблю свои песни, как отец большого семейства любит сыновей и дочерей, среди которых нет случайных, нет «нежданок».
Одно больно: я не могу защитить их от ловких рук. Сам я своих песен не эксплуатирую. Естественно, только идиот не мечтает о безбедном существовании, я тоже хочу жить с размахом. Но считаю гнусным гнаться за тем, чтобы песни меня озолотили. Я лишь терпеливо жду, вспомнят ли они обо мне, накормят ли…
Увы, иногда моим песням не до меня. И не потому, что они, как безродные дети, выпорхнули на просторы вседозволенности… Часто они просто попадают в такие руки, из которых не вырваться.
Андрей Разин зарегистрировал товарный знак «Ласкового мая». Ему принадлежит теперь то, что родилось в предновогодней спешке 1986 года.
Ради бога! Ни товарного знака, ни названия «Ласковый май» — ничего мне не нужно. Не нужны разинские солисты. Не очень-то горюю и без Шатунова — раз ему уютнее в разинской компании. Но песен-то моих не дергайте… Хотя бы тех, которые появились после моего ухода из «Ласкового мая», которые написаны для «Мамы», для Саши Прико, для других моих солистов.
Увы, стоит «Маме» выпустить новый альбом — часть песен перекочевывает в репертуар «ЛМ». И люди недоумевают, почему одни и те же песни поют и Прико, и Шатунов. Не объяснишь же каждому, что авторским правом наши песни не защищены. Совок-с! Желающие могут испытать негодность авторского права на себе: возьмите и исполните с эстрады песни… ну, хотя бы Розенбаума — и ничего вам не будет, номер пройдет безнаказанно. Точно так же, как и у «Ласкового мая». Мы свои новые альбомы не раскручиваем, нет ни сил, ни времени, ни денег, а может, и опыта нет… да и не в наших это принципах. А Разин на коммерции собаку съел. Наши альбомы скупаются, перезаписываются, засвечиваются на телевидении — потому что у них есть на это деньги, — и попадают с новым товарным знаком в самые престижные звукозаписи. И под маркой «Ласкового мая» неплохо идут, потому что за «ЛМ» — и история, и годы рекламы, и хорошо налаженное производство. Разлетаются наши песенки по совку…
Не дай бог, кому испытать, как его дитятю, едва вставшего на ноги, выводят на панель!
Но вновь и вновь на концертах бойкие ведущие объявляют: «А сейчас свои песни для вас споет Андрей Разин». И попробуй его поймать! Все подносится без криминала. Он называет песни своими, но ведь можно это расшифровать и так: песня моя, потому что я ее исполняю, а кто ее написал — одному богу известно.
А иногда концертные объявки еще хлеще: «Эту песню Шатунов посвящает Андрею Разину?» — и в зале раздается, например, «Розовый вечер». Я написал песню, а он ее посвятил… Зашибись! «Розовый вечер» я написал для Саши Прико и только для него. Не думаю, что Шатунов был бы в диком восторге, узнай в свое время, что какой-то нахал проделывает тоже самое с «Белыми розами». «Белые розы»… Вот про эту песню Шатунов, пожалуй, мог бы сказать: пою СВОЮ песню. Она действительно его. Не потому, что им написана. А в том смысле, что впитала в себя и магическую атмосферу оренбургского «инкубатора», и характер «маленького оборвыша», каким был Шатунов в свои тринадцать, впитала все издержки его переходного возраста.
Интересно, помнит ли Юрий Васильевич, как записывалась эта песня?
Записывали мы ее с Юрой в конце 1987 года. А вынашивать эту тему я начал за год до того. По-всякому пробовал: и так, и так, и так… Вариантов было куча, но все — мимо кассы, лажа. Какого-то случая не хватало, чтобы песня сама прорвалась сквозь преграды рационального.
А я в то время уже отработал свое в интернате. Уже хорошо был знаком с Юркой. С другими мальчишками и девчонками. Видел их взаимоотношения, их любовные терзания. Любовь кипела как в итальянских фильмах. То рыдания, то кто-то вены вздумал себе резать… Как-то мода пошла наколки на руках делать, имена любимых. Даже девочки закрывались в своих комнатах, обматывали иглу ниткой, макали в чернила и печатными буквами по живому — самое нежное и дорогое на свете имя…
Меня убивало, что многие педагоги относились ко всем этим любовным вспышкам, как к эпидемиям чумы. А если, о ужас, мальчик с девочкой в бытовке закрылся — значит все, атомный взрыв на подходе, надо ломать двери, бить во все колокола и так далее… Зачем? К чему все это? У детей шло нормальное развитие.
