Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Вскоре все сдержанно и в полной тишине сидят вокруг моих статуй, освещенных костром. Кто-то из жильцов «Дельты», музыкант, начал играть на аккордеоне: трогательно, медленно, чувственно.

Ко мне подходит Бранкузи. Он замечает, что я изнурен, разбит, весь грязный и вспотевший.

– Модильяни, ты сумасшедший. Удивительный сумасшедший.

– Тебе нравится?

– Это впечатляюще. Посмотри: люди сидят на земле, обнимаются, держатся за руки, они даже покрывала с собой принесли, чтобы поучаствовать в твоей безумной затее… Как ты перетащил сюда все эти скульптуры?

– С трудом.

– Ты мог бы позвать меня…

– Нет, я непременно должен был сделать это сам.

Бранкузи качает головой.

– Я начинаю понимать тебя, Модильяни. Тот факт, что Поль Александр заполнил холл твоими картинами и рисунками, тебя разозлил, да?

– Нет, напротив: я благодарен ему за все. Просто мне жаль, что никто не признает меня еще и скульптором.

– Наберись терпения. Почему ты так торопишься, Амедео?

– Потому что жизнь коротка.

– Никому неизвестна продолжительность жизни. Это знает только Бог.

– Какой Бог?

– Всеобщий Бог. Он не меняется от того, что Ему молятся разные люди и называют Его разными именами. Я тебе уже говорил это.

– Да, конечно.

– Твоя жизнь будет такой, как хочет Он, а не как ты себе ее представляешь.

– Но, может, Он уже что-то решил относительно меня?

Бранкузи от души смеется в свою необъятную бороду.

– Ты думаешь, что выманил у Него информацию?

– Скажем так, Он дал мне некоторый прогноз.

– Тогда ты один из немногих счастливцев.

– Я не сказал, что прогноз – позитивный.

– Неважно. У тебя в любом случае есть преимущество, потому что ты знаешь то, чего не знают другие.

Эту фразу Бранкузи нельзя недооценивать.

– Амедео, наслаждайся жизнью. Послушай, какая волнующая музыка… Кажется, что она специально написана для твоих статуй и твоего костра.

Он улыбается и кладет руку мне на плечо. Он часто так делает, это его способ проявить дружеское участие. Этот человек, такой здоровый и сильный, таким образом передает мне упорство и часть своей энергии.

Некоторые жильцы подходят к костру и бросают в него деревяшки, ветки, ящики. Все по-своему хотят внести свой вклад в продление этого момента, этого зрелища, в котором, очевидно, есть нечто магическое и для них тоже.

– Амедео, это настоящая алхимия. Никто не хочет, чтобы костер потух, видишь?

За пламенем костра, который разгорается с новой силой, я вижу Поля Александра; он наблюдает за мной и улыбается. Поль медленно обходит статуи и костер, подходит к нам и садится на землю рядом со мной и Бранкузи. Какое-то время мы сидим молча и смотрим на костер и статуи.

– Амедео, это очень красиво.

– Тебе правда нравится?

– Костер, свечи на каждой из твоих скульптур – это создает эффект первобытного храма.

– Я именно это ощущение и хотел передать.

– Амедео, знаешь, что мне в тебе нравится? Ты не поддаешься влиянию, тебя нельзя убедить жить запланированной жизнью. Ты можешь быть богатым, бедным, знаменитым, неизвестным, но я уверен, что ты всегда будешь самим собой.

Константин посмеивается и согласно кивает.

– Это хорошо или плохо?

– Амедео, ты многое не рассказываешь и держишь в себе, и я достаточно умен, чтобы это заметить. Однако то, что ты непрерывно транслируешь, – это любовь к жизни. Ты как цветок, привлекающий насекомых своим ярким цветом, чтобы воспроизводить и рассеивать по миру другие цветы.

– Поль, никто никогда не говорил мне ничего подобного…

– Тогда запомни это, потому что люди не привыкли говорить подобные слащавые сентиментальности.

Мы сидим молча и слушаем звуки аккордеона, смотрим на магию огня, рисующего на стенах «Дельты» тени моих статуй в движении, между тем как люди продолжают подкидывать дрова в костер.

