– Не знаю… Командир-то не я.
– А ты представь на миг, что ты.
Владимир задумывается:
– Ну, сказал бы что-нибудь такое, чтобы они не чувствовали себя всего лишь пушечным мясом.
Лейтенант улыбается, но в улыбке этой есть оттенок жестокости.
– Они и есть пушечное мясо, Владимир. Как и мы с тобой. Это же Легион, ты не забыл? И все мы – пушечное мясо.
– Ну не знаю, как иначе сказать… Вы же поняли.
– Да, я тебя понял. – Пардейро вновь подносит к глазам бинокль и рассматривает городок. – Ладно. Ступай и скажи, чтобы готовились к выходу. Мы выступаем.
– Слушаюсь.
Через десять минут готовые к маршу легионеры собираются на маленькой эспланаде, у выщербленной пулями стены.
– Становись, – зычно командует Владимир. – Равняйсь. Смирно!
Солдаты на расстоянии локтя один от другого выстроены в три шеренги. Лейтенант разглядывает бородатые, усталые, покрытые пылью и пороховой копотью лица, воспаленные глаза, грязные рубахи, расстегнутые на груди, перекрещенные патронташами и подсумками, полупустые фляги, карманы, оттопыренные консервными банками или сухарями. Уцелевшие бойцы 3-й роты несут на плечах винтовки со штыками – единственное свое достояние. Все прочее – одеяла, вещевые мешки, дополнительное снаряжение – они растеряли в последних боях. Кое-кто из легкораненых перевязан грязным тряпьем, у многих полуразвалившиеся альпаргаты стянуты веревками и обрывками материи. Даже Тонэт, неразлучный с капралом Лонжином, выглядит так, словно несколько раз доходил до края преисподней и возвращался оттуда, – он еще больше отощал, из коротких штанин торчат голые грязные ноги, драная рубаха, штык через плечо. Кисточка легионерской пилотки болтается над сопливым носом, а в налитых кровью глазах, где застыла ледяная отчужденность, не осталось и тени прежней ребячливости.
– Вольно!
Легионеры расслабляются, складывают руки на стволах винтовок. Пардейро на миг впадает в нерешительность. «Желающие погибнуть», вспоминается ему. Этих людей, пребывающих на грани полного изнеможения, – и этого мальчишку, пристальный взгляд которого выражает готовность повиноваться беспрекословно, – не проймешь словесами об отчизне и знамени. Не подействует – слишком уж близко подошли они к темному берегу. Среди них есть и побывавшие на каторге, и бывшие анархисты вроде Лонжина, и поразительно, что за эти шесть дней никто даже не попытался перейти на другую сторону.
– Я видел, как вы дрались, – громко и отчетливо говорит лейтенант. – Вы преподали врагу урок и заслужили отдых… Однако наши товарищи – там, внизу, – без нас не справятся. Это не заурядная пехтура, а легионеры XIX бандеры, но они не знают местности и слишком дорого заплатят, если пойдут одни. Они просят помочь им. Мы сражались в Кастельетсе и знаем там каждый дом и каждый метр. Кроме того, красные заставили нас уйти оттуда, уйти, оставив там наших павших товарищей. Я – легионер, и мне не нравится, что меня выбили из городка, и потому я намерен расквитаться с ними.
И замолкает на миг. Он не смотрит на сержанта Владимира, но чувствует на себе его взгляд. Одобрительный взгляд.
– Я мог бы вызвать сейчас желающих погибнуть… – продолжает лейтенант. – Но мы с вами – товарищи по оружию, братья по крови. И я спрошу иначе.
И снова смолкает, ведя глазами по лицам замерших в строю. Потом останавливает взгляд на Тонэте.
– Смирно! – подает он команду.
Легионеры – и с ними Тонэт – вытягиваются, вздергивают головы, стискивают челюсти.
– Кто не хочет оставлять меня одного – шаг вперед!
И двадцать девять с половиной человек делают этот шаг.
Гипсовая и кирпичная пыль покрывают лицо Хулиана Панисо, как маска, по которой прочертили борозды струйки пота. Скорчившись за баррикадой, сложенной из мешков с землей, мебели, матрасов, которые вынесли из соседних домов, Хулиан, страшно ругаясь, пытается совладать с автоматом МР-28 – у него заело затвор.
– Да возьми другой, – подает совет Ольмос.