Мальчиков и девочек в интернате разделили, одних поселили на шестом этаже, других — на пятом. Вероятно, думали, что так ребячьи души будут правильней формироваться. А может, с природой решили поспорить, не считаясь с тем, что наносят детям психические травмы.
Но от этих «педагогических мер» влюбленные не перестали тянуться друг к другу, не стали равнодушней.
Однажды я увидел, как с шестого этажа, из обледенелого окна, спускаются свитые в канат, связанные простыни, а юный Дон Жуан вскарабкивается на подоконник, и его намерения не вызывают сомнений. Увидев меня, пацан смылся… Но картинка: худенькая фигурка на белом канате, закрытое окно на девчачьем этаже, заледенелое, сквозь которое видны только легкие цветные пятна — эта картинка разбудила во мне песню.
Я шел домой, и во мне эта песня уже жила. Песня не о любви, не о несчастных подростках, в которых пытаются заглушить ростки естественного чувства. Нет, песня была о чем-то другом, в чем мне самому еще требовалось разобраться…
Немного теплее за стеклом,
Но злые морозы,
Вхожу в эти двери,
Словно в сад июльских цветов.
Я их так хочу согреть теплом.
Но белые розы
У всех на глазах
Я целовать и гладить готов.
Пришел домой. Сел за инструмент. И за пятнадцать минут я эту песню сделал.
Сомнений, справится ли Юра Шатунов с этой песней, у меня не было. Песня сложилась для него. Песня была его. Он тоже страдал от неразумной черствости взрослых, он каждый день видел, как от этого страдают его друзья. Может, и сам зависал, вцепившись в простынный канат, над смертельной пустотой. В конце концов, у него была своя любовь. К счастью, удачная и взаимная. Я уже видел, как чувства к своей девочке помогают Юре работать над песнями. И не сомневался, что Юрина переполненность светлой, пьянящей, как хмель, любовью выплеснется и в «Белых розах».
Я очень быстро сделал «фанеру» (фонограммы в тех условиях давались нелегко, слишком «совершенный» был у меня аппарат!). И пошли мы с Юркой ко мне на работу, — я в то время из интерната перебрался в ДК «Орбита», тоже занимался музыкой, дискоклуб был у нас там.
Я говорю Юрию Васильевичу:
— Ну, давай, дружок…
Мы с ним порепетировали немного. Вроде все гладко идет. И Шатунов такой смирненький… Пай-мальчик прямо… Будто незадолго до этого у нас с ним не было никакой крутой ссоры.
Ссорились мы с ним, надо сказать, часто. Основная причина стычек — заниматься ли Шатунову музыкой или не заниматься. Он не хотел, ужасно не хотел. И мне приходилось быть жестоким. (Хотя даже в самых сокрушительных скандалах я не позволял себе того, что Шатунов потом сделал в отношении меня. И мне, и ему — бог судья…)
А скандал, который случился незадолго перед записью «Белых роз», был, можно сказать, традиционным для нас. Шатунов заупрямился:
— Кузя, не хочу репетировать. Там наши в хоккей гоняют. Я к ним…
Я — уговаривать:
— Надо. Давай еще немного… Новый год скоро. Надо поработать, подготовиться к дискотеке.
Он удила закусил:
— Сказал, не буду. Я играть пошел…
Тогда я взорвался:
— Уходи! И больше сюда не приходи! Ты мне не нужен! Начну с Серковым репетировать.
И тут неприступный Юрий Васильевич сел в уголок и — слезы в три ручья… И такая беззащитность в его позе, такая обида в глазах, такое моментальное одиночество во всем нескладном по-подростковому облике, что мне стало не по себе. Вот так же, наверняка, забивался он в угол, когда, малышом еще, обижали его старшие интернатские ребята. Забивался в угол, лил беззвучные слезы, никого не рассчитывая этими слезами пронять. И думал о том, что никому нет дела до его горя, что никому он не нужен.
— Да нужен ты мне, нужен! — закричал я, спохватившись. Подошел, погладил его.
— Вот увидишь, мы еще сделаем из тебя «звезду». Помнишь мое обещание?