Поль вынимает из кармана жилета серебряную коробочку, открывает крышку, и я замечаю содержимое – несколько шариков гашиша. Он меня угощает, я беру один шарик и кладу в рот.

Народу во дворе становится все больше. Появляются новые люди и подходят ближе, чтобы посмотреть на костер, статуи и послушать музыку. Кто-то достает скрипку и начинает аккомпанировать аккордеону, импровизируя и немного диссонируя. Среди многих лиц я узнаю Макса Жакоба, Мануэля, Джино, Кислинга, Сюзанну Валадон с Уттероми, наконец Пикассо, под руку с женщиной, которую я не знаю. Я смутно различаю Мориса рядом с костром, но он тут же исчезает, словно расплавленный воск свечи. Я вижу компанию девушек, которые танцуют, держась за руки; две из них целуются и ласкают друг друга со счастливыми и влюбленными лицами. Мне легко, спокойно, и я горжусь тем, что все это происходит благодаря моему костру и моей идее. Гашиш постепенно действует и снимает мою усталость.

– Завтра отец придет позировать, – Поль напоминает о моих обязательствах. – Тебе что-то понадобится?

– Бутылка вина и два бокала.

Все кажется таким легким и простым для понимания, потому что вокруг нас витает невероятная легкость, и внутри нас – тоже. Люди просто хотят побыть вместе ради удовольствия, без какого-либо интереса или корыстных соображений, только лишь по зову сердца.

Футуризм

– Амедео, ты понимаешь? Мы – авангард, передовой отряд цивилизованного мира.

– Тебе не кажется, что ты преувеличиваешь?

– Нет. Мы хотим охватить все виды искусства: живопись, скульптуру, литературу, музыку, поэзию, театр, танец, архитектуру, кинематограф, фотографию. Все должно принадлежать нам.

– Принадлежать? Джино, у тебя мания величия.

– Мы готовим манифест, который представим всему миру.

– Всему миру? Да у тебя точно мания величия! Это тот тип, с которым ты общаешься, так на тебя влияет?

– Этот тип, как ты его называешь, – провидец. Он видит за пределами реального. Он идет дальше.

– Как его зовут?

– Я тебе уже говорил, Филиппо Томмазо Маринетти.

– И чем занимается этот твой Маринетти?

– Он поэт, писатель, драматург…

– Я не читал его.

– Он друг Сема Бенелли. Его тоже не знаешь?

– Я слышал что-то о нем, но не помню.

– На этом собрании будут практически все, кроме Маринетти: будут Брак, Грис, Аполлинер, Пикассо…

– Пикассо плевать на твой футуризм, Джино, поверь.

– Неправда.

– Он придумал кубизм, ему нет никакого дела до течения, которое основал не он.

– Но футуризм – это нечто большее, он включает в себя и кубизм.

– Пикассо вас всех пошлет. И будет прав. Художественное течение, которое включает в себя другие? Никогда не слышал ничего подобного.

– Для всех найдется место, и для фовистов тоже.

– Джино, ты не в себе. Фовисты и кубисты черпают вдохновение в примитивизме, а ты их хочешь провозгласить футуристами. Это противоречие. Кто из наших будет на этом собрании?

– Все. Макс Жакоб, Мануэль Ортис де Сарате, Кислинг…

– Видишь? Если придут все, это все равно что не придет никто.

– Почему?

– Им любопытно, вот и все. Они придут на собрание, но это не означает, что они присоединятся.

– Я все же надеюсь.

Мы переходим дорогу и оказываемся в квартале Монпарнас.

– Послушай, Амедео, футуризм будет представлен здесь, в Париже.

– Когда?

– Я еще не знаю, мы должны все хорошо организовать. Но я тебе хочу сказать, что это движение родилось в Италии. Ты не можешь оставаться безучастным.

– С кем ты общаешься из итальянцев?

– Со всеми. С Боччони, Баллой, Карра…

– А с Гильей?

– А это кто?

– Оскар Гилья.

– Оскар Гилья?

– В Италии он сейчас самый интересный художник. Ты его не знаешь?

– Правда? Я не знаю, кто он такой.

– Видишь? Выходит, не со всеми общаешься.

