Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Срал, – отвечает он, ехидно улыбаясь, и шагает к машине. Ой, не верю. Наверняка вколол героина, поэтому и спрятался в роще. Рино его даже не замечает, он думает о другом, думает, как ему быть. Мы все уже несколько месяцев подозреваем, что Дженни пристрастился к героину. Но вслух об этом не говорим. Интересно, почему? Все остальное мы обсуждаем с Дженни открыто, без обиняков, – кстати, Дженни из нас всех самый молодой и при этом самый замкнутый и необщительный. В общем, он с нами день и ночь, но о нем никогда не говорят, мы не знаем, чем он занимается, с кем трахается или не трахается… Ничего! Мы все подозреваем, что он подсел на героин, но вопросов, как ни странно, не задаем. Если это правда, если он колется, он гениально научился это скрывать: всегда соображает, всегда на месте, сосредоточен на работе, похож на старательного бухгалтера, да и глаза его не выдают. Он только периодически исчезает, уединяется неизвестно зачем. А мы почему-то проявляем деликатность, почему – сами не знаем, убеждаем себя, что это его дело, его личное дело, его проблемы.

Ладно, проехали.

Титта и Джино, враги не разлей вода, устроились на заднем сиденье автомобиля, как два веселых бельчонка, и собираются праздновать. Наши Чип и Дейл, у которых лбы уже в морщинах, празднуют Новый год, нюхая кокаин, – они это делают только на Новый год, хихикая, как малые дети. Для нашей парочки это нечто невероятное. А меня от них просто тошнит. Кокаин им, разумеется, дарю я. Каждый год приношу подарочек нашим бельчатам. Настоящий лидер должен быть щедрым, вот и я иногда протягиваю им пакетик с порошком, показываю, кто здесь хозяин. Они даже не понимают, что тем самым я их унижаю. Дураки.



Кто-нибудь, оказавшись на средневековой площади в Асколи-Пичено, скажет: «Красиво».

Все мы врем по привычке. Мне на эту площадь плевать. Вся Италия – одна большая деревня. И Средневековье меня порядком достало. Одинаковые площади, одинаковые улочки, одинаковые портики. Тысячи городов, похожих друг на друга как две капли воды. Ходишь по ним и ничего не видишь, только стены домов, гуляешь и страдаешь от клаустрофобии.

А что происходит вокруг, за стенами города? Видимо, ничего.

А еще эти городские музеи, склад всякого хлама, – такая от них тоска берет, хоть вешайся. Мало что ввергает меня в такую тоску, как городские музеи захолустных городков Центральной Италии. А еще я терпеть не могу провинциальных мэров, которые тебе страшно рады, – одинаковые, словно из инкубатора, радеют о славе родного города, а сами в свободное время работают ветеринарами, врачами, директорами мутных банковских филиалов, у них обычно пара малых детишек и галстук не в тон, ну зачем такие живут на свете, скажите?

Только мой город еще сохраняет какой-то смысл, потому что он стоит у бескрайнего моря, у него словно выросли крылья. Кажется, стоит захотеть – в любую минуту сбежишь. Но ты не убегаешь. Хотя чего такого. Там – Африка, там – Греция, а там – Гибралтар, где сто лет как торгуют оружием, наркотой и путанами. Гибралтар – это рай. О нем мало кто знает. Я там бывал по своим делам и все успел разглядеть.

На чем мы остановились? Ах да! Мы в самом бесполезном месте на свете, на площади Асколи-Пичено, куда уже высыпали все жители, разрядившиеся в пух и прах, дешевые пайетки сверкают, что твой фейерверк, наряды-то небось из местного бутика «Сестрица Мария»?

Провинция – как темная комната. Ходишь по ней, ходишь и вечно натыкаешься на одних и тех же людей, которых знаешь с рождения. Наверное, местным здесь нелегко. И даже ужасно. На площади есть дети – не очень много, и все они, если честно, уродцы, просто уродцы и в придачу тупые, носятся как одержимые, матери орут на них, что твои экзорцисты, но этим деткам, в которых вселился бес, поможет только епископ, способный изгнать Сатану, – а кто еще заставляет их бегать и играть, позабыв обо всем? В этих детишек из области Марке вселился не просто Сатана, а редкий придурок. Зато мамашки у них ничего, это да, в Марке телки даже очень, не такие сучки и вертефлюхи, как в Венето, здесь они безликие и коварные, про них ничего не известно – не угадаешь, что им взбредет в голову. За сдержанностью наверняка таится жаркая, звериная ненасытность. Вот это уже интересно. Нет ничего хуже пресытившихся мужчин и женщин.

Господи, как меня только сюда занесло! Попасть после Нью-Йорка в Асколи-Пичено – такого свинства я не заслужил, но все уже было давно решено, а меня можно упрекнуть в чем угодно, но только не в непрофессионализме. Я профессионал много лет.

Поэтому мы без особого огонька выступаем на местной провинциальной сцене. Я бы даже не назвал это концертом, это какой-то вялый и неуместный поток более или менее точных нот – и все из-за дебилов Джино и Титты, которые продолжают лыбиться из-за своих инструментов, неужели на них так действует кокаин? Они словно приняли не его, а бразильскую траву, маконью, от которой ржешь да ржешь, пока вконец не устанешь, и видишь прелестные галлюцинации. А у меня сегодня голос вообще ведет себя странно, сначала я пытаюсь это исправить, а потом думаю: «Да какая разница?»

Ладно. Все нормально, пока эта мрачная банда местных слушателей довольна и счастлива. И вообще, как они могут меня критиковать, я им не по зубам. Эхо концерта в «Радио-сити-холле» долетело и сюда.

Газеты отдали репортажу по восемь колонок, словно я – Америго Веспуччи.

В общем, они внимательно слушают, а меня внезапно охватывает жуткое одиночество – обдает волна холода, с головы до ног. Внезапно я понимаю. Они смотрят не на меня. Они смотрят представление.

Жду не дождусь, когда это все закончится и мы отправимся ужинать. Я уже договорился встретиться с вокальным дуэтом «Сестры Ре»[20] в недурном рыбном ресторане. Королевы вокала тоже здесь, они уже выступили. Мне эти темноволосые амазонки страшно нравятся, у них такая опасная, бандитская красота.

Хорошее настроение должно быть на чем-то основано. А иначе никак.

Ненапряжные, очаровательные женщины, с которыми будет весело, плюс чудотворный коктейль, действующий лучше, чем кристаллы чистого кокаина из Каракаса.



Веселая, соблазнительная Антонелла запихивает мне в рот мидию:

– Ну как?

– Вкусно, но ты вкуснее.

– Ты в своем духе, – громко говорит она и смеется.

А смеется Антонелла так, что жуть берет, можно подумать, что Паваротти не может найти дома чистые трусы и распекает жену. Смех у нашей Антонеллины такой, что стены трясутся.

Антонеллина мамашка по имени Индия вертела жопой перед всеми, а когда пела, орала так, словно рожает. Пела, пела и в пятнадцать лет взяла и родила Антонеллу. Результат стремительного совокупления за усилителем на концерте в Салерно. Если не знать этого, их можно принять за сестер. Они такие аппетитные и с виду такие безалаберные, что все взгляды мужчин, которые еще на что-то способны, прикованы к ним.

Индия и Дженни сидят на другом конце стола, беседуют с умным видом, строят планы совместной работы. Думают о будущем. Поэтому мы с Антонеллой держимся от них подальше. Нам нравится трепаться и хохотать. Какого черта! Сегодня первое января.

– Анто́, давай вместе запишем диск, а потом вместе поедем в турне! Так моя хорошая девочка всегда будет рядом, – говорю я лисьим голосом и хихикаю.

Она смеется в ответ:

– Да что мы можем записать вместе, Тони? Я пою рок.

– А я тогда что пою? Песни для тех, кто в море? – делано возмущаюсь я.

Она хохочет, а потом по-дружески кладет мне руку на бедро. Я беру со своей тарелки кусочек рыбки и запихиваю в рот Антонелле.

– Давай, ням-ням! – прошу я.

Антонелла ржет без остановки, потом достает изо рта рыбку с показным эротизмом и наигранно стонет. А я начинаю по-настоящему возбуждаться. Индия смотрит на нас с другого конца стола и показывает Дженни, чем мы тут занимаемся:

– Нет, ты только погляди на эту парочку! Они рождены друг для друга!

Дженни пожимает плечами и высокомерно улыбается – не знаю почему, но мне приятно.

– Слышала, что сказала мамочка? – говорю я Антонеллине. – Что мы рождены друг для друга. Антонелла, солнышко, выходи за меня. Не пожалеешь. Я весь буду твой, весь-весь, и платить дорого не придется.

– Так ты женат!