Ничего, вроде успокоил… И с тех пор слова «нужен — не нужен» постарался забыть, приберечь их лишь на самый крайний случай. На самый крайний! Кто же знал, что он, этот случай, уже не за горами.
В общем, ту ссору мы пережили. Я уже прекрасно представлял упрямый шатуновский характер, взрывчатость его, поэтому, когда мы стали репетировать «Белые розы» — старался следить не только за аппаратурой, не только за тембром Юркиного голоса, но и за настроением будущей «звезды». Мне хотелось, чтобы ничто не отвлекало его в момент репетиции от собственного внутреннего мира. Только так песня окрасится чувствами исполнителя.
Вроде все шло нормально. Записали первый дубль. Мне очень понравилось несколько украшений мелодии, которые Юра неожиданно сделал. И я предложил ему акцентировать их… Юра еще раз, без микрофона, пропел:
— Белые розы, белые розы -
Беззащитны шипы.
Что с ними сделали снег и морозы -
Лед витрин голубых.
Люди украсят вами свой праздник
Лишь на несколько дней
И оставляют вас умирать
На белом холодном окне…
Мне вариант понравился. Я говорю:
— Ну ладно, отдохни немного. Я перемотаю «фанеру», и еще разик запишем.
Ушел в соседнюю комнату. Перемотал пленку. Вернулся.
Юра стоял у окна. А на подоконнике- бутылка из-под шампанского. В ней — перекись водорода. Обыкновенный гидропирит. Он ужасно похож на воду. Ничем не пахнет, без цвета. Юра и подумал: вода. И безо всякой задней мысли хлобысь — и в рот ату бутылку. И за- дох-нул-ся…
И тут началось. Спазмы. Рвота с кровью. Кашель. И так далее. И так далее.
Вызвал я «скорую». Сделали ему промывание. Немножко оклемался наш Юрий Васильевич. Но только бригада врачей уехала — с ним новый приступ. Снова пришлось врачей вызывать. Так в тот раз первым вариантом «Белых роз» и ограничилось. Не до них было.
Вот таким образом эта песня далась нам. Очень сложно. И я иногда грешным делом думаю, может, история с гидропиритом — не просто случайность, может, сама песня потребовала для себя не только душевных переживаний, но и физических страданий? Юркиных страданий?
А основной вариант, который сейчас и ходит, мы с Юрием записали в феврале 1988 года. Через два месяца после происшествия с гидропиритом.
Собственно говоря, мысль слепить свой альбом приходила ко мне и раньше. Но я отмахивался от нее. Все думал: с моим-то аппаратом да в калашный ряд!.. Хотя вчерновую альбом уже существовал, существовала «фанера» «минус один» с песнями «Белые розы», «Снова седая ночь», «Лето», «Я откровенен только лишь с луною», «Пусть будет ночь». Все эти пять песен мы сделали лишь для того, чтобы можно было отработать новогодние концерты и дискотеки в интернате. А когда Новый год прошел, когда отпели мы его, — мне в башку торкнуло: дай-ка я на все это наложу голос. Потому что ждать аппарата не было смысла. Спрашиваю у Шатунова:
— Готов в «звезды»? Попробуем?
Улыбается без застенчивости:
— Попробуем!
И мы попробовали. Я все приготавливаю в Доме пионеров Промышленного района, куда только что перешел работать из ДК «Орбита». Все-это два магнитофона «Эльфа» и «Комета». Ровно в девять утра там появляется пионер Шатунов с бодрым видом всегда и ко всему готового человека, и мы начинаем работу.
Где-то часам к пяти мы уже все закатали — наложили на «фанеру» голос. Альбом был готов.
На другой день, 16 февраля 1988 года, я отправился в поход по киоскам «Звукозаписи». К одному подхожу и голосом обладателя дефицита:
— «Ласковый май» надо?
— «Ласковый май»? Че-та мы про такое слышали… Про какие-то дискотеки… (А в городе плохонькие записи с наших дискотек уже погуливали). Да, говорят, в принципе знаем, но не надо…
В одну, в другую, в третью «Звукозапись» прошел — никому мы не нужны. На вокзал двинул: Надо?
И вдруг: Надо!
А спустя три месяца весь наш совок, почти каждой своей квартирой, слушал восходящую «звезду» эстрады Юрия Шатунова. Слушал «Белые розы», не подозревая, какой привкус у этой песни.
Да и другие песни были не «слаще».