– Кто этот Гилья? Как я могу его найти?

– Он из Ливорно, как и я. Мануэль с ним знаком.

– Дай мне его адрес.

– Хорошо, дам.

Джино разочарован.

– Я не понимаю твою враждебность.

– Я не враждебен. Просто я не верю в абсолютные провозглашения, и ты это знаешь.

– Но как я могу себя называть?

– Джино, ты это у меня спрашиваешь? Я не знаю, это ты скажи мне.

– Попробуй.

– Кубист?

– Кубист-футурист.

– Великолепно. Кубист, футурист, ерундист…

– Ты всегда шутишь.

– А что, я должен воспринимать тебя всерьез?

– Очень даже всерьез.

– Тогда я на полном серьезе тебе скажу, что я не кубист, не футурист и не фовист. Я никто. Я – Модильяни.

– Да, ты все время это повторяешь.

– А скажи-ка, нет ли каких-либо преимуществ в принадлежности к этим течениям?

– Амедео, прошу тебя…

– Пойми, организованная группа людей всегда пытается извлечь выгоду.

– Что ты хочешь сказать?

– Что группа влияет на критиков, продавцов картин, общественное мнение, создает престиж, помогает зарабатывать деньги… В общем, возможно, что ваш футуризм необходим всего лишь для оказания давления.

– Амедео, ты просто ненормальный. Чего ты хочешь добиться своей критикой? Быть всегда одиноким?

– Джино, я и так одинокий… Не то чтобы я хочу им быть… Я такой есть. Это разные вещи.

Приступ

– Друзья, мы двигаемся так же быстро, как прогресс, наука, индустрия и техника. Человечество переживает глубокие изменения, и мы уверены в лучезарном великолепии будущего. В Италии мы активно пропагандируем и разъясняем наши идеи, и первый вариант манифеста футуризма уже опубликован в газетах Неаполя, Болоньи и Мантуи. Мы намерены основать футуристическое движение непосредственно в Париже. Для этого мы должны подготовить почву. Но мы должны действовать быстро.

Быстро. Я узнал, что этот Маринетти так маниакально любит скорость, что вылетел с дороги на своей машине в окрестностях Милана. Его вытащили из канавы вместе с его «Изоттой Фраскини»[29]. Не очень-то хорошая реклама его движения. Тем не менее он приятный, и я слушаю его с удовольствием; во многом еще и потому, что в кафе, где организовано собрание, угощают вином в неограниченном количестве и пирожными. Я слушаю его и пью вино.

– Мы будем воспевать огромные толпы, возбужденные работой, удовольствием и бунтом; мы будем воспевать революции; мы будем воспевать дрожь и ночной жар арсеналов, верфей и железнодорожных вокзалов…

То, что я слышу, не вызывает у меня никаких эмоций. Возможно, это оттого, что благодаря вину я чувствую себя очень расслабленным – и совершенно не хочу оказаться среди шумных станков. Этот Маринетти – человек хитрый, полный жизни и энтузиазма, но он не говорит ничего такого, что могло бы меня возбудить. Я смотрю по сторонам. У всех довольно скучающие лица, кроме Северини, Боччони и Баллы. Мануэль слушает рассеянно, он погружен в себя. Макс Жакоб, как я уже понял, все время равняется на позицию Пикассо, питая к нему безграничное благоговение, – Пикассо же слушает Маринетти с немного мрачной улыбкой.

– Искусство нуждается в колебании и синтетическом представлении движения. Мы хотим позаимствовать принципы наших друзей-кубистов и не игнорируем декомпозицию формы.

Маринетти бросает на Пикассо понимающий взгляд – и я не могу не заметить его легкую зависимость, практически потребность быть признанным и одобренным Пабло, который делает вид, что не замечает этот призыв.

– Однако мы хотим пойти дальше и показать предмет в быстром и агрессивном движении. Никакое произведение, лишенное агрессивного характера, не может быть шедевром.

Я уже выпил несколько бокалов вина и наливаю себе очередной. Его слова наводят на меня скуку, веки Пабло тоже опускаются. Неправильно априори, не вникнув, отклонять идеи других, но в случае с футуризмом я точно чувствую себя посторонним. Однако вино меня успокаивает.