– Не напоминай мне об этом, пожалуйста! Только не на Новый год!

Рядом проплывает официант. Я хватаю его за фартук.

– Я не понял, – грозно рычу я, – вы когда принесете оливки по-асколански?

– Извините, мы их не готовим.

– Значит, все не как у людей? – возмущаюсь я. – Так и разориться недолго, чего вы себе думаете?

Антонелла ржет, рискуя обречь нашего соседа по столу на преждевременную глухоту. Другой официант водружает нам на стол одиннадцатую бутылку белого. Я наливаю и собираюсь сказать тост:

– За тебя, Анто, и за твою грудь, которую мы с утра до вечера обсуждаем с ребятами. Благодаря твоей груди наши дни пролетают радостно и незаметно.

Антонелла не смеется, а воет, у всех уши сворачиваются трубочкой, потом она театрально показывает мне, как поправляет грудь. Я быстро наклоняюсь и целую ее в складку между огромными сиськами – такую глубокую, что там поместится Ниагара. Водопад высотой в сотню метров. Продолжая ржать, мы обнимаемся и одним махом выпиваем сто двадцатый бокал вина за вечер. Теперь я вместе с подружкой Антонеллой словно плаваю в спирте и винограде.

– Тони, тебе пописать не надо?

– Сам только что собирался об этом сказать, – весело объявляю я.

Вы встаем и топаем в туалет. Качаясь, я иду по ресторану, толкая выживших после новогоднего застолья, всех, кто клюнул на отвратительное праздничное меню. Прощения не прошу – ну их на фиг. Мы с Антонеллой, словно пережившие кораблекрушение испуганные пассажиры, добираемся до туалета. Разумеется, я иду в мужской, она – в женский.

Я уже мою руки в общей раковине, когда выплывает Антонелла – довольная, посвежевшая. Не повернувшись к ней и не вытерев руки, я впервые говорю серьезно:

– Не важно, где мы, Анто, нам будет везде хорошо.

Телеграмма доставлена. Она молчит. Только теперь я оборачиваюсь. Она глядит на меня как-то по-другому, грозно поднимает пальчик и произносит:

– Тони, давай без глупостей.

Опля! Ясно, что если я промедлю, то потеряю право зваться Тони Пагодой, соблазнителем женщин! Я обхватываю Антонеллину – не больно, она даже не сопротивляется. Мы долго целуемся взасос, тем временем мокрыми руками я хватаю ее за сиськи, как голодный дикарь, как дети из третьего мира жадно наворачивают похлебку. Спустя некоторое время она отталкивает меня и повторяет, грозя пальцем:

– Без глупостей, Тони! У меня теперь есть жених.

И прямо так, с мокрым лифом платья, выскакивает из туалета. Но я все равно кое-что успел, теперь можно спокойно вытереть руки.

Я смотрюсь в зеркало с гордостью, готовый преподать первый урок соблазнения.

Первый урок соблазнения

Ритм

Обращаюсь к вам – всем тем, кто, как я, никогда не был красавцем. В общем, не к тем, по которым женщины, повстречав их на улице, сразу начинают сохнуть, а к тем, кого они в упор не видят. У вас в запасе одно оружие, зато такое крутое и мощное, что горы сдвинет. Это оружие – слово.



Красавчики и красавцы могут пропустить этот урок, им он не нужен, – говорю без малейшей зависти, да. Только знаете что, красавцы мои, вы стоите на месте, и девы сами к вам липнут, вам и пальцем не надо шевелить, вам все приносят на блюдечке с голубой каемочкой, просто потому, что вы красивые. Ну да, с личиком у вас все в порядке, таланты вам развивать не надо, а знаете, к чему это приведет? Вы остаетесь никем, полной серостью, у вас нет чувства юмора, потому что оно вам ни разу не пригодилось, вы не напрягаете мозг, придумывая, как завоевать свою даму, вы так и остаетесь убогими, лишенными дара слова. Единственный подвиг, на который вас хватает, – напрягшись изо всех сил, изобразить на лице печать. Кривляки… Даже не знаю, чего мне больше хочется, когда я на вас смотрю, – плакать или смеяться. Такие нудные. Ну, что загрустили? Дураки.

Бывают и исключения, должен признать, раз уж я временно переключился на трактаты. Например, мой учитель Миммо Репетто, никогда не почивавший на лаврах своей редкостной красоты и развивший до невероятных масштабов умение очаровывать, соблазнять, выдавать смешные остроты и петь так, что душу захватывает. Миммо много чего пережил, поэтому красота отошла на второй план. Но он такой один.



Вернемся к таким, как мы.

Важно не только умение хорошо говорить.

Возьмите преподавателя университета: эта ходячая энциклопедия умеет произносить речи, небось бормочет даже во сне, не дыша и не нуждаясь в кислородном баллончике, беспрерывно что-то вещает, как футболист, который взял мяч и не отдает, – обычно так ведут себя единственные дети в семье. Однако нередко на второй главе повествования дама, даже если она к нему неровно дышит, начинает умирать то ли от тоски, то ли от скуки. Ноги у нее подергиваются, рвутся бежать – так бывает, когда сидишь в кино, смотришь отстойный фильм, а уйти нельзя. Так вот, дорогие мои умники, в подобные мгновения дам терзает единственная мысль: «Интересно, который час…» Хочется взглянуть на руку, но неудобно. Тогда она косится на ваши часы, но циферблат она видит вверх ногами, понять, который час, нелегко. Знаю, вы там стоите себе благостные и довольные, полагая, что она любуется вашими руками, вы уже предчувствуете ласки, мечтаете, что скоро она вам скажет: «У вас такие длинные и тонкие пальцы, такие изящные, умелые, покрытые нежным пушком руки…» Вы ждете, что сейчас она похвалит ваши руки, а она, раздраженная и измученная вашим неспешным и высокопарным рассказом, вашим голосом – то как у пещерного человека, то как у гомика, – в общем, растратив последние силы, она набирается смелости и спрашивает: «Ты не скажешь, который час?»

Вот что она спросит. Вы это никогда не признаете, потому что вы, конечно, умники, однако в душе тряпки и бабы. Но что поделаешь…

К чему я это все говорю? К тому, что нас не интересуют красавчики и второразрядные мыслители. Что остается нам, простым смертным? Немного умения и немного удачи.

Скажу для начала, что лучше нести несусветную чушь, чем пережевывать то, что и без вас всем известно. О том, что известно всем, говорить не стоит. Это вроде бы очевидно, но увы: когда женщина нам нравится, нас распирает от чувств, а когда нас распирает от чувств, мозг тормозит и выдает одни штампы. Чем больше вы сыплете штампами, тем скорее вас сочтут дураком, чем больше вы тушуетесь, тем быстрее впадаете в тоску, чем настойчивее вы клеитесь, тем меньше шансов на победу, тем убедительнее вы доказываете, хотя это неправда, что вам на роду написано быть одному. Нет! Если вас несет в эту степь, остановитесь. Не время ослаблять хватку. Надо потрудиться, приложить силы. Попотеть, как рабы на галерах. Мы должны быть из каучука. Гибкие-прегибкие. И упорные, как все, кто в этой жизни терпел поражение.

Только красавчик может позволить себе сказать: «Какой симпатичный ресторанчик».

Вам полагается произнести: «Это заведение подходит бродягам. Не зря я его выбрал».

«В каком смысле?» – спросит она удивленно.

Пусть удивляется. Хуже, если она решит, что не поняла: ей будет неприятно думать, что она чего-то не понимает, и она заключит, что вы несете полную ерунду.

«В смысле, что мы с тобой свободны, как бродяги. Хотя у меня, слава богу, есть не только повозка, но и настоящий дом».

Это надо сказать потише, без претензий на звание юморист года. Она слегка обалдеет, не найдется с ответом, а значит, у нее появится цель – сообразить, что сказать. Вероятно, она улыбнется. А вам надо сразу же, молниеносно сменить тон. Секрет в том, чтобы не давать ей возможности долго думать. Мы же с вами не красавчики: если она задумается, то быстренько придет к выводу, что ей с вами не по пути.

Обычно дама выходит из дома с убеждением, что между вами ничего не случится, даже если вы изначально ей нравитесь. Она уверена, что ничегошеньки не произойдет. Придется вам в одиночку пробивать стену, убеждать ее отказаться от принятого якобы окончательного решения. Я склоняюсь к мнению, что в любовных делах женщины проявляют природную лень. У них в головах постоянно звучит императив: «Нет, мне не хочется, не сейчас, спасибо, нет». Заботливые мамашки натренировали их, как спортсменов-олимпийцев, и научили всегда находить отмазку. Вконец запудрили мозги бедным девочкам из ненависти к нам, незнакомым мужчинам, отважным охотникам за бурным сексом.