– Какой еще, на хрен, другой?.. Это мой автомат, мать его так.
Франкистские пули жужжат совсем близко, стучат о стены домов, с чмоканьем впиваются в бруствер. Панисо продолжает нетерпеливо возиться с автоматом, пытаясь поддеть затвор кончиком ножа. Ничего не выходит.
– Экстрактор накрылся, патрон не извлечь.
– Ну, высунь нос и расскажи об этом фашистам.
– А ты вообще молчи.
Ольмос протягивает руку:
– Дай-ка я гляну. Я разбираюсь в железяках.
– Я люблю эту тарахтелку. – Панисо протягивает ему автомат. – Наладишь – я стану человеком.
– Да уж, это тебе не повредит.
Подрывник оглядывается по сторонам. На баррикаде, время от времени высовываясь из-за бруствера или просовывая ствол в импровизированную бойницу, человек десять республиканцев перестреливаются с франкистами, находящимися очень близко. При поддержке бронетехники – Панисо разглядел по крайней мере два легких германских танка, прозванных «чернышами», – противник – видно, что со свежими силами, – сразу начал яростную атаку. И заставил красных оставить кооператив, где торговали маслом, и винную лавку. Республиканцы держат теперь оборону, имея позади церковь, городскую площадь и главную улицу, а остатки ударной саперной роты, потерявшей две трети бойцов, засели за баррикадами на узких улочках возле церкви.
Пригнувшись, Панисо бежит вдоль баррикады до подвала особняка – лепной герб, некогда красовавшийся у него на фронтоне, сшиблен наземь и разбился на куски – и заглядывает внутрь, в полутьму. Там трое раненых ожидают, когда их эвакуируют в тыл, а в стороне, у стены лежат их оружие и амуниция – допотопная французская винтовка Бертьена, не менее древний мексиканский карабин и русская трехлинейка со штыком. Панисо, недолго думая, хватает ее, убеждается, что патронов подходящего калибра в подсумках достаточно, пристегивает их к поясу. Потом вставляет обойму с пятью патронами калибра 7,62, лязгает затвором, досылая заряд в ствол. От этого звука один из раненых открывает глаза, слабым голосом спрашивает, как там дела снаружи.
– Могло быть хуже, – отвечает подрывник.
– Мы бьем или нас?
– Вроде как ничья… Тебе надо чего-нибудь?
Раненый приподнимает перетянутый окровавленной тряпкой обрубок:
– Новая рука бы не помешала. Прежнюю разрывная пуля оттяпала.
– Чего нет, того нет, товарищ.
– Я так и думал.
Выйдя наружу, Панисо видит, как по одной стороне улицы к нему приближается цепочка людей – они идут, пригнувшись и прижимаясь к стенам домов. Среди солдат он замечает и старшину Канселу. Панисо тоже приникает к фасаду и ждет.
– Пополнение, – говорит старшина, поравнявшись.
Подрывник критически оглядывает солдат. Их человек двадцать – все очень молоды, и вид у них испуганный, они не знают, чего ждать здесь, где оказались.
– Сопляки, – говорит он разочарованно.
– Все, что есть, – кивает Кансела. – Вчера их сильно потрепали на Файонской дороге, убили капитана и лейтенанта. Это было их боевое крещение, и они еще не пришли в себя. Так что их повзводно распределили по другим частям в виде подкрепления. Нам достались эти. Но сержант у них дельный… – Обернувшись, он зовет: – Касау!
Перед ним предстает маленький, худенький, похожий на цыгана паренек – глаза у него цвета морской воды, а лицо такое смуглое, что он кажется мулатом. Ухватки мелочного торговца с ярмарки. Кансела начинает краткую церемонию знакомства:
– Гляди, Касау, это Хулиан Панисо, который остался рядовым потому, что ему так хочется. Говорит, нашивки пусть фашисты носят.
– Салют, – говорит вновь прибывший, протягивая руку.
– Панисо, – продолжает старшина, – в своем деле собаку съел. А потому забудь, что ты сержант, а он нет, и слушайся его во всем. Как меня. Понял?
Тот кивает:
– Понял.
– Ладно, оставляю это воинство здесь. – Кансела, похлопав обоих по плечу, выпрямляется. – Желаю удачи. Берегите этих сопляков, их и так мало.