– Восхищаться в наши дни античной картиной – это значит поместить нашу восприимчивость в погребальную урну вместо того, чтобы проецировать ее в будущее. Великолепие мира обогатилось новой красотой – красотой скорости.

Но если этот Маринетти так любит скорость и динамичность, почему я тогда все больше хочу спать от его слов?

– Мы намерены воспеть агрессивное действие, лихорадочную бессонницу.

Бессонницу?

– Бег гонщика, смертельный прыжок, удар кулаком и пощечину.

В этот момент я ощущаю нечто похожее на удар кулаком; мгновенно все становится темным, черным, погружается во мрак.



– Амедео, Амедео…

Я слышу далекий голос.

– Амедео, проснись.

Я открываю глаза. Джино Северини наклонился ко мне, положил руку на плечо и слегка меня трясет.

– Амедео, черт возьми, ты спишь!

– Что?

– Ты спал.

Я оглядываюсь вокруг и вижу, что монолог Маринетти завершился, все уже встали со своих мест, разговаривают и пьют вино. На меня никто не обращает особого внимания, и я не думаю, что кто-то заметил, как я спал.

– Я в самом деле спал?

Джино нервничает.

– Ты даже храпел!

– Серьезно? Мне жаль.

– Ты ставишь меня в неловкое положение…

Я не могу сдержать смех.

– Джино, ты представитель богемы, который нарушает все правила. И что? Теперь ты беспокоишься, что я тебя ставлю в неловкое положение?

– Правила нарушаются, когда мы совершаем что-то революционное. А не во время сна.

– Ох, ты так достал, что я точно не стану футуристом.

– Пойдем, познакомлю тебя с Маринетти.

– Это необходимо?

– Ты ел и пил за его счет, теперь ты должен с ним познакомиться.

– Какой же ты буржуазный.

– Амедео, ты пьян. Ты знаешь это?

– Думаю, что да. Немного.

– Вставай, пойдем.

Я встаю, опираясь на стул, – а тот, к несчастью, шаркает по деревянному полу и производит ужасающий и очень громкий звук. Все резко оборачиваются.

– Пардон… – Я улыбаюсь.

Не знаю почему, но, глядя на них, выстроившихся в ряд, меня пробивает на смех. Даже не просто смех – а удушливые смешки вперемешку с фырканьем. Маринетти и его гости смотрят на меня обеспокоенно.

– Извините, господа… изви… ните…

Никто даже не улыбается. Я же заливаюсь смехом.

– Просто после разговоров о шуме моторов, машин, фабрик, войны… я не думал, что вы испугаетесь из-за… пустяка, из-за стула… это всего лишь стул.

Я продолжаю смеяться. Все смотрят на меня с недоверием.

– Простите, что я смеюсь. Здесь, во Франции, это называют fou rire[30]. Неконтролируемый приступ смеха. В Италии мы это называем смешинкой… такое бывает у детей…

Я беру себя в руки и пытаюсь сказать что-то серьезное.

– Я веду себя инфантильно… извините.

– Дети тоже любят искусство. В самом деле, они постоянно рисуют. Рисование – это единственная школьная дисциплина, воспринимаемая как игра. Амедео, разве это не так?

– Да, Пабло, это так.

– Чудесно увидеть, что кто-то смеется таким образом. В Испании мы это называем risitas[31].

К разговору подключается Мануэль, он обращается к Пикассо по-испански:

– A mi también me gusta la risa de nuestro amigo. Mejor que estas bolas aburridas.

– Globos inflados[32].

Я думаю, что никто из присутствующих не понимает испанский в совершенстве, поскольку вижу, что не последовало возмущения и обид. Джино – единственный, кто бросает взгляд на Мануэля и призывает его к порядку.

– Мануэль, что происходит?

– Ничего… Вероятно, Амедео не очень хорошо себя чувствует, мы поможем ему выйти.

– Нет, Мануэль, не беспокойся, все хорошо.

– Нет, мы с Пабло тебя проводим.

– В этом нет необходимости.

– Мы проводим тебя до дома, – Пабло тоже настаивает.