Вначале они всегда говорят «нет». «Нет», которое превратится в чистое и звонкое «да», звучащее из полуоткрытого ротика, обладательница которого будет ловить каждое ваше слово. При условии, что вы меня дослушаете до конца.

Потому что нам предстоит одержать победу над мамашами. А это совсем не легко. Мамаши вечно маячат на горизонте и мешают жить, пока живы их дочки. Нужно преодолеть влияние этих якобы не заинтересованных женщин, сдвинуть эти тяжеленные глыбы. Всякий раз помогаешь дочкам взглянуть на жизнь иначе, расширить горизонты. Показать им мир, словно мы его придумали сами. Двигатель соблазнения – блеф. Но блеф должен быть правдоподобным. Никаких суперроботов и героев «Марвел».

Не оставляйте ей времени на размышления. Бейте в цель. Используйте иронию, чтобы добиться своего. Если иронии у вас нет, это не значит, что все потеряно. Только, ради бога, никаких анекдотов. И не надо изображать шутов, если вы никогда не смешили людей. Отвесьте половину ударов, а потом дайте ей передышку, помолчите, дайте ей время решить, что вы очень даже ничего, пусть обдумает то, что вы ей наговорили, – вы можете пока что исчезнуть, например сходить в туалет, пусть она спокойно подумает. Но в туалет можно идти, только если у вас получилось выдать убойную остроту или сказать нечто действительно смешное. Выше я говорил, что, если у вас туго с иронией, не все потеряно. Есть простой способ восполнить ее отсутствие – это ритм разговора, ритм должен быть напряженным, наэлектризованным, взволнованным – только не переборщите, иначе разговор окажется нервным, непредсказуемым, потеряет смысл. У нее разболится голова и останется единственное желание – превратить вас в таблетку нурофена. Но вы же не иллюзионист вроде Тони Бинарелло, вряд ли вы умеете превращаться в нурофен. Говорите о чем угодно, перескакивайте с одного на другое, выдавайте не больше десятка фраз о всяком событии, о всякой ерунде. Не больше десятка, если только вы не затронули ее любимую тему. Кстати, больше десятка остроумных фраз вам и не выдать, если только вы не гений. А вы точно не гений.

Значит, ритм. В нашей жизни все чувства связаны с этим секретом: нащупать ритм. Потому что, если двигаться слишком медленно или слишком спешить, любви может и не случиться.

Если вы трындите, как заезженная пластинка, сидите лучше дома. Или вы окажетесь в пролете, или вам достанется буйная психопатка, которой пора в больницу, к тому же в общую палату, отдельную палату она себе позволить не может, потому что серьезных денег не заработала.

Чем медленнее вы говорите, тем быстрее она примкнет к многочисленной группе людей, которые больше не желают вас видеть.

А если вы попытаетесь зайти издалека с фразами вроде «Знаешь, я думаю…» или «По-моему, в наше время…», можете сразу доставать белый платочек и махать им своей милой, пока та уплывает на корабле вместе со всеми остальными, оставив на берегу вас и еще пару безнадежных глупцов.

Соблазнять женщину – все равно что сочинять красивую песню, главное – музыкальное мастерство и ритм, мастерство и ритм. Талант быть ироничным – запасная стрела, которой у вас в колчане может и не быть. В этом случае спасает ритм. Напряженная дробь, которую обычно создают прилагательные. Неожиданные и убедительные, избыточные или точные. Еще лучше, если вы знаете ученые, редко употребляющиеся слова, – больше шансов произвести впечатление. Женщин соблазняют не комплиментами, не цветами и не томными взглядами. Редкие слова – как дорогие конфеты в подарочном наборе. Все о них знают, мечтают их попробовать, но не покупают.

Прилагательные соблазняют, существительные наводят скуку. Вот в чем важный секрет. Не скупитесь на прилагательные, выдавайте их в твердом ритме, и вы увидите, что уложите в постель любую, кроме разве что полной идиотки, которая вообще ничего не понимает. Но с такой и пытаться не стоит. Всегда выбирайте умных женщин. Потому что секс, если честно, не очень важен. Поверьте мне, а у меня за всю жизнь не было осечек. Соблазнять – это здорово. А идиоток оставьте идиотам. Вы не красавцы, поэтому вы заведомо не идиоты.

В общем, повторим главное: ритм должен быть напряженным, наэлектризованным, не сбивчивым, не медленным, как в дурацких документальных фильмах о животных, которые шляются где-то по тундре или по степи.

Замедлить ритм разрешено в одном случае: когда вы говорите заветные слова, когда звучит финальный аккорд, когда вы наносите последний, победный удар, когда вы говорите ей, что вы ее любите, желаете, она вам ужасно нравится, вы хотите с ней переспать. Что касается заветных слов, у нас нет волшебного заклинания, придется самому придумывать нужную фразу в зависимости от того, кто перед вами, главное – говорить ясно и убедительно… Можно беседовать о лучших сортах моцареллы, а потом… раз… два… три… сбавляем темп, бросаем выразительный взгляд, понижаем голос и выдаем: «Знаешь, ты мне так нравишься…» А дальше – надеемся, что все было не зря.

Вряд ли стоит подчеркивать, что, если перед вами сидит редкая шлюха, не стоит ей подпевать, выдавая фразочки типа «сейчас я тебя трахну». Так поступают только безнадежные болваны. Сидящая перед вами женщина – как натянутая резинка, надавишь – лопнет. Ваша задача – снизить напряжение. Так что всякой записной шлюхе выдавайте: «Я тебя люблю». Если перед вами романтичная девица из позапрошлого века, можно сказать нечто вроде: «Я привяжу тебя к спинке кровати, и ты никуда не сбежишь… Сама понимаешь, кровать у меня литая, железная».

Зачем я все это говорю? Она спускается по лестнице, шагает в противном неоновом свете к двери подъезда, открывает ее, идет вам навстречу, пытаясь выдать себя за другую. На самом деле она полная противоположность того, что мы видим. Хоть уравнение составляй. Все четко, как в математике. Да-да. Когда речь идет о разных полах, это так.

На ней платье в цветочек? Будьте уверены: она спит и видит, как вы схватите ее за волосы и шмякнете головой о стенку семь-восемь раз.

Она вымазала на себя килограмм алой помады – так, что рот превратился в кружочек, как у Джотто? Ложитесь сразу в разных концах кровати: чтобы уломать ее на минет, вам придется стоять часами на полу, где рассыпан горох, вспоминая ужасы инквизиции.

Бывает, все идет иначе, непредсказуемо, но это редко, возможно, вам просто попалась девушка высшего типа. Может, это вообще она, та самая. Тогда надо менять регистр. Можно обрабатывать ее много дней, а потом жениться и настрогать детей. Но знайте: по прошествии времени вам станет скверно. Совсем скверно. Это я вам гарантирую.

И еще одно правило: если у вас неплохая работа, типа в мире искусства, если вы, ну, не знаю, поете, как я, вы актер, художник, музыкант, упомяните об этом на первой же встрече, но только не вдавайтесь в подробности. Пусть она истомится. Блистайте, выбирая другие темы, и тогда она решит (приведу дурацкий пример): «Господи, если он лучше всех знает, как запекать баклажаны с пармезаном, сколько он может всего рассказать о своем последнем спектакле… О том, который я видела, где он играл Гамлета, всю роль выучил наизусть… да-да… надо непременно его расспросить, как учат наизусть длинные тексты».

Если она будет занята подобными мыслями, все пройдет как по маслу. Раз – и готово!

Ну что, урок number one закончен. Ну, не расстраивайтесь, вы тоже научитесь соблазнять, чего приуныли? Веселей, улыбнитесь, хотя я наперед знаю: от ваших улыбок мало толку.

А теперь идите.

И соблазняйте!

* * *

На чем я остановился? На том, что Антонелла вернулась и села за стол, скрестив руки на груди, – так никто не заметит, что я намочил ей платье в порыве любви. Вроде на этом месте, да.

Тут к ней подплывает крокодил. То есть я.

Никак не оставит ее в покое.

– Прости, Анто, я не знал, что у тебя есть жених.

Я изображаю понимание, не выдаю своих намерений, хочу выглядеть в ее глазах как папа на престоле в соборе Святого Петра. Антонелла немного напряжена. Она целовалась со мной взасос, а теперь чувствует себя виноватой, вина – тяжелый грузовик, который гоняет по автостраде, ослепляя всех противотуманными фарами.

– Слушай, Тони, ты мне тоже нравишься, но давай не будем, ладно?