Панисо удерживает его за рукав:
– У фашистов здесь танки. Два «черныша» по крайней мере. Время от времени высовываются и дают нам прикурить. У них, по счастью, пушек нет, только по паре пулеметов, но все равно радости мало… Пока они довольствуются этим, но если попрут – небо с овчинку покажется. У нас – одно противотанковое ружье.
– Какое?
– «Маузер TG».
– Оно даже банку анчоусов не пробьет.
– То-то и оно.
– Так я-то чем могу помочь?
– Подкинь-ка нам сколько-нибудь бутылок с зажигательной смесью и пару ящиков гранат.
– Неужто уже ничего не осталось?
– Мало.
– Ладно, постараюсь.
– Постарайся. А кто наводчик-то у нашей пушчонки?
– Я. Когда вернусь.
Кансела удаляется, а Панисо и сержант смотрят друг на друга.
– Табачок есть? – спрашивает подрывник.
– Есть немного. И самокрутки готовые.
– Как славно-то.
Присев на корточки, они покуривают, обмениваясь впечатлениями. Солдатики с винтовками между колен привалились спинами к стене и застыли в ожидании. Происхождение каждого узнается с первого взгляда: одни по виду принадлежат к среднему классу, и заметно, что они не горят желанием воевать; другие – достаточно взглянуть на их руки – дети рабочих и крестьяне, покорно принявшие то, что им выпало. Однако вполне ясно, что и те и другие, только дай им волю, побросают свои винтовочки и разбегутся. Почти все втягивают головы в плечи при жужжании пуль или грохоте недальнего разрыва. Сержант рассказывает, что их после призыва поначалу послали служить в батальон, которому поручено было всего лишь охранять берег в восточной зоне. Не робей, ребята, твердили им, вы и выстрелов-то не услышите. А потом в один прекрасный день погрузили в эшелон и привезли на Эбро.
– А ты? – спрашивает Панисо.
– Да я тоже думал, что будем в береговой обороне. Подмазали кого надо, чтобы отправили служить в эту часть, а оно видишь, как обернулось…
– Не обидишься, если я спрошу?.. Ты цыган?
Светлые глаза смотрят с опаской.
– Тебе зачем это знать? Я что, похож на того, кто кур ворует?
– Да нет, из чистого любопытства. У меня в Союзе были друзья-цыгане.
Лицо Касау разглаживается.
– Шахтер?
– Бурильщик первой категории.
– Да, во мне есть цыганская кровь. Со стороны матери. А еще я был бандерильеро.
– Не свисти.
– Ей-богу. Выступал в квадрилье Альгабеньо.
– Ну надо же, как бывает в жизни. Вроде я тебя видел на арене.
– Может, и видел. Но судьба развела. Маэстро стал фашистом, а я вот – перед тобой.
– А как же тебя в сержанты произвели? Полковую школу, что ли, кончил?
– Конечно. Но вдобавок имелось у меня кое-что раньше. Летом тридцать шестого мы с приятелями собрали отряд, реквизировали грузовик и стали колесить из города в город. И даже одного епископа расстреляли. От Кастельона до Валенсии ни одного фашиста в живых не оставили.
– Кое-кто, может, все же уцелел?
Касау улыбается, преисполненный пролетарской гордости:
– Поверь, ни единого. Отряд наш назывался «Дети Ленина».
– Прямо Ленина? Ни больше ни меньше?
– Да.
– Ну то есть знаешь, куда там нажимать, чтоб винтовка выстрелила?
– Уж будь покоен.
– А в бою бывал?
– Опыта маловато, конечно. Но после вчерашнего уже книжку могу написать.
– Тяжко пришлось?
Касау затягивается окурком сигареты так глубоко, что пламя почти обжигает ему ногти. Задержав дым, очень медленно выпускает его.
– «Тяжко» – это мало сказать, – произносит он наконец. – Нас послали следом за тремя танками и даже не сказали, что там впереди. Танки сильно оторвались от нас, и два были подбиты. Франкисты стали щелкать нас, как куропаток: перед боем было нас двести девяносто четыре человека, а когда назад пришли – двести семь. Да еще многие в плен попали… Капитана Мадонелля убили, и лейтенанта тоже, а наш политкомиссар, гораздый речи толкать, оказался последней сукой – сгинул куда-то, как сквозь землю провалился.
– Теперь понятно, почему у твоих ребятишек вид такой смурной… – кивает Панисо.