Глава 7. Жалко так…
В последнее время в группе (в нашей, в «Маме»!) у всех на языке одно любимое выражение: «жалко так…» Придумал эту фразу наш гитарист Саша Ларионов. Однажды мы не очень удачно выступили. Когда шли за кулисы, Саша поморщился и, растягивая слова, произнес: «Жалко так…» Несмотря на паршивое настроение, нас это развеселило.
Хорошие слова, многозначные и универсальные. Кроме оценки ситуации, есть в них еще ирония, которая не позволяет зацикливаться на том, что не получилось. Скажешь себе «Жалко так!» — и покатил дальше, вперед.
Жалко так — значит плохо, убого, недостойно. Но «жалко так» — это еще и переживаемо, несмертельно… фраза годится и в музыкальных спорах, и в политических, при собственном самоанализе и в оценках бывших друзей.
Поэтому главу о первом предательстве Юрия Васильевича мне захотелось назвать именно так.
Популярность «Ласкового мая» мы почувствовали месяца через два после того, как я прокатил первый альбом через «Звукозапись». Голос Шатунова слышался из автобусов и троллейбусов, несся из открытых окон, звучал на дискотеках. Бурный поток, как говаривал незабвенный Евгений Салонов из «Лит. газеты».
Я думал, это только в Оренбурге так. Нет. Друзья приезжают из других городов, рассказывают: и там слышали, и там, и там… Совок слушал нас!
Собственно, что нас будут слушать все, я знал уже во время записи альбома. Почему? Трудно сказать. Что-то внутри подсказывало, что вот это — не то что песни эти, а песни в ТАКОМ исполнении — будут слушать.
Когда мы только завязались работать с Шатуновым вплотную, все мои друзья советовали мне: дурак, что ты делаешь, чем ты занимаешься, с пацаном с каким-то связался — возьми себе нормального солиста, взрослого, серьезного, который не будет срывать репетиций и концертов. Однажды возникла маза, возможность работать в группе, которая создавалась на серьезной базе. Выделили для них огромную сумму — только создавайтесь, ребята… И идея была неплохая — сделать коллектив из одних клавишных. Я долго думал, но отказался. И правильно сделал. Нельзя слушать чьи-то советы, когда дело касается творчества.
Верность собственным принципам вознаградилась популярностью группы. И я ждал: теперь-то эта популярность, наоборот, поможет отстаивать мои принципы и дальше. Особенно в спорах с директором интерната Валентиной Николаевной Тазикеновой. Не тут-то было…
Претензий ко мне со стороны Валентины Николаевны к марту 1988 года накопилась масса. Сейчас, когда нас с ней уже ничего не связывает, я пытаюсь объективно, без былых обид, разобраться в ее придирках. Они были достаточно разные. Одни — справедливые, наверное. Это когда нам с Пономаревым пенялось за выпивки.
Слава Пономарев жил тогда в интернате. Там целая перегородка этажа, несколько комнат, пустовали, одну из них оборудовали под общежитие — и Слава в ней поселился.
Иногда мы с ним отрывались. Получим зарплату (а тогдашнему финансовому положению моему — не позавидуешь! Мама была уже на пенсии — и домой вроде денег надо, и дискотеку оборудовать, и…) — так вот получим зарплату, что-то скроим, возьмем коньячку — и сидим, тоску разгоняем. Что-то вспоминаем. Строим планы на будущее. Откровенничаем. Мы с Пономаревым ничего друг от друга не скрывали. Вот за эти отрывы нам и доставалось от Тазикеновой:
— Почему там пьете?! Детское заведение — не положено!
Я говорю:
— Мы же одни, без детей. Дети сами найдут, где выпить.
Нет, нельзя, и все! В принципе, она права.
Другие ее претензии ко мне я хоть и не принимал, но мог понять, что это претензии не педагога, а чиновника, приставленного к педагогике, с которого в верхах постоянно что-то спрашивали, что-то требовали, а помогать — деньгами, разумеется — и не думали. Поэтому понимаю, откуда шло требование Тазикеновой, чтобы я работал не с одним солистом — Шатуновым, а набрал бы себе минимум — хор. Она постоянно подчеркивала, что семьдесят рублей мне платят не за Шатунова, а за то, чтобы я работал с тремя группами по 15 человек. Им нужен был охват. А мне — один солист, но классный. Это несовпадение интересов шло от интернатской бедности, запущенности. Да что б с каждым ребенком только один взрослый работал?! Да что б его индивидуальные способности развивал? Не было на это у наробраза денег.
