Брендон Тейлор
Настоящая жизнь
Посвящается ТК
Морской воде познание подобно:Оно горчит, журчит, блестит и плещет.Мир в нас плюется им, сердито стиснув зубы,И, к каменной груди своей прижав,Нас им же вскармливает неустанно.Элизабет Бишоп. «В рыбацких хижинах»
1
Одним прохладным августовским вечером – через несколько недель после смерти отца – Уоллас решил, что, пожалуй, все же сходит на пристань встретиться с друзьями. Озеро бугрилось белыми барашками. Народу на берегу было полно – все хотели насладиться последними летними деньками, пока погода окончательно не испортилась. Многоярусная набережная усеяна была белыми, которые широко разевали рты, хохотали друг другу в лицо и так отлично проводили время, что, казалось, сам воздух густел от их веселья. Впрочем, чайки парили у них над головами как ни в чем не бывало.
Уоллас стоял на верхней площадке и всматривался во всю эту кучу-малу, пытаясь отыскать глазами «своих» белых. В голове крутилась мысль, что еще не поздно развернуться, уйти и провести вечер, как обычно. Он уже пару лет не ходил с друзьями на озеро, и оттого ему было слегка неловко. Вроде как нужно было чем-то объяснить такой длинный перерыв, а у него никакого оправдания не было. Может, все дело было в том, какая здесь вечно царила толчея и скученность. Вот даже и чайки поначалу просто кружили над пристанью, присматривались, а затем, заметив добычу, камнем кидались вниз к твоему столику или ногам, словно тоже жаждали общения. Опасность подстерегала за каждым углом. А может, всему виной был стоявший над пристанью невыносимый гвалт, в который сливались перекрикивавшие друг друга голоса, дурацкая музыка, детский визг, собачий лай, треск радиоприемников расположившихся у воды ребят из студенческого братства, завывания магнитол проносившихся по улице машин – гомон сотен несогласных друг с другом жизней.
Шум этот будто бы требовал от Уолласа чего-то странного, не вполне ему понятного.
Ближе всего к воде располагались деревянные столы темно-красного цвета, и за одним из них Уоллас заметил четверых своих друзей. Нет, пожалуй, точнее будет сказать, заметил Миллера – самый высоченный из всей компании, он всегда первым бросался в глаза. Следом он увидел Коула и Ингве – эти двое были просто высокими. И, наконец, разглядел Винсента, едва дотягивавшего до отметки «средний рост». Вся эта троица – Миллер, Ингве и Коул – смахивала на передвигавшихся на задних ногах изящных светлошкурых оленей, они словно принадлежали к отдельному биологическому виду, и прими их кто второпях за родственников, его вполне можно было бы понять и простить. Как и сам Уоллас, и вся их компания, они приехали в этот город на Среднем Западе, чтобы окончить тут аспирантуру по специальности биохимия. Группа у них набралась самая маленькая за последние годы, и впервые за три десятилетия на курсе оказался чернокожий студент. В минуты уныния Уолласу начинало казаться, что эти факты связаны между собой. Что поступить ему удалось лишь потому, что многие претенденты в тот год отозвали свои заявления.
Он как раз решил все же развернуться и уйти – не был уверен, что сможет вынести общество людей, к которому еще недавно так стремился, – но тут Коул вдруг поднял глаза и заметил его. И тут же вскинул руки вверх, словно бы пытаясь сделаться еще длиннее, чтобы Уоллас уж точно его не пропустил, хотя тот и так смотрел прямо на него. Пути назад не было. И Уоллас помахал друзьям.
Была пятница.
Уоллас спустился по прогнившим ступеням, вдохнул стоящий над озером густой запах тины. Двинулся вдоль подпорной стены, мимо стоявших на приколе лодок, мимо темных прибрежных камней, мимо уходившего далеко в воду пирса, тоже усеянного веселыми смеющимися людьми. Он шел и смотрел на широко раскинувшуюся зеленоватую гладь озера, на скользящие по ней лодки, на надутые ветром гордые белые паруса, на нависшее надо всем этим небо.
Так красиво.
Так живописно.
Еще один чудный вечер уходящего лета.
* * *
Час назад Уоллас был в лаборатории. Все лето он потратил на выращивание нематод, занятие одновременно и нелегкое, и невероятно скучное. Нематодами назывались крошечные свободноживущие обитающие в почве черви, во взрослом состоянии достигавшие всего лишь миллиметра в длину. В ходе эксперимента Уолласу предстояло вывести четыре штамма нематод, а затем скрестить их между собой. Проект включал индукцию генетического повреждения, которое следовало исправить так, чтобы получить желаемую модификацию – ослабить структуру белка, изъять или добавить некий сегмент – и добиться появления признака, который передавался бы из поколения в поколение, как веснушки, щель между зубами или леворукость. Следующий этап требовал простых, но кропотливых расчетов: необходимо было скрестить полученную модификацию с модификацией из другого штамма, чтобы закрепить признак – сбой в работе нервной системы, благодаря которому выведенные черви не извивались, а перекатывались, или мутацию эпидермиса, из-за которой нематоды рождались толстенькими, как шоколадные батончики. При этом всегда существовала опасность вывести мужские особи, которые обычно оказывались либо нежизнеспособными, либо не заинтересованными в спаривании. Далее следовало изучить генетический материал полученной особи, и именно в этот момент всегда выяснялось, что так долго и тщательно выводимая модификация где-то затерялась. После чего приходилось несколько дней, а то и недель лихорадочно высматривать среди скопища червей нужного, уже практически потеряв надежду, умирать от облегчения, все же выискав среди них ту самую нематоду, и снова начинать долгий процесс селекции, закрепления нужных хромосом и отсекания ненужных, пока не удастся создать желаемый штамм.
Все погожие летние деньки Уоллас просидел в лаборатории, снова и снова безуспешно пытаясь вывести тот самый нужный ему штамм. И час назад достал из лабораторного инкубатора свои контейнеры с чашками Петри. Он поместил их туда три дня назад, и все это время терпеливо ждал, когда старое поколение червей сменится новым. Этот штамм он выводил несколько месяцев. Тщательно отбирал новорожденных нематод, идеальных, едва различимых глазом созданий, кропотливо разделял их, пока, наконец, не вывел вожделенную тройную мутацию. Но сегодня, достав из инкубатора чашки, он неожиданно обнаружил, что сине-зеленая поверхность агар-агара, обыкновенно ровная, мягкая и упругая, как человеческая кожа, ровной больше не была.
«Пластинки кто-то трогал», – подумал он.
Нет, не трогал, неверное слово.
Их кто-то загрязнил.
Пыль и плесень – картина, представшая перед ним, напоминала жуткие извержения вулкана, в результате которых целые цивилизации оказывались погребены под слоями пепла и сажи. Агаровые пластины покрывали крошечные зеленые споры, под которыми пряталась влажная бактериальная пленка. Сам же агар будто бы поскребли жесткой щеткой. Уоллас осмотрел все контейнеры и почти в каждом нашел следы постигшего его ужаса. Загрязнение распространилось так сильно, что временами из-под крышек что-то капало ему на руки, казалось, контейнеры сочились гноем, как открытые раны. Вообще-то ему не первый раз доводилось такое видеть. В первый год в аспирантуре, пока он еще не научился действовать аккуратно и соблюдать чистоту, его чашки частенько покрывались плесенью. Но с тех пор он стал осторожным и внимательным. Он изменился. Набрался опыта, и теперь его штаммам ничто не должно было угрожать.
Нет, непохоже было, чтобы такую катастрофу вызвала обычная неаккуратность. Тут явно проглядывал злой умысел. Месть какого-то вредного мелкого божка. Уоллас стоял посреди лаборатории, качал головой и негромко смеялся.
Произошедшее и правда казалось ему забавным, хотя он и не смог бы объяснить почему. Просто анекдот, порожденный нелепым стечением обстоятельств. Впервые за все четыре года аспирантуры ему вдруг стало казаться, что у него вот-вот получится. Что он вплотную подобрался к идее, ощупал ее границы, определил глубину составлявших ее проблем. Постепенно она обретала форму у него в мозгу, с ней он засыпал в пять утра и просыпался в девять, и именно она помогала ему пережить бесконечные дневные часы, когда в глазах стоял песок, а голова гудела от недосыпа. Идея блестящей пылинкой, золотой искоркой мерцала в солнечных лучах, лившихся в высокие окна лаборатории, даря надежду, что однажды и для Уолласа настанет миг кристальной ясности.
И что теперь от нее осталось? Горстка полудохлых нематод? Только три дня назад он проверял, как у них дела, и все они были прекрасны, чисты и совершенны. Только три дня назад он поместил их в инкубатор, чтобы они спокойно росли там, в темноте и прохладе. Может, если бы он заглянул туда накануне?.. Нет, все равно было бы уже слишком поздно.