– Станешь тут смурной…
Подрывник прячет окурок в жестяную коробочку и, хлопнув по прикладу винтовки, встает, чтобы из-за бруствера беглым взглядом оценить обстановку. И снова прячется. Неприятельский огонь немного утих. Франкисты почти не стреляют, и непонятно пока, хорошо это или плохо.
– Говори, чего нам делать, – требует Касау.
– Пока что размести своих мальцов вон в этом доме и вон в том, видишь? – показывает Панисо. – И скажи, чтоб не жались друг к другу, в кучу не сбивались. Вместе, конечно, веселей, но и шансов, что ухлопают, больше. Распредели их по одному, по двое на отделение к тем, кто там сидит. И пусть тихо сидят, носу не высовывают, если только не начнется настоящая мясорубка.
– А я?
– Будь при мне, если хочешь. И пойдем поглядим, что да как.
Касау тоже собирается выглянуть из-за бруствера, но останавливается. Обрывает движение на середине, словно по здравом размышлении передумал.
– А известно, кто там против нас?
– Легионеры.
– Ох, мать…
Арагонцы из XIV бандеры Фаланги, взявшие восточную высоту, удерживали ее лишь два часа. После ожесточенного обстрела, заставившего их прятаться в трещинах скал, республиканцы, не дав им ни перестроиться, ни перезарядить оружие, ни укрепиться как следует, пошли в контрнаступление. Когда наконец сумели приподнять головы и приготовить оружие, противник был уже в нескольких метрах и вел яростную атаку. И фалангисты, еще недавно захватившие высоту, а потом оказавшиеся под орудийным огнем, после недолгого сопротивления извели последние патроны и гранаты и вынуждены были отступить в беспорядке, а вернее – бежать в панике.
Пу-у-ум-клак-клак.
Сатуриано Бескос и его товарищи с разряженными винтовками, с пустыми патронташами мчатся вниз по склону, прячась за скалы всякий раз, как вблизи разрывается мина. Кое-кто останавливается подобрать раненых, но большинство несется дальше в слепой панике, не обращая внимания ни на что, кроме возможности спасения. Пущенные с хребта 81-миллиметровые мины прилетают по длинной пологой дуге без предупреждения, беззвучно и рвутся, разбрасывая во все стороны осколки камней и стали, состригая кустарник, калеча и убивая людей.
Пу-у-ум-клак-клак.
Вот одна мина рвется впереди – так близко, что Бескос видит оранжевый сполох, и плотный сгусток пыли и воздуха бьет ему в лицо, отбрасывает назад. Чувствуя, как бесчисленные осколки жалят его в голову, в грудь, в руки, он падает на спину, ударяется затылком и, оглушенный, ворочается на земле, тщетно пытаясь встать.
Миномет, о господи. Миномет.
Это первое, о чем он испуганно думает, едва лишь вновь обретя способность думать. И в меня, похоже, попали, эти сволочи меня изрешетили. А я, как назло, не надел каску. Но вот ему удается наконец пошевелиться, и он с тревогой ощупывает себя – грудь и руки, – отыскивая раны. Голова словно онемела, и какое-то странное тепло разливается по лбу между бровей и вниз, к носу. Тогда он дотрагивается до лба и потом, взглянув на пальцы, замечает на них кровь.
Осколком мины – в голову. Боже мой…
Он продолжает в испуге ощупывать голову, пытается пальцами определить, глубока ли рана под сломанной костью. В этот миг он видит склонившееся над ним грязное, закопченное лицо Себастьяна Маньаса.
– Не трогай, – говорит тот. – Дай я посмотрю.
Осматривает рану и с улыбкой хлопает Бескоса по щеке:
– Дурачина ты, камнем ушибло. Всего лишь.
– А кость?
– Цела твоя кость. Кожу рассекло, и шишка вскочила.
Бескос сплевывает едкой горькой слюной:
– А чего же кровь хлещет, словно свинью зарезали?
Маньас осматривает теперь его грудь и руки.
– То же самое. Мелкие камешки отскочили.
– А яйца?
– На месте. Ничего им не сделалось.
– Точно?
– Точней некуда.
– Ну слава богу.
Покуда Маньас обвязывает ему лоб платком, совсем неподалеку разрывается еще одна мина, летят во все стороны камни и земля, засыпая припавших друг к другу парней.
