Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Но он так ничего и не придумал до вечера. Когда наконец пришло время идти на свидание с друзьями, Алексей вздохнул с облегчением — уж они-то дадут дельный совет. Он отер от зеленого сока нож, сунул его за пояс вместо шпаги, нахлобучил на голову Гаврилову шляпу с полями, накинул темный плащ и выскользнул через подвальную дверь в парк.

Посыпанную гравием площадку он прошел во весь рост походкой делового человека, но у первых деревьев чувство страха опалило его знойно и пронзительно, ноги сами собой подломились, и он упал в траву. Плащ мешал ползти, пеленал ноги и цеплялся за кустарник. Еще хуже вел себя нож. Он все время поворачивался ребром, норовя изрезать одежду и поранить живот. Совершенно измучившись, Алексей подвязал полы плаща у пояса, нож взял в зубы и, извиваясь ужом, пополз дальше.

Если бы вместо плаща Алексей накинул на плечи белую простынь и шел, горланя песни, он был бы в безопасности абсолютной. Двое случайно вышедших в парк «синих» просто не заметили бы его. Но как не обратить внимание на темного, воровато ползущего человека? Как не насторожиться при виде ножа, который, подобно зеркалу, пускал во все стороны лунных зайчиков? Один из «синих», прячась за деревьями, продолжил путь за Алексеем, а другой побежал за подмогой.

Когда наш герой почувствовал опасность, было уже поздно — он был окружен! Скажи он: «Я лекарь госпожи» — и его бы оставили в покое. Князь строго приказал не чинить никакого препятствия любым выходкам «белой» дворни. Надо княжескому лекарю ползать на брюхе по мокрой траве — ползай, дьявол с тобой! Надо кухонный нож в зубах держать — хоть сжуй его, может, ты лицедей! Но Алексей встал во весь рост, замахнулся кухонной утварью и крикнул: «Прочь, окаянные!»

Через минуту его с крепко привязанными к туловищу руками, избитого, с кроваво сочащимся носом, проволокли по покоям князя и, как полено, положили у высокой, украшенной изразцами печи.

Алексей с трудом отлепил лицо от ковра и поднял голову. Небольшой, обитый темным деревом кабинет, письменный ореховый стол, украшенный наборным орнаментом, над столом портрет Петра Великого в мундире Преображенского полка, в углу — чудо искусства, изразцовая печь. На каждом изразце был изображен синий корабль на закрученной бубликом волне. Корабли были разные: шнявы, бриги, барки… Алексей изогнулся, пытаясь получше рассмотреть судна, и неожиданно для себя перевернулся на спину. При этом голова его задела чугунные каминные щипы, и они ловко ударили его по темени. Последнее, что поймал затуманенный взгляд, была хрустальная люстра — паникадило, которая падала прямо на него, чтобы вонзиться острием в распятую грудь. Алексей потерял сознание.

— Вот, ваше сиятельство… Полз… Должно, разбойник, а может, и того хуже — шпион.

Голоса доносились издалека, словно Алексей нырнул на самое дно реки, а люди на берегу бормочут, гудят неясно. Потом он почувствовал дурноту и словно медленно всплыл.

— Развяжите его, — раздался спокойный, властный голос.

Алексей, не открывая глаз, покорно позволил вертеть свое тело, но, когда цепкая, бесцеремонная рука гайдука полезла за пазуху и потянула за привязанный к нательному кресту документ, он быстро и безошибочно поймал эту руку и сдавил изо всех сил. Удар! — и он опять, не ощущая боли, стал тонуть, как вдруг мысль, спокойная и ясная: «Вот ты и у князя, гардемарин!» — остановила дальнейшее погружение.

— Перестаньте его бить. Он совсем мальчишка. Где я видел его лицо?

— Дак ведь больно, ваше сиятельство! Кровь же идет! Он мне, шельма, жилу прокусил. Еще улыбается!

Алексей действительно улыбался, потом с трудом разлепил губы:

— Ваше сиятельство, князь Черкасский, меня привела в ваш дом любовь. А бумага на груди — мой пропуск.

«Как хорошо, я у князя… Только почему меня так качает? Словно на волне…»

— Посадите его в кресло. Нашатырь к носу. Надо же так исколошматить мальчишку! А бумагу давайте сюда. Про какой пропуск он бормочет? — Князь развернул сложенную вчетверо бумагу. — Господи, что это?..

Это полное изумления и даже испуга восклицание окончательно вернуло Алексея к действительности.

— Сергей, вина! — обратился князь к лакею. — Это его подбодрит. Что ты делал в моем парке, юноша? И откуда у тебя мое послание?

— Сложными путями, ваше сиятельство, попал ко мне в руки этот документ. Его похитили из личного архива вице-канцлера.

— Бестужева? — с удивлением переспросил князь. — А при чем здесь любовь?

Алексей начал говорить увлеченно и торопливо, боясь, что князю наскучит слушать. Вначале он представился, даже низко поклонился, не вставая с кресла. Рассказ свой он начал с описания встречи в охотничьем особняке. Он поведал и про Анну Гавриловну, и про ее дочь, объяснил, как и зачем попал на половину Аглаи Назаровны, но, когда наконец дошло до того, чтобы назвать истинную причину и освятить именем Софьи свой невероятный рассказ, он смешался и умолк.

— Все это весьма интересно, — задумчиво проговорил князь, — но при чем здесь я?

— Я пришел просить вас о помощи дворянину Георгию Зотову.

В глазах князя, черных, по-монгольски разрезанных, промелькнуло что-то диковатое, свирепое, но потом выражение усталости и какой-то изнутренней печали приглушило этот внезапный всплеск.

— Зотову уже не нужна моя помощь.

— Он умер, — скорее утвердительно, чем вопросительно, прошептал Алексей. — Когда?

— Два года назад, в Верховенском остроге под Иркутском.

— Но у Зотова осталась дочь, ваше сиятельство. В прошлом году умерла ее мать, и Софье грозит монастырь. За девушку некому заступиться.

— Монастырь! — закричал князь так гневно, что Алексей забыл про боль в голове, вскочил на ноги и вытянулся перед князем, словно был в чем-то виноват. — В наше время девице опять грозят монастырем?