Это лето было полно надежд. Уолласу казалось, он наконец-то к чему-то движется.
Во входящих сообщениях, как и во все предыдущие пятницы, обнаружилось: «Приходи на пристань, мы займем столик».
И Уоллас подумал, что из всех решений, на которые он в данный момент способен, это, пожалуй, будет самым верным. Оставаться в лаборатории не имело смысла. С загрязненными чашами и умирающими нематодами уже ничего нельзя было поделать. Разве что начать эксперимент сначала… Но у него просто не было сил доставать с полки новую коробку, брать из нее свежие чашки Петри, словно карты из колоды. Не было сил включать микроскоп и, действуя осторожно и методично, пытаться спасти штамм. Если его в принципе еще можно было спасти… У него даже на то, чтобы это выяснить, не было сил.
У него просто не было сил.
Потому он и пошел на озеро.
* * *
Над столиком повисло напряженное молчание. Уолласу начинало казаться, что, объявившись так неожиданно, он чему-то помешал, нарушил привычный распорядок. Они с Миллером сидели друг напротив друга, у самой подпорной стенки. Из бетона над плечом Миллера торчал клубок каких-то тонких корешков, в которых кишели темные мошки. Бордовая краска на столешнице облупилась, и стол смахивал на линяющую собаку. Ингве отковыривал в проплешинах серые щепочки и кидался ими в Миллера, но тот то ли не замечал этого, то ли не желал обращать внимания. Вид у него всегда был слегка раздраженный: глаза прищурены, взгляд отстраненный, на губах ехидная ухмылка. Уолласу это отчего-то казалось и отталкивающим, и умилительным одновременно. Однако сегодня Миллер, сидевший, подперев кулаком подбородок, выглядел просто усталым и скучающим. Днем они с Ингве ходили под парусом, и поверх их футболок до сих пор были накинуты рыжие спасательные жилеты. Застежки на жилете Миллера болтались так, словно чувствовали себя здесь до крайности неловко. А влажные вихры на голове торчали в разные стороны. Ингве, парень с лицом треугольной формы и слегка заостренными зубами, был куда крепче и мускулистее Миллера. Ходил он, слегка наклонившись вперед, и казалось, в любую секунду мог споткнуться. Уоллас видел, как напрягались у него под кожей мышцы, когда он отщипывал от столешницы очередную щепку и, скрутив ее в пальцах, щелчком отправлял в сторону Миллера. Одна приземлилась на жилет, другая угодила в волосы, но Миллер и бровью не повел. Заметив, что Уоллас смотрит на него, Ингве подмигнул ему, словно его проделки были какой-то только им двоим понятной шуткой.
Сидевшие рядом с Уолласом Коул и Винсент придвинулись друг к другу так близко, будто оказались на тонущем корабле и молили о спасении. Коул гладил Винсенту костяшки пальцев. Винсент сдвинул на лоб темные очки, и лицо его теперь напоминало мордочку какого-то мелкого зверька. Уоллас не видел его уже несколько недель, наверное, с того барбекю, которое они с Коулом устраивали на четвертое июля. Он вдруг с досадой понял, что с тех пор прошло больше месяца. Винсент работал в сфере финансов, наблюдал за жизнедеятельностью баснословных капиталов, как климатологи наблюдают за перемещением ледников. Здесь, на Среднем Западе, состояния наживались на коровах, кукурузе или биотехнологиях. Земля, испокон веку обеспечивавшая Америку зерном, молоком и птицей, породила индустрию, производившую разнообразные агрегаты и механизмы и дававшую богатый урожай органов, сывороток и тканей, выращенных из генного материала. Это был новый тип земледелия, равно как и работу Уолласа можно было назвать новым типом животноводства. Однако в целом, не считая незначительных отличий, это было то же самое, чем люди занимались от начала времен.
– Есть хочу, – заявил Миллер, проводя по столу руками. В движении он чуть не задел локоть Уолласа, и тот вздрогнул от неожиданности.
– Я же при тебе пиво заказывал, – отозвался Ингве. – Мог бы тогда сказать. А то твердил, что не хочешь.
– Тогда не хотел. К тому же мне не мороженое нужно. А настоящая еда. Тем более раз мы целый день на солнце проторчали и пить собираемся.
– Настоящая еда, – Ингве покачал головой. – Нет, вы только послушайте. И чего же ты хочешь, спаржи? Или, может, бобов каких-нибудь? Настоящая еда – это что вообще такое?
– Ты меня понял.
Винсент и Коул прыснули и театрально закашлялись, завозились, и стол накренился в их сторону. Выдержит ли он? Устоит ли? Уоллас надавил на свой край столешницы, деревянные планки скользнули по тонким темным гвоздям.
– Правда? – пропел Ингве. Миллер, закатив глаза, раздраженно рыкнул. От всех этих вроде как добродушных насмешек на Уолласа накатила грусть. Та, в существовании которой так легко не признаваться самому себе до тех пор, пока однажды она тебя не подкараулит.
– Я просто хочу есть, вот и все. Не обязательно меня доставать, – твердо, хоть и с усмешкой, произнес Миллер.
Настоящая еда. А ведь у Уолласа дома она была. И жил он недалеко. Можно было бы подобрать Миллера, как бездомного зверя, привести к себе и накормить. «Эй, у меня со вчерашнего ужина отбивные остались, будешь?» Он мог бы разогреть отбивные, карамелизировать лук, нарезать тот хрустящий хлеб, что продают в пекарне на углу, сдобрить его маслом и поджарить на сковородке. Уолласу так ясно это представилось: как остатки вчерашнего ужина превращаются в его руках в нечто горячее и душевное. В такие минуты все кажется возможным. Но тут тени, падавшие на стол, как-то переместились, и момент был упущен.
– Я могу сходить к фуд-корту. Куплю что-нибудь. Если хочешь, – предложил Уоллас.
– Нет. Все нормально. Не нужно ничего.
– Точно? – переспросил он.
Миллер скептически вскинул брови, и Уоллас поморщился, как от пощечины.
Они никогда не были настолько близкими друзьями, чтобы оказывать друг другу услуги. Хотя и пересекались довольно часто – то у ледогенератора, то в кухне, куда приходили, чтобы разогреть в ничейной посуде свой жалкий обед, то в холодильной камере, где хранились реагенты, то в жутких отделанных фиолетовой плиткой факультетских туалетах. Жизнь постоянно сталкивала их, словно недолюбливающих друг друга родственников на семейных посиделках. Встречаясь, они, подобно врагам, слишком ленивым, чтобы в ярости наброситься друг на друга, частенько обменивались безобидными шпильками. Например, в прошлом декабре, во время факультетской вечеринки, Уоллас едко высказался относительно наряда Миллера, заявив, что тот одет, как обитатель самого большого на Среднем Западе трейлерного парка. Все смеялись, и сам Миллер тоже. Но после он постоянно припоминал Уолласу этот выпад: «О, Уоллас явился, что-то скажет нам сегодня наша икона стиля?» Сопровождались эти замечания нехорошим блеском в глазах и холодной кривой усмешкой.
В апреле Миллер ему отплатил. В тот день Уоллас пришел на семинар с опозданием и маялся на задворках аудитории. Тут же был и Миллер. Оба в тот день были ассистентами преподавателя на одном и том же занятии, но Миллер ушел сразу, как оно закончилось, а Уоллас задержался ответить на вопросы студентов. Теперь же они стояли рядом, привалившись к обшитой деревянными панелями стене, и разглядывали сменявшиеся на экране слайды. Семинар вел приглашенный ученый, звезда в области протеомики. Сидячих мест в аудитории не осталось, и Уолласу отчего-то было приятно, что Миллеру стула тоже не хватило. Но тут Миллер вдруг наклонился к нему, обдав ухо теплым влажным дыханием, и прошептал: «Разве таким, как ты, не полагаются места в первом ряду?» От его близости Уолласа пробрал озноб, но дрожь вскоре сменилась иным ощущением. Вся правая сторона его тела вспыхнула и онемела, словно ошпаренная. И Миллер, взглянув на него, должно быть, все понял – они точно были не настолько близки, чтобы допускать в разговоре расистские шуточки. После окончания семинара, когда они толкались в очереди за кофе и черствым печеньем, Миллер попытался извиниться, но Уоллас не стал его слушать. И следующие несколько недель старался держаться от него подальше. С тех самых пор между ними повисла та холодная отстраненность, что возникает между людьми, которые вроде как неплохо ладили, но из-за дурацкого недопонимания отдалились друг от друга. Уолласу было жаль, что все так сложилось, вообще-то им с Миллером было о чем поговорить: оба первыми в своих семьях поступили в колледж; оба были слегка напуганы размером этого среднезападного города, в который занесла их судьба; оба, в отличие от остальных их друзей, не привыкли к подобной беззаботной жизни. Однако изменить ничего уже было нельзя.