– Давай-ка выбираться отсюда, Сату.
Он помогает товарищу подняться, одной рукой обнимает его за плечи, другой – обхватывает вокруг поясницы.
– Да не надо, я сам могу, – возражает Бескос.
– Чего ты можешь, дурачина?
Так, в обнимку, они спускаются по обратному скату высоты и присоединяются к тем, кто уже успел убраться из-под обстрела: они собрались на прогалине в сосняке, на тех самых позициях, которые две роты занимали в ночь перед атакой на высоту.
– Пилотку потерял, – спохватывается Бескос.
– Да ладно. Другую возьмешь – сегодня их вдоволь.
Один за другим, запыхавшись от бега, еле переводя дыхание, появляются оборванные фалангисты, валятся наземь, переглядываются. Водят еще ошалелыми, блуждающими глазами, ищут товарищей. Лоренсо Паньо и капрал Авельянас при виде Бескоса и Маньаса идут им навстречу. Все четверо обнимаются.
– Врезали нам от души, нечего сказать… – говорит Паньо.
Бескос озирается по сторонам, ища ребят из своего отделения.
– Тресако не видали?
– Нет.
– А Доминго Ороса?
– Тоже нет.
Авельянас оглядывает его забинтованную голову:
– Что это?
– Маньас говорит – пустяки. Камнем попало.
– Разукрасили тебя на славу…
– Да уж.
Фалангисты смотрят на хребет высоты:
– На этот раз мы даже рыпнуться не успели…
– Они, сволочи, времени нам не дали. Только шарахнули в последний раз из пушек, как уже оказались в двух шагах.
– Это интербригада, кажется. Слышал, как они вопят не по-нашему.
– Вот же мрази… Что они тут забыли? Какого дьявола их принесло сюда, испанцев убивать?!
– Орды марксистов, как говорит Саральон.
– А что про него слышно?
– Да он где-то здесь… Видели недавно.
– Цел?
– Ни царапинки.
– Вот ведь… Не зря говорят: «Уроду нет переводу».
– А вот капитана Лабарты чего-то нигде нет.
– О черт… Крутой мужик…
– Я видел его наверху – он пытался собрать людей и дать отпор, – вмешивается Авельянас. – Однако ничего не вышло, а чем дело кончилось – неизвестно. Знаю только – он не спустился. А кто не спустился, тот – сами знаете… – Он выразительно чиркает себя пальцем по горлу.
– Фалангистов они в плен не берут, – мрачно кивает Паньо.
– Интересно бы знать почему, – ворчит Маньас. – Я ведь не просил напяливать на меня синюю рубаху.
– Это ты республиканцам будешь рассказывать, когда они тебя возьмут, – отвечает Авельянас. – Для них мы все одним миром мазаны – и те, кто на передовой, и те, кто в тылу разгуливает.
– Наши не разгуливают! – обрывает его Паньо. – Наши сражаются! Выпалывают сорную траву коммунизма.
Капрал Авельянас беспокойно оглядывается вокруг и трогает его за руку:
– Кончай митинговать… Нашел время…
– Так ведь и мы с ними не церемонимся, – не унимается тот. – Помнишь тех, кого Саральон вывел в расход, когда мы взяли высоту? Всех – от сержанта и выше.
– Хватит, я сказал, – обрывает его капрал.
Бескос достает кисет и пытается свернуть самокрутку, однако выпачканные засохшей кровью пальцы так дрожат, что табак сыплется мимо.
– Дай сюда, – говорит Маньас и забирает у него кисет.
– Беспокоюсь за Тресако и Ороса, – говорит Бескос.
– Я тоже.
Авельянас смотрит ему чуть пониже лба под повязкой:
– Как котелок-то твой? Болит?
– Ощущение такое, будто внутри мечется ошалелая крыса.
– А сходи-ка покажись. Давай-давай.
– Ага, вдруг да признают негодным и отправят в госпиталь, а там сестрички с вот такими сиськами… – хохочет Паньо.
– Не с нашим счастьем.
Маньас, свернув самокрутку, языком заклеивает ее и вместе с кисетом передает Бескосу:
– Держи крепче.
– Спасибо.
– Пошли, я провожу.
С третьей попытки Бескосу удается поднести огонек зажигалки к кончику самокрутки.
– Не надо. Сам дойду.