Черкасский с трудом встал, оттолкнул кресло и быстро заходил по кабинету. Восемь шагов в одну сторону, восемь в другую. Он хромал, и его припадающая на левую ногу фигура нелепо раскачивалась, как сбившийся с ритма маятник, фразы отрывочные, рубленые, подтвержденные решительным взмахом руки, словно подгоняли его ходьбу. Слова о доносах и предательстве сыпались на Алешу, как неприятельские ядра на палубу корабля.

— Сейчас кого ни спроси — Красный-Милашевич предал! Он, мол, негодяй, клятвопреступник. А что Милашевич? Пешка, вздорный человек. Его страсть ослепила. Ты вот тоже говоришь — любовь! Она так хороша была — фрейлина Ева. О боже мой… Что о Милашевиче вспоминать? Он от Бога уже получил по заслугам. Главный-то разрушитель — Бестужев. Это я еще тогда понял. На меня он зла не имел, и до смоленской шляхты ему дела не было. Но возжаждал власти! А хочешь служить России — выслужись перед Бироном. Сейчас Бестужев вице-канцлер и боится об этом вспоминать. Недаром все мои послания держал он в тайнике. Но я напомню… Документик-то на руках! А может, и не напомню. Зачем? Пошевелишь мозгами, так и выходит, что не очень-то Бестужев виноват. Кто в России более всех повинен в пытках да казнях? Рабский дух — вот кто. Он-то и рождает шпионов и доносчиков всех мастей. А чем больше шпионов и доносчиков, тем крепче рабский дух. Каков круговорот?

Черкасский вдруг умолк и без сил свалился в кресло:

— Помоги, курсант, болит проклятая. В камере застудил.

Алексей подбежал к князю и проворно подсунул под левую ногу обитую войлоком скамеечку.

— Так, хорошо. Теперь дай вина. Полней наливай. Я помогу дочери Зотова. Софья ее зовут? А почему ты просишь за нее?

— Она моя невеста, — еле слышно прошептал Алеша.

— Ах да, любовь. Хорошая партия. — Князь выпил вино, отер губы и поморщился, словно от вина остался горький привкус. — И приданое богатое — могила матери, каторжник-отец, у которого и могилы не сыскать. И послание это — тоже приданое. Мы его вместе с Зотовым сочинили. Слог у него был легкий. Больше всего любил в шахматы играть, все меня обыгрывал. Вот и доигрался до каторги. Человек он был богатый, но родословную имел не ветвистую. Потому я жив, а он умер, заступиться было некому. Заговор наш был игрушечный, да наказали по-настоящему. А кто за эти ужасы платить должен? Милашевич казнен, Бестужев высоко, до него не допрыгнешь. Но у меня есть для тебя подарок. Хочешь отомстить за свою невесту?

— Да! — воскликнул Алексей пылко. — Что я должен делать?

— Поступай, как найдешь нужным. Слушай. Написали мы с Зотовым послание, и шляхта его подтвердила. А дальше дела так разворачивались. Милашевич был еще на пути в Киль, только задумал предательство, а Тайной канцелярии было уже все известно. Был человечек небольшой, тихий, отцом моим обласканный. Считали верным. Но подвела его привычка. Рабский дух… Крикнул он сам себе «слово и дело», да и отнес списки смоленских шляхтичей куда следует, фамилия Зотова в этом списке стояла одной из первых. Доноситель хорошо знал отца невесты твоей и не любил. Оба они друг друга не любили.

— Где этот человек? — нетерпеливо крикнул Алексей.

— Он ждет тебя.

— Владеет ли он шпагой?

— Шпа-а-гой? — переспросил князь, словно не понимая. — Ты хочешь с ним драться на шпагах? Впрочем, воля твоя. Шпаги на полке в футляре. Нашел? Ну что ж… Пошли.

Черкасский осторожно опустил на пол левую ногу, рывком встал и, почти не хромая, подошел к простенку между двумя книжными шкафами. Неуловимое движение рукой, и деревянная панель открылась куда-то в темноту.

— Иди. Там лестница. Внизу дверь. Вот ключ. Помни, я разрешаю тебе оставить одну шпагу у входа.

— Сударь, — проговорил Алексей укоризненно.

— Таких давить надо! — закричал князь свирепо. — Ладно. Поступай с ним как хочешь. Этот человек тоже приданое твоей невесты.

Алексей стал ощупью спускаться по лестнице. Было слышно, как князь ходит по кабинету — восемь шагов к окну, поворот, восемь шагов до середины кабинета, поворот… Видно, на всю жизнь остался он пленником каменной тесной, тухло-промозглой камеры, длину которой пересчитал бессчетное количество раз, шагая из угла в угол.

Ключ сразу попал в замочную скважину. О, как ненавидел Алексей того, кто стоял сейчас за этой дверью. Будь он проклят! Пусть он будет великан, Голиаф, пусть он будет коварен, силен, искусен в шпажной борьбе. Он победит его и убьет во имя правды!

— Защищайся, мерзавец! — Алексей с силой распахнул дверь, не глядя, швырнул вперед шпагу и непроизвольно зажмурился от яркого света.

Подземелье светилось от множества лампад. На вбитых в стену крюках, предназначенных для окороков и прочей домашней снеди, висели иконы, но ни на одной из них не было всепрощающего лика Богородицы. На полу стояли зажженные свечи. Нигде ни стола, ни лежанки.

В углу под иконой, скрючившись, сидел человек. Медленно повернул он бородатое лицо, и на Алексея глянули красные глаза штык-юнкера Котова. Видно было, что он узнал своего недавнего врага и ничуть не удивился этой встрече. Он долго и внимательно рассматривал Алексея. Вдруг его фигура распласталась на каменном полу, и он пополз к двери.

— Прости, черт попутал. Прости, Христа ради… — услышал Алексей такой знакомый и чужой голос.

Своды гулко откликнулись на его мольбу, и эхо заметалось от стены к стене, от иконы к иконе.

Алексей медленно опустил шпагу. Он смотрел на Котова в оцепенении, и страшно ему было оттого, что Котов приближается, что этот жалкий человек сделает сейчас что-то совсем не то, что нужно от него Алексею.

— Прости меня жалкого, — скулили и хныкали стены. — Черт попутал…

В этом «прости» не было и тени раскаяния, а только заученность потерявшей смысл фразы и тупая усталость, а уничижительная поза была не более чем покорно разыгранный спектакль.