То, как Миллер насторожился и изумленно притих, услышав его предложение, сказало Уолласу все, что ему нужно было знать.
– Что ж, тогда ладно, – пробормотал он. Миллер уронил голову на стол и демонстративно жалобно застонал.
Коул, который был добрее остальных и к тому же не стеснялся проявлять великодушие, потрепал его по волосам.
– Пошли! – позвал он. Миллер заворчал, но все же выпростал из-под стола свои бесконечные ноги и поднялся. Коул поцеловал Винсента в щеку, затем в плечо, и Уоллас снова содрогнулся от зависти.
Стол, видневшийся у Ингве за спиной, заняли игроки университетской сборной по футболу. Одетые в дешевые нейлоновые шорты и белые футболки с номерами, они горячо обсуждали что-то – кажется, женский теннис. Все парни были подтянутыми, загорелыми, на одежде их темнели пятна от земли и травы. Игрок с радужной повязкой на голове сердито тыкал в другого пальцем и орал ему что-то не то на испанском, не то на португальском. Уоллас прислушался, пытаясь вникнуть в суть спора. Но разобрать эту лавину согласных и дифтонгов не помогали даже семь лет изучения французского.
Ингве смотрел в телефон, и свет от экрана, теперь, в сгустившихся сумерках, казавшийся более ярким, выхватывал из тени его лицо. По небу постепенно расползалась чернота, словно пролитая на скатерть темная жидкость. Поверхность озера приобрела зловещий металлический отблеск. Наступал тот следующий сразу за закатом час летнего вечера, когда все вокруг постепенно остывает и успокаивается. Взметнувшийся ветер принес густой запах гниющих водорослей, в котором теперь чувствовался солоноватый привкус.
– Что-то тебя летом было почти не видно, – обернулся к Уолласу Винсент. – Где это ты пропадал?
– Да дома, по большей части. Я, правда, как-то не думал, что пропадаю.
– А у нас на днях Роман и Клаус были, Коул не рассказывал?
– Я ребят всю неделю не видел. Весь в запаре.
– Ну, ничего особенного не было. Так, просто ужин. Ты не много пропустил.
Если ничего особенного не было, – подумал Уоллас, – зачем он решил об этом сообщить? Ведь на барбекю к ним он приходил, верно? Теперь, правда, ему вспомнилось, что Винсент и в тот раз ему пенял: они, мол, совсем не видятся, Уоллас никуда с ними не ходит и сам их никогда не зовет. «Порой начинает казаться, что тебя вообще не существует», – со смехом заявил Винсент. На лбу у него вздулась толстая вена, и Уоллас в приступе холодной жестокости смотрел на нее и воображал, что будет, если она лопнет. С Коулом, Ингве, Миллером и Эммой они едва ли не каждый день пересекались на биологическом факультете. Кивали, махали и еще десятком других способов давали понять, что заметили друг друга. Он и правда нечасто куда-то с ними выбирался, в их любимые бары точно никогда не заглядывал. И в тот раз, когда они, кое-как утрамбовавшись в две машины, ездили собирать яблоки, его с ними не было. И в поход на Дьявольское озеро он с ними не ходил. Потому что не чувствовал, что его хотят там видеть. Во время встреч с друзьями Уоллас постоянно отирался в сторонке и разговаривал лишь с тем, кто, сжалившись, бросал ему кость в виде темы для беседы. Винсент же выворачивал все так, будто он сам был виноват в том, что редко с ними видится.
Уоллас растянул губы в самой дружелюбной улыбке.
– Вы, наверно, классно повеселились.
– Эмма с Томом тоже приходили. Мы перекусили у бассейна, а потом сводили собак в парк, на собачью площадку. Глазастик так вымахала, – у Винсента на лбу снова вздулась жила. Уоллас представил, как нажимает на нее большим пальцем и давит, давит. Вместо ответа он неопределенно хмыкнул, что должно было означать: «О, ну надо же».
– А кстати, где Эмма и Том? Я думал, они скоро подтянутся, – встрял Ингве.
– Они купают Глазастика.
– Можно подумать, помыть собаку такое уж долгое дело, – раздраженно буркнул Ингве.
– Ну, знаешь, всяко бывает, – рассмеялся Винсент и выжидательно глянул на Уолласа. Уоллас не то чтобы считал себя интеллектуалом, но определенно полагал, что он выше шуток про собачье дерьмо, а потому просто откашлялся. Винсент забарабанил пальцами по столу. – Нет, Уоллас, правда, так чем же ты все это время был занят? Или, может, ты у нас слишком важная птица, чтобы тусоваться с друзьями?
Замечание было откровенно глупое. Даже Ингве округлил глаза. Уоллас хмыкнул и напустил на себя задумчивый вид, ожидая, пока уляжется раздражение от этого оскорбительного выпада. Винсент терпеливо ждал ответа. В темных стеклах его очков отражались сгрудившиеся у соседнего столика футболисты. Их белые футболки словно светились в темноте, белые прямоугольники наслаивались друг на друга на черном фоне, напоминая какую-то картину послевоенного периода.
– Во-первых, я работал, – наконец нашелся Уоллас. – Собственно, и во-вторых, и в-третьих, тоже.
– Мученики нам по вкусу, – отозвался Винсент. – Полагаю, именно об этом мы сегодня и будем говорить. О Пресвятой Лаборатории.
– Ну, мы же не все время о ней говорим, – возразил Ингве, и Уоллас, несмотря на то что это был камешек и в его огород, не смог удержаться от смеха. Винсент был прав: они действительно постоянно говорили о жизни лаборатории. С чего бы ни началась беседа, в итоге все неизменно сводилось к: «Не поверите, что на днях со мной было. Провожу я хроматографию и не успеваю еще закончить последнюю промывку, как происходит элюция»; или: «Представляете, у нас кто-то не разложил по местам посуду, и догадайтесь, кому в результате пришлось проторчать четыре часа возле стерилизатора? Не понимаю, неужели так трудно вернуть пипетку туда, откуда ты ее взял? Ходят всякие, берут, что вздумается, а на место никогда не кладут». Уоллас мог понять, отчего Винсент так бесится. Он переехал сюда, к Коулу, когда все они учились на втором курсе аспирантуры, и догадался устроить приветственную вечеринку именно в ту неделю, когда им должны были выставить отметки за экзамены. В итоге вместо того, чтобы накачиваться дешевым пивом и петь дифирамбы мебели, все сидели по углам и шепотом обсуждали вопрос номер 610, в котором таился подвох, и вопрос номер 508 об изменении стандартной свободной энергии в различных осмотических условиях. Чтобы ответить на него, Уолласу пришлось пять листов исписать вычислениями, которыми он не занимался с университетских времен. Елку Винсент наряжал в одиночку, потому что гости его весь вечер только ныли и психовали. Уоллас искренне ему сочувствовал. Однако о лаборатории они говорили чисто машинально, это был рефлекс – пока обсуждаешь науку, о других проблемах вроде как можно не думать. Аспирантура словно уничтожила тех людей, которыми они были до того, как сюда приехали.
По крайней мере, для Уолласа смысл разговоров о лаборатории заключался именно в этом. Однако этим летом у него вдруг появилось чувство, которое никогда не посещало его раньше: чувство, что он хочет большего. Он не был здесь счастлив, и впервые в жизни ему не казалось, что его несчастье – нечто неизбежное. Порой его накрывало желанием поддаться порыву и вынырнуть из привычной жизни аспиранта в огромный непредсказуемый мир. Но он этого не делал из страха, что в будущем может пожалеть о своем решении.
– Я и сам работаю, но я ведь не болтаю о своей работе постоянно. Потому что знаю, что вам скучно будет это слушать, – заявил Винсент.
– Это потому, что у тебя просто должность, а у нас… В общем, для нас это нечто иное, – возразил Ингве.
– А я считаю, вы все время говорите о работе, потому что больше вам гордиться нечем, – парировал Винсент. Уоллас присвистнул. Футболисты за соседним столиком загомонили громче. Время от времени с их стороны доносились отрывистые выкрики – не поймешь, радостные или сердитые. Теперь все они склонились над телефоном, на экране которого транслировался какой-то матч. Периодически между телами образовывался просвет, и тогда Уолласу на секунду становилось видно светящийся в темноте экран, который тут же снова заслоняла чья-нибудь спина.
– В жизни есть вещи более важные, чем учебные программы и научные проекты, – продолжал Винсент. У озера опять зашумели, раздались веселые выкрики. Уоллас перевел взгляд на лежащие на воде темные тени от прибрежных камней. На подходящих к берегу яхтах играла какая-то музыка, но до них она доносилась лишь в виде отрывочных звуков и шороха, как бывает, когда настраиваешь радиоприемник.