– Не надо.

– Амедео, это не обсуждается.

Пабло подходит ближе к Мануэлю.

– Él no entiende una mierda.

– Está borracho.

– Salimos juntos. Me cansé de estos.

– Yo también[33].

– Вы что? Уже уходите? – Джино обращается к Мануэлю, но Пабло опережает того и сам отвечает на вопрос:

– Не переживай, мы вернемся.

Мануэль быстро поддерживает:

– Да, мы его только домой проводим и сразу вернемся.

Я не очень хорошо соображаю – и не понимаю с полуслова их сговор.

– Да я хорошо себя чувствую, не беспокойтесь.

Мануэль берет меня за руку и яростно шепчет на ухо:

– Амедео, перестань. Замолчи.

Я повинуюсь.

– Пойдем.

Я подстраиваюсь под шаг Мануэля, который тащит меня к выходу, Пабло идет за нами.



Мы отходим от кафе – и Мануэль с Пабло тоже начинают смеяться. Я ничего не понимаю; я действительно немного пьян, и, вероятно, из-за того, что уснул, я что-то упустил.

– Что такое? Что я сделал?

Мануэль обвивает рукой мою шею.

– Что ты сделал? Ты нас спас.

– Я?

– Если бы ты продолжал говорить, что не нуждаешься в нашей помощи, я бы тебе влепил.

– Вы разыграли эту сцену, чтобы уйти?

Пабло от души смеется.

– Амедео, тот звук, звук стула… Как ты это сделал? Все обернулись. Казалось, что ты громко пернул.

Мануэль заливается смехом.

– Да, будто сильный пердеж. Амедео, как ты это сделал?

– Не знаю… Я оперся на стул, он проскользнул и проехал по полу.

– Ты был великолепен! Как ты там сказал? «Не думал, что вы испугаетесь стула…»

Я тоже смеюсь.

– Амедео, нам было ужасно скучно.

– Пабло, и не говори. Эти футуристы, которые хотят бежать и быстро двигаться, хуже снотворного.

– Слишком много говорят. И, прежде всего, хотят делать деньги. Хотят создать движение, чтобы включить в него другие течения. Думают, что кубизм – преходящее искусство, лишь эксперимент. Они не поняли. Кубизм не может содержать в себе новизну или античность, мы не за прошлое или будущее – а за форму. Говорить обо всем этом очень скучно.

Должен признать, что он прав.

– Да, говорить о том, что и как нужно видеть, предельно скучно.

Мы идем все вместе – я, Пабло и Мануэль; вдруг я чувствую головокружение, меня шатает. Мануэль замечает это первым.

– Амедео, что с тобой?

– Не знаю, у меня кружится голова.

– Это из-за вина.

– Вино – это лучшее, что было на собрании, – тут же шутит Пабло.

Я улыбаюсь, но все же чувствую себя нехорошо. Мне сдавливает голову, в ушах шумит, на лбу появляется испарина. Я останавливаюсь, прислоняюсь к стене.

– Что случилось? – Пабло обеспокоен. – Ты что-то ел?

– Пару пирожных.

– Ты перепил. Это не в первый раз. Насколько я помню, ты не очень хорошо переносишь алкоголь. – Мануэль смотрит на меня с улыбкой. – Ты больше не тот хороший мальчик, каким был раньше. Париж повлиял и на тебя. Медленно, однако повлиял.

Мне не хочется показывать свое недомогание, но я действительно с трудом держусь на ногах. Я улыбаюсь, пытаясь скрыть свое плохое самочувствие.

– Ты и в Венеции был не слишком примерным.

– Мануэль…

– Я шучу.

– Мануэль… Мне плохо, я сейчас упаду в обморок.

– Pablo, realmente se siente enfermo.

– Está borracho.

– No te lo digo, va a desmayarse[34].

Лицо Пикассо приближается… Больше я ничего не помню.

Небытие

Где я нахожусь? Где я был? Я ничего не вижу, только темноту.

Я слышу незнакомые голоса вдалеке, они неотчетливые, но определенно мужские.