«Это ужасно… Это мерзко! Зачем это лицедейство? Ведь он ничего не понял, не устыдился. Видно, непосилен для его мозгов труд уразуметь, что писать доносы — грешно. Даже Иуда понял, что он предатель, а этот… нет. Он словно сочувствия к себе выпрашивает. Бедный ты бедный, скудоумный рабский дух. Не приближайся ко мне!..»

Котов дополз до Алексея, встал на колени и замер, словно забыв, зачем он здесь и кто перед ним стоит, потом встрепенулся и потянулся к Алешиной руке губами. Этого юноша уже не мог вынести и опрометью бросился вон из подземелья.

— Ну что? Дрались? — спросил Черкасский, когда Алексей вернулся в кабинет.

Тот отрицательно мотнул головой. Язык был словно чужой, к горлу подступила тошнота, а рана на голове, нанесенная гайдуками князя, раскалывала голову надвое.

— Шпага у него осталась?

Алексей кивнул.

— Хоть бы закололся, что ли… — сказал князь с тоской. — Я уж ему и веревку подбрасывал. Там крюков набито для всех котовых земли русской. Духа у него не хватает. Не герой… Что с ним делать? Я его вой уже слышать не могу.

Алексей хотел было сказать, что хорошо знаком с Котовым, но собственные беды показались ему такими маленькими, что он промолчал. Как накажешь штык-юнкера Котова, доносчика не по расчету или принуждению, а по раболепной любви к порядку в той грозной машине, необходимым винтиком которой он являлся, машине по имени Государство Самодержавное?

Если бы он был молод и полон сил, если бы его взяли ночью, не объясняя вины, били, пытали, а потом засадили в темницу восемь шагов длины и сгноили заживо…

— Если бы он мог повторить путь Георгия Зотова… — хмуро сказал Алексей.

— Вспомнил, где я тебя видел! — воскликнул вдруг Черкасский. — Не убегай ты тогда в женском платье, я бы не нашел Котова.

— Так вы были тогда в театре, ваше сиятельство?

— Приходи завтра. Лакей пустит тебя в любое время. Софье напиши, пусть приезжает в Петербург. Я все сделаю для дочери Георгия Зотова и твоей невесты. А сейчас иди. Устал…

Этой же ночью от дома Черкасских отъехала карета с задернутыми шторами.

— Ну, Петр, путь долгий, — сказал князь старому слуге. — Жду тебя через год. Устрой своего подопечного в Козицкий монастырь. — А про себя добавил знакомую формулировку: «В котором содержать его вечно и в монастырских трудах никуда неотлучно».

Забегая вперед, скажем, что служивый человек князя Черкасского не довез Котова до суровой обители, потому что арестант умер на подъезде к Тобольску от непонятной болезни.

23

Измученный, худой человек смотрел из зеркала на Бестужева: под глазами чернота, кожа сухая, нездоровая, шея торчит из жабо, как у недоросля в кафтане с чужого плеча. Он скосил глаза и увидел свой профиль, обвислый нос вызвал в памяти образ парусов в штиль, никуда не плывет его корабль, на месте болтается. Приемная императрицы поражала обилием зеркал, себя можно было увидеть и сзади, и спереди, да не одного, а сразу нескольких.

По зеркалам прошло движение — яркие, павлиньи краски, это из спальни императрицы неслышно вышла статс-дама Мавра Егоровна, первая интриганка и сплетница при особе императрицы, она имела с вице-канцлером свои отношения. Пакостив ему по мелочам, она умело играла почти доброжелательность, мол, я-то за вас, Алексей Петрович, всей душой, но обстоятельства велят скрыть мое хорошее к вам отношение. Муж Мавры Егоровны — достойный Петр Иванович Шувалов — был откровенно враждебен к Бестужеву. Он пока только действительный камергер и лейтенант лейб-медик, но недалек тот час, когда взлетит он очень высоко.

— Ее императорское величество не могут вас принять. — Лицо Мавры Егоровны словно украшено маской-улыбкой — надменной, хитрой и угодливой.

— Я пытаюсь попасть к государыне третий день. А на сегодня их величество сами назначили аудиенцию, — раздраженно сказал Бестужев.

— Матушка государыня в постелях… с грелкой…

— И Лесток при ней? — не удержался от вопроса вице-канцлер.

— Так где ж ему быть, как не при особе императорской, если у нас колики?

Бестужев напряг лицо, боясь, что прошедшая по нему судорога станет слишком заметной. Мавра Егоровна бесстрастно улыбалась, и, только когда дверь за вице-канцлером захлопнулась, она рассмеялась в голос, заранее предвкушая, как будет описывать мужу эту сцену.

А у государыни Елизаветы действительно болел живот, в этот момент ей было не до государственных дел.

Желание немедленно увидеть императрицу было вызвано у Бестужева сообщением о скором приезде Шетарди. Еще месяц назад русский посол Кантемир депешировал из Парижа: «Министерство здешнее вложило себе в мысль, что после открытия вредных и богомерзких умыслов маркиза Ботты, присутствие Шетардиево при дворе вашего величества признают весьма нужным…»

Императрица отнеслась к этому посланию весьма благосклонно. Ее не столько интересовал приезд Шетарди — хоть кавалер он отменный и в комплиментах мастак, — сколько приятны были оценки французского двора этого негодяя Ботты.

Как стало известно Бестужеву, Шетарди выехал из Парижа тайно и без верительных грамот. Чтобы решиться на такую поездку, надобно иметь все козыри на руках, a козыри — это, конечно, бестужевский архив. Еще знал Бестужев, что посол Дальон взбешен приездом Шетарди. Уж кто-кто, а бывший посол умел присваивать себе чужие победы.

Бестужев приготовился к худшему, а пока решил представить Елизавете экстракты из перлюстрированной иностранной корреспонденции. Послы английский, шведский, австрийский весьма не жаловали Шетарди и отзывались о нем крайне откровенно. Но к Елизавете не попасть, Лесток поставил заслон и, конечно, употребит все свое усердие, чтобы продержать Елизавету в постели как можно дольше, болтая ей всякий медицинский вздор.

А может, и минует вице-канцлера беда. Проныра Яковлев божится, что архив не попал в руки его врагов, что-де это доподлинно известно. Языком-то молотить не трудно, особливо если хочешь себя обезопасить, оправдать денежки, которые каждый месяц получаешь в счет будущих заслуг.