Затею сделать из меня хоровика Тазикенова, в конце концов, оставила. После первых интернатских дискотек она увидела, что «Ласковый май» — это не просто амбиция какого-то Кузи, а дело, полезное всему детдому. Мы же для всех работали… Дети под музыку отдыха ли, танцевали. Кроме того, и Тазикенову спасали, когда нужно было заткнуть дыры в многочисленных смотрах художественной самодеятельности и фестивалях, не посрамить «чести интерната».
Но это не означало, что Валентина Николаевна оставила меня в покое. Денег на группу не выделялось, а спрос с меня возрастал. Приходилось на пупе вертеться, чтобы из нашего дохлого аппарата выдоить мало-мальски приличный звук. Но музыкальных эстетов из руководства этот звук не удовлетворял. Доходило до курьезов.
Однажды Тазикенова решила разобраться, почему мы стали работать не вживую, а под фонограмму.
Я ее спрашиваю:
— А вы хоть копейку вложили на развитие группы, на то, чтобы мы могли без «фанеры» работать?
— Двадцать тысяч вложила…
А эти двадцать тысяч, причем безналиком, выделил мне бывший директор интерната, когда я там еще до армии работал. Я аппарат купил — и в армию ушел. Пришел, а все уже раскурочено, кто-то от души помузицоровал… Пришлось свои зарплаты вбухивать в это дело. 70 рублей получу — и почти все «на развитие группы». То радиодетали купить надо, то провода, то лампочки, то на оформление дискотеки. Но кому докажешь, что моих семидесяти недостаточно для хорошего, чистого звука, для работы без «фанеры»… Тазикенова приказывает:
— Никаких фонограмм! Будет фестиваль — я специально проверю. Только попробуйте честь интерната своей фальшивкой опозорить.
Вот и фестиваль, как бельмо на глазу. Он проходил у нас в «инкубаторе» и гордо назывался «Слет детских домов». Подошло время нашего выступления, и я поставил «фанеру». Иначе не выступить! Просто технически невозможно!
А у нас люди не понимают, что фонограммы бывают разные. Что не все — халтура. Что есть «фанера» «минус один». То есть только музыка, а голос не записан. Голос, как положено, — через ревер и в портал, если то безобразие, где мы выступали, можно назвать порталом.
…Выступаем. Появляется Тазикенова. Начинает возмущаться.
— Сережа, я же просила… Нельзя так! Почему он не поет? Почему обман?
Я молча остановил фонограмму, а Шатунов продолжал петь без музыки.
Однажды, это было в марте 1987 года, готовился районный смотр художественной самодеятельности. Мне сказали:
— Кузя, от вас нужна песня…
Нужна, так нужна. Мы с Юркой подготовили «Тающий снег», «Лето» и премьеру «Метели». Приезжаем на смотр, а он, оказывается, посвящен очередной годовщине Лукича, нашего незабываемого Ленина. А мы — со своим «Тающим снегом»… Привет Лукичу!
Но «Тающий снег» мы еще исполнили. И «Лето» исполнили. А премьера «Метели» так и не состоялась. Нас попросту вышвырнул» со сцены.
Для Тазикеновой тот смотр стал последней каплей терпения. Сначала ее голос, сдерживающий гнев, несся от судейского столика:
— Ну, хоть 4 балла поставьте… Хоть З… Хотя бы за голос… Детдомовский ведь мальчишка… А с этими песнями я разберусь!
Потом она подошла ко мне:
— Сережа, что за ерунду вы спели? Есть столько хороших песен, задорных, пионерских. Почему вы только свое поете? Я ведь вас предупреждала: все тексты мне на стол, на проверку. Не послушались… Теперь на себя пеняйте! Завтра на работу можете не приходить. Вы уволены.