С дымящейся сигаретой во рту, с винтовкой за плечом он удаляется, поглядывая на встречных однополчан. И вдруг замечает Тресако – тот сидит, привалившись к сосне и перебинтовывает себе руку. При виде товарища встает, идет навстречу. Они обнимаются.
– Пустяки, – говорит Тресако. – Шарахнуло, когда бежали вниз, и кожу с локтя содрало. Ничего серьезного. А у тебя что?
– Камень отскочил и приголубил.
– Ага…
Тресако показывает на перевязочный пункт – домик, где раньше ночевали дорожные рабочие, а сейчас несколько санитаров принимают и сортируют прибывающих раненых.
– Пошли, пусть тебя осмотрят.
– Я туда и направляюсь.
Но Тресако удерживает его за руку:
– А как остальные?
– Живы-здоровы, только вот Ороса нигде не видно.
Тресако мрачнеет:
– И не увидите. Остался наверху.
– Да ты что?
– Капитан Лабарта перестраивал нас, и мы пошли с ним, а тут Оросу пуля прошила шею… Насквозь. Сшибла как птичку – он даже ничего сказать не успел. В полуметре от меня… А тут – красные. Ну я развернулся и рванул вниз по склону вместе со всеми.
– Вот же бедолага…
– Девятнадцать лет исполнилось месяц назад. Он родом был из Сабиньяниго, наш с тобой земляк.
– Ох, родителям горе какое.
– Не говори.
В этот миг появляется лейтенант Саральон. Он переходит от одной группы фалангистов к другой, поднимает их на ноги, проверяет оружие. Лейтенант покрыт пылью от пилотки до сапог и крайне раздражен.
– У тебя что?
– Да так… Камнем ушибло.
Саральон приподнимает повязку и рассматривает рассеченный лоб.
– На вид – ничего особенного.
– И я так думаю.
– Ну сходи тогда на перевязочный пункт, а потом назад, в строй. И соберите свои каски – они сейчас понадобятся… Майор Бистуэ сказал, что, когда передохнем немного, пополним боезапас, надо будет вернуться туда, – он показывает на вершину.
Тресако звучно сглатывает:
– Это вы всерьез, господин лейтенант?
Саральон мрачно поднимает глаза на гребень высоты, и Бескосу совсем не нравится то, что можно прочесть в этих глазах.
– За всю свою распаскудную жизнь я никогда еще не говорил так серьезно.
С этими словами лейтенант уходит прочь, а фалангисты переглядываются.
– Ну что за хрень такая, – говорит Тресако. – Вот уж точно – из огня да в полымя.
VII
Устроившись на железной скамье во дворе Аринеры, Пато Монсон с отверткой в руке отлаживает магнето НК-33 и с беспокойством поглядывает издали, как совещаются под навесом полковник Ланда, его заместитель Карбонелль, политкомиссар бригады и капитан Баскуньяна. Беседу никак нельзя назвать любезной. Они спорят уже довольно давно: Ланда и Карбонелль злятся, комиссар угрожает, Баскуньяна горячится. С той минуты, как 4-й батальон выбили с высоты Лола, девушка наслушалась такого, что имеет все основания тревожиться за его командира, которого винят в неудаче. Еще до того, как он по вызову явился на КП, Русо высказался по его адресу весьма жестко, а сейчас Пато, хоть и не слышит его голоса, но по жестам и выражению лица понимает: ничего хорошего капитана не ждет. Комиссар бьет кулаком одной руки по ладони другой.
– Выволочка, – замечает лейтенант Харпо, который проходил мимо и остановился рядом с Пато.
– Крепко достается? – спрашивает девушка.
Харпо, прислонившись спиной к стене, кивает:
– Всех собак на него вешают. Как еще не выяснилось, что это из-за него Танцор
[57] забодал Хоселито в тысяча девятьсот двадцатом…
Пато взирает на него с напускной застенчивостью, надеясь разговорить лейтенанта:
– А основания-то есть?
Харпо ерошит спутанные седоватые волосы:
– В таких делах основания – вещь относительная. Его обвинят в том, что потерял высоту, и это чистая правда: потерял. И чтобы отбить ее, пришлось перебросить туда интербригадовцев. С этим тоже не поспоришь. Однако Русо говорит, что капитан исполнял свои обязанности спустя рукава и проявил малодушие перед лицом врага, а это уже совсем другое дело.