Я пытаюсь пошевелиться. Руками нащупываю и сжимаю ткань. Что ж, по крайней мере, я жив, раз у меня есть физические ощущения и я способен осознать свое тело. Вот правая рука, вот левая. Голова, да, голова тоже, поскольку в области затылка я чувствую боль. Шея; в ней я тоже ощущаю боль.

Я пытаюсь понять, что случилось, восстановить в памяти произошедшее. Нет, не получается. Я устал, нужно поспать. Тяжелый, но необходимый сон, который меня возродит. Было бы чудесно вновь родиться заново, быть собой же, но другим. Снова возвращаются тишина и темнота. Я проваливаюсь туда, где нет снов.



Я снова пробуждаюсь. Рядом со мной кто-то есть, я чувствую руку. Кожа прохладная – вероятно, после холодного уличного воздуха. Или она была в воде только что.

Это женская рука – кожа гладкая, мягкая. Так было всегда, я знал, что в момент пробуждения эта рука всегда будет рядом с моей. Рука моей матери. Оправиться от лихорадки означало ощутить непосредственный контакт с ней и с жизнью. Это был возврат из небытия, о котором мне сообщали как о страдании, но которое я почти никогда не помнил. Бодрствовать – с кашлем и болью – было хуже. В кругу семьи никто не говорил о том, что происходило, когда я терял сознание.

Я сосредоточиваюсь на звуках, шуме, голосах. Пытаюсь пошевелиться. У меня все болит: голова, кости, ноги, руки. Движение пробудило боль, и сейчас я ощущаю полностью все тело. Я сжимаю руку и слышу женский голос:

– Амедео…

Я пытаюсь открыть глаза, но веки не слушаются.

– Амедео, ты меня слышишь?

Я концентрируюсь и делаю нечеловеческое усилие, чтобы открыть глаза.

Ослепительный дневной свет, проникая в окно, освещает женскую фигуру.

– Амедео, ты меня узнаешь?

– Кики…

Я понимаю, что говорю еле слышно.

– Как ты?

Кики заливается своим чудесным смехом.

– Как я? Ты возвращаешься с того света и спрашиваешь, как я? Моди, ты в самом деле принц. Ты уже почти неделю в таком состоянии: то просыпаешься, то засыпаешь. Ты ничего не помнишь? Жар, пот, озноб. Ты дрожал и что-то говорил, бредил, произносил имена многих людей. Я ничего не понимала. К счастью, пришел доктор Александр. Он дал тебе лекарства. Потом мы по очереди дежурили.

– Кто?

– Мануэль, Джино, Бранкузи. Приходил и Морис, но я его застала спящим вместе с тобой в кровати – и сказала, чтоб он больше не появлялся.

Я благодарно киваю.

– Доктор Александр постоянно приходил, он был очень обеспокоен. Он сказал следить, чтобы ты был укрыт, и не давать тебе переохлаждаться.

Я улыбаюсь в знак признательности. Кики трогает мой лоб.

– Сейчас ты не такой горячий, температура спала. Попробуй попить.

Кики берет стакан воды и помогает мне поднять голову; я пью мелкими глотками, последний глоток оказывается лишним, я поперхнулся и закашлялся. Это грудной кашель, практически кавернозный. Я хорошо знаю этот кашель, о котором почти забыл, поскольку он не проявлялся много лет.

– Амедео, прости, мне жаль… Это моя вина.

Я отрицательно качаю головой, потом падаю на кровать и продолжаю кашлять. Кики очень обеспокоена.

– С тобой такое уже случалось?

Я ей лгу и говорю «нет». Прохладная и мягкая рука Кики соприкасается с моей, и я отдаюсь во власть сна. Я не могу сопротивляться.

Я знал, что рано или поздно болезнь вернется, – и вот она застала меня врасплох. Она подкралась на цыпочках, без предупреждения; я не был к этому готов.



Я открываю глаза – и вижу, что за мной наблюдает Поль Александр. Мы смотрим друг на друга несколько долгих секунд. Он врач, и я знаю, что врать ему нет смысла. Наше молчание красноречиво.

– Как ты себя чувствуешь?

– Отвратительно.

Он улыбается и садится на мою кровать. Он пристально смотрит на меня, словно в ожидании признания. Признание уже есть в самом молчании.