Сразу скажу: это не поражение. У нее жалобный вид. Я киваю с расстроенной физиономией, но при этом играю убедительнее, чем Бельмондо в самых удачных фильмах. Глотаю вина, чтобы она почувствовала себя еще хуже, сижу с видом человека, который смирился с печальным известием, но который не скрывает, что новый год начался грустно, и это плохо. Я попал в цель: теперь Антонелла уставилась на меня. Заметно, что ей неловко. В моих глазах тоска.

Ну и что мы теперь будем делать? Какой-нибудь дурак решит: чтобы добиться своего, я буду продолжать в том же духе, буду сидеть и дуться, чтобы она почувствовала себя вконец виноватой и уступила. Грубейшая, непростительная ошибка. У женщин есть такая особенность: у них чувство вины проходит быстро, за считаные минуты, и сразу сменяется раздражением или равнодушием. Если вы сидите и дуетесь, а потом все же решаете пойти в атаку, будьте уверены: она про вас и думать забыла, вы уже где-то в далеком и малоприятном прошлом.

Гениальный ход, которым я систематически пользуюсь, – сделать вид, что тебе наплевать. Поэтому я опять принимаюсь болтать, как Майк Бонджорно, острить, как Джан[21]. И даже удачнее. Антонелла опять громко хохочет, ржет, никого не стыдясь. Хохот у нее наполеоновских масштабов.

Я поворачиваюсь к Индии, которая по-прежнему о чем-то щебечет с Дженни, и выкрикиваю с решительным видом:

– Индия – ты воплощение Азии.

После такой меткой остроты Антонелла опять ржет как лошадь. Индия и Дженни не обращают на меня внимания, но я не в обиде. Зато подобной площадной шуткой я оживил веселую атмосферу, помогающую добиваться главной цели: провести ночь с Антонеллой.

Так что мы с Антонеллиной заводим пластинку по новой, нам по новой приносят холодного белого вина, после рыбки угощают кальмарами – комплимент от шефа, а Индия и Дженни все сидят и шепчутся, будто читают молитвы.

– Рыбка здесь и правда вкусная, – говорит рокерша. – Почему? – удивленно спрашивает она знатока рыбной кухни, то есть меня.

– Анто, мы же не на горнолыжном курорте в Роккаразо, море здесь в двух шагах, – объясняю я.

Мы скоро лопнем, но не сдаемся и, радуясь собственной решимости, храбро заказываем порцию мидий с черным перцем. Шеф не знает, как их готовят. Господи Иисусе! Я бы мог отказаться платить по счету, а пока что прошу официанта привести повара пред мои светлые очи. Испепеляю его взглядом. Шефу определенно стыдно, что он не знает рецепта, у него такой вид, будто он собрался на гильотину. Тоном опытного преподавателя я медленно и подробно объясняю, как готовят мидии. Озадаченный шеф удаляется на кухню, для него это черный день. И он, и я хорошо это понимаем. Антонелла следит за сценой, храня сосредоточенное, тихое молчание. В эти мгновения она чувствует себя подружкой босса.

Босс – это я.

Когда все створки мидий нежно раскрываются – сначала на сковородке у шефа, потом перед губами у нас с Антонеллой, – мы решаем заказать десерт. У меня больше нет сил сидеть за столом, кажется, я торчу здесь всю жизнь. Мне словно десять лет, когда долго сидеть за столом было пыткой: я или начинал хныкать и засыпал, или принимался бегать по ресторану.

В детстве я был красивым. И мама моя была красавицей. И в детстве, и в юности.

Ближе к завершению застолья я ускоряюсь. Дженни платит за всех четверых. Уже пять утра. Мы выходим на холод и на мгновение умолкаем, превращаемся в темные фигуры. Но потом я рассказываю Антонелле, как пел в Лондоне под открытым небом. Лило как из ведра, а я был в сандалиях. Дженни и Индия тоже смеются. Мы вышли из ресторана на холод, и нам не хочется расставаться. Все как обычно, и это здорово. Ищем глазами бар, чтобы пропустить последнюю рюмашку, но в Асколи-Пичено даже в праздничный день царят сон и темень. Решаем заглянуть в бар в гостинице. Он тоже закрыт. Как быть? Индия и Дженни говорят, что еще посидят в холле и поболтают. Антонеллина хочет подняться к себе. Я, разумеется, другого и не ожидал, бросаюсь за ней, рассыпаясь в пожеланиях доброй ночи и крепких снов Дженни и Индии.

Мы поднимаемся по лестнице, тишина. Пора действовать. Я долго вспахивал это поле, настал час собирать урожай. Антонелла топает впереди, я за ней. Думаем мы об одном и том же. Я сопровождаю ее пышное тело до двери номера.

И без предисловий, которые сейчас и ни к чему, серьезно заявляю:

– Анто, я хочу зайти.

– Тони, правда не надо.

– Анто, я хочу зайти, и ты наверняка тоже этого хочешь.

– Дело не в этом.

– Сегодня первое января. Праздник, Анто.

– Дело не в этом, – отвечает она тем же тоном.

– А в чем?

– Тони, у меня месячные.

– Я только положу голову тебе на грудь, Анто. – Я не вру. Она пристально смотрит на меня с непритворной печалью.

– Нет, Тони, мне надоели бессмысленные поступки.

– Если ты задумалась о смысле, Анто, значит, ты стареешь.

– Я всегда была старой, Тони. – Она говорит это так серьезно и так прочувствованно, что мне становится страшно, она как будто всю жизнь готовилась произнести эту фразу. Я окончательно обезоружен.

Я нежно глажу ее спутанные волосы, впитавшие ресторанные запахи. А потом выдавливаю из себя:

– С Новым годом, Антонелла!

– Спокойной ночи, Тони!

Она запирает дверь изнутри.

Я только мечтал положить голову ей на грудь. Мне так этого хотелось.

Разворачиваюсь на сто восемьдесят градусов. Передо мной гостиничный коридор. Хмель прошел. На полу ковер. Синий ковер. Вдоль стен расставлены стулья. Еще здесь много зеркал и много дверей. Делаю несколько шагов к своему номеру. Останавливаюсь. И начинаю плакать. Не просто плакать – рыдать. Громкие всхлипы, слезы текут ручьем. Я думаю, что мама в юности была очень красивая, что я хочу вернуть Беатриче, думаю о своем приятеле Рино Паппалардо, у которого умер сын, – сил думать обо всем не хватает, но я стараюсь, сам себя растравливаю, я стою и рыдаю посреди незнакомого коридора, слезы текут все сильнее, я больше собой не владею, я плачу, плачу и не могу остановиться, и уже ни о чем не думаю, мне и стараться-то больше не надо, слезы льются сами, сквозь слезы я вижу Индию и Дженни, они где-то рядом, потом отступают и глядят на меня, они почти не удивлены, а я все стою и плачу, они как будто не верят своим глазам, а я рыдаю так, что скоро разбужу всю гостиницу, Индия и Дженни глядят на меня и ничего не делают, не приближаются, словно они и так знали, давно знали, что рано или поздно я в отчаянье разревусь, поэтому они совсем не удивлены, какое-то время они глядят на меня, а потом заходят вдвоем в номер к Индии, я все вижу, я знаю, что сейчас они говорят обо мне и о том, что я плачу, стоя один в пустом коридоре, совсем скоро они займутся любовью, а ведь пока я ухаживал за Антонеллой, я уже плакал в душе, плакал всем сердцем, пока они там тихо шептались и наверняка влюблялись друг в друга, сейчас они крепко обнимутся, как сказано в одной замечательной песне, а потом, на следующий день, будут фотографироваться, получатся чудные снимки, на которых они, обнявшись, стоят на лужайке или у памятника, они их будут рассматривать и смеяться, а одну фотографию вставят в рамку, а я все стою в коридоре и плачу и мечтаю, чтобы это никогда не кончалось, потому что сейчас я, наверное, – я говорю «наверное», потому что не знаю наверняка, – наверное, я живу настоящей жизнью.

Поверьте, я и сам бы рад сказать точно, но трудно быть точным, когда на глазах слезы.

6

Я дома одна, вокруг тишина. У меня нет друзей[22]. ЛОРЕДАНА БЕРТЕ
Пятнадцать лет назад мы с женой трахались как кролики.

Теперь жена превратилась в предмет обстановки.

У меня дома есть белый рояль, люстры, черные кожаные диваны, хрустальные столы и столики, фарфор Каподимонте, который я обожаю, а еще есть жена. Ненужная безделушка.

Иногда жена принимается стенать:

– Тони, тебе не кажется, что пора что-нибудь выбросить? Не кажется, что у нас слишком много вещей?

– Да, милая, – говорю я, – пора выбросить тебя.

И сразу расплываюсь в улыбке, так что она это спокойно проглатывает, думает, я шучу, хотя дураку понятно, что это не шутка.