– А я вот в этом не уверен, Винсент, – сказал Уоллас. И Ингве хмыкнул в знак согласия. У Уолласа, однако, были большие сомнения относительно того, что их с Ингве мнения по этому вопросу полностью совпадали. Да и как такое могло быть? Отец Ингве был хирургом, мать преподавала историю в гуманитарном колледже. Ингве всю жизнь прожил в мире учебных программ и научных проектов. Для Уолласа же утверждение, что ничего важнее учебных программ и научных проектов в жизни нет, означало, что, потеряв все это, он попросту не выживет. Уолласу вдруг подумалось, что, пожалуй, он был с Винсентом слишком резок. Он повернулся к тому, чтобы извиниться, но тут вдалеке показались Коул и Миллер. Обыкновенно бледная, кожа на внутренней поверхности бедер Миллера ярко алела. Тут она была куда нежнее и чувствительнее, чем на всех остальных частях тела. Похоже, эти шорты были Миллеру коротки. Застежки его спасательного жилета позвякивали на ходу. Коул шагал быстро, энергично и слегка вразвалочку, словно жизнерадостный щенок. В руках они с Миллером держали пакеты с попкорном и большой пластиковый контейнер. В нем оказались начос в тягучем сырном соусе, щедро сдобренном халапеньо. Миллер, отдуваясь, подсел к столу. Еще они купили тако, и Ингве, заерзав в предвкушении, тут же потянулся к одной из лепешек.
– О да, – забормотал он. – Да-да-да. Вот это вы молодцы, ребята.
– Я думал, ты не голодный, – сказал Миллер.
– Когда это я такое говорил?
Коул вручил Винсенту маленький стаканчик ванильного мороженого. Они снова поцеловались. Уоллас отвернулся, сцена показалась ему слишком интимной.
– Будешь? – спросил Уолласа Коул, кивая на начос, попкорн и все остальное. Угощая его едой точно так же, как сам Уоллас чуть раньше мечтал угостить Миллера. Уоллас медленно покачал головой и, вспыхнув, отвернулся.
– Нет, спасибо.
– Как хочешь, – бросил Миллер. И Уоллас почувствовал, что он смотрит на него. От этого взгляда его бросило в жар. Он всегда чувствовал, когда кто-то наблюдал за ним, словно хищный зверь.
– Завтра все в силе? – спросил Коул, разворачивая белую бумажную салфетку.
– Да, – ответил Уоллас.
Тонкая бумага, пропитавшись жиром от тако, тут же сделалась прозрачной. Теперь сквозь нее проглядывали деревянные рейки столешницы. Коул нахмурился. Расстелил сверху еще одну салфетку, затем накрыл их третьей. Аромат еды заглушил идущую от озера сладковато-гнилостную вонь. Запах умирающих растений.
– Что в силе? – спросил Винсент.
– Теннис, – ответили они хором. Винсент хмыкнул.
– Можно было и не спрашивать.
Коул поцеловал его в нос. Миллер с треском открыл контейнер с начос. Уоллас под столом так крепко стиснул руки, что хрустнули пальцы.
– Я, может, слегка опоздаю, – сказал Коул.
– Ничего. Мне все равно еще нужно будет немного поработать.
Немного – это мягко сказано. Уолласу от одной мысли становилось дурно. Столько сил потрачено впустую. И столько же еще придется потратить, чтобы все исправить, притом очень возможно, что и это будет впустую. До сих пор ему неплохо удавалось не думать о проекте, задвинуть проблему в долгий ящик. Но тут на него накатила тошнота. Уоллас зажмурился. Мир медленно и плавно кружился вокруг него. Глупый мальчишка, сказал он себе, глупый, глупый мальчишка. Это же надо было поверить, что у него хоть раз в жизни может что-то получиться. Он ненавидел себя за эту наивность.
– А я как раз поэтому и опоздаю, – рассмеялся Коул. Уоллас открыл глаза. Во рту стоял металлический привкус – не крови или меди, скорее, какой-то серебряный.
– Разве ты завтра работаешь? – спросил Винсент. – У нас вообще-то планы были, а ты собрался работать?
– Я недолго.
– Завтра же суббота.
– А сегодня пятница. А вчера был четверг. Это всего лишь день недели. А то – работа.
– Я по выходным не работаю.
– Ну и что теперь? Медаль тебе выдать? – из голоса Коула брызнула злоба.
– Нет, медаль мне не нужна. Но хотелось бы хоть раз за лето провести выходные со своим парнем. Уж прости меня за это!
– Ну сейчас-то мы вместе, разве нет? Я тут. И ты тут. Мы все тут. Тут мы.
– Ну охуеть ты наблюдательный.
– Так, может, попробуем словить кайф от последних летних денечков?
– А, так ты заметил, что лето заканчивается? Потрясающе.
– Начинается новый учебный год, – осторожно вставил Ингве. – Ты ведь в курсе, что это значит.
– Новый год – новые данные, – хором сказали Коул и Ингве, воодушевленно блестя глазами. Уоллас хихикнул. На секунду он забыл о себе, вдохновленный их оптимизмом, верой в то, что все возможно. Новый год – новые данные. Сам он в это не верил. Это было просто присловье. Способ самоуспокоения. Уоллас постучал костяшками пальцев по столу.
– Постучим по дереву.
– Господи, – фыркнул Винсент.
– Эй, брось, – Коул попытался обнять его за плечи, но Винсент отпихнул его. Шваркнул на стол стаканчик с мороженым, и то, плеснув через край, расползлось по столешнице. Белая, теплая, как слюна, капля приземлилась Уолласу на запястье.
– Интересно, что бы вы делали, если бы у вас не было возможности учиться? Если бы вам пришлось вкалывать, как всем остальным? – не унимался Винсент. Он обвел взглядом собравшихся за столом. Миллер вскинул брови. Ингве слегка покраснел. Уоллас отщипнул уголок от салфетки Коула и вытер запястье.
– Вкалывать? Прости, но ты в финансах работаешь. Не прибедняйся, – отозвался Коул.
– Я и не прибедняюсь. Я просто спрашиваю, что бы вы делали, если бы вам пришлось самим о себе заботиться? Принимать решения? Строить гребаные планы на будущее? Да вы бы просто пропали.
– Хочешь сказать, я не строю планов? А как же мои проекты? Мои эксперименты? Может, у меня нет планов на наше с тобой общее будущее? Брось, Винсент, мы даже мебель купили.
– Это я купил мебель. Пока я сюда не переехал, ты жил на кампусе вот с этими двумя, – рявкнул Винсент, кивнув на Ингве и Миллера, стоически выдержавших его взгляд. – Вместо тумбочек у вас были накрытые фанерками ведра. Господи Иисусе. Ты в мебели ни хрена не разбираешься. Как и в том, как найти настоящую работу, заплатить налоги, получить медицинскую страховку. У нас даже настоящего отпуска ни разу не было. Пять дней в Индиане – ну офигеть просто. Предел мечтаний.
– А прошлым летом мы были у твоих родителей в Миссисипи, разве нет?
– Да, Коул, но твоя родня не выносит геев. Вот в чем разница.
Уоллас рассмеялся и тут же захлопнул рот. Ему снова стало неловко от того, что такая интимная сцена разыгрывается у него на глазах. И все же он не мог заставить себя отвернуться. Поначалу Винсент и Коул, улыбаясь, беззлобно подначивали друг друга, теперь же оба явно распалились. Они отодвинулись друг от друга. Скамейка под ними зашаталась, стол накренился, и еда поползла к краю. Миллер успел подхватить контейнер с начос, пока тот не шлепнулся на землю.
– Миссисипи, – улыбнувшись, пояснил Коул Уолласу. – Ты-то представляешь себе, что это значит.
– Я из Алабамы, – уточнил тот, но Коул лишь прикрыл глаза.
– Ты понял, что я имею в виду. Невелика разница.
– Положим, я сам из Индианы и все равно считаю, что это ужасно, – вклинился Миллер. – Винсент в чем-то прав.
– Да ты, считай, из Чикаго, – возразил Коул. – Дело не… Просто Винсент ненавидит мою семью.
– Не ненавижу я их. Чудная семейка. Сплошь расисты и гомофобы.
– Расистка из них только моя тетка, – пояснил Коул Уолласу.
– Ага, а его мать сказала, что у них в церковной общине возникло противостояние. Давай, Коул, объясни ребятам, кому же они противостоят.
– В их церковь стала ходить чернокожая семья. Или только раз попыталась прийти. Не знаю… – буркнул Коул, закрыв лицо руками. Шея его стала темно-бордового цвета.
– Так что не говори мне, что они…
– Там, где я рос, черные в одну церковь с белыми не ходили, – вставил Миллер. – По крайней мере, так было, пока я сам не прекратил туда ходить. Что сказать, Индиана.
– Мои родные, конечно, в церковь вообще не ходят, – подхватил Ингве. – И темнокожих у нас в городе нет. Но бабушка с дедушкой их любят. Говорят, шведы – это скандинавские черные.