Уволен, так уволен! Я не шибко огорчился. Без работы, знал, не останусь: предложений о сотрудничестве было достаточно… Знал так же, что Шатунов, что бы ни случилось, не покинет меня…
Я полностью перебрался в ДК «Орбита». И с головой погрузился в организацию дискоклуба. Шатунов на лето уехал в свой Тюльган. Когда же начался учебный год, мне неожиданно позвонила из интерната № 2 замдиректора по культурно-массовой работе (кажется, такая у нее должность была) и сказала:
— Кузя, приходи… Снова поработаем… А кто старое помянет…
Я не стал ломаться. Чиркнул в своем блокнотике на память: «12.09.87 — Второй день рождения «ЛМ»- и отправился к Юрке Шатунову. От ставки в интернате я отказался и из ДК «Орбита» увольняться не стал. Решил, что так в интернате мне будет повольготнее,
Мы репетировали новые песни, Я по-прежнему проводил дискотеки для ребятишек. И какое-то время Тазикенова меня не доставала. Относительно спокойный период длился аж до февраля 1988 года. А в феврале произошло два заметных для судьбы «ЛМ» события…
Во-первых, вышел первый наш с Юркой альбом (я об этом уже рассказывал). Он загулял по стране семимильными шагами и… словно стал катализатором разрушительной активности Валентины Николаевны, ее новых кавалерийских атак против меня. Если прежние тазикеновские претензии ко мне я мог еще как-то объяснить, то все, что сделала она после выхода альбома, моей логике неподвластно.
Меня обвинили, что я развращаю мальчика ранней славой… Что он зазнался… Нисколько! Юра попросту даже не осознавал, что случилось, что мы с ним натворили. Понимание того, что он значим, пришло к нему лишь в Москве, когда мы уже перебрались под крыло Разина. Но даже тогда это проявлялось не в звездной болезни, не в эгоизме, а в виде формальных требований того, что он действительно заслужил, заработал: компьютер, видак, мотоцикл.
Еще меня начали упрекать, что я использую Юру в коммерческой деятельности. Что зашибаю на нем бабки. Что мы с ним даем подпольные концерты. А мы вне стен интерната всего два раза выступали. Кроме злополучного смотра в честь Лукича, еще на одном таком же фестивале (этот-то фестиваль и стал вторым февральским событием)… Причем тогда я как раз был против, чтобы Юрку тревожили. Он перед этим умотал из интерната к своим родичам — а сбегал он чаще и чаще — и, повинуясь моде, захлестнувшей тогда инкубатор, смастерил себе поджиг. Стрелком оказался еще тем — и нечаянно прострелил себе руку. Правую, кажется. Приехал — а у него рука распухла.
Тазикенова напоминает:
— Не забудьте про фестиваль.
Я говорю:
— Какие выступления? Его в больницу нужно.
— Отработаете, потом в больницу. Только один уговор: сначала споете «Детство, детство…» Потом какую-нибудь советскую песню. А третью можете свою…
Кое-как с «благословения» директора отработали мы концерт. Спели, естественно, то, что посчитали нужным. Когда за кулисы ворвалась Тазикенова, я понял: все, точка, в интернат мне путь заказан… Но Валентина Николаевна была удивительно спокойна:
— Сережа, как ты не можешь понять, что это не какой-нибудь салон… Это же зал, где сидят дети, школьники…
Если бы я знал, как обманчиво это спокойствие!
Мы не стали дискутировать о различии светского салона и школьного зала. Поехали с Юркой в больницу. Там ему вытащили дробь, сделали промывание. (Из-за этого прострела, кстати, пошел слух, что Ю.Шатунов пытался покончить с собой. Кто-то в этом слухе уже нуждался…)
Вот такой у нас был концерт — «подпольный». А других не было, хотя приглашение сыпалось за приглашением… В те февральско-мартовские дни мне иногда казалось, что мою кассету с «Белыми розами» кооператоры из «Звукозаписи» обули в сапоги-скороходы (не одних же доверчивых авторов обувать!)…С каждым днем все больше поклонников отиралось возле интерната. Там и местных-то во всю гоняли, чуть что — сразу милицию вызывают. А здесь такой наплыв, что одной оренбургской милицией его не погасить. Подростки слонялись под «инкубаторскими» окнами, чтобы хоть краем глаза посмотреть, что за птица такая — Юра Шатунов… Бедная Тазикенова! (Я все еще не подозревал, что оренбургскую милицию Валентина Николаевна собирается использовать вовсе не для разгона поклонников…).
Странным был тот месяц. И радостным, сладким, как переспелая черемуха. Терпко-дурманящим голову от мысли, что я на правильном пути, мои творческие принципы меня не подвели. И одновременно горьким, словно дым пожарища. Тревожным.