Пока ждал парома, пока плыл через Неву, глядя на неустанную, бестолковую работу волн, Бестужев несколько успокоился, прошло бешенство и навалилась привычная тоска, серая, как это низкое осеннее небо. А может, не тоска это, а страх? Сколько же может человек существовать в этом изнурительном страхе?

Яковлев встретил его спокойно, без подобострастия глядя в глаза, последнее время он все словно по углам жался, а сегодня вдруг успокоился, словно имеет на это право.

Как только вице-канцлер сел за стол, он положил перед ним небольшую, каллиграфически написанную записку. Бестужев пробежал ее глазами и молча посмотрел на своего секретаря.

— Письмо получено не почтой. Чиновник из отдела перлюстрации писем передал… и без всяких объяснений. Он сам толком ничего не знает.

— Где он? — Вице-канцлер постучал пальцем по записке.

— Этот человек просит аудиенции на завтра.

— Найдите его сегодня. Найдите его сейчас.

Бестужев еще раз перечитал записку. Спокойный, деловой тон, ни тени заискивания и уничижения. Кто он? Наверное, иностранец… Хотя для иностранца он слишком искусен в русском языке. Может быть, кто-то из секретарей английского или венского кабинетов подслушал или подсмотрел что-то в бумагах и теперь хочет продать? Может быть, Тайная канцелярия заигрывает с ним и посылает своего агента? А может быть, один из ищеек Лестока переметнулся во вражеский стан, чувствуя, что хозяин проигрывает дело? Непонятно… Во всяком случае, это человек не без достоинства…

Когда в кабинет вошел Белов и почтительно замер у двери, вице-канцлер несколько поморщился — в такую минуту отрывать от дел! В этом испуганном, ярко одетом мальчике он увидел очередного просителя, которые, несмотря на бдительность Яковлева и на строгий запрет самого Бестужева, как-то просачивались сквозь плотно закрытую дверь. Сейчас эта фигура надломится, упадет на колени, и польется слезливый рассказ об отце, сложившем голову за государство, о безвинно пострадавших родственниках.

— Что тебе? — грозно крикнул вице-канцлер.

А мальчишка вдруг изящно переступил ногами — и где только русские франты учатся западной куртуазности, — глубоко поклонился, выждал паузу и быстрым жестом вынул откуда-то из-под мышки туго спеленутый сверток. Ничего не объясняя, он снял со свертка лоскут материи, положил его на стол и почтительно отступил, опустив глаза в пол, словно остерегаясь подсматривать за вице-канцлером в столь важный момент.

Бестужев только мельком взглянул на сверток, и вся душа его рванулась к этим желтым от времени, пыльным, иззубренным по краям бумагам — он узнал их. Легкая дрожь, как в любовной истоме, ознобила спину — они, похищенные… вернулись к хозяину. Боже мой, неужели? Но откуда они у этого франта?

Словно ожидая ответа на этот немой вопрос, Бестужев поднял глаза, и посетитель сразу откликнулся ответным взглядом. Как настороженны и любопытны глаза у этого мальчишки! Бестужев нахмурился, и молодой человек, стараясь быть почтительным и скрыть неуемное любопытство, чуть сузил глаза, чуть прикрыл их веками, и складочка наметилась меж бровей, взрослая, умная складочка, которая никак не вязалась с по-детски пухлым ртом. И Бестужев понял, что этот юнец отлично понимает его состояние, знает, что он принес, и предлагает с этими бумагами себя в придачу.

— Кто ты? Родозвание?

— Курсант московской навигацкой школы Александр Белов, — звонко крикнул юнец, щелкнув, как кастаньетами, каблуками модных, с крупными пряжками туфель.

— Что хочешь за это? — Бестужев скосил глаза на лежавшие перед ним бумаги.

— Служить России, — выкрикнул Белов, еще больше вытянулся и добавил: — В лейб-гвардии… а также на дипломатическом поприще.

Вице-канцлер усмехнулся: у мальчишки губа не дура, и с неожиданным для себя удовольствием он увидел, что рука Белова, лежащая на эфесе шпаги, мелко дрожит. Бестужеву даже показалось, что он слышит, как учащенно бьется сердце под модным камзолом.

— Откуда у тебя эти бумаги?

— Они были у кавалера де Брильи и предназначались во Францию. Анастасия Ягужинская, родственница вашей милости, похитила их и передала мне.

— Почему она тебе их передала?

— В надежде иметь от вашего сиятельства помощь пострадавшей матери ее, а также в уповании, что ваша светлость и ее, Анастасию Ягужинскую, не оставите своей заботой.

— Где ты видел Ягужинскую?

— Был послан Лестоком в особняк на болотах для опознания кавалера де Брильи.

— А теперь расскажи все подробно и с самого начала.

Белов был откровенен в своем рассказе, почти откровенен. Выслушав его, вице-канцлер долго молчал. Наконец снял с бумаг засаленную ленту, пробежал глазами по одному письму, по другому, потом рассеянно обвязал бумаги все той же лентой и спрятал в стол.

— К сохранению и передаче сего пакета, — Белов испытующе глянул на Бестужева, — причастны также друзья мои, — опять секундная пауза, — Корсак Алексей и Никита Оленев.

Нерешительность Саши была вызвана тем, что Никита накануне настойчиво внушал ему не называть вице-канцлеру их фамилий. «Нам от Бестужева ничего не надо. А ему нужны ли лишние свидетели в столь тайном деле? — твердил он. — Как бы не случилось лишних неприятностей!» Вице-канцлер, однако, рассеял опасливые сомнения.

— И все они курсанты навигацкой школы? — спросил он с неожиданной на его сером лице улыбкой, благодушной и чуть задорной, не иначе как собственная молодость промелькнула перед ним вдруг яркой кометой.

— Точно так.

— Значит, не зря государь наш Петр основал сию школу, — сказал он уже серьезно. — Ты достоин лейб-гвардии. А девице Ягужинской передай…

— Как же я передам? — воскликнул Саша, перебивая сиятельного собеседника. — Она же в Париже…

— Съездишь в Париж. Дело молодое… Мы и поручение тебе припасем для русской миссии. Отдохнешь от Лестокова любопытства.

Саше хотелось колесом пройтись по комнате, крикнуть что-нибудь в голос, он даже взмок от невозможности выплеснуть радость и прошептал размягченно:

— О ваша светлость!.. Я передам Ягужинской все, что вы пожелаете…

— Пусть возвращается в Россию. Будет жить на деньги, завещанные ей отцом, прокурором Павлом Ягужинским.