Единственная разница между моей женой и моим белым «Стейнвеем» 1969 года в том, что жена ходит, а рояль нет. Она разговаривает, а рояль нет, иногда она меня пилит, но чаще тихо жалуется себе под нос, словно у нее что-то болит, бродит по дому и ворчит, что, дескать, сама во всем виновата, от нее за километр пахнет нервным истощением и депрессией.

Не женщина, а ходячий упрек. Зачем мне такая? Сама взвалила на себя свой крест, никто ее не просил.

Когда мы с ней познакомились, она мне понравилась тем, что держала рот на замке. В постели делала все, что я велел, с немой покорностью, которая меня возбуждала. До этого я ни с кем так не кончал. Я думал, что это поможет мне забыть Беатриче. Поэтому я и женился. Но когда жена открыла рот, все пошло наперекосяк. Когда она стала выдвигать абсурдные претензии, требуя, чтобы я с ней общался, вел диалог. Я могу весело болтать с кем угодно, хоть с неаполитанским мастифом или с нытиком Фредом Бонгусто, но сами попробуйте поболтать с моей женой, и вы увидите, что у вас буквально опустятся руки. Просто чувствуешь: руки безвольно опускаются. Слабеешь и тяжелеешь, поболтаешь немного с моей Марией – и беги к хорошему ортопеду. Попробуйте сами, а потом мне расскажете. Еще бы неплохо глубокий массаж, но она и его не умеет делать. Говорит она медленно, занудно, без выражения, словно гипнотизируя. Словами не описать, это нужно пережить самому – в общем, на мою долю выпало еще и это несчастье. Разговаривать с моей женой – все равно что сдавать анализ крови: боишься, переживаешь, а после чувствуешь опустошение, тошноту, ведь ты не позавтракал, мчишься в бар, но в теле все равно что-то не так, и даже у кофе вкус какой-то другой. Новый, непривычный.

Сходите с моей женой в ресторан, правда сходите, вы будете есть, а она говорить – вот увидите, еда покажется вам безвкусной. Сама она готовит отвратительно, причем вроде старается, пытается что-то придумать, но почему-то обожает овощной суп, омлет, диетический рис, белое мясо и треску – от таких деликатесов копыта отбросишь, моя жена отвернулась от жизни. Так что пришлось мне набраться смелости, закатать рукава и принять решение не пускать ее больше в кухню. Теперь туда вхожу только я, на кухне царит настоящий рыбный карнавал: килька жарится, осьминог весело тушится, сибас ликует, окунь красуется, кальмары блаженствуют во всех соусах, приготовленные на всякий лад, на правильный лад, – в общем, я стараюсь украсить нашу семейную жизнь, а жене все равно. Я готовлю эти шедевры, сияя от счастья, а она давно потонула в океане равнодушия, только нервно поглядывает, что я там испачкал на кухне, – дескать, ей убирать. Она утверждает, что я развожу страшную грязь. И не догадывается, что она мне всю жизнь запачкала. Окончательно и бесповоротно. В браке всегда так, все разрушается: со временем замечаешь одни мелочи и забываешь о том, как здорово было вначале. Возможно, потому что не так уж все было здорово.

Жена вечно строит из себя невесть что, держится чванливо, как разорившаяся графиня, хотя ничего особенного собой не представляет. Это несоответствие, с которым я постоянно сталкиваюсь, меня просто достало. Изнурило, высосало последние соки. Когда от людей нет толку, от них устаешь.

В общем, несколько дней назад я вернулся из дыры под названием Асколи-Пичено и опять очутился в семейном гнездышке, где так и тянет устроить кровавую резню. Только не думайте, что я сразу завожусь, – я уже привык, обычное дело. К тому же с работой все в порядке, я вернулся в хорошем настроении, успех крутится вокруг меня, как хулахуп, он словно приклеился к бедрам – чувствую себя как техасская мажоретка, сияющая, с улыбкой до ушей, как наполненный счастьем купол, как огромный неф собора, ведущий прямиком к алтарю, где царит ликование. Скоро начнется большое турне, и я буду еще реже бывать дома, где все опротивело.

Ведьма Бефана уже пролетала, да только забыла посадить меня к себе на метлу и унести далеко-далеко.

Знаю, вы не поверите, но однажды неподалеку от Курмайёра я познакомился с сорокапятилетним тренером по лыжам, который твердо верил в существование Деда Мороза и Бефаны. Возражения не принимались. Родители забыли ему все объяснить. А то, что он узнал позже, из сторонних источников, не помогло. Он доверял только папе и маме. Впрочем, как и все мы. А они, видать, поленились рассказать ему правду. До чего же мне нравятся ленивые родители, которым на педагогику наплевать.

Не пытаться быть идеальными – порой это так трогательно.

Вернувшись домой, чтобы не наткнуться на эту ядовитую змею Марию, я спрятался в спальне. Дочка у тети, что вовсе не плохо: тишина в нашем доме – редкий и драгоценный гость, потому что из каких-то своих соображений жена круглосуточно стирает в машине белье.

У нас дома, неизвестно зачем, порядок поддерживают как в гостинице.

В общем, только я устроился над мраморной столешницей комода и собрался вынюхать шесть длинных дорожек кокаина, как вдруг жена, соревнуясь с Паоло Росси[23] в умении неожиданно возникать перед воротами противника, заявилась в спальню, даже не постучав в дверь. Обычно она стучит, раз на этот раз не постучала, значит, сердится, даю руку на отсечение, сейчас она безо всяких вступлений вывалит целую гору претензий. Застать меня, когда я нюхаю, – для нее это вполне нормально. Она смирилась и даже не вякает, иначе я бы давно отправил ее куда подальше. Значит, заходит она и замирает у дверей, прямо как гвардеец перед Букингемским дворцом. Стоит, не шелохнется. Смотрит на меня, но рот держит на замке.

– Тебе чего? – спрашиваю я, запыхавшись, поскольку припудриваюсь уже в четвертый раз.

Жена молчит. Жить не хочется, когда она берет театральную паузу, чтобы привлечь внимание к очередной высосанной из пальца проблеме.

– Ну чего? – повторяю я раздраженно.

Снимаю брюки с защипами и вешаю в шкаф. Изящно поправляю трусы, и тут она наконец-то решает заговорить, хотя ей было лучше родиться немой:

– Тони, мне нужно тебе кое-что сказать.

– Валяй! – Я начинаю сердиться.

– Я хочу развестись, – объявляет она.

В комнате пахнет ссорой. Молчу я всего секунду. А потом, если вы думаете, что Антонелла очень громко смеется, видели бы вы меня в эту минуту. Я обрушиваю на жену бурю веселья, из-за нелепой ситуации у меня из глаз текут слезы, потом я натягиваю пижамные штаны, хватаю тапку и запускаю в жену. Она уворачивается с униженным видом. Я хохочу еще громче.

Она опять твердит как дурочка:

– Тони, я не шучу.

Я настолько утомился и изнемог от хохота, что не могу ей ответить: все, что говорит эта женщина, бессмысленно и смешно. Ограничиваюсь тем, что беру вторую тапку и с еще большей силой швыряю в жену. На этот раз попадаю ей прямо в грудь. Вижу, как у нее появляются слезы – такие тяжелые, такие огромные, что, кажется, они прилипли к глазам, не скатываются, они не могут оторваться и покатиться вниз, по щекам. Застыли как вкопанные. Словно упрямые ослы.

Жена мне нужна, хотя зачем – даже не знаю. Наверное, затем, что, когда я вхожу в пустую квартиру, на меня нападает грусть, плющом обвивается вокруг тела.

Так бывает, когда заходишь в гостиничный номер. Вроде все вокруг новое, ты рад оказаться на новом месте, но по-настоящему не отдыхаешь. Заходишь в номер, и сразу отчего-то охватывает тревога – неясная, мутная, словно подземные воды. Это как солитер. Ты его не видишь, а он есть.

В общем, эта дурочка предлагает мне развестись. Развод – занятие для бездельников, а у меня нет лишнего времени. Если хочешь взбодриться, к чему звать адвокатов, строчить документы… Можно и без этого обойтись, я-то всегда обходился. Не привлекая внимания. Ради дешевой свободы. Моей свободы. Свободы врать, изменять, строить козни, воровать жизнь у других так, чтобы те ничего не заметили. Честность создает много проблем, не верьте показным моралистам, которые бранят хитрецов. Всего знать нельзя. Большинство представлений мы получаем в наследство от других, и все эти представления ложные. Чтобы быть хитрым, надо быть умным. Хитрость – тоже искусство. Я сам к каким только хитростям не прибегал. А Мария решила, что благодаря закону сумеет от меня избавиться. Откуда ей набраться ума… Обычно так поступают безвольные слабаки. Сильные люди творят все, что вздумается, не создавая другим беспокойства. Вот почему я смеюсь и не могу остановиться. Жена и ее разговор о разводе – это невероятно смешно. За ее просьбой скрыто желание идти в ногу со временем, это было бы мило, если бы развод не означал кучу неудобств.