Откуда веет дымом — я перестал сомневаться в последний день марта. По весне Шатунова все труднее было усадить за парту, его побеги из интерната становились все продолжительнее. Все это незамедлительно было связано с «Ласковым маем». 31 марта я появился в «инкубаторе» и услышал от Тазикеновой:
— Чеши отсюда, Кузнецов! Я сделаю все возможное, чтобы вы с Шатуновым не работали вместе.
Но я еще надеялся, что «Ласковый май» не погиб. Что одумается Валентина Николаевна… Надеялся, что какие-то шаги навстречу будет делать Юрка, оттуда, изнутри интернатского бастиона. Под эту глупую свою надежду я даже принял два приглашения выступить с концертами. Из толп зазывал выбрал тех, кто предлагал альтруистические варианты. Во-первых, дал согласие на проведение дискотеки в ДК «Россия». Прельстило, что сборы пойдут в Детский фонд (я тогда еще верил, что деньги оттуда попадают действительно обделенным судьбой детям). Заранее написал заявление, кому адресую всю выручку. Но дискотеку запретили. Постаралась Валентина Николаевна.
Второе приглашение, на которое я делал свою ставку — приглашение в ДК «Дружба». Там проходила тусовка местных групп и Сереги Сарычева из «Альфы». Сборы от этой тусовки планировалось направить на строительство в Оренбурге памятника воинам — интернационалистам. Но перед самым началом концертов их организаторам позвонили из горисполкома и категорически запретили выступление «Ласкового мая», таинственно-зловеще намекнув для острастки, что Кузнецовым, мол, кое-кто интересуется… Я как-то тогда не вник, почему горисполком ввязался в эту историю. Просто не хотел вникать, хотел работать. И по-прежнему надеяться, что Шатунов тоже хочет работать. Со мной.
Глупый Кузя! Какими смешными кажутся мне сейчас эти надежды. Увы, тогда я не смог подметить, смену шатуновского настроения. А мог бы… События давали мне блестящую подсказку.
Однажды я по старой памяти заглянул в интернат, а там телевидение. Операторы уже зачехляют свои камеры. Оказывается, весть о «Ласковом мае» докатилась и до неповоротливых оренбургских телевизионщиков. Письма к ним косяком полетели, как птичьи стаи на юг. Вот они и насторожились: что за феномен такой — прет квашней из кастрюли. И решили сделать передачу. Позвонили в интернат. Директор на запись согласилась, но поставила одно условие: только Кузю не снимать! Ни-ни! Вот телевизионщики и нагрянули в детдом. Сначала записали множество бесед со случайными прохожими: как они относятся к «Ласковому маю». Ответы, в основном, были положительными, и у молодых людей, и у пожилых. Потом задали несколько вопросов Шатунову. А после этого попросили Юрку спеть что-нибудь под гитару. И этот друг замочил им Леонтьева: «И вновь… что-то там тако-ое… ма-ач-ты выплывают…»
Самого Юрку я на съемочной площадке не застал, но когда мне рассказали, как он классно подменил Валерия Леонтьева, у меня в глазах потемнело.
Это же безобразие. Безликость. Это страшное обезличивание себя — петь чужие песни. Уйти от моего репертуара — это себя опустить и унизить в глазах многих. Не захотел мою песню петь — не надо. Не в этом дело. Все равно какая-то индивидуальность должна была проявиться в выборе песни. «Мачты выплывают!».. Индивидуальность уплывает, а не какие-то странные мачты!!!
Я спешно позвонил на телевидение. Не надо, говорю, ребята, эту песню показывать. Вы просто обезличиваете и его, и меня. Ему-то, в первую очередь, медвежью услугу оказываете.
Мне ответили: «Кузнецов, ты портишь ребенка. Не вмешивайся, не трогай его». Вот таким образом посоветовали. А передача вышла. С информацией, что я ушел из интерната. Что такой-то и такой-то я. Что хоть и продолжаю писать песенки, но понял, что не мое дело воспитывать детей.
А я и вправду понял, что не мое это дело.
Кстати, оказалось, что та передача сохранилась в эаписи, и совсем недавно ее прокрутили по общесоюзной программе. По областному-то ТВ — ладно, вышла ну и вышла, это было два года назад, но сейчас-то зачем эту лажу?.. (И это после того, как мы с ними сотрудничали, уже группой «Мама», «фанеры» делали, музыкальные заставки бесплатно…) Я написал им письмо через областную молодежку, что все это нехорошо… А они также через газету мне ответили. Не помню их формулировок, но короче — они правы.