– Я знакома с капитаном, – говорит Пато. – И не замечала за ним ничего подобного.
Харпо улыбается ей как сообщнице:
– Да уж знаем, что вы с ним знакомы… Валенсианка рассказывала, как вы флиртовали.
Наставив на лейтенанта отвертку, Пато отвечает:
– Дура она набитая, твоя Валенсианка.
Харпо смеется, а потом оба в молчании смотрят на четверых спорящих. Под навесом возле двери продолжают собираться раненые, и между ними снуют измученные врач и два практиканта: они беспрерывно оперируют, обрабатывают и бинтуют раны, вкалывают противостолбнячную сыворотку, раздают таблетки морфина. Санитары время от времени тащат к реке носилки, ведут мулов, на спинах которых покачиваются стонущие мужчины и плачущие ребятишки. В яму, вырытую за оградой, сваливают трупы и, прежде чем закидать их землей, бросают сверху несколько лопат негашеной извести.
– Этот самый Баскуньяна, – говорит Харпо через миг, – не трусливей и не расхлябанней любого из них или из нас… Но его батальон сколочен из людей, чуждых всякой идеологии и никак не мотивированных. Я лично просто уверен, что он сделал все, что было в его силах.
Пато крутит рукоятку магнето – теперь оно исправно.
– Могут быть неприятности?
– Могут. – Харпо, снова оглядев четверку у входа, качает головой. – Попадет Русо вожжа под хвост – может быть все что угодно.
– А что именно?
– Да понятия не имею… Но добра не жди.
Харпо входит в дом, а Пато остается у телефона. Она завинчивает бакелитовую крышку и вдруг видит, как Баскуньяна снимает ремень с кобурой, протягивает его Карбонеллю и отходит в сторону. Сунув руки в карманы, делает несколько шагов, словно не зная, куда направиться, а потом подходит к раненым, заводит разговор с бойцами, судя по всему, своего батальона. И наконец покидает патио. Поколебавшись немного, Пато вешает на плечо коробку с полевым телефоном и идет следом. Капитан, сняв фуражку, сидит на низенькой каменной ограде и курит, глядя на реку. На нем все та же клетчатая рубашка – вылинявшая, грязная и мятая. От него несет потом и грязью, однако он свежевыбрит, и голливудские усики подстрижены с безупречной аккуратностью.
– Товарищ Патрисия? – удивленно говорит он, заметив девушку.
Она стоит рядом и тоже разглядывает сосновые рощи, которые, то поднимаясь, то спускаясь по откосам, тянутся до самой Эбро, и крутые высоты на другом берегу. Время от времени на них мерцают вспышки, через две секунды сопровождаемые грохотом разрыва, и 105-миллиметровые снаряды, раздирая небо, как шелковое полотнище, летят в направлении франкистских позиций.
– Я тебя видела, – говорит она. – Когда ты стоял с этими…
Баскуньяна вскидывает голову и глядит на нее с интересом:
– И слышала наш разговор?
– Нет.
– Слава богу.
Капитан проводит ладонью по лицу и вновь поворачивается к реке. Он, кажется, не очень склонен сейчас к разговорам, и Пато понимает почему.
– Надеюсь, все обойдется, – робко произносит она. – И неприятностей у тебя не будет.
Баскуньяна смотрит на нее рассеянно, словно думая о чем-то другом.
– Кончились мои неприятности – причем совсем, – с легкой улыбкой говорит он. – Меня отстранили от командования.
– Не понимаю.
– Чего тут не понять? Я больше не командир 4-го батальона или того, что от него осталось. Мне приказано отправляться во второй эшелон и оставаться там, пока не разберут мои действия.
– Ты это серьезно?
– Разумеется. Именно так выразился комиссар – разберем ваши действия. Звучит как-то очень по-советски, не находишь?
– Я коммунистка.
– Знаю. Потому тебе и говорю. Ты знаешь их обороты: тот, кто не решает проблему, сам становится проблемой.
– Что за чушь.
Баскуньяна похлопывает по каменной стенке:
– Ладно, не заморачивайся… Присядь-ка.
Пато, поколебавшись мгновение, снимает с плеча телефон, ставит его на землю и устраивается рядом с капитаном.
– Мне кажется, с тобой несправедливо поступают. Ты не виноват в том, что…