И все же ночью мне не спится. Четыре часа утра, жена уснула посреди моря слез. Она их уже вылила, а когда слезы кончаются, обычно хочется спать. Плакать тоже утомительно. А я напряжен. Ноги дергаются сами по себе, ступням жарко под одеялом, зато тело… телу холодно. Похоже на озноб без озноба. Закуриваю. Не вставая, дотягиваюсь до выключателя, люстра на потолке загорается. Неприятный взрыв яркого света. Как некрасива ночь, когда ее освещает висящая посреди потолка люстра. Мало что на свете так некрасиво. Ничего не поделать, в освещении жилища особого прогресса человек не достиг. С тех пор как люди перестали пользоваться свечами и керосинками, они творят невесть что.

Ты там как, Тони? Спрошу по-другому: что с тобой происходит, Тони?

Да ничего!

Раньше мне было по-настоящему хорошо. А теперь нет. А может, это был не я. Беатриче.

Я гляжу на тумбочку, на которой ничего нет, даже пепельницы, и сразу слетаю с катушек. Пустота на тумбочке телепатически переносится внутрь меня, превращается во внутреннюю пустоту. Рассказать – не поверят. Никогда прежде я не видел в жилом доме тумбочку, на которой ничего не стоит и не лежит. Увидел бы – удивился. А теперь представьте, каково мне, когда судьба посылает подобную пустоту.

Где я был, когда мы решили по-настоящему не обставлять этот дом? Наверняка праздновал поглощение очередной горы кокаина моим вместительным телом в окружении чрезвычайно великодушных дам.

Но у меня есть характер, я со всем справлюсь – даже с пустотой, даже с самим собой. Я умею проводить психическую атаку, используя мощное оружие – собственное невежество.

А может, это вообще не я.

Все равно того, что произошло, недостаточно, чтобы возникло желание умереть.

Словно греко-римский борец, я совершаю неожиданный, решительный маневр и сбрасываю одеяло. Иду к комоду, беру с него пепельницу и бумажник, переношу их на пустую тумбочку.

Черт, теперь она кажется совсем пустой.

То ли я ничего не соображаю, то ли напуган как дурак. Пора заканчивать эту историю с тумбочкой. Вариантов два: избавиться от тумбочки или избавиться от себя самого. И все. Но теперь меня раздражает вся наша квартира, к тому же неподалеку лежит нечто малоприятное – женщина, которая спала рядом долгие годы, а несколько часов назад заявила, что хочет расстаться. Навсегда. Женщина спит и наверняка видит сны. Сны, в которых она от меня уходит. И тут мой взгляд снова падает на тумбочку. Господи! Сил больше нет. Вы только подумайте, я не могу оторвать глаз от тумбочки, не могу избавиться от пустоты, которой эта голая деревяшка ранит меня, как подслеповатый метатель ножей.

В голове созревает вроде как разумная мысль: если взять телевизор с экраном двадцать один дюйм и поставить его на тумбочку, вряд ли она будет казаться пустой. Так я и делаю. Выдергиваю шнур из розетки и нечеловеческим усилием перетаскиваю цветной телевизор со столика на тумбочку. Пара секунд – и тумбочка ломается, слабенькие ножки не выдерживают, телевизор шмякается экраном об пол, стекло разлетается на мелкие осколки. Но самое невероятное – за две недолгие секунды, пока тумбочка удерживала телевизор, я ясно понял, что проклятое ощущение пустоты никуда не исчезло. Телевизор падает с таким грохотом, будто взорвалась атомная бомба. Мария медленно открывает глаза, проходит несколько мгновений, шум, который она услышала во сне, эхом раздается у нее в голове во всей своей страшной реальности и даже громче, она поворачивается и видит на полу в залитой светом люстры тишине разбитый телевизор и тумбочку – они лежат на полу, словно разрушенные землетрясением, рядом – моя дурацкая фигура в пижаме, неподвижная и нелепая.

Растерянно, еле слышно, не надеясь выжить, жена спрашивает:

– Что произошло?

Теперь я неумолим. Я и новорожденного котенка не пощажу. Резво заскакиваю на кровать. Я взбешен. Хватаю жену за руку. Крепко сжимаю. Она в ужасе пытается отодвинуться, но ничего не выходит. Я отвешиваю ей пощечину. Как обычный муж обычной жене, в других семьях такое тоже случается. Хлещу ее тыльной стороной ладони. Только мы, итальянцы, обожаем подобные пошлые сцены. Ей хочется плакать, но она слишком напугана, слезы не льются. Я похож на вора, который ночью пробрался в дом, голосом вора я спрашиваю тихонько:

– Почему ты решила развестись?

У нее нет сил мне ответить.

– Почему ты решила развестись?

Как было бы здорово, если бы мы уже развелись, мечтает она. Но пока что мы муж и жена.

– Почему ты решила развестись?

Она уже жалеет, что вообще вышла замуж. Лучше до гроба хранить девственность, чем оказаться в подобном положении. Мой голос каждый раз звучит все страшнее, наполняя Марию ужасом.

– Почему ты решила развестись?

Наконец у нее получается заплакать. Без слез эта дура ничего путного не скажет.

– Потому что ты поверхностный человек, – заявляет она.

Если она мечтала убить меня словом, у нее получилось.

Мы молчим. Теперь лучше помолчать. Не желаю слышать ни единого слова, даже от Господа Бога.

Я снимаю пижаму. Натягиваю штаны. Рубашку. Пиджак. Краем глаза вижу, что жена следит за мной из постели, но мне плевать, да кто она такая… Какое мне до нее дело… хватит… надоела… достала. Надеваю верблюжье пальто. Выхожу из комнаты. Беру ключи. Ключи позвякивают в ночной тишине. Открываю входную дверь. Беззвучно закрываю ее за собой. Спускаюсь по лестнице. Несусь вниз. Отчего-то я тороплюсь.

Эта женщина нанесла мне временное поражение. Сказав несколько слов. Это я-то поверхностный? Ох уж эти домохозяйки! Вечно находят слова, чтобы затянуть вам веревку на шее. У них уйма свободного времени для поиска нужных слов. Тех, которые проникают в тебя и все крушат.



Небу, похожему на серое, неподвижное болото, на меня наплевать. Я снова чувствую холод. Как всегда в пять утра, когда холод почему-то особенно злой и безжалостный. Словно нож в спину. Который входит глубоко-глубоко. Выскакиваешь на улицу, а холод набрасывается на тебя, как банда молодчиков. Ноги окоченели, я вдруг понимаю: от проблем с кровообращением мне уже не избавиться! Никогда!

От моего подъезда виден неправильный Неаполь: море с одной стороны, я – с другой. «Темная сторона Неаполя», – сказали бы ребята из «Пинк Флойд». Поверьте, это не очень приятно – жить спиной к городу, когда окна выходят на холм Каподимонте, а море где-то за спиной, так просто его не увидишь.

Настоящие богачи высовываются из окон, распахивают руки, вдыхают йод, а мне, чтобы испытать те же невероятные чувства, нужно плестись за машиной. В общем, это невесело – жить в приморском городе и порой забывать, что море здесь, рядом.

Но бывает и хуже. Со всеми бывает хуже, раз уж никто не позаботился ограничить законом пределы плохого.

Так что сейчас, в пять утра, придется ехать на пляж, чтобы обдумать семейные дела, из-за которых взрывается мозг.

Пустая тумбочка никак не идет из головы.

Город тоже пустой, таким я его не видел. Ни одного радостного влюбленного, возвращающегося домой после бурных ласк, какие бывают в первые дни любви. Никого. Все дворники уже сходили под душ. Все акушерки помогли появиться новым жизням. Наркоманы с сотой попытки попали в нужный подъезд, алкаши уснули рядом с лужей блевотины. Я поймал краткий миг, когда в огромном городе все замерло. Так всегда: когда нужно, чтобы кто-нибудь тебя утешил, этот кто-нибудь спит. Вот почему страдающие от бессонницы не находят покоя. Они не верят своим глазам, обнаружив, что все остальные спят. Для них все остальные превращаются в виноватых. Но я пока не чувствую одиночества, я самодостаточен. Прерогатива, объясняющаяся внутренней цельностью. Впрочем, и это пройдет. Нужно только потерпеть и дождаться, пока все, что составляет так называемые свойства характера, не исчезнет.

Я топаю к гаражу по крутому съезду, напоминающему горнолыжную трассу. Не обращая внимания на мускулы, которые шепчут мне: «Тони, отдохни!»

Если присесть отдохнуть, я, наверное, умру.