Когда за взъерошенным, хмельным от счастья молодым человеком закрылась дверь, Бестужев подумал со вздохом: «Что ни говори, но творить добрые дела весьма сладостно. Жаль только, что редко злая судьба шлет нам сию возможность…»

24

— Никита Григорьевич, проснитесь! Князь Григорий Ильич из Киева вернуться изволили.

Никита промычал что-то, не открывая глаз, и сунул голову под подушку. Степан принес лохань для умывания, поставил на рукомой. От воды валил пар. Лука величественно кивнул. Пока дармоеда Гаврилы дома нет, можно барину и теплой водой умыться.

— Батюшка ваш письмо прислать изволили. — Лука осторожно дотронулся до плеча Никиты. — А на словах передали, что ожидают вас к завтраку.

Когда смысл последних слов достиг понимания Никиты, он проворно вскочил.

— Гаври-и-ла! — крикнул он во весь голос, но, встретив укоризненный взгляд дворецкого, рассмеялся. — Ах да… Я со сна ошалел совсем.

Через полчаса в самом нарядном камзоле, в легкой открытой коляске, улыбаясь во весь рот, Никита ехал к отцу. Дома двигались ему навстречу, дорога послушно втекала под копыта лошадей, небо сияло чистыми красками, и люди махали ему вслед.

«Сколько, однако, на свете счастливых, — размышлял Никита. — Вон старуха квасом торгует — какое приветливое у нее лицо. Вон баба идет с коромыслом, бадейки-то, видно, пудовые, а идет улыбается. Спасибо тебе, красавица, за полные ведра. Франт с девицей… Девица хорошенькая, ямочки на щеках. Рядом с ней каждый будет счастлив. А вон толстяк в окне. Голубчик, что ты такой сердитый? — Никита помахал ему рукой. — Пусть удача тебе сопутствует, мрачный господин!»

Коляска въехала на понтонный мост, лошади пошли шагом. Никита откинулся на подушки и неторопливо, со вкусом принялся изучать знакомую панораму города.

А мрачный господин отошел от окна, опустил штору и со вздохом приступил к неприятному разговору:

— Господин Лядащев, я беру за горло врожденную деликатность, чтобы напомнить вам, что уже семь месяцев — семь! — господин Лядащев, я не получаю от вас квартирной платы.

— Что? — Лядащев лежал в любимой позе — ноги поджаты, рука под щекой — и внимательно изучал рисунок отставшей от стены обойной ткани.

«Мог бы встать, — с неприязнью подумал Штос, — или хотя бы повернуться ко мне лицом».

— Но я готов простить вам половину долга, если вы согласитесь помочь мне. О, это не составит вам труда!

Лядащев повернулся на спину и сосредоточенно уставился в потолок.

— Речь идет о моем племяннике. Я буду краток. Он приехал пять лет назад из Вюртемберга. Я надеялся, что он станет моим компаньоном. Но он предпочел военную карьеру. Надо отдать должное, в этом он преуспел. Сейчас он поручик Измайловского полка. У него светлая голова и деликатное сердце, господин Лядащев. Но Россия сгубила его. Он стал пьяницей, как все русские. Он играет в карты. Он завел роман с весьма высокопоставленной дамой. Он стал необуздан и дик. Месяц назад его послали для усиления караула… — Штос сделал неопределенный жест рукой, подбирая нужное слово, — в застенки Тайной канцелярии. Он пробыл в карауле не более суток и попал под домашний арест, потому что напился и стал прямо в застенках выкрикивать разные непристойности, ругал излишнюю, как ему казалось, жестокость тюремщиков.

— Так это был ваш племянник? — Лядащев оторвал взгляд от потолка и покосился на Штоса.

— Да, да, — оживился тот, видя, что Лядащев проявил некоторое любопытство. — Каким-то образом ему тогда удалось избежать наказания, но вчера он ввязался в драку на улице и теперь опять сидит под домашним арестом. Причем дрался он на стороне русских офицеров, они били какого-то курляндца. Я навел справки. Начальство собирается понизить его чином, а может быть, потребует его отставки. Ему припомнили давешние высказывания в застенках Тайной канцелярии.

— Что вы заладили про застенки? Других слов, что ли, нет?

— Я неправильно выражаюсь по-русски.

— Выражаетесь-то вы по-русски, но думаете по-немецки. Дальше…

— Два года назад я был бы рад этой отставке. Я взял бы его в дело. Сейчас это невозможно. Он умеет только пить и приговаривать при этом дурацкие пословицы. Я никогда не знал столько пословиц, немецких, я имею в виду, про вино. Немцы — трезвая нация!

— С чем я вас и поздравляю!

— Если он выйдет в отставку, то должен будет вернуться домой. Но родина его не примет. Зачем родине русский пьяница? Россия его споила, она должна и содержать его.

Лядащев поднялся на локте и сказал, чеканя каждую фразу:

— Во-первых, у России достаточно собственных дел, кроме заботы о спившихся немцах. Во-вторых, сидели бы вы дома в своем Вюртемберге. В-третьих, не вам бы, Штос, ругать Россию…

Штос испуганно попятился и сказал проникновенно, прижимая к груди толстые руки:

— Я готов простить вам весь долг, если Тайная канцелярия снимет с Густава свои обвинения. Мальчишка просто глуп, господин Лядащев. Так молод и так испорчен! Посудите сами, какое ему дело до русских дрязг, а? Я вижу, что утомил вас…

— Идите. Я подумаю, — сказал Лядащев холодно и строго, словно он был не должником, а прокурором по делу немца Штоса, квартиродателя.

Ушел. Слава богу…

Лядащев лег поудобнее, закинул руки за голову, закрыл глаза. Так, как все это было? Каждая деталь не просто важна — обязательна, иначе не восстановишь в памяти всю картину целиком.