Уоллас подавился собственной слюной. Ингве поежился и снова принялся жевать тако.
– Короче, я просто хотел сказать, что в жизни есть нечто более важное, чем ваши пипетки и пробирки, – сердито заключил Винсент. – Вы только прикидываетесь взрослыми. А сами знай играете в свои игрушечки.
Коул хотел было что-то ему ответить, но тут Уоллас, неожиданно для самого себя, заговорил:
– Но ведь это и правда глупо, разве нет? В нашем возрасте все еще учиться. Я порой спрашиваю себя: что я тут делаю? Впрочем, наверное, это не такая уж глупость. Раз столько людей этим занимается. И все же я иногда задумываюсь, а что было бы, если бы я бросил аспирантуру? Занялся чем-то другим? Зажил, как сказал Винсент, настоящей жизнью? – Уоллас рассмеялся и перевел взгляд на футболистов за соседним столиком. Те притихли, сели более кучно и так внимательно следили за происходящим на экране, что забыли и о пиве, и о разговорах. Не сводя с них глаз, Уоллас больно вдавил ноготь большого пальца в колено. – Просто иногда мне начинается казаться, что я все тут ненавижу. Абсолютно все.
Слова вылетели изо рта, словно пар, поднявшийся от чего-то тлевшего внутри. Закончив говорить, Уоллас взглянул на друзей, не ожидая, что кто-то из них его услышал. Обычно ведь так и бывало. Он начинал разглагольствовать, а люди отвлекались и теряли нить его рассуждений. Но на этот раз оказалось, что все смотрят на него, пораженные его словами.
– О, – ошеломленно протянул Уоллас. Миллер все так же хрустел начос, зато Коул и Ингве смотрели на него, встревоженно нахмурившись. Оба они подались вперед, тени их легли на столешницу. И так они, казалось, стали к нему ближе.
– Ты ведь и правда можешь бросить, – сказал Винсент, обдав шею Уолласа теплым дыханием. – Если ты здесь несчастлив, ты всегда можешь уйти. Тебе же не обязательно оставаться в аспирантуре.
– Так-так, минуточку, притормози-ка. Не надо ему этого внушать, – вмешался Коул. – Если уйдешь, отыграть все назад будет уже невозможно.
– Настоящая жизнь и заключается в том, чтобы делать вещи, которые нельзя отыграть назад, малыш.
– Ты хоть сам себя слышишь? Когда это ты успел заделаться коучем личностного роста? Вещаешь, как продавец из магазина на диване.
– А ты такой пафосный, – прошипел Винсент. – Порой это достигает пугающих масштабов.
Коул перегнулся через Винсента и заглянул Уолласу в лицо.
– Если бросишь аспирантуру, лучше не станет. Это просто будет означать, что ты ушел из университета, вот и все.
– Не тебе решать, что для кого слишком трудно, – горячо возразил Винсент. Уоллас положил руку ему на спину. Рубашка Винсента промокла от пота. А тело вибрировало, как натянутая струна.
– Эй, все в порядке, – попробовал угомонить его Уоллас, но Винсент, похоже, его не слышал.
– Не дави на него, – внушал он Коулу. – Да что у вас тут за секта?
– А мне вот интересно, где Лукас, – провозгласил Ингве так громко, что обернулись даже футболисты. – Ты случайно не знаешь, Коул?
– Он, наверное, с Нэйтом, – ответил Коул, все так же не сводя глаз с Винсента. Ингве вздрогнул. Их с Лукасом тянуло друг к другу еще с первого курса. Но Ингве был натуралом, и, в конце концов, Лукас, устав ждать у моря погоды, нашел себе парня, студента ветеринарной академии. Выбор довольно странный, однако Уоллас считал, что поступил он правильно. Иногда, напившись на какой-нибудь вечеринке, Ингве изрекал вещи вроде: «Спать с ветеринаром – просто зоофилия какая-то. Его специальность ведь и наукой-то настоящей не назовешь». Лукас лишь пожимал плечами и ничего не отвечал. К тому же у Ингве все равно была девушка. Уолласу было жаль обоих. Вовсе не обязательно им было так страдать. Мороженое в стаканчиках превратилось в белое месиво. И мошки, забыв о лозах на стене, полетели сквозь тьму к новой еде. Уоллас отогнал их рукой.
– Прекрасно. Охренеть просто. Жду с нетерпением.
– Тебя никто сюда не тянул. Мог бы дома остаться.
– Тут и мои друзья тоже.
– А, вот, значит, как. Теперь они и твои друзья.
– Что ты только что сказал?
Уоллас глянул на Ингве. Тот определенно был в ужасе. Затем перевел взгляд на Миллера, державшегося так невозмутимо, словно вообще сидел за другим столом. Уоллас кивнул на Коула и Винсента, но Миллер лишь пожал плечами. Что, в общем, было не удивительно. На самом деле Уоллас и сам понимал, что не стоит принимать их перепалку слишком близко к сердцу, но ему все равно было не по себе. Казалось, это он виноват в их ссоре. Ингве толкнул Миллера локтем, но так и не смог его растормошить. Винсент часто, с присвистом, дышал. В борта стоявших на приколе у берега лодок бился прибой.
– Никто ничего не бросает. Никто никуда не уходит. Мы офигенно проводим время, – сказал Уоллас.
– Ага, точно, – бросил Винсент, но Коул через силу улыбнулся.
– Не будь таким плаксой, – наклонился к нему Винсент.
– А кто тут плачет? – отозвался Коул, вытирая глаза ладонью.
– Бедный, бедный малыш, – Ингве погладил Коула по волосам. – Ты как, справишься?
– Отстань, – буркнул Коул. Жалобным тоненьким голоском. И рассмеялся. И все же он действительно плакал. А все за столом старательно делали вид, будто глаза его влажно блестят вовсе не от слез. «Бедняга Коул, – думал Уоллас, – как легко его довести». Коул украдкой вытер глаза, и у Уолласа стало горячо в горле.
– Что ж, похоже, он выкарабкается, – сказал он. Эти люди были его ближайшими друзьями. Знали его лучше всех. И если кому в мире и было до него дело, так это им. Над столом снова повисло жуткое напряженное молчание, но на этот раз Уоллас нисколько не сомневался, что виноват в нем именно он. Он и его длинный язык. Это из-за его слов все перессорились. Но самое смешное заключалось в том, что Уоллас только сейчас начал понимать: в том, что он сказал, была лишь доля правды. Да, он иногда подумывал о том, чтобы бросить аспирантуру, и да, порой все здесь становилось ему ненавистно. Но только теперь он четко осознал, в чем тут было дело. Он не столько от аспирантуры хотел избавиться, сколько покончить со своей нынешней жизнью. Это ощущение пробралось к нему под кожу, поселилось там, как некая новая, непривычная сущность. И раз признавшись себе в нем, он уже не мог от него отделаться. Но сопровождалось оно все той же тревогой, страхом, что решись он, и отыграть назад будет невозможно.
– Уоллас, ты как будто призрака увидел, – сказал Ингве, и Уоллас попытался изобразить на лице улыбку. От того, что он только что осознал, у него перехватило дыхание. Ингве не улыбнулся в ответ. Коул, пристально глядя на него, подался вперед. Винсент тоже. Даже Миллер, который увлеченно забрасывал в рот халапеньо, ненадолго оторвался от еды и украдкой на него покосился.
– Все в порядке, – сказал Уоллас. – Правда. – Горло сдавило. Ему не хватало воздуха. Казалось, он тонет.
– Может, тебе водички глотнуть? – предложил Винсент.
– Нет-нет. А хотя, да, схожу-ка я за водой, – хрипло выговорил Уоллас. И поднялся на ноги. Мир покачнулся, и он раскинул руки, стараясь удержать равновесие. Зажмурился. Кто-то положил ладонь ему на плечо. Коул потянулся к нему, но Уоллас отшатнулся. – Правда, не волнуйтесь. Все в порядке.
– Я с тобой, – вызвался Коул.
– Сиди, я же сказал. Расслабься, – Уоллас ухмыльнулся. Десны у него горели, зубы ныли. Он двинулся прочь от стола, точно зная, что друзья смотрят ему вслед. Прошел вдоль опорной стенки и, убедившись, что от столика его больше не видно, свернул к озеру. Решил, что посидит там. Отдохнет. Придет в себя и снова сможет предстать перед друзьями, излучая некое разумное подобие счастья.
* * *
Темная лестница спускалась к воде и уходила на самое дно озера. Ступени ее сделаны были из грубого необработанного камня, за долгие годы отшлифованного прибоем и множеством ног. На расстоянии двух-трех вытянутых рук от Уолласа сидели какие-то люди, любуясь восходом луны. А на противоположной стороне, там, где в озеро вдавался поросший соснами и елями полуостров, формой напоминающий большой палец, стояли на крепких сваях дома, и окна их светились в темноте, похожие на глаза каких-то странных огромных птиц. Иногда вечерами Уоллас выходил прогуляться по тропе вдоль озера и, глядя сквозь ветки на дома на дальнем берегу, думал, что они похожи на слетевшуюся к воде птичью стаю. Сам он на том берегу никогда не бывал, как-то не находилось причин посещать эту отдаленную фешенебельную часть города.
Мелкие лодки уже вернулись на берег и теперь стояли на своих местах, накрытые на ночь брезентом. Более крупные швартовали чуть дальше, у лодочной станции. Прогуливаясь, Уоллас часто сворачивал там и направлялся в ту сторону, где царило буйство травы, а деревья были выше и раскидистее. Там, под крытым мостом, жило семейство диких гусей. Порой Уоллас наблюдал, как они, раскинув крылья, проплывают под мостиком. А иногда видел, как гуси, лениво переваливаясь, решительно шествуют к футбольному полю и площадкам для пикников, словно строгие парковые сторожа. Однако в это время суток гуси уже прятались, чайки возвращались в гнезда, и берег безраздельно принадлежал Уолласу – а также другим желающим полюбоваться красотами природы. Исподволь наблюдая за ними, Уоллас попытался представить себе, как сложилась их жизнь: довольны ли они ею или, может, злы на судьбу. На вид они казались совершенно обычными людьми: белые, в бесформенных уродливых одеяниях, с обожженной солнцем шелушащейся кожей, с эластичными ртами, способными так широко растягиваться в улыбке. Молодые, загорелые и высокие, они, смеясь, толкали друг друга. Оставшаяся позади набережная была облеплена людьми, словно мхом. Внизу тихонько плеснула вода, замочив края Уолласовых шорт. Каменные ступени были холодными и скользкими. Где-то у него за спиной начинал разыгрываться оркестр. Тихонько звенели настраиваемые инструменты.
Уоллас обхватил колени и положил подбородок на руки. Парусиновые туфли он снял, а ноги опустил в воду, доходившую ему до лодыжек. Вода оказалась теплее, чем он надеялся. У самой ее поверхности болталось что-то шершавое и скользкое, похожее на сброшенную каким-то неизвестным существом кожу. Временами озеро так затягивало ряской, что пристань закрывали. Здешние водоросли испускали ядовитые испарения. Еще в них плодились паразиты, которые, попав в организм купальщиков, выедали их изнутри или заражали тяжелыми болезнями. Так или иначе, в воде таилась опасность, хотя знали о ней немногие. Никаких предупреждающих знаков на берегу не было. Вероятно, считалось, что все это не настолько страшно, чтобы пугать людей. Здесь, у самой воды, гнилостная вонь чувствовалась еще сильнее, теперь к ней к тому же примешивался какой-то химический спиртовой душок.
Уолласу вспомнилась черная вода, много лет назад смотревшая на него из сливного отверстия раковины в доме родителей. Черный глянцевый кружок, похожий на идеально ровный зрачок. Из раковины кисло воняло не то гнилью, не то объедками. А еще черную воду он видел в бочках, стоявших у них во дворе. Уоллас как-то хотел вылить одну из них, но отец сказал: «Не надо, это про запас». Он хранил всю эту воду, как другие хранят старую одежду, пустые бутылки, исписанные ручки или сломанные карандаши. Ведь никогда не знаешь, что из этой рухляди может однажды пригодиться. С крыши дома в бочки сыпалась прошлогодняя листва, разлагалась там, и вода в итоге делалась черная, как смола. Иногда, когда от зелени уже ничего не оставалось, Уолласу удавалось разглядеть в ней хрупкие коричневые остовы стеблей. А если наклонить голову под правильным углом, становилось заметно, что под черной гладью, извиваясь, скользят какие-то личинки. Отец как-то сказал ему, что это головастики. Что, если зачерпнуть их в горсть вместе с водой, можно рассмотреть их мягкие тельца и зачатки ножек. Уоллас ему поверил. Снова и снова набирал в горсти скользкую воду, щурился, всматривался, пытаясь их разглядеть. Но, конечно же, никаких головастиков там не было, одни только комариные личинки.
Темные воды…
В груди застрял тугой запутанный узел. В легких словно катался маленький черный шарик. В животе ныло. Уоллас не ел весь день. И голод вылизывал ему желудок шершавым кошачьим языком. На глаза что-то давило изнутри.
И Уоллас охнул, осознав, что это слезы.
Внезапно он ощутил, что рядом с ним что-то движется. Обернулся, готовый увидеть воскрешенную памятью фигуру отца, но оказалось, это подошла Эмма. Они с Томом и их собакой Глазастиком, лохматым жизнерадостным созданием, все же явились на пристань. Эмма закинула руку ему на плечи и рассмеялась.
– Что это ты тут делаешь?
– Я бы сказал, наслаждаюсь видом, – отозвался он, вторя ее беззаботному тону. Они больше недели не виделись. Эмма работала в лаборатории, располагавшейся на два этажа ниже Уолласовой, в конце длинного темного коридора. Когда Уоллас заходил к ней – занести что-нибудь или позвать вместе пообедать, – ему каждый раз казалось, что он переместился с факультета биохимии в какое-то иное запретное место, провалился в другое измерение. Стены в этой части здания были голые, лишь в одном месте висела доска, с прикнопленными к ней желтыми флаерами и афишами мероприятий, проходивших еще в восьмидесятые. Из всех своих сокурсников Уоллас теснее всего сдружился с Эммой, ведь они с ней оба не были белыми мужчинами. И вот уже четыре года они переглядывались поверх голов высоченных, громогласных, несокрушимо уверенных в себе парней. Вот уже четыре года украдкой болтали в длинном темном коридоре. И в такие моменты Уолласу начинало казаться, что со временем ему тут и в самом деле может стать легче. Эмма откинула за спину темные курчавые волосы и заглянула ему в лицо. И Уолласу подумалось, что скрыть что-то он сейчас сможет не лучше той пропитавшейся жиром Коуловой салфетки.
– Уоллас, что-то не так? – спросила Эмма. И положила мягкую ладонь ему на запястье. Он откашлялся.
– Нет-нет, – в глазах щипало.
– Что стряслось, Уоллас? – снова спросила она, придвигаясь ближе. У Эммы было маленькое личико с крупными чертами и кожа оливкового оттенка. Оттого некоторые, увидев ее в плохом освещении, начинали считать, что она не совсем белая. Но нет, она была белая, по крайней мере, в смысле расы. Предки ее происходили из Богемии – или Чехии, как она теперь называется. А бабушка и дедушка по другой линии были родом с Сицилии. Подбородок у Эммы был такой же острый, как у Ингве, только без ямочки. Обхватить своей маленькой ручкой запястье Уолласа она, конечно, не могла, но держала крепко.
– Да так, ерунда, – он попытался произнести это как можно убедительнее, потому что сам толком не понимал, что его гложет. Как еще он мог ей ответить?
– Что-то не похоже на ерунду, мистер.
– У меня отец умер, – наконец, выговорил он. В конце концов, это ведь действительно произошло. Правда, признавшись Эмме, никакого облегчения он не почувствовал. Напротив, даже вздрогнул от собственных слов, будто рядом, в темноте, кто-то неожиданно громко вскрикнул.
– О боже, – охнула Эмма. – Господи! – Затем, взяв себя в руки, она тряхнула головой. – Уоллас, мне так жаль. Прими мои соболезнования.
Он улыбнулся, потому что не знал, как следует реагировать, когда кто-то выражает тебе сочувствие. Ему всегда казалось, что люди, утверждающие, будто расстроились из-за него, на самом деле грустят по каким-то личным причинам. А его несчастье используют лишь как предлог, чтобы чувствовать то, что им хочется чувствовать. Сочувствие было каким-то фокусом, вроде чревовещания. Отец умер в сотнях миль отсюда. Уоллас никому об этом не говорил. Брат сообщил ему по электронной почте, потом позвонил. А после соцсети запестрели постами обеспокоенных или просто жадных до новостей родственников – мерзкая пена публичной скорби. «Странно как», – думал Уоллас, улыбаясь Эмме. Никакого сокрушительного горя он не испытывал. Чувства были примерно те же, что и когда кто-то из коллег неожиданно не появлялся утром в лаборатории. Нет, наверное, все же не совсем так. Скорее он не понимал, что ему чувствовать, и оттого старался не чувствовать ничего вообще. Так было проще. Честнее. В этом по крайней мере было что-то настоящее.
– Спасибо, – сказал он. А что еще остается говорить, когда попался в ловушку чужого сочувствия?
– Погоди-ка, – она обернулась через плечо. Парни по-прежнему сидели за столом, все теперь были заняты Глазастиком, а она, довольная, подставлялась под ласкающие ее руки. – Они что, ничего не знают?
– Никто не знает.
– Черт, – выдавила она. – Но почему?
– Ну, понимаешь, наверное, мне так было проще.
– Нет, Уоллас. Не понимаю. Когда похороны?
– Были несколько недель назад, – ответил он, и ее это, кажется, ошеломило. – Что?
– Ты ездил? – спросила она.
– Нет, не ездил. Я работал, – ответил Уоллас.
– Господи Иисусе. Тебя что, дьяволица не отпустила?
Уоллас рассмеялся, и смех его эхом разнесся над водой. Надо ж было такое вообразить. Чтобы он рассказал о смерти отца завлабораторией, а та не отпустила его на похороны. Его так и подмывало позволить Эмме и дальше так думать, потому что, в принципе, Эдит могла бы так поступить. Но тогда, рано или поздно, эта ложь дошла бы до Эдит, и ему пришлось бы разгребать последствия.
– Нет, – покачал головой он. – Она все же не настолько ужасная. В тот момент ее даже в городе не было.
Эдит была высокой, эффектной женщиной пугающего интеллекта. И ничего демонического на самом деле в ней не было. Скорее ее можно было сравнить с сильным жарким ветром, который вот уже четыре года дул Уолласу прямо в лицо и, в итоге, вконец его измотал.
– Не защищай ее, – прищурилась Эмма. – Она что, блин, запретила тебе ехать на похороны отца? Сука больная.
– Нет, – он все смеялся, согнувшись и схватившись за живот. – Все не так. Я просто был очень занят.
– Уоллас, но это же твой отец, – возразила Эмма. И смех умер у него на губах. Слова Эммы отрезвили его. Да, это был его отец. Уоллас об этом прекрасно знал. Проблема в том, что все эти люди, его друзья, да и вообще весь мир, полагали, что семья – это нечто особенное. Что ты должен испытывать к родне определенные чувства, те же, что испытывают они сами, если же ничего подобного ты не ощущаешь, то это неправильно. Как он мог смеяться над тем, что не поехал на похороны собственного отца? Что за чудачество? Уоллас вовсе не считал, что ведет себя странно. Что, смеясь, поступает плохо или неправильно. Однако все же нацепил на лицо маску тихой смиренной скорби.
– Черт возьми, – выдохнула Эмма. Похоже, она сильно за него разозлилась. Пнула водную гладь, и в темноту полетели отливающие серебром брызги. Затем обхватила Уолласа обеими руками. Он вздохнул и закрыл глаза. Эмма тихонько всхлипнула, и он обнял ее и прижал к себе.
– Все хорошо, хорошо, – убеждал он, но она лишь помотала головой и заплакала еще горше. Затем поцеловала его в щеку и обняла крепче.
– Мне так жаль, Уоллас. Господи. Если бы я могла хоть что-то изменить, – прошептала она.
Она так расстроилась, что Уолласа это встревожило. Разве возможно было искренне так сильно переживать за другого? Дрожать и всхлипывать, оплакивая утрату, которую должен был бы оплакивать он? Уоллас хотел бы заплакать – хотя бы ради Эммы. Но просто не мог. Их оставшиеся за столом друзья принялись вопить и улюлюкать, хлопать в ладоши и посылать в их сторону воздушные поцелуи.
Эмма сердито рявкнула на них, но они не услышали. Лишь Том вскочил и расправил плечи, словно почуяв что-то неладное. Обернувшись, Уоллас заметил, что он хмурится и гневно сверкает глазами. Том знал, что Уоллас гей. Знал, что между ним и Эммой ничего быть не может. Отчего же тогда он так на них пялился? Будто только что услышал анекдот и не понял, в чем соль шутки. Чувство юмора у Тома почти напрочь отсутствовало, и потому он частенько сам выглядел комично. Вечно лохматый, он круглый год ходил в трекинговых ботинках, хотя ни тут, в окрестностях города, ни в Центральной Оклахоме, откуда он был родом, и близко не было никаких гор. Вообще Том был довольно манерным парнем. Работал над докторской в области литературоведения и был накрепко привязан к тонущему кораблю академической науки. И все же Уолласу Том скорее нравился. Он всегда подсказывал ему, какую книгу прочесть. И болтал с ним о литературе, пока остальные обсуждали футбол и хоккей. Но временами Уоллас замечал, что тот смотрит на них с Эммой так, словно мечтает отрубить им головы.
– Ну хватит с них представления, – сказал Уоллас.
– Нет еще, – Эмма подалась вперед и поцеловала его в губы. Дыхание ее было теплым и сладким, словно она держала за щекой конфету. А губы оказались мягкие и слегка липкие. Поцелуй вышел быстрым, но произвел за столиком эффект разорвавшейся бомбы. Все заорали, кто-то направил на них фонарик, и получилось, что они, словно парочка из фильма, целуются у воды в луче света. Эмма, рисуясь, закинула руку назад и упала к нему на колени.
Уолласа раньше никогда не целовали. По-настоящему – нет. И ему вдруг показалось, что у него что-то украли. Эмма смеялась, уткнувшись лицом ему в колени. Том намотал на кулак поводок Глазастика и направился к ним.
– Какого хрена тут происходит? – злобно напустился он на Уолласа. – Ты что, думаешь, можно просто вот так взять и поцеловать чужую половинку?
– Это она меня поцеловала, – возразил Уоллас.
– Это я его поцеловала, – заявила Эмма так, как будто это все объясняло. Уоллас вздохнул.
– Эмма, мы это уже обсуждали.
– Он гей, – она выпрямилась. – Это не считается. Это все равно, что поцеловать девушку.
– Вот спасибо, – сказал Уоллас.
– Понимаешь?
– Нет, Эм. Так не пойдет. И мне неважно, гей он или нет – без обид, Уоллас…
– Но я правда гей.
– Все равно получается, что ты целуешься с другим, – продолжил Том. – Так не пойдет.
– Не будь таким пуританином, – сказала Эмма. – Ты что, внезапно в религию ударился?
– Хватит прикалываться, – рявкнул Том.
– У него отец умер. Я оказывала дружескую поддержку! – Эмма поднялась на ноги. Подол ее юбки – поношенной разноцветной тряпицы, явно купленной за гроши на барахолке – насквозь вымок. Уоллас набрал в грудь побольше воздуха. Том сверлил его взглядом.
– Серьезно, у тебя отец умер?
– Да, умер, – негромко протянул Уоллас.
– Чувак, мне очень жаль, – Том притянул Уолласа к себе и обнял. Лицо его раскраснелось, от тела шел жар. Темная борода щекотала Уолласу шею. Орехового оттенка глаза в темноте казались карими. – Я не знал. Это тяжело. Извини.
– Я в порядке, – отозвался Уоллас.
– Нет, не в порядке. И это нормально, – Том похлопал Уолласа по спине, кажется, очень довольный собой. Глазастик лизнула Уолласу руку, прошлась языком по костяшкам и ладони. Он присел на корточки и потрепал ее за уши. Собака положила лапы ему на плечи. От нее пахло чистой шерстью и косметической отдушкой. Эмма и Том поцеловались в знак примирения, а Глазастик тем временем вылизала Уолласу уши.
Они вернулись к друзьям и подсели к столику, за которым сразу сделалось тесно и пьяно. Пока Уолласа не было, принесли пиво, а для него кружку сидра.
– Это я тебе заказал, – сообщил Миллер.
– Спасибо за заботу, – отозвался Уоллас. Вышло неожиданно сухо, но Миллер только кивнул.
Над столом лениво нарезали круги толстые шершни. Временами один из них подлетал к чьей-нибудь кружке, и Ингве, защитник всего живого, ловил его пустым стаканчиком, относил к краю набережной и там выпускал на волю. К тому времени, как он возвращался за столик, над кружкой уже кружил новый шершень.
– Ненавижу пчел, – сказал Уоллас.
– Это вообще-то не пчелы, – попытался возразить Ингве.
– У меня аллергия на осиные укусы, – продолжил Уоллас.
– Осы и пчелы – это не…
– И у меня, – вставил Миллер. Он зевнул, потянулся и, забыв, что только что брал руками попкорн и начос, потер глаза. И тут же резко подскочил, едва не опрокинув стол. Уоллас, покосившись на опустевший контейнер, сразу понял, что произошло.
– Вот дерьмо, – буркнул Миллер.
– О нет.
– Ты в норме?
– Нет, Ингве, я не в норме, – рявкнул Миллер и припустил прочь по мощеной дорожке.
– Я помогу, – опередив Коула, вызвался Уоллас.
* * *
В толчее гуляющих белых Уолласу удалось разглядеть: здоровенного рыжего дядьку, тело которого было покрыто волосками, золотящимися в ярком свете фонарей у фуд-корта; двух мальчишек, катавших игрушечные машинки по столу и рукам своих подтянутых родителей с усталыми злыми лицами, так характерными для любителей фитнеса; занявших несколько столиков ребят из студенческого братства – в сумеречном полусвете казалось, что от них так и пышет здоровьем и блестящими перспективами; несколько компаний пожилых людей, чьи тела и жизни давно утратили юношескую свежесть, явившихся сюда, чтобы поймать последние проблески уходящей молодости, как ловят банкой привлеченных светом мотыльков. Расположившиеся на сцене музыканты, декорациями которым служило целое озеро, наигрывали что-то вроде карибского свинга, только в непривычно медленном темпе. Лет им на вид было примерно столько же, сколько Уолласу. Одетые в гавайские рубашки, с одинаковыми острыми носами и взъерошенными светлыми волосами, они были похожи друг на друга, как братья. Над местами для зрителей горело лишь несколько фонарей, но фуд-корт был освещен так ярко, что, подходя купить дорогущее пиво, крендельки или сосиски, ты словно попадал из ночи в день. Уоллас встал за мужчиной, плечи которого были покрыты золотистыми волосками, и, дождавшись своей очереди, попросил маленькую бутылку молока. Стоила она 3.50, и продавец, тощий бородатый парень с приплюснутым носом, недоверчиво глянул на него, прежде чем полезть в стоявший под прилавком холодильник.
Уоллас огляделся по сторонам в поисках Миллера. Тот не должен был далеко уйти. Стены павильона, освещенного мягким желтоватым светом, были стеклянными, и ему хорошо было видно все, что происходит внутри. Полы в павильоне были отделаны мрамором, придавая ему сходство с отделением банка. В центре, под раскидистыми ветками могучего дуба, танцевали люди. Прыгали, извивались, вращали бедрами. Два старика подходили к женщинам, пытаясь пригласить их на танец, но все лишь смущенно улыбались в ответ и качали головами. За одним из столиков сидели несколько студенток. Головастые, с развитыми мускулистыми торсами, они безмятежно заливисто смеялись. Старики подошли и к ним, и две студентки согласились потанцевать, а остальные принялись аплодировать. И по залу точно волна прокатилась – все начали оборачиваться на них, хлопать. Оживился даже оркестр – музыка завизжала, загремела, словно кто-то взрывал лопатой гравий. Звучало это вовсе не мелодично. Уолласу подумалось, что эти звуки и музыкой-то назвать нельзя. Однако обе пары танцевали как ни в чем не бывало, и вскоре их уже окружили другие. Два парня из братства, вскочив из-за стола, стали было пародировать танцующих, но быстро засмущались, отвернулись друг от друга и разошлись, уронив мощные руки. Уоллас загляделся было на все происходящее, но через минуту опомнился. По стеклу скользнула тень, и он увидел Миллера. Тот быстро шел через зал в сторону туалета. Уоллас тоже стронулся с места, и какое-то время они с Миллером шагали рядом, но по разные стороны стеклянной стены. Однако Миллер то ли не видел его, то ли делал вид, что не видит. Просто шел рядом, не замечая, словно во сне.
* * *
Уоллас нашел его у раковины. Миллер пытался промыть глаза, успев уже залить водой подбородок и футболку. Он морщился и ругался себе под нос. Кроме них в туалете никого не было.
– Давай помогу, – предложил Уоллас.
– Я такой идиот, – отозвался Миллер. – Напрочь забыл, что не помыл руки.
– Бывает, – сказал Уоллас и поставил на раковину бутылочку с молоком. Она еще не успела нагреться. Уоллас сполоснул руки под краном. В туалете пахло пивом и антисептиком, запах мочи совершенно не чувствовался. Под потолком неярко горели лампы. Пожалуй, для туалета тут было слишком чисто, и Уолласу стало не по себе. Столешница была сделана из какого-то дешевого черного камня. На пластиковой бутылочке выступил конденсат. Миллер, щурясь, разглядывал ее. Над раковиной висело большое вогнутое зеркало, и Уоллас с трудом отвел взгляд от их отражения. – Можешь чуть присесть и наклониться вперед?
Сначала Миллер не шелохнулся. И Уоллас решил, что снова себя выдал. Однако через пару мгновений он, словно приняв какое-то решение, послушался, медленно согнул колени и слегка развернулся так, чтобы его лицо оказалось над раковиной. Сейчас он был совершенно беззащитен. Отвинтив крышечку, Уоллас поднес бутылку к глазам Миллера. Руки у него дрожали. С горлышка сорвалась белая капля и приземлилась Миллеру на щеку, чуть ниже ресниц. Уоллас сглотнул. Он слышал, как тяжело Миллер дышит. Видел, как тот облизнул уголок рта. Из крана капало.
– Вот так, – сказал Уоллас. Наклонил бутылочку, и молоко полилось Миллеру на глаза, с переносицы в раковину потек белый ручеек. Миллер зажмурился. – Э, нет, так не пойдет. Нужно, чтобы глаза оставались открытыми. – Миллер хмыкнул. И открыл глаза. Струйки молока с мягким стуком ударялись о внутреннюю поверхность раковины. Вылив половину бутылочки, Уоллас обильно смочил два бумажных полотенца. И выжал воду Миллеру на глаза, карие, с синеватыми ободками. Белки у него уже покраснели. Миллер снова инстинктивно зажмурился, но вскоре открыл глаза. Уоллас промокнул его густые ресницы бумажными полотенцами. Затем снова промыл глаза молоком, сполоснул водой и опять промокнул.
– Ну-ну, – негромко приговаривал он. – Все хорошо.
– Ну хватит. Нечего надо мной прикалываться.
– Я не прикалываюсь, – возразил он. Наоборот, он пытался быть ласковым. – Со мной однажды тоже такое было. Мы с бабушкой и дедушкой собирали перцы, а мне захотелось спать, и я потер глаза руками. – Уоллас усмехнулся, вспомнив, какой он тогда был жалкий, несчастный, с раздутыми, как грейпфруты, глазами. Он опустил взгляд на Миллера, на его выгоревшие волосы, на густые ресницы. И вдруг его словно исподтишка ударили в живот. Миллер смотрел прямо на него. Ну понятно, а куда еще ему было смотреть? Ведь ничего, кроме Уолласа, в поле его зрения не было. Не удивительно, в общем, что он на него смотрел. – Готово, – объявил Уоллас. И бросил опустевшую бутылочку в мусорную корзину под раковиной.
– Спасибо, – сказал Миллер. – Все не так страшно. Только больно адски.
– Оно всегда так. Всегда оказывается больнее, чем ты думал, даже если ты вроде как и не сильно пострадал.
Они стояли у раковины, из крана тихонько капала вода. Руки у Уолласа были мокрые и холодные. Глаза у Миллера раскраснелись и припухли, словно он недавно плакал. Он шагнул в сторону и прислонился к стене, отчего стал как будто ниже ростом. С улицы доносилась музыка, легкая и ненавязчивая, как шепот ветра в ветвях деревьев. Уоллас вертел в руках мокрые бумажные полотенца. Миллер потянулся за ними и сжал пальцы Уолласа в своих крупных ладонях.
– Ты правда хочешь бросить аспирантуру? – спросил он.
– О, – у Уолласа вырвался нервный смешок. Только сейчас он понял, как глупо, как нелепо, должно быть, звучали его разглагольствования. – Кто знает? Может, я просто психую.
– Все мы психуем, – подумав с минуту, отозвался Миллер и сжал его пальцы. – Постоянно на нервах, пока не получим то, что хотим. А, может, даже и после. Не знаю…
– Может быть, – согласился Уоллас.
Миллер за руку потянул его к себе, и Уоллас не стал противиться. Они не поцеловались, ничего такого. Миллер просто крепко держал его несколько минут, пока мелодия, доносившаяся с улицы, не сменилась другой. Пора было возвращаться к друзьям. До раздвижных дверей они дошли, держась за руки, и лишь шагнув в ночь, неохотно разделились, снова становясь двумя отдельными людьми.
– Увидимся, – бросил Миллер, вскинув брови.
– Увидимся, – Уоллас стал пробираться назад через толпу. С тела словно содрали кожу, внутри бурлила энергия. Произошедшее разбередило в нем что-то. Он вернулся за столик, и все тут же стали спрашивать, где Миллер. Но Уоллас лишь пожал плечами:
– Сказал, сейчас придет.
– Как он? – спросил Коул.
– Лучше. Он слишком длинный, не мог просунуть голову под кран, так что в кои-то веки мой рост оказался кстати.
– Бедняжка, – вздохнула Эмма.
– С ним все будет в порядке, – заключил Уоллас и принялся за свой сидр. Тот оказался теплым и терпким. Горьковатым, с химическим пластиковым привкусом. Уоллас внезапно обнаружил, что все за столом смотрят на него. У Эммы глаза были на мокром месте. Коул то и дело косился на него украдкой, Винсент судорожно сглатывал. Ингве поглядывал на него поверх кружки с пивом. У ног Тома вертелась Глазастик. Ошейник ее тихонько позвякивал, как маленький колокольчик.