В гараже, где стоит моя машина, дремлют еще сто семьдесят прекрасных автомобилей. Я знаю, что обнаружу ночного дежурного, наверняка он дрыхнет в продавленном черном кресле, из которого во все стороны нагло выглядывает поролон. Спит с открытым ртом и похрапывает, ему снятся страстные поцелуи женщин, которые у него еще будут, а может, и нет, не знаю. Мне такие, как этот парень, неинтересны. Однако я застаю его у ворот гаража – взволнованного, суетящегося, недружелюбного, – он застегивает две большие сумки. Зовут юношу Аттилио Колелла.

– Чем ты тут занимаешься, Аттилио? – спрашиваю я голосом, испорченным «Ротманс лайт».

В такой час он не ожидал увидеть не только меня, но и никакое прямоходящее существо. Он теряет дар речи.

– Или ты что-то украл, или ты уезжаешь, – заявляю я холодно.

Глазки у Аттилио горят, словно я прочел его мысли.

– И то и другое. Я уезжаю, Тони, уезжаю в Барселону. Навсегда, – говорит он, как Золушка прекрасному принцу, а глаза – хлоп-хлоп, хлопают сами собой, в глазах – мечты обо всех годах, которые предстоит прожить этому восемнадцатилетнему пареньку, и это еще сильнее меня бесит. Слова, которые я произношу в ответ, как камни, как валуны – тяжелые, их не обойдешь.

– Все правильно, на Рамбле лучшие в мире путаны, – говорю я о том, в чем разбираюсь.

– Какая мне разница, я хочу стать тореадором. – Он не шутит, ни капли не шутит, все очень серьезно.

А еще говорят, что я – человек со странностями.

Не стоит смеяться ему в лицо, я твердо знаю: нельзя смешиваться с толпой соотечественников, которых я терпеть не могу и которые, если мальчик поделится с ними мечтой, ржут, как кретины, демонстрируя небу гнилые зубы, скверные пломбы и все прочие достижения местных стоматологов. Поэтому я не смеюсь, а решаю быть оригинальным: гляжу на него серьезно и не говорю ни слова, потом достаю пачку купюр в золотом зажиме, отсчитываю двести тысяч лир и засовываю ему в карман куртки.

– Не надо так говорить, Аттилио, когда ты в чужой стране, путана – твоя первая и единственная подруга, на это я и дам тебе денег. Чтобы ты завел себе подругу.

Что тут скажешь? Я решил не прощать ему глупого и поспешного ответа. Молодежь дико раздражает меня своей решительностью. Чтобы быть на моем уровне, учись разговаривать по-другому. И вот он уже глядит на меня так, словно я познакомил его с девушкой его мечты. Он до того благодарен, что позже, в поезде, так и не уснет, эта сцена засядет у него в голове, словно вирус. Как пить дать! К тому же наверняка только я поддержал идиотскую затею стать тореадором. Хотя кто его знает! Вдруг этот прыщавый мальчишка станет единственным, первым и последним в истории иностранным тореадором, пусть тогда напишет обо мне в автобиографии.

Если задуматься, в мечте стать тореро есть своя поэзия, да и про отъезд в пять утра, когда вокруг темнота и металлический холод, можно написать отличную песню. Но дело в том, что мальчишка меня не убеждает, если приглядеться, понятно, что у него кишка тонка и ничего путного из него не выйдет.

Он протягивает мне руку на прощанье, но ваш Тони не только умеет ценить театральные жесты, но и умеет на них отвечать, поэтому я не пожимаю ему руку, а решительно похлопываю его по плечу, а потом, зная, что больше никогда не увижу Аттилио, направляюсь к красному «кадиллаку» с выдвижным верхом. Он припаркован среди машин, похожих друг на друга как две капли воды, словно мы живем в Восточном Берлине. Моя машина – красотка Мэрилин Монро в окружении портних. Ныряю внутрь и в очередной раз любуюсь сиденьями, обтянутыми малиновой кожей. Тем временем наш тореадор смывается, оставив гараж без присмотра, обвешанный пухлыми сумками, которые ему так и не пригодятся, потому что он движется навстречу огромному, плотному сгустку убийственного одиночества. Но он об этом не догадывается, ему всего восемнадцать. Возраст совершаемых напоказ диких выходок, не рыба, не мясо, не яйца и не овощи, возраст тех, кого не радует жизнь и кто обольщается, полагая, что за ними смерть никогда не придет, тех, у кого еще нет дающих жизненную силу повседневных забот, возраст детей, которым еще очень нужны их мамы, хотя мы всегда остаемся детьми, в этом-то и беда, пусть и не только в этом, беда не приходит одна, любила говорить моя мама, а она-то знала, о чем говорит и что можно сказать о других, а еще в этом возрасте в тебе созревает много всякой нелепицы, и вообще этот проклятый возраст пора отменить, потому что перестаешь замечать самое главное, судьба висит на волоске, как судьба муравья, в общем, это не назовешь удачным началом, поверьте. Скорее преждевременным концом. Перед удивительными открытиями молодые люди часто теряются, не знают, как быть. А ведь некоторые открытия не предусматривают второй попытки. Впрочем, как любил говорить отец, у нас вся жизнь впереди. Жаль, что в восемнадцать лет не понимаешь эту простейшую фразу: «Вся жизнь впереди». У тебя иные отношения со временем. Ты оглушен, обманут миражами. В восемнадцать лет думаешь, что впереди бесконечность, и это одно из самых страшных преступлений, которые совершают люди. Преступление из преступлений, как уничтожение целой расы, пора созывать международный трибунал, в общем, мы приближаемся к Нюрнбергу. Жестокая правда в том, что ты понимаешь значение слов «вся жизнь впереди», когда вся жизнь уже позади. Проще некуда. И тогда человек раздваивается и растраивается, превращаясь в толпу сожалеющих о прошлом людей. Но это не изменяет жизнь, лишь делает ее глупее. Сопровождает ее, как мажордом, легко и ненавязчиво подталкивающий к кладбищу, где собраны трупы тех, кто наконец-то все понял.

Кто изобрел жизнь? Какой-то садист. Нажравшийся плохо очищенного кокаина.

Мозг совсем не такой умный и шустрый, как рассказывают ученые. Они врут. Потому что им нужно масштабное финансирование, и вообще они ни в чем не желают себе отказывать. Они нам льстят, прекрасно понимая, что мы отдадим им значительную часть накоплений. Благотворительность – это история про путан и их клиентов, надеющихся, что после долгой болезни их ожидает бессмертие.



Я попросил убрать в красном «кадиллаке» автоматическую коробку передач и поставить механическую. Отвалил за это кучу денег, но поступил правильно. Я эту дурацкую автоматическую коробку передач охотно оставлю ленивым жирным американцам, которые выходят из дома в спортивном костюме, едут в нем на работу, возвращаются в нем с работы и в нем же расхаживают по дому, – с утра до вечера в толстовке и трениках. Покажите мне человека в спортивном костюме – и я почувствую себя как больной, который бродит по палате среди каталок и бутылок с дистиллированной водичкой в поисках грязного сортира, который к тому же вечно занят. В спортивном костюме ощущаешь себя лежачим больным, только на улице. Чтобы всем сердцем возненавидеть спортивный костюм, надо посидеть за решеткой. Вот где полностью теряешь человеческий облик. Начинаешь с двухдневной небритости, потом одеваешься кое-как, не вылезаешь из треников, оттягиваешь агонию, жадно смотришь телевизор, который действует как анестезия, а в конце прыгаешь с табуретки, привязав к шее веревку, другой конец которой закреплен на лейке душа. Тюрьму я видел вблизи. Много месяцев. В тюрьме вонь смерти чувствуешь раньше, чем вонь согнанных вместе людей. А они тоже воняют. До срока узнаешь, как распадается полотно жизни, как это происходит, если получил незавидную привилегию наблюдать, как заключенные стремительно теряют человеческий облик. В тюрьме такого насмотришься, что сразу поймешь, как устроена жизнь на воле. Проблема не в том, что тебя лишили свободы, а в том, что ты осознаешь опасную связь между двумя свободами – за тюремной решеткой и на воле. Тюремное заключение – отличная школа. Что бы об этом ни говорили. И как во всех педагогически идеальных школах, уроки кажутся ненастоящими. Идеальный урок угнетает. Ему не веришь. Когда выходишь из тюрьмы, что-то толкает на необдуманные поступки. В глубине души хочется обратно, в тюрьму. Чтобы проверить, насколько правдивым был урок.

Бывшие заключенные мучаются от любопытства.

Если тебе довелось побывать за решеткой, ты будешь каждый день всерьез, бескорыстно биться над тайной познания.