Итак… Слуга — морщинистые щеки, старый засаленный паричок, загнутый, как клюв у попугая, нос. Что он говорил? Обычные лакейские слова: барыня весьма рады… сейчас выйдут… Ну все, и довольно про слугу. Теперь представим ее гостиную. Дядюшка писал, что она мотовка, бросает деньги на ветер. Какая чушь! Правда, ремонт бы этой гостиной не помешал. О чем ты, глупец? Вспоминай, расставь мебель по местам. Стол не на середине комнаты, а ближе к простенку, где иконы. На окнах были занавески сиреневые с желтым. Красивые занавески, правда выцвели. И всюду полно подсвечников и канделябров! В этом доме не любят сидеть в темноте. Это очень хорошо! На поставце курильница — изящная штучка, сверху прорези для выхода благовоний. Это, конечно, замечательно — курильница, лучше бы, правда, это серебряное сооружение было бульоткой. Ну дальше, дальше… Дверь открывается. Она! «Посмотрите, господа, что за прелесть мне прислали из Дрездена…» Пальчик надавил на черепаховую крышку, и сразу хрустальный звон. Ногти у нее в белых крапинках, на указательном пальчике колечко, изумрудик, как листик…

— Василий Федорович!

— Кто опять?

— Это я, Саша Белов.

— Ну что тебе, Саша Белов?

— Я пришел сказать, что счастье сопутствовало мне. Вчера я был на приеме у вице-канцлера Бестужева. Через неделю я гвардеец с чином.

— Я в тебе не ошибся…

— Василий Федорович, — продолжал Саша еще более торжественно, — некие бумаги, о которых давеча разговор был, не могут быть вам представлены. Я отдал их по назначению.

Лядащеву ли не знать об этом, если весь предыдущий день он как привязанный ходил за Сашей, не ходил — бегал: от дома Друбарева к дому Оленева, от дома Оленева опять к дому Друбарева и, наконец, сопровождал молодого человека до самой канцелярии Бестужева, опасаясь, что он выкинет какой-нибудь фортель и не донесет бумаги до их хозяина.

— Сашка, пошарь там под иконой на полочке. Да, да, за занавеской. Там вино и чудесная закуска. Да, груши. Мне их дядюшка презентовал. Отменная закуска! Жестковаты только. Я вчера чуть зуб не сломал.

Лядащев встал с кушетки, потянулся, хрустнув суставами, крепко растер ладонью лицо.

— Полней наливай. Ну, за твои успехи!

Саша не спеша выпил, взял сморщенную грушу за хвостик и медленно сжевал. Эта неспешность движений, замедленность во всем появилась у Белова сама собой, как только он закрыл дверь кабинета Бестужева. Он словно получил приказ свыше — не спешить, осмотреться, дать душе и телу привыкнуть к новому положению.

— Василий Федорович, я должен нанести визит одной известной вам даме, чтобы представиться ей в новом качестве. Не будет ли поручений?

— Есть поручение, — твердо сказал Лядащев, достал из бюро разрисованный незабудками и розами конверт и протянул Саше. — Передай Вере Дмитриевне со всеми подобающими словами. А теперь иди. Дел по горло. Подумать надо, поработать…

Ушел. Слава богу…

Лядащев лег на кушетку, отвернулся к стене. «Так о чем я? А может, пока не поздно?.. Нет, братец, поздно, назад тебе пути нет. Женюсь и уеду из этого города к… очень далеко. Значит, так… Дверь открыл похожий на попугая слуга…»

Оставим Лядащева одного в приятных мечтаниях и последуем за Сашей Беловым к причалу на Дворянской набережной, где его без малого час ожидает Алексей. На причале разгружались пришедшие из Новгорода струга. Грузчики таскали мешки с мукой, скрипели и прогибались сходни, ветер раскачивал провисшие снасти и трепал красные флаги на мачтах.

— Что Лядащев? — спросил Алексей, когда они двинулись вдоль по набережной.

— Лядащев? Кто бы мог подумать?.. Я ведь Василия-то к Вере Дмитриевне словно на аркане тащил. Всю дорогу он бубнил, что бабы дуры непутевые, что у них фарфоровые глаза, что все эти Веры, Надежды, Любови… черт их разберет, только и думают, как бы на себе человека женить, а сами человеческого языка не понимают. И госпожа Рейгель, мол, не лучше. Здесь он, может, и прав. Вера Дмитриевна, когда узнала, где Лядащев служит, надулась как мышь на крупу и такая надменная стала, словно Василий не поручик гвардии, а лютый убийца и вор. Тоже мне, святая… Да второй такой сплетницы и болтуньи по всей Москве не сыскать! Пришли… Сидим в гостиной в ожидании, разговариваем о том о сем. Вдруг Лядащев замер — прислушивается… Дверь отворилась, и хозяйка-красавица боком, прямо-то идти фижмы не пускают, вплыла… А уж надушилась, нарумянилась, нарядилась! Платье нового фасону, все в блондах…

— В чем?

— В блондах. Кружева такие — легкие, золотистые, безумно дорогие. Да и достать их невозможно — французские! Платье в блондах, прическа в локонах, в ушах изумрудные одинцы, такие Анастасия любила носить. Я поклонился, приложился к ручке, представил Лядащева, а тот стоит истуканом и смотрит в пол. Я думал, он дамский угодник, всегда таким щеголем ходит! А он, оказывается, дамский пол боится как огня. Тут музыка заиграла.

— Какая музыка?

— Шкатулка музыкальная из Дрездена, маленькая, чуть больше мушечницы. Сейчас это модно — под музыку разговаривать. Но наш разговор не клеился. Сидим, молчим и пялимся на эту шкатулку, как на икону. Потом я не выдержал: «Простите, — говорю, — сударыня, дела…», а сам думаю: «А ну как Лядащев тоже вскочит, я только на порог, а он опять с ножом к горлу — бумаги давай». Но он даже не заметил моего ухода. Он в этот момент над шкатулкой вздыхал. Я полагаю, они до вечера музыку слушали.

— А дальше что?

— А вот что. — Саша достал разрисованное цветами письмо и насмешливо его понюхал. — Знаешь, чем пахнет? Свадьбой… Влюбилась Тайная канцелярия! — Он остановился, осмотрелся кругом. — Давай посидим. Лужок и вяз зеленый. Совсем как в Москве на Сретенке.

— Только это речка Карповка.

— Пусть будет Карповкой. Давай никуда не торопиться. Вечно мы куда-то спешим…

— В три я должен быть у Черкасского. Он обещал устроить меня в петербургскую Морскую академию. Я ему паспорт должен отнести.

— Ну и отнесешь. Ты лучше скажи, когда невесте представишь?

Алексей только вздохнул:

— Князь жалует Софье свою мызу на Петергофской дороге. Но я бы хотел, чтоб до свадьбы она с матушкой в Перовском жила.

— Три года — большой срок.

— Огромный! — воскликнул Алеша с горечью и подумал: «Не просто огромный, а бесконечный. И сколько их еще будет — разлук. Учись ждать — так, кажется, говорили древние».

Саша, не глядя, сорвал какую-то травку, пожевал листик. Мята…

— Гаврилы нет. Узнал бы сейчас, как мята действует на человека.

— Ветрогонно и потогонно, — серьезно сказал Алексей. — Холодит во рту, но разогревает желудок. Незаменимое средство против спеси у новоиспеченных гвардейцев. Сашка, а не боишься — одному, в Париж?

— Я ничего не боюсь. Лукьяна Петровича только жалко, опять будет переживать. Знаешь, Алешка, он меня любит…

— Догадливый.

— Я серьезно. Меня никто никогда не любил так, чтоб всем сердцем. Детство свое я ненавижу. Я на родителей не в обиде. Раздели-ка любовь на девятнадцать душ! Да еще внуки, невестки, снохи, зятья! В книге, которой отец снабдил меня перед разлукой, не записан ни один брат, ни одна сестра. Отец понимал, что на их помощь я не могу рассчитывать. Все мы, Беловы, — каждый за себя.

— Ты приятное исключение.

— Вы иронизируете, сэр! Это недопустимо, сэр! Защищайтесь, сэр!

— Сашка, лежи тихо.

— Ладно, шут с тобой. Мир перевернулся, и все стало на свои места. Я еду в Париж, Софья под опекой Черкасского, Тайная канцелярия влюбилась… а посему Лядащев простил мне бестужевские бумаги.

— Забудь ты про эти бумаги! Их уже нет. А что еще может потребовать у тебя Лядащев?

— Он может потребовать у меня все, что угодно, — мысли, соображения, голову, наконец. Он страж государства, столп Российской империи. Какое счастье, что и в столпов попадают стрелы амура! На что еще могут надеяться подследственные? А кто мы все — население необъятной России? Мы все подследственные, господа. И да защитит нас Любовь!

25

А вечером… Вечером должен был прозвучать заключительный аккорд многоголосой симфонии под названием «Ганнибал не пройдет», а именно — похищение Гаврилы.

После недельного пребывания в доме Черкасских Гаврила окончательно утвердился в положении строгого и весьма почитаемого божества. Этому положению немало способствовали роковые слова, произнесенные во время припадка Аглаи Назаровны: «А ноги-то двигаются!» Слова эти он сказал чуть внятно, но и этого оказалось достаточно, чтобы чуткое ухо Прошки уловило их. Слова были мгновенно поняты.

— Значит, барские ножки можно вылечить?

На следующий день эти слова повторила сама княгиня.

— Не знаю, не умею, — взмолился Гаврила.

— А нам не к спеху, — спокойно сказала Аглая Назаровна. — Подождем.

Так Гавриле была уготована роль вечного пленника. Княгиня догадывалась, что лекарь не дорожит своим положением в доме и готов в любую минуту сменить нимб святого на камердинерскую ливрею в родных пенатах, и потому строжайше наказала всем жителям своего государства не спускать с Гаврилы глаз ни днем ни ночью.

Когда Алексей поздним вечером пришел в комнату Гаврилы, тот сидел за столом и составлял счет. Окончательная цифра выглядела баснословной, только божеству приличествующей.

— Пора, — сказал Алексей.

Гаврила поднял от бумаги задумчивый взгляд и опять углубился в расчеты. «Может, нуль приписать? — разговаривал он сам с собой. — Ведь все компоненты им оставляю…»

— Гаврила, бросай все! Не ровен час…

— Ага. — Камердинер поборол искушение удесятерить счет, но, чтоб не было разночтений, крупными буквами написал сумму прописью и фамилию начертал. — Теперь все. С Богом, Алексей Иванович.

У двери их остановил гайдук.

— Куда, Гаврила Ефимович?

— В парк, за дурманом.

— Я с вами, — с готовностью согласился гайдук.

— Дурман надо собирать в полнолуние и непременно в одиночестве. А то лекарство силы иметь не будет.

Гайдук попробовал было что-то объяснить, тыча пальцем в Алексея, но Гаврила повысил голос:

— Я буду в одиночестве, и он будет в одиночестве. Понял? И чтоб тихо! Хабэас тиби[35], понял?

Гайдук не осмелился переспросить и остался на посту. Коридор беглецы миновали беспрепятственно, а как вышли на лестницу — Прошка.

— Траву собирать, пустырник, — опередил Гаврила вопрос. — Алешка собирает, да все не то. Сам должен полазить по кустам.

— Ночью-то? — печально спросила карлица. — Еще вернетесь когда, Гаврила Ефимович?

— Ты лечи барыню. Дурманом лечи, как велено. Я еще компонентов пришлю. Ваш дом в моей книге на первом месте.

Прошка послушно кивала головой.

— Пустырник лучше на кладбище бери. Там у него лист сочнее и стебли крепче.

— На закраине парка, где болотисто, тоже хороший пустырник, — вмешался Алексей.

Гаврила посмотрел на него как-то странно и неожиданно погладил по плечу: «Эх, Алексей Иванович…» — и, устыдившись этой неположенной по чину ласки, опять нагнулся к Прошке:

— Следи, чтоб не орали. Чуть что — пусть настойку пьют. Августе Максимовне чай из тысячелистника заваривай. Она желудком мается. Француженке бородавки выведи, знаешь чем. Красивая девица, а все руки в пупырях.

— Гаврила, идем! — требовательно сказал Алексей, уловив внимательным ухом, как наверху началось какое-то предгрозовое громыхание. Задвигались стулья, кто-то визгливо запричитал. Когда беглецы достигли первых деревьев, на втором этаже распахнулось окно, и Августа Максимовна истошно завопила: «Лекаря!»

— Гаврила, бежим! Что есть духу, слышишь?

Ноги сами находили дорогу, деревья расступались перед беглецами, мраморные нимфы вставали на пути, чтобы лилейной ручкой указать верное направление.

— Не могу я бегать, — хрипел Гаврила за спиной у Алеши. — У меня от бега колотье в боку. Ох, Господи…

А в доме хлопали двери, метался в окнах свет и вопили, стенали, орали, блажили человеческие глотки. Даже западная половина дома пришла в некоторое волнение: «А вдруг пожар?» И вот уже «белые» и «синие» войска, вооружившись фонарями, двинулись сомкнутыми рядами в парк, неся как победный клич: «Лекаря! Лекаря!»

«Во, орут», — подумал даже с некоторым уважением Алексей.

И профессиональная обида обожгла сердце — словно не жал он для этих малохольных колючий пустырник, словно не вливал в эти дурные глотки сок благородной травы. И понял Алексей, что не пустырник, а сам Гаврила, как благородный дух, держал этот дом в безгласном повиновении, а теперешние вопли и крики — это полная страстного томления тоска по безвозвратно ушедшему покою и тишине.

Последние метры Алексей проволок Гаврилу на себе. Никита и Саша ждали их, как было договорено, в обычном месте встреч.

— Наконец-то! Все сроки прошли. Лезьте сюда. Что с Гаврилой? Тебя не избили? Кто там кричит?

Никита через решетку поспешно ощупал полуживого камердинера.

— Скажешь тоже — избили! Он у них вроде бога. Туземцы проклятые! Это они за нами гонятся, — приговаривал Алексей, силясь оторвать от земли раскисшее тело Гаврилы, подсадить его и как-нибудь перекинуть через высокую ограду. Гаврила слабо помогал Алешиным усилиям, но мелькнувший меж деревьев свет совершенно парализовал его волю, и он смирился с неизбежностью:

— Все… Конец… Не уйти. Бросьте меня. Хоть сами-то спасетесь!

— Ты бредишь, Гаврила? Нам-то от кого спасаться? — закричал Саша, остервенело дергая камердинера, пытаясь протащить его сквозь узкие зазоры решетки.

— Сашка, он же не может расплющиться! — пробовал угомонить друга Никита.

— Тогда вплавь! — И Алеша решительно толкнул податливую фигуру в воду.

Раздался легкий всплеск…

— Я плавать не умею, — только и успел крикнуть Гаврила и покорно пошел ко дну, но рука Алексея ухватила его за воротник, подняла над водой облепленную тиной голову. Несколько сильных гребков, и они благополучно вылезли на берег по другую сторону злополучной решетки.

Друзья подхватили безжизненное тело алхимика и бегом бросились к стоящей на верхней дороге коляске.

Когда коляска отъехала настолько, что не стало слышно криков погони, Гаврила очнулся, брезгливо снял со лба липкие водоросли.

— Вина бы, господа, — пробормотал он зябким голосом.

— Пожалуйста. — Саша услужливо вложил в онемевшую от холода руку бутылку токайского.

Гаврила сделал большой глоток и протянул бутылку Алексею.

— Такого помощника, как Алешенька, мне никогда не найти, — сказал он грустно.

Сидящий на козлах Никита оглянулся, блеснул в улыбке зубами.

— Я выучусь, Гаврила. Не робей! Мы едем в Сорбонну!

— Прямо сейчас? Куда ж я в мокром-то? И компоненты надо уложить. У них там в Париже ни пустырей, ни болот.

— Не волнуйся, еще успеешь обсохнуть, — успокоил камердинера Никита. — Батюшка назначен во Францию посланником. Нас он берет с собой, а выезд не раньше чем через неделю.

— А там, смотришь, и я к вам наведаюсь, — рассмеялся Саша.

— Кхе… О, Париж! О, Сорбонна! — Гаврила приосанился и неожиданно тонким и скрипучим фальцетом запел: «Гаудеамус игиртут, ювенэс дум сумус…»[36]

— Гаврила, ты пьян! Ради всего святого — не надо латыни!

— Пусть поет. — Никита щелкнул кнутом. — На этот раз латынь вполне к месту. Будем веселиться, пока мы молоды… Вперед, гардемарины!

Эпилог

Новый 1744 год друзья наши встретили врозь.

Алексей Корсак — в Петербурге, в Морской академии. Начальство оного заведения учинило ему дотошный экзамен, нашло его знания весьма удовлетворительными и зачислило на последний курс.

Софья по приглашению князя Черкасского приехала в Петербург и, проведя месяц в его доме, совершила вещь невозможную — помирила Аглаю Назаровну с мужем. Новые отношения супругов не изменили распорядка их дня, однако дворня стихийно стерла невидимую черту, делящую усадьбу на два клана. Меньше стало крику и ору, а в тронной зале в поисках справедливости теперь присутствуют как «белые», так и «синие». Впрочем, чистый цвет редко теперь у них встретишь, смотришь, панталоны белые, а камзол синий или наоборот, однако все это мелочи…

По отбытии из дома Черкасских Софья поселилась под Петербургом на дарованной ей мызе. Вера Константиновна оставила до срока Перовское и стала жить вместе со своей будущей невесткой. Как ни старался князь, ему не удалось вернуть завещанное монастырю богатство Зотовых, но тетушка Пелагея Дмитриевна после продолжительной беседы с Черкасским устыдилась и в его присутствии начертала завещание, где отписала все племяннице. Событие это было вполне своевременно, потому что важная помещица хоть и лежала в шелках и бархате с французским романом в изголовье, была очень плоха — водянка раздула живот и ноги.

Софья стала богатой наследницей, но это мало ее занимает. Другими заботами заполнен день — сидеть подле маменьки Веры Константиновны у окошка, читать и всматриваться прилежно в летний туман и зимнюю вьюгу — не зачернеет ли карета, везущая Алешеньку на вакацию — хоть на неделю, хоть на денечек! И как бы ни была счастлива последующая жизнь Софьи, удел ее — ждать.

Саша Белов встретил новый год в карете по дороге домой, если быть точным — в Польше. Прибытие его в Париж, а тем более отъезд требуют, по нашему мнению, куда более пространного рассказа, но бумаги в России работают до сих пор мало и плохого качества, а посему автор, уступая настоянию трезво мыслящих людей, довольствуется одним абзацем.

Дипломатическое дело, порученное Саше Бестужевым, носило чисто курьерский характер и было выполнено с честью. Месяц его жизни в Париже пролетел как миг и кончился ночным тайным отъездом в карете, данной князем Оленевым. Таинственность эта была вызвана не только зашифрованной почтой к вице-канцлеру, которую Саша вез на груди, но и присутствием в той же карете счастливой и перепуганной Анастасии Ягужинской. Саша выкрал ее почти из-под венца, и немалую помощь в этом оказали ему Никита и верный Гаврила.