Тюрьма тренирует, старательно готовит к тому, чтобы заново совершать преступления. И делает она это без злого умысла. Чего, кстати, ей невозможно простить. Сама тюрьма – преступница, между прочим.

А потом, не давая ни отдыха, ни передышки, меня опять принимается терзать крутящаяся в голове мысль – мысль о пустой тумбочке.

На улицах вообще никого. Я катаюсь по пустому району, мечусь в клетке из домов – никого. Бессонница отошла в область воспоминаний, сейчас все спят, а если не спят, творят невесть что во мраке своих квартир, а не на улице, у меня одного хватило духу бросить вызов нашему жуткому климату. Говорю вам: я катаюсь уже полчаса, а еще никого не встретил, клянусь, я не вру. Зачем мне врать? Вокруг словно лабиринт из крашеных бетонных домов, он окутывает, но не защищает, к морю больше не тянет, почему – сам не знаю. Проходит полчаса, и наконец-то я вижу человека, который заходит в подъезд, вижу его какое-то мгновение: тридцать с хвостиком, высокий, спортивный, совсем не похож на меня – видно, что он как-то примирился с жизнью, но у меня в голове звучит тихий, хрустальный шепот: «Да это же я». Хотя у меня с ним нет ничего общего. Просто я наделяю своими надеждами первого встречного, который, в отличие от меня, еще не утонул в корыте с несчастьями, гляжусь в него, как в кривое зеркало.

Наконец в четверть седьмого я нахожу себе применение. Поеду-ка навещу своего наставника, того, который много лет назад меня учил, объяснял, что такое хорошо и что такое плохо.

Ну а до остального пришлось доходить самому, ясное дело.

У меня есть ноги, чтобы ходить. А я люблю прыгать. Хитрые прыгают. Иногда попадая в лужу. Не угадаешь, где она, лужа. Лужи встречаются где угодно. Как сорняки. Для хитрецов нет справедливости, есть только случайность. Что еще хуже.

Дверь открывает его сестра с заспанным лицом – женщина лет семидесяти-восьмидесяти, совершенно никчемная, посвятившая жизнь уходу за братом, то есть за моим наставником Миммо Репетто.

Настоящей легендой.

Четверть седьмого, Миммо, конечно, не спит, он всю жизнь воюет с бессонницей, как с назойливой мухой, приставучей, недохнущей мухой. Миммо может класть снотворное в ромашковый чай вместо сахара, все равно оно на него не действует, глаза раскрываются еще шире, словно их держат подпорки – как те, на которых в Таиланде ставят дома. Крепкие, прочные.

Вхожу в гостиную и вижу Миммо в шикарной желтой тунике, которую я привез ему из турне по Венесуэле. Свежевыстиранная туника нежно подрагивает на теле, изнуренном семьюдесятью девятью годами жизни, которую он прожил на полную катушку, воспоминания Репетто – не шутка. На руках у него витилиго, что, признаюсь честно, всегда производило на меня некоторое впечатление, зато пальцы… Про пальцы можно роман сочинить: длинные и тонкие, как скальпель хирурга, шесть утра, а они порхают по клавишам черного рояля. Миммо не смотрит на меня, он сосредоточен, как астронавт, впервые полетевший в космос.

Он играет Баха, говорит мне его сестра, с видом восторженной медсестрички Красного Креста сообщает: «Это Бах», – а я и не знал. Она впивается в меня глазами и трижды шепчет сладким, как у редкой тропической птицы, голоском:

– Бах, Бах, Бах.

Словно порочная женщина, она получает наслаждение от того, на что сама не способна. Зато брат способен. На свете полно таких, как она, вечно остающихся в тени: прикрываясь услужливостью, они превращаются в непробиваемых и нестареющих раков-отшельников. Но потом, не говоря ни слова, сестра Миммо возвращается в постель. Старухе непременно хотелось сообщить мне, что звучит музыка Баха.

Пока маэстро играет, я не раскрываю рта: по традиции даже голуби и посудомоечные машины во всей округе умолкают. Я лишь подхожу поближе, чтобы почерпнуть что-нибудь еще из этого чудовищного, неиссякаемого источника знаний, а пальцы Миммо летают и порхают, без устали строят воздушные замки, выполняя отточенные, беспрерывные движения, опускаясь на черные и белые клавиши, звучит поэзия, Данте, Леопарди и Кардуччи прогуливаются под ручку, соединенные удивительными пальцами маэстро. Поэзия несколько утрачивает поэтичность, когда я приближаюсь и обнаруживаю, что из тощего тела маэстро торчит катетер, из тела, которое вот-вот распадется на клочки, плоского, похожего на дырявую майку.

Как грустно! Представьте только, что этот человек тремя звучными аккордами разрушал безмятежные семьи с тридцатипятилетним стажем. Чтобы заполучить Миммо Репетто на одну ночь, женщины устраивали между собой бои крутейших дзюдоисток и каратисток. Но это было много лет назад.

Чем быстрее он играет задорную мелодию Баха, тем сильнее дергается катетер, я боюсь, что, если Миммо вложит в игру всю страсть, катетер вылетит, а я не умею его вставлять, придется звать его сестру, которая еще неизвестно когда продерет глаза и притопает… Не хочется, чтобы за это время мой учитель Миммо Репетто распрощался с жизнью.

Слава богу, катетер выдержал игру на рояле.

Доиграв сонатину, Миммо словно выходит из глубокой комы. Он весь потный, как мальчишка после игры в футбол. У него грипп. Наконец-то он замечает, что я в восторге замер в двух шагах от него. Миммо резко встряхивает в воздухе пальцами, которые теперь напоминают хлысты. Ради того, чтобы еще раз увидеть его жест, я не раздумывая брошусь в огонь. Это невероятно красиво. Наконец Миммо говорит:

– Тони, подай мне судно.

А зачем тогда чертов катетер? Кто знает. Я, разумеется, нет. Список заболеваний Миммо Репетто занимает не меньше трех страниц тетрадки в полоску. Даже лечащий врач не все помнит. Каждый новый день, прожитый Миммо, – случайность, которой поражаются все причастные к сфере здравоохранения.

Ясно, что после энергичного стука по клавишам любой маэстро преклонного возраста хочет пописать. Миммо не встает с инвалидной коляски, поэтому я протягиваю ему судно. Он подсовывает его под себя и под громкий шум льющейся на металл жидкости невозмутимо объявляет:

– Тони, у тебя все плохо.

Миммо Репетто не только играет как бог, он читает мысли, роящиеся в моей глупой, прозрачной голове.

– Да нет, – вру я, – наоборот, я скоро уезжаю в интересное, долгое турне.

Миммо мне ни секунды не верит, он только пристально глядит на меня, а потом повторяет с еще большей уверенностью:

– У тебя все плохо, Тони. – И протягивает вонючее судно, а я не знаю, куда его пристроить, поэтому водружаю на столик между диванами, кое-как подвинув целую гору серебряных безделушек.

Не стоило этого делать, Миммо ругается, как злой пес:

– Ты что творишь, зачем ты поставил его на столик? Можешь сходить и вылить в туалет?

Как же я не догадался… Бросаюсь в ванную. То есть не бросаюсь: если не хочешь разлить мочу, двигайся осторожно. И вообще, вдруг я накапаю на новые мокасины? Поэтому я медленно и чрезвычайно осторожно шагаю по длинному коридору – все равно что пешком прохожу туннель под Монбланом.

Проявив талант циркового эквилибриста, возвращаюсь в гостиную. Теперь и я взмок. Миммо сидит ко мне спиной, утонув в инвалидном кресле, и смотрит в окно. Напротив возвышается уродливое здание.

«Город – это стоящие один за другим уродливые дома, разве нет?» – думаю я.

– Иди-ка сюда, взгляни! – зовет он.

Я подхожу к Миммо сзади, кивком он указывает на окно напротив – единственное окно в этом уродливом доме, где горит свет. Мужчина и женщина лет тридцати танцуют вальс. Я не верю своим глазам. Эти безумцы полседьмого утра весело, с чувством отплясывают вальс. На нем пижама, на ней – ночная рубашка, они ненадолго вспомнили о прекрасном, чтобы как-то сгладить серые, далекие от прекрасного дни.

Они не смеются, а, наоборот, серьезны, как филины.

Наверное, когда доиграет пластинка, он пойдет бриться, она в душ, а потом начнется обычный день, похожий на все остальные, – они отправятся на работу. У меня нет слов, чтоб описать то, что я вижу в окне напротив. Эти двое излучают счастье, даю на отсечение любую часть тела.

– Они это проделывают каждое утро, а я каждое утро на них смотрю. И всякий раз, когда я на них смотрю, я говорю себе, что пора заканчивать с этой мерзкой жизнью, – говорит мне Миммо Репетто так, что у меня перехватывает